Божья девушка по вызову. Воспоминания женщины, прошедшей путь от монастыря до панели Рэй Карла
Мы успели приобрести большой опыт в умении есть яблоко, не дотрагиваясь до него пальцами, когда однажды наша настоятельница имела наглость сухо заявить со своего конца стола: «Совершенно необязательно есть яблоко ножом и вилкой!» Она вытерла тонкий рот большим белым платком и покинула столовую. Я так и не поняла смысла этого урока.
ВЕКАМИ религия служила делу лишения человека его человечности. Отцы Церкви всегда определяли религиозную жизнь как путь к совершенству, подразумевая под этим отказ от мира. «Мир» в данном контексте означал не только материальные блага – сестры должны были ограничить общение с людьми. Суровость – вот первое, что приходит на ум. Суровая преданность.
С течением времени жизнь по правилам и строгому распорядку стала восприниматься легче – это даже стало помогать. Чтобы не делать ошибок, нам надо было консультироваться с распорядком или уставом, а в случае любых сомнений обращаться за советом к наставнице.
«Все, что я делаю, является именно тем, что в данный момент Господь от меня хочет, и это потрясающе», – писала я в своем первом еженедельном письме домой. Чем больше правил мы учили, тем легче нам казалось поступать «правильно». Так было до тех пор, пока давление огромного количества правил и сложность жизни по ним не увеличили шансы на неудачу.
Нашу преподобную мать-настоятельницу ценили высоко. На ней лежало множество обязанностей, и ей угождали, как пчелиной матке. Согласно иерархии нам следовало почитать и региональную мать-заместительницу, а также главу ордена, с любовью называемую «Notre Mere». Встретиться с ней было сложнее всего, поскольку она жила в Англии, в Броудстейрс. Нас заставляли слать письма с выражением признательности этой неизвестной, но уважаемой женщине с уверением в том, что мы за нее молимся и преисполнены преданности и любви к ней.
У настоятельницы монастыря матери Винифред был полон рот больших зубов, и она широко улыбалась, принимая меня, но вскоре я убедилась, что она испытывает ко мне холодную неприязнь. Впрочем, у нее оставалось не слишком много времени на послушниц и кандидаток, и встречалась она с нами лишь изредка, чтобы прочесть правила или произнести пылкую речь, называемую трактатом. Она читала ее, опустив глаза к заготовленному тексту, тогда как мы, юные девы, сидели в два ряда под прямым углом к ней, глядя на руки, сложенные на коленях.
Впрочем, иногда мы должны были общаться с ней лично. Каждая из нас по очереди опускалась на колени в священной атмосфере ее кабинета, пропитанной выговорами, дисциплинарными мерами, постоянным повторением правил и наставлений, достойными сожаления выборами, унижениями, проповедями и увещеваниями, – все это я через некоторое время испытала на себе.
Настоятельница сидела в кресле так, что стоящая на коленях послушница могла смотреть в ее широкое лицо. Думаю, ее расстраивала свойственная мне крайняя наивность. Она непроизвольно морщила нос, мрачно хмурила кустистые брови и отвечала на мои вопросы без улыбки.
КОГДА умерла мать Филомена, наша элегантная наставница, мы временно осиротели. Она умерла от рака, и никто из ее «детей» не стал свидетелем ее ухода и не скорбел у смертного одра. Как и полагалось, за упокой ее души проводились службы: шесть служб в первый день прошли вдвое или даже втрое быстрее обычного, после чего я подумала, почему нельзя делать так каждое утро, ведь это сэкономит массу времени. Примерно через неделю нам назначили другую наставницу.
Мать Роза оказалась младше и более эмоционально открытой. У нее были добрые глаза, и она считала, что основная ее обязанность – поддерживать нас, даже если сама она чувствует себя не слишком хорошо. С матерью Розой случилась печальная история: одна из старших послушниц без ума в нее влюбилась. Я говорю «без ума», потому что сестра Мириам очень громко и безо всякого уважения спорила с матерью Розой и даже ругалась. В конце концов, Мириам после двух с половиной лет послушничества с большой неохотой отправили домой к ее уважаемым родителям. Она ушла, не попрощавшись с нами.
Бедная мать Роза изо всех сил старалась делать свою работу, но слишком часто плакала из-за собственной некомпетентности, а потому нам назначили третью наставницу, мать Иммаку– лату, женщину в больших очках, делавших ее глаза обманчиво блестящими, с красновато-лиловым ртом и квадратной челюстью. Она любила пошутить, обладала хорошими манерами, но ее нервная привычка постоянно поправлять очки и холодность, даже когда она улыбалась, не могли нас обмануть. В ней не было чего-то однозначно плохого, но она совершенно не представляла, что надо делать. Она слепо верила в Бога, говорившего через ее руководителей. Руководство назначило ее наставницей кандидаток, и не имело значения, что она ничего не знала об этой работе – вера подсказывала, что у нее чудесным образом все получится. Она была сама невинность, такой же ребенок, как и я. Преподавая в начальной школе, мать Иммакулата привыкла иметь дело с маленькими детьми, а теперь под ее крылом были другие дети, большие, вот и вся разница.
В это время из Англии прибыла таинственная и вызывающая благоговение преподобная глава ордена, пожелавшая посетить три австралийских монастыря. У нас не хватало времени приготовить в качестве приветствия концерт, так что мы провели для нее религиозные чтения в обычном зале, а следом начался разговор, в ходе которого она задала несколько вопросов. О ее впечатлении мы узнали позже: за большинство из нас она не дала бы и шести пенсов! Услышав эти новости, мы кусали губы, хихикали и фыркали. Удивительно, но такая оценка нас не расстроила – это казалось чрезмерно унизительным, а потому смешным. Мы просто не могли поверить, что за столь короткое время она способна вынести объективное суждение о нашей пригодности к служению Господу.
Во время завтрака мы всегда слушали фрагменты из «Подражания Христу», даже после шокирующего известия о том, что Фома Кемпинский, весьма уважаемый автор, никогда не будет канонизирован. После эксгумации выяснилось, что в могиле он прокусил себе плечо. Должно быть, он утратил надежду на Бога, очнувшись в безвоздушном гробу и обнаружив, что его похоронили заживо, – ни с одним святым такого бы не произошло.
Во время негромкой суеты, сопровождавшей сервировку стола и обед, нам читали труды основательницы до тех пор, пока настоятельница не произносила волшебные слова: «Хвала Иисусу!» Это служило сигналом к нескольким выступлениям, когда один человек говорил, а другие вели себя пристойно и держали в себе все, что им хотелось высказать. Только рабочие сестры, не принимавшие тех обетов, что принимали мы, и обычно сидевшие дальше от настоятельницы, чем мы, нарушали правило, согласно которому говорить мог только один человек. Часто они не могли понять наших бесед и тихо переговаривались меж собой; обычно настоятельница делала им замечания, но все без толку. В дни поста чтение было коротким, и это было приятным облегчением.
Перед посещением церкви и ужином обязательно проходило вечернее чтение. Дважды в неделю мы слушали писания Альфонса Родригеса. Он создал несколько книг из серии «Практика совершенства» и «Христианская добродетель». Книги были написаны с неподдельной искренностью, и мы охотно впитывали в себя специфические рассуждения автора и сведения о замечательных способах ведения Совершенной Жизни. Никакие другие книги не показывали так четко, какими жалкими и никчемными были люди, насколько отвратительными, мерзкими и неприличными были человеческие тела, и это должно было активно побуждать нас «следовать Духу».
В другие дни для чтения выбирались жития святых. После визита главы ордена несколько месяцев нам рекомендовали книги аббата Мармиона, представляя их как личный выбор главы, восхищавшейся ученой манерой изложения аббата. Наши простые умы с трудом понимали его идеи. Иногда нам читали настоящие триллеры, к примеру, жизнеописание веселого миссионера в Африке, имя которого я забыла, но кто, по крайней мере, вызывал у нас улыбку. Иногда – истории о мужчинах– святых, к примеру, об Алоизии, который никогда не смотрел на женщину, даже на свою мать, а также историю отца Пти, не прикасавшегося к яблокам, поскольку они были связаны с первородным грехом, что впустила в мир Ева. Отец Пти просил, чтобы после смерти его чистое сердце вырезали и сохранили для его близкого друга, сестры Х. Никто и не думал смеяться над подобными историями; мы относились к ним так, как пациенты относятся к лекарству: невкусно, но полезно.
Разумеется, в списке книг для чтения была и история жизни основательницы нашего ордена. Она вела необычную, отважную, таинственную жизнь, ближе к концу полную непостижимых явлений: например, ее видели одновременно в нескольких местах, она слышала голоса и точно предсказывала будущее. Она была пионером в сфере образования для девочек из небогатых семей, понимая, что оно служит дорогой к эмансипации и выходу за рамки второстепенных ролей, которые играли женщины в начале девятнадцатого века.
В двадцатых годах девятнадцатого века она основала во Франции первый монастырь, вскоре – еще четыре, а потом монастыри появились в Англии и Ирландии. Первый австралийский монастырь был создан в Ричмонде, что в Мельбурне, в 1882 году, через двадцать четыре года после смерти основательницы. Если бы она жила в шестидесятых годах двадцатого века, то непременно закрыла бы современные школы и придумала что-нибудь более полезное. Но для ВСИ подобный шаг был немыслим. К концу двадцатого века значимость монахинь-преподавательниц свелась практически к нулю, и профессия эта исчезла. Во всем, конечно же, было виновато безбожное время, а не отсутствие предприимчивости.
ПРОЛЕТЕЛИ первые шесть месяцев монастырской жизни, наполненные восторгом, страхом и весельем, и вскоре мы были готовы к следующему волнительному шагу: замене простых черных ряс и сеточек для волос на одежду послушниц, очень похожую на монашеское облачение.
Это произошло во время официальной церемонии, долженствующей впечатлить наши семьи осознанностью выбора их дочерей, решивших посвятить жизнь Богу и провести ее в Его доме.
Неприятности продолжаются
Период кандидатства закончился 8 сентября 1957 года, в день непорочного зачатия Девы Марии. Пышная официальная церемония, знаменующая переход кандидаток в число послушниц, проходила в храме; на церемонии присутствовали наши семьи и друзья. Однако они не видели той жестокости, что царила за сценой, когда настало время обрезать нам волосы.
Мы, шесть невест Христа, торжественно проследовали по проходу к алтарю: пока наши волосы оставались нетронутыми и их покрывали те же вуали, что были на нас в детстве, на первом причастии. Мы шли, опустив головы, соединив кончики пальцев рук и держа их перед грудью. Мой псевдосвадебный долгополый наряд с длинными рукавами мать сшила из тонкого белого сатина с маленькими точками. Я казалась себе похожей на Марию Горетти или одну из святых, изображенных на картинках.
В часовне собрались родственники шести девушек, что медленно шли к святилищу по красному ковру. Присутствовало несколько старших школьниц, считавшихся вероятными будущими кандидатками. Среди гостей были мои родители и сестра.
Часовню наполнял аромат множества цветов, в основном белых: там были розы, гвоздики, лилии, гладиолусы, качимы и ландыши. Сейчас странно об этом говорить, но запах, который я так отчетливо вспоминаю, был в то время для меня утешением. Аромат цветов говорил мне, что все в порядке. Все было в порядке не из-за моей убежденности в правильности выбора пути угождения Богу, поскольку Бог не нуждается в подобных вещах, но потому, что я, по моим представлениям, делала то, что должна была делать. Придет время и для других свершений. У меня были друзья, на меня смотрели.
Мы повторили фразы, в которых отказывались от мира, просили о новом облачении и объявляли о своей готовности стать невестами Христа, Верными Спутницами Иисуса.
Когда мы встали перед епископом на колени, он задал каждой из нас ритуальные вопросы.
– Чего ты просишь, дитя?
– Отец мой, я прошу милости Божьей и дарования святого религиозного облачения, – отвечали мы.
– Ты просишь от всего сердца и по доброй воле?
– Да, отец мой, – наши слова достигали ушей всех посетителей церемонии.
– Я вручаю тебя Иисусу Христу, Сыну Вечного Отца, и обществу Верных Спутниц Иисуса. Да благословит тебя Господь твердостью, дитя.
Повенчав кандидаток так с Иисусом, епископ вложил в протянутые руки аккуратно свернутые монашеские одежды. Получив новое облачение, мы встали и, склонив головы, тихо вышли из храма.
Покинув храм, мы забыли о медлительности и помчались в комнату, которую шутливо окрестили залом для новобрачных. Иисусу в тот день досталось шесть новых невест. От волос надо было избавиться быстро, чтобы не заставлять гостей ждать; каждая невеста возвращалась в храм в белом чепце и вуали, одетая в черное одеяние свободного покроя.
Странное чувство испытала я, когда наставница срезала мне волосы, символ моей женственности. Женственность исчезает, когда вы принимаете обеты. Я могу быть невестой, но не женщиной.
О чем только думала мать Иммакулата? Когда она пыталась справиться с моими густыми, пышными волосами, ее нервные руки были еще более неловкими, чем обычно. Это продолжалось целую вечность! Тем временем в храме продолжалась сказка. Органная музыка создавала атмосферу умиротворенной святости, контрастируя с волнением, царившим за закрытыми дверьми. Кто-то с сильными руками и большими ножницами сменил выбившуюся из сил наставницу. Когда мои волосы начали падать на пол, что-то зашевелилось во мне, напомнив о том, что приснилось предыдущей ночью.
Мне снился Кит, мягкий, чувственный Кит, с черными вьющимися волосами и добрым, умным лицом. Не зная слов «половое сношение» и уж тем более не понимая их значения, я мечтала о том, как он войдет в меня. Во сне он каким-то образом оказывался в моем теле и достигал сердца. Это было реальное, живое физическое присутствие, и я чувствовала себя настолько хорошо, что хотела бы, чтобы так продолжалось вечно. Это и есть таинство брака, думала я, все еще пребывая во сне и испытывая восторг.
Проснувшись в темноте и понимая, что кто-то в спальне мог меня услышать, я подумала: можно ли после этого становиться монахиней? Но это был только сон.
Обрезание волос, сопровождаемое вздохами и ворчанием, продолжалось. В голову вдруг закралась мрачная мысль – ведь у меня никогда не будет детей. В течение последующих лет эта мысль возникала не раз, и когда я печально размышляла об этом, в душе моей будто что-то отмирало.
Наконец, сестры закончили, и мою колючую голову покрыли чепцом. Мы снова вышли в храм, облаченные в белые чепцы и тяжелые черные одеяния из саржи, чувствуя себя необычно и выглядя настолько отчужденно, что некоторые гости расплакались.
После этой прекрасной церемонии родители подошли к новоиспеченным послушницам с поздравлениями. Отец крепко обнял меня и расцеловал в губы, но мать быстро зашептала, чтобы он прекратил. Пока он еще не отнял губ, я открыла глаза и увидела взволнованное лицо матери. Она оглядывалась по сторонам – не заметил ли кто-нибудь эту сцену? В этот странный момент бессознательного заговора с отцом я ощутила, что все отчаянные тайные соглашения прошлого оплачены. Отец мной гордился. В конечном итоге я преуспела! Достижения дочери возбудили его сексуально. Дело, конечно, было не в этом, но я не привыкла продумывать все до конца. Из-за отчаянной жажды любви и одобрения я с трехлетнего возраста вступила с ним сексуальный сговор, хотя, будучи молодой послушницей, и не осознавала этого.
Наконец, шум в главном зале утих, и все отправились по домам. Матери отдали сверкающие локоны моих густых волос, которые после полугода пребывания в маленькой сетке напоминали волосы Грейс Келли. Она положила их в обтянутую шелком коробку рядом с моей фотографией и часто со слезами на глазах клала ее себе на колени. Когда младшие сестры увидели ее слезы, они решили, что я украла любовь матери, и теперь они меня одновременно уважали и презирали.
Мало кто знал об истинных причинах моего ухода в монастырь. Обладай я хоть какой-то уверенностью, основанной на крепком знании мира и положительном образе себя самой, я имела бы все шансы встретить будущее с твердостью и восторгом. Но я чувствовала себя сломленной. Став монахиней, я сделала то, что делает политик, общающийся со знаменитыми и наделенными властью людьми ради улучшения своей карьеры и репутации. Стать невестой Христа казалось не такой уж плохой перспективой, а быть невестой Христа в ордене ВСИ было еще лучше! Но я сознавала только то, что приношу в жертву обычную жизнь ради жизни смиренной, принимая восхищения и поздравления. Я была похожа на солдата-новобранца, готового подчиняться без всяких вопросов.
По прошествии нескольких дней после ритуала я встретила на улице маленькую испуганную девочку, потерявшуюся в свой первый школьный день. Я знала, в каком направлении ей надо идти, и уже присела рядом, чтобы объяснить дорогу, как вдруг вспомнила о правиле молчания. Мне было жаль, что я не могу ей помочь, но говорить было нельзя. Встав, я пошла дальше, полагая, будто совершила нечто выдающееся, подчинившись правилу. Стремление подчиняться оказалось выше доброты и гораздо сильнее здравого смысла. Лишь в 1967 году, когда реформы Папы Иоанна XXIII получили ход, это наваждение исчезло.
Я принесла обет послушания как Верная Спутница Иисуса в стиле святого Игнатия Лойолы и иезуитов, чьи правила служили основой для наших обрядов. Наши наставники обладали аурой непогрешимости, как сам Папа. Я не знала тогда о темной и мрачной истории католической церкви, зачастую руководимой тщеславными Папами с нечистой совестью. Я не знала и о том, что орден иезуитов появился в ответ на действия Лютера, серьезно подорвавшего авторитет церкви тем, что он осмелился публично разоблачить узаконенную в ней коррупцию. Помимо невежества я была эмоционально зависима и незрела, что явно не улучшало ситуацию в целом. Зависимость поощрялась. К младшим сестрам обращались «дитя», а наставниц мы называли «матушками».
Теперь меня звали сестра Мэри Карла – об этом имени я просила. Никаких мужчин-святых. Слишком много сестер окончательно похоронили свою женственность, взяв мужское имя.
Жизнь послушниц оказалась на порядок строже. За нас взялись всерьез. Письма родителям, написанные на голландском языке, но всегда с переводом, чтобы их можно было проверить, теперь разрешалось отправлять только раз в месяц. Нарушение правил вследствие невежества или невнимания сурово каралось. Выговоры стали унизительнее, наказания – более жестокими. Повиновению учили, доводя послушниц до слез. Опытные сестры были экспертами в терзании наших впечатлительных душ.
Фраза «Убирайся с моих глаз!» являлась общераспространенным способом указать на нашу ошибку. «Иди и вымой кухню – сделай для разнообразия что-нибудь полезное». «Что прикажешь о тебе думать? Ты действительно настолько тупа и не понимаешь, что правило есть правило, даже если ты не хочешь ему следовать?»
Чем больше правил мы учили, тем выше были шансы на то, что мы их нарушим. Нас делали сверхчувствительными, наказывая за то, что мы смотрим по сторонам, используем два предложения, когда все можно вместить в одно, опаздываем на несколько секунд, шумим в храме и не идеально выполняем поручения. Нам делали выговоры за пятна или за нитку на черном облачении, за пыльные ботинки или за то, что мы обращаемся к наставницам и старшим монахиням без должного пиетета.
Мне дали плеть, сделанную из пяти жестких кожаных ремней, чтобы хлестать ею ноги и наказывать себя за такие проступки, как опоздание. Поначалу от порки дрожали колени, но зимой плеть приятно разгоняла кровь. Эта плеть оставалась со мной все годы жизни в монастыре, и я использовала ее для самобичевания, особенно для подавления сексуальных желаний.
МЫ ежедневно, молясь, поклонялись страдающему, умирающему и мертвому Иисусу. Каждый из миллионов крестов, сделанных по всему миру, несет на себе страдающее тело Христа и символизирует поклонение его мучениям.
В предшествующие Пасхе и Рождеству недели мы изобретали себе дополнительные испытания. Их придумывали, показывали наставнице для благословения, а затем записывали в маленьких блокнотах, названных «Списком разрешенного». Мы ели хлеб без масла, пили чай без сахара и молока, вместо этого добавляя туда соль, ели пищу без соли и перца, а также обходились без воды.
Летний Мельбурн известен своим душным климатом. Из-за плотного шерстяного чепчика мне было так жарко, что я шаталась и едва не теряла сознание. В белую льняную ткань вокруг лица впитывался пот, постоянно щипавший кожу. Под тяжелыми слоями черной саржи, закрывавшими нижнюю юбку и фильдекосовые чулки, было тяжело дышать. А теперь представьте, как можно в нестерпимый зной обходиться без воды. Результат был вполне предсказуем – моя толстая кишка буквально высохла (хотя в то время я не знала, что это такое и где она находится). Я не связала недостаток воды с тяжелейшим запором, от которого тогда страдала.
В один из этих дней нам позволили принять дополнительный душ. Стояло лето 1959 года, самое жаркое за последние пятьдесят лет, и мы страдали от непрекращающейся сорокоградусной жары. Обычно нам полагалась лишь одна ванна или душ в неделю (при этом мы были в сорочках, чтобы не видеть собственных тел), а в остальные дни мы умывались в тазу холодной водой по утрам и горячей по вечерам, так что дополнительный душ был со стороны наставниц невероятной уступкой. Жаль только, что нам пришлось одеваться в наше вымокшее от пота нижнее белье и черное облачение. В середине лета его, наконец, сменили на кремово-белое одеяние.
Летом хотелось спать лишь от невероятной усталости. В постель мы надевали ночные рубашки и чепчики. На тумбочке рядом с кроватью стоял наполненный водой таз для утреннего омовения и стакан с водой для чистки зубов. Я грезила об этом стакане и несколько раз просыпалась оттого, что тянула руку в его направлении. Однако у меня была железная воля, поэтому неоднократно мне удавалось наказывать себя лишением воды.
На протяжении десяти лет мой кишечник не мог нормально функционировать из-за обезвоживания, тревожности и нервного состояния. Прежде всего я ненавидела туалеты. В Голландии я часто сдерживалась, не желая подвергаться мучительному испытанию посещения нашей ужасной уличной коробки. В Дже– наццано туалеты были просто жуткими. Я избегала туалетов и платила за это свою цену.
Прежде чем отправиться в монастырь, я периодически принимала слабительное, но теперь это стало ежедневной необходимостью. Иногда слабительное не действовало, и тогда наступало время каскары, травы, которую мой желудок просто не выносил. В животе у меня начинались невероятные судороги, я срывалась с места, а сестра Виктория, дававшая мне настой, тихо смеялась.
ОДНАЖДЫ в страстную пятницу, когда я мыла коридоры, попутно начищая металлические ручки дверей и уже доведя до блеска полы электрическим полировщиком, меня привлекли звуки, доносившиеся со стороны кабинета заместительницы. Я остановилась, желая узнать, в чем дело.
Из-за угла, опираясь на крупную мать-настоятельницу, появилась старая усохшая заместительница. Тогда ей было лет восемьдесят пять, и она с трудом передвигала ноги. Перебирая четки, старуха говорила о печали, что испытывала Дева Мария у подножия креста. Когда она оказалась ближе, я различила ее бормотание: «Святая Богоматерь, как же она страдала! Видеть такие муки сына своего, Иисуса! Святая Матерь Божья!» Старая склочница, почти всю жизнь соблюдавшая обет молчания, теперь устраивала целый спектакль. Мне и в голову не пришло счесть это подлинным духовным сочувствием Богоматери; я подумала, что подобное лицемерие в столь пожилом возрасте представляет собой худший способ привлечения внимания, напоминая поведение ребенка. Я молча стояла, подняв швабру, пока эта пара не скрылась в храме.
«И что это было? Демонстрация высокого благочестия?» – думала я. Как исполненная сознания своего долга послушница, я должна была уважать старших, но не могла закрыть глаза. Старуха просто пыталась произвести на нас впечатление своей показной святостью. Меня ее спектакль не убедил. Заместительница была хоть и немощной, но достаточно сообразительной, чтобы вмешиваться в любые процессы, связанные с принятием решений, о которых ей случалось услышать. Ее положение стало почетным, когда она больше не могла исполнять обязанности главы региона, и все понимали, что если она лишится и этой привилегии, то у нее случится серьезный личностный кризис.
Тем же днем заместительница опустилась в трапезной на колени и поставила еду на сиденье стула. Она вновь обратила на себя внимание, поскольку окружающие стремились понять, что ей нужно. «Соль? Нет. Перец? Вода? Масло? Слишком много картофеля? Больше гороха? У вас вилка упала, позвольте я вам ее подам…» Я испытывала к старой монахине абсолютное презрение. Даже ее старая подруга, мать-настоятельница, поначалу проявившая заботу о ее старых коленях, стоявших на холодном полу, в конце концов, опустила глаза, не желая смотреть на этот цирк. Когда заместительница умерла, я даже не устыдилась своей радости, поскольку мы, наконец, перестали быть свидетелями ее шутовских поступков.
ОДНАЖДЫ меня вызвала мать Патриция. Приближалось время моего ухода из послушниц. «Сестра, теперь твою работу начнет выполнять новая кандидатка. Будь так любезна, расскажи сестре Кэтрин о ее обязанностях». «Да, матушка, конечно». Моему статусу королевы гостиных наступал конец.
Кэтрин была музыкантом и чувствительной девушкой, столь же сильно, как и я, если не сильнее, желавшей все делать «правильно». Я увидела это в ее больших невинных глазах и удлиненном лице с глубокими морщинами, что пролегли по обе стороны рта. Она была уязвима и, казалось, желала получить то, на что, судя по всему, и напрашивалась. Я не собиралась проявлять жестокость, но у Кэтрин на лице было написано, что она хочет именно этого. В конце концов, кто она такая, чтобы вторгаться в мои владения? В теплице тусклых эго легко возникают мелкие стычки. Мы клялись быть святее всего человечества и при этом унижали друг друга, пусть и косвенно.
Я объяснила сестре Катерине обычный порядок работы и рассказала, что делать, если в самый ее разгар появятся посетители. Мне показалось несущественным, что я ничего не записала, но она, кажется, сомневалась в своей способности запоминать детали. Если бы Кэтрин меньше думала о жертвенности, то, несомненно, записала бы все сама. Однако она этого не сделала, наводнив мою бывшую территорию потоками слез, – глупее не придумаешь. Кэтрин родилась в уважаемой и богатой семье, что делало ее стресс еще менее понятным. Вряд ли отец когда-нибудь ее бил. Мне и в голову не приходило, что поведение Кэтрин могло указывать на страдания от насилия и унижений другого рода.
Наставница послушниц вызвала меня, чтобы обсудить мое нежелание сотрудничать. Как того требовали правила, я встала на колени возле ее кресла и начала внимать словам, появлявшимся из ее сморщенного рта. «Сестра Мэри Карла, – сказала наставница, подняв глаза от своего бесконечного рукоделия и доброжелательно взглянув на меня. – Сестра Кэтрин не слишком хорошо справляется со своими обязанностями. Она говорит, что твои объяснения нечеткие. Не могла бы ты помогать ей более продуктивно?»
Значит, у Кэтрин неприятности, а я была в них виновата? Я опустила глаза, изо всех сил стараясь не улыбнуться. Мне казалось смехотворным, что проблемы Кэтрин были столь важны, и я не собиралась ей сочувствовать. «Матушка, – промолвила я, – я показала ей, что делать, и все подробно объяснила. К этому нечего добавить». Как я и думала, она ничего не ответила и отпустила меня.
На лице Кэтрин снова возникла блаженная улыбка. Как я ненавидела эти ее трагические манеры праведницы! Такое лицо могло растрогать кого угодно: пожалуйста, не поручайте мне никакого задания, кроме игры на пианино. Теперь она вытирала пыль в гостиных и начищала полы – чего уж проще. Я презирала ее за то, что она была избалованным ребенком, никогда и ничего не чистила и не мыла сама, а теперь страдала от работы, которая не казалась мне трудной. Однако в итоге Кэтрин осталась в монастыре, а я ушла. Но она уже давно не пачкает себе руки и преподает музыку.
ОБЫЧНО монахини демонстрировали чрезвычайную преданность священникам, особенно местному епископу и архиепископу. Веками религиозные женщины считали себя ниже священников, и, когда в 1917 году каноны пересмотрели, положение дел лишь усугубилось. Монахинь считали не только менее умными – их ожидали видеть скромными и робкими созданиями. Хуже всего было то, что они считались угрозой воздержанию священников. Поэтому хотя монахини благоговели перед священниками и чрезмерно их опекали, те должны были проявлять осторожность, дабы не перешагнуть невидимую черту, что могло быть неверно понято.
Архиепископ Мэнникс, позже ставший кардиналом и серьезно повлиявший на сохранение консервативного католического мышления, проживал в Кью и в свой девяносто пятый день рождения был приглашен посетить Дженаццано, монастырь родного района. К невероятному удовольствию общины, почитаемый старец принял приглашение, и от нас ожидали приветствия. Он был ирландец, возможно, из графства Лондондерри, и звали его Даниэль, что вдохновило наших сестер – выходцев из Ирландии спеть ему песню «Дэнни бой».
Седой архиепископ никак не реагировал на слова этой сентиментальной любовной песенки, банальной, но исполняемой с блеском нашим опытным хором. Мы следили за его бесстрастным лицом. Песней мы хотели сказать ему о нашей преданности и благодарности. Или мы оказались чересчур фамильярны? В правой руке Даниэль Мэнникс держал посох, и, когда архиепископ оперся на него, чтобы подняться и поблагодарить хор, наши натренированные глаза заметили на его лице нечто напоминающее легкую улыбку. По рядам пронесся вздох облегчения.
ВСЕ ЭТО время семья находилась от меня в какой-то сотне метров. В домике за кипарисовой изгородью мать была беременна в двенадцатый раз; к тому времени ей исполнилось сорок четыре года. Это было время тревог: святому Жерару, покровителю беременных (не помню, по какой причине), было обещано, что ребенок будет носить его имя, если все пройдет гладко. Так оно и случилось, и мой младший брат Гэри – позже его называли Гацца – стал в нашей семье тем самым «уродом» из поговорки. Когда он вырос, то принципиально решил никогда не заводить собственных детей.
По сравнению с пышной церемонией посвящения в послушницы принесение двумя годами позже нами первых настоящих обетов нищеты, целомудрия и смирения казалось событием простым и скромным. Снова мы произносили в храме положенные слова перед местным епископом, но на этот раз их слышали только другие сестры. Жизнь в качестве послушницы стала временем обучения уставу, двухлетним сроком, требующимся для понимания того, хочу ли я провести свою жизнь в качестве монахини. Мне оставалось немного до двадцать первого дня рождения, и я привыкла к этому образу жизни, не представляя себе ничего другого. Я искренне любила Бога и единство нашей общины.
В самый обычный зимний день, когда черная саржа стала для меня привычным покровом, я сменила белый чепчик и плат на черные, получила большие четки, которые должны были свисать с пояса, и распятие. Страсти Христовы соединились с жертвоприношением Карлы. Два страдания, одно из которых – большее – спасет мир.
Англия
КОГДА мадам де Бонно д'Юэ основала орден Верных Спутниц Иисуса, она была вдовой; ее последовательницы продолжали придерживаться стиля одежды того времени в память о духовном величии основательницы и в качестве обещания следовать ее примеру. Кроме того, подобные одеяния придавали монахиням ордена заметное своеобразие.
Именно поэтому в шестидесятых годах двадцатого века мы выглядели точно так же, как наша французская основательница в конце девятнадцатого, нося гофрированный чепчик и длинный остроконечный платок. Формально соблюдая условности старины, мы вместо лифчика надевали белый жакет под толстый белый платок, крест-накрест закрывавший грудь, чтобы не выдавались соски. Наша основательница была ярким мыслителем, намного опережавшим свое время. Однако монахини умудрились абсолютизировать ее внешний вид и манеры поведения.
Хотя мы приняли формальные обеты, нас не считали полноправными монахинями на протяжении следующих двух циклов испытаний, каждый длиной в три года. Эта строгая мера предназначалась для того, чтобы убедиться в подлинности устремлений каждой сестры, прежде чем она принесет окончательные обеты и ее нельзя будет выгнать из монастыря.
Церковные власти (никогда не принимавшие к сведению наше мнение) решили, что некоторые послушницы должны учиться в мельбурнском университете Латроб, а группу из шести человек, в которую входили как недавно посвященные, так и более старшие монахини, отправили в английский педагогический колледж Седжли Парк, что севернее Манчестера. Поскольку я в последний год учебы в школе пропустила много занятий и потому не подходила для университета, меня послали в колледж.
Нам предстояло плыть на корабле. Потребовались фотографии для паспорта, и в монастырь пришел фотограф. Мой паспорт до сих пор был голландским, поскольку я жила в монастыре, когда мои родные в 1958 году принимали австралийское гражданство.
В процессе подготовки к отплытию меня послали к врачу проверить уши. Со мной отправились мать Мэри Люк, директор начальной школы, криво улыбавшаяся и вечно суетившаяся монахиня, и еще одна сестра. Меня никогда не беспокоили уши, однако многие жаловались, что я не слышу того, что мне говорят. Зачастую я настолько погружалась в свои мысли, что не слышала, когда в комнату заглядывали монахини, делающие какое-нибудь объявление. Неоднократно замечалась моя раздражающая склонность неточно понимать сказанное или слегка искажать смысл сообщения.
Врач должен был не просто проверить мои уши, поскольку мог это сделать в любой из своих визитов в монастырь: его попросили их вымыть. Он согласился неохотно, поскольку видел, что уши не были грязными. Тогда-то я и заметила улыбки на лицах своих спутниц, осознав, что это была хитрость, унизительное наказание, целью которого было заставить меня слушать внимательнее! Я вздохнула в тревоге. Меня было легко смутить, но они поступили низко, пытаясь подобным образом донести до меня свою мысль. По пути к трамваю никто из них не промолвил ни слова.
Мы отплывали в Англию на корабле «Ориана» компании P&O. Сопровождать нас должна была преподобная мать Ви– нифред, обладательница чеширской улыбки, которая чувствовала ко мне особую нелюбовь и была ярой приверженкой правил. Однако даже она не могла испортить нам восторженное настроение, вызванное перспективами путешествия по бескрайнему океану. А я возвращалась в Европу почти по тому же маршруту, который девятью годами раньше привел мою семью в Австралию.
Веселый марш, исполнявшийся на пристани в самый разгар дня, постепенно стихал по мере того, как корабль медленно отходил от берега, и мы сгрудились в кучку, чтобы помолиться за безопасное путешествие. Пятинедельная поездка должна была стать первоклассным приключением, хотя у нас фактически не было возможности общаться с другими пассажирами.
Нам досталось две большие каюты на палубе «D»; я делила ее с тремя девушками и спала на верхней койке. Пол был устлан толстым ковром, иллюминатор прекрасно задрапирован синелью, а корабельное мыло чудесно пахло в отличие от желтого туалетного мыла, к которому мы привыкли в монастыре. Правило тишины соблюдалось не так строго, и мы обсуждали друг с другом то, что видели, однако разговаривать с пассажирами все равно запрещалось. У нас была карта, и мы следили за всеми островами и местами, мимо которых проплывали.
На борту было четыре священника, и каждое утро они вместе проводили службу, на которую собиралось около дюжины пассажиров. Мы готовили алтарь и гладили облачение.
Нам выделили собственную столовую и персонального официанта, невысокого молодого человека, с изумлением наблюдавшего за свободно разговаривающими сестрами. Думаю, это явилось настоящим ударом для его набожных католических представлений о религиозных женщинах и об их предполагаемом спокойствии и уме. Он глазам не мог поверить, видя, с какой жизнерадостностью мы заказывали блюда, не зная, что они собой представляют. Мы практически не просили его объяснить значения слов в пространном меню, дарившем непривычно богатый выбор.
«Горгонцола… Какое интересное название. Может, нам заказать? Все согласны?»
Официант поднял глаза к небу и переступил с ноги на ногу, безнадежно пытаясь дать нам понять, что для непосвященных это блюдо далеко не лучший выбор, однако у него были инструкции не разговаривать с нами и тем более не противоречить.
Прибыла горгонцола, и мы увидели довольно странный сыр. «Почему у него синие прожилки?» – отважился спросить кто– то. Молодой официант наконец-то подал голос. «Бактерии, – начал он с энтузиазмом, – постепенно пробираются в сыр и поедают его. По мере продвижения они размножаются и… и…» Он замешкался, раздумывая, сообщать нам об этом или нет, и в конце концов решил, что обязан сказать правду наиболее деликатным способом. «…И еще они испражняются. Это придает сыру уникальный вкус», – поспешил добавить он. Такого красочного описания было достаточно, чтобы мы отослали сыр назад.
Во время путешествия мы пересекли самые разные климатические зоны, что вызвало в памяти разнообразные воспоминания. Душная погода Коломбо сменилась мощной грозой, когда мы вышли в открытое море. Яркие вспышки молний освещали темные облака, закрывавшие все небо, и следом за ними сразу же раздавался оглушительный раскат грома. Мы видели, как одна молния стала шаровой и стремительно направилась к нам. Она с шипением упала в воду почти рядом с бортом, будто злилась на то, что не смогла попасть в корабль. «Небольшой недолет!» – говорили потрясенные пассажиры.
Ночью электрический разряд повредил на судне антенну. Услышав звук взрыва, за которым последовал странный порыв ветра, мы решили, что корабль загорелся. Мы едва не разрыдались от счастья, узнав, что ошиблись, и скоро уснули так глубоко, что едва не опоздали на завтрак.
Снова я вернулась в места, где девять лет назад молодой египтянин моих подростковых фантазий закачивал топливо в корабль переселенцев. На этот раз мы ненадолго покинули лайнер, чтобы пройтись по пристани, и я отметила, какая вокруг царит нищета. Меня поразило то, что люди были счастливы и легко откликались на доброту. Вернувшись на борт, мы увидели темнокожее лицо, заглядывающее в каюту через иллюминатор, и поспешили его зашторить.
Лайнер величественно проплыл по Суэцкому каналу. Подлинным наслаждением было видеть взрослыми глазами тот странный и удивительный мир, что открывался передо мной, когда я была ребенком. Нас сопровождало восемь судов, окружавших «Ориану» дугой, а позади нашего корабля гордо следовали другие, располагаясь четким строем, словно принадлежали флоту Нельсона.
Потом мы попали в полосу штиля. Единственное определение штиля, которое я знала, говорило о чувстве апатии и нерешительности, похожем на депрессию, но когда о штиле заговорили на судне, я поняла, что это морской термин. После обеда я проявила типичное для себя простодушие, из-за которого наставница так меня ненавидела. Все мы смотрели на воду в поисках, как мне представлялось, того самого штиля. Спустя некоторое время я призналась, что ничего не вижу. «Пожалуйста, покажите мне его кто-нибудь».
Мать Винифред была оскорблена, решив, что я над ней смеюсь. Она и представить не могла, что я действительно не знаю значения этого слова. «Штиль – полоса спокойной воды, где в прошлом часто застревали моряки, поскольку паруса их судов не надувались ветром», – объяснил мне кто-то. Я запомнила это определение на всю жизнь.
27 марта 1960 года в пять тридцать утра мы оказались в Саутгемптоне. Был типичный дождливый английский день, стирающий все цвета. По пути через гавань нам открылась панорама серых индустриальных зданий и мрачная техника. На пристани нас ожидала опытная сестра, которая должна была сопровождать «провинциалов» по пути через лондонскую суету и доставить их под защиту монастырских стен. После таможенной проверки наше имущество погрузили в поезд. Наш гид сама носила багаж после отказа носильщика помочь нам; ее силы хватило бы на двух таких носильщиков, такой статной она выглядела, а тяжестей было много. К тому же высока была вероятность того, что какие-то чемоданы положат не туда.
«Помолимся, чтобы наш багаж не потерялся», – сказала мать Винифред в момент наития. Секунду спустя мы услышали крик из багажного отделения: «Сестра Рэй!» Мы уже собирались узнать, в чем дело, когда из ближайшего окна выглянул внимательный приятный носильщик и проговорил: «Сестра Рэй, ваш багаж нашли на полу в каюте, но сейчас он уже в поезде». Я действительно оставила чемодан на корабле? Слава Богу, его нашел этот добрый человек, и теперь с вещами все в порядке. Наверное, это ответ на наши своевременные молитвы. Носильщик не ожидал чаевых и быстро исчез.
Поезд был битком набит. Прямо за нами сидела шумная говорливая женщина. Будучи впечатлена недавним эпизодом, я снова попробовала трюк с молитвой, и – о чудо! – пассажирка сказала: «Лучше мне помолчать», – и в дальнейшем не произнесла ни звука.
На последнем этапе путешествия бесстрашная сестра-сопро– вождающая взяла такси, и нам представилась возможность увидеть некоторые лондонские достопримечательности, о которых мы слышали раньше: Пэл Мэл, Вестминстерский собор, мосты через Темзу, знаменитый Тауэр, сменяющиеся гвардейцы на посту у дворца. Мы многое заметили, несмотря на то что согласно правилам должны были сидеть, опустив глаза. Установка не смотреть гораздо больше смущала дух, чем желание подсматривать. Повсюду полыхали тюльпаны, словно мы оказались в Голландии.
Наконец, мы прибыли на место. Всем сразу же понадобился туалет. В этом лондонском монастыре располагалась большая школа для старших девочек. К счастью, у нас был шанс воспользоваться ближайшим туалетом прежде, чем туда во время перемены спустятся дети. Однако нам не повезло – четверо из нас попались.
Это была настоящая ловушка! Мы не знали, что делать. Никто из нас не издал ни звука: всем хотелось попросту раствориться в воздухе. Когда через полминуты ничего не изменилось, мы сообща подперли туалетную дверь, чтобы снаружи ее никто не открыл. Девочки давили и толкали дверь снаружи, а мы давили и толкали изнутри. Они решили, что над ними решили подшутить, даже не представляя, кто оказался внутри.
В конечном итоге мы должны были выйти, показав тем самым не только то, что мы люди и что нам нужно опустошать мочевой пузырь, но и то, что нам из-за этого стыдно перед другими. Мы появились молча, опустив глаза. Девочки остолбенели: «Простите, сестры». Они проявили невероятную вежливость и извинились вместо того, чтобы расхохотаться нам в лицо. Ведь это мы должны были просить прощения! Что эти девочки могли подумать о нашем странном поведении! Возможно, что проявлений человеческого надо стесняться. Что монахини не должны отправлять естественные надобности в общих туалетах.
После обеда мы отправились на автобусе в главный монастырь «Стелла Марис» в Броудстейрс, что в графстве Кент, где жила наша уважаемая глава ордена. В тот момент ее в монастыре не было, но само место производило невероятное впечатление своей весенней красой и величиной территории, которую занимали несколько садов и зданий. Тюльпаны здесь росли как сорняки. Фруктовые деревья цвели, тополя начинали зеленеть, а сотни нарциссов обозначали проложенные в садах узкие тропки. Одна из старых построек под названием Нолл была предназначена для послушниц. Там мы выпили чаю и выспались в маленькой круглой спальне.
Наше обучение в Седжли Парк начиналось в июне, и мы проводили время в «Стелла Марис», занимая себя полезной работой по саду, в прачечной и на кухне, время от времени изучая латынь и французский. За это время я подружилась с молодой сестрой Делией, послушницей, чье блестящее английское чувство юмора вдохновляло и мое собственное. Однажды, прогуливаясь ранним утром на свежем воздухе, я показала ей свои синие от холода руки. «У меня просто голубая кровь», – сказала я ей в шутку. Она посмотрела на обнаженные руки, подняла взгляд и увидела в моих глазах нечто такое, что ее потрясло. Опустив глаза, она ушла и до конца моего пребывания в монастыре больше со мной не разговаривала. Я постаралась быстро похоронить мысль о том, что пыталась соблазнить ее, да и чем? Разговором, нарушая правило молчания? Или «особыми отношениями», запрещенными в одном из правил? Мне было очень жаль, что я расстроила Делию.
В начале мая мы отправились в Манчестер, на северо-запад, в наш новый дом. Перед началом лета у нас оставалось несколько недель для отдыха и более тесного знакомства с чудесной Англией и тридцатью сестрами, с которыми нам суждено было провести бок о бок следующие три года.
Запретная любовь
ТАМ, ГДЕ когда-то в изобилии росла осока, служа домом для бесчисленных видов пернатых, теперь стоит особняк и колледж Седжли Парк. Большая часть птиц исчезла, однако то тут, то там осока все еще пытается вернуть себе свои владения.
Главный особняк был построен греческим корабельным магнатом в девятнадцатом веке, и хотя снаружи дом выглядел довольно скромно, внутри он изумлял богатством. В 1906 году Общество Верных Спутниц Иисуса купило это место, добавив несколько стильных пристроек, в том числе и храм. Общество позаботилось о том, чтобы сочетать архитектуру новых и старых зданий, и даже продлило мозаичный узор передней до широких коридоров будущего колледжа. Вход в колледж был довольно скромным; ступени вели к простым дубовым дверям, так что соседний особняк оставался вне конкуренции.
В 1960 году, когда мы приехали в Англию, орден начинал инновационную трехлетнюю программу обучения преподавателей. Присоединившись к Манчестерскому университету, колледж стал первым в своем роде учебным заведением, предназначавшимся для девушек, которым не хватило баллов, чтобы поступить в университет, или которые просто не захотели туда идти, и вступительных экзаменов, чтобы быть принятыми, сдавать не требовалось. Своевременно налаженные связи Седжли с университетом добавили ему напускного блеска. Субсидируемый преимущественно британским правительством, Седжли управлял орден, нанимавший собственную команду учителей. Монахини легко меняли утвержденный государственный план обучения, без колебаний вычеркивая из программы по английской литературе произведения Оскара Уайльда и Д. Г. Лоуренса из-за его романа «Любовник леди Чаттерлей».
Мне казалось очень важным разумно выбрать специализацию, но я не знала, как это делается. Однажды всех незанятых сестер срочно позвали на импровизированное собрание в главном коридоре, где мы услышали, что глава ордена Маргарет Винчестер хочет, чтобы мы изучали географию. Каким-то образом это было связано с важностью понимания современного мира. Так решалась проблема: моим первым выбором должна была стать география.
К моему изумлению, подчинились не все монахини. Теперь я понимаю, что они увидели, а я – нет: желание главы ордена было уловкой. Географию преподавала сестра сомнительных качеств (старая, эксцентричная и уродливая), и подходящий набор в ее класс требовался для того, чтобы она осталась в оплачиваемом штате. Вечно задыхающаяся мать Гертруда была большой, с одутловатым лицом и кустистыми бровями; создавалось впечатление, что она чересчур высоко ценит богатство своих знаний, делясь ими с раздражающим высокомерием.
Меня влекло к науке, хотя для серьезных занятий у меня не было необходимой базовой подготовки. (Наука для девочек? Должно быть, я ошиблась школой!) Не внесенная в список, я посещала многие лекции по собственной воле, пока новость об этом не достигла ушей матери Гертруды; она отправилась к моей наставнице с просьбой, чтобы та запретила мне посещать лекции. Однако по географии я получила отличные оценки. Моя полная преподавательница раздулась от важности, а ее щетинистое лицо светилось гордостью за себя.
Я решила изучать французский, поскольку любила этот язык и имела способности к языкам. Оставалось выбрать основной предмет. Мне хотелось в качестве профилирующей дисциплины изучать искусство, чтобы использовать свои творческие способности. Меня никто не предупредил, что мисс Нагель, черствая преподавательница средних лет, терпеть не может монахинь.
«Я думаю изучать искусство, – невинно сообщила я ей. – Вы не могли бы ознакомить меня с учебным планом?»
Она сердито взглянула на меня. «Насколько я могу судить, большинство сестер не получают нужных отметок, – мрачно ответила она. – У них недостаточно воображения и…» Она этого не сказала, но я все равно услышала: и с ними скучно. «Иди и нарисуй морскую раковину, – закончила она. – Это даст мне представление о твоих способностях».
Я была о себе не слишком высокого мнения, но полагала, что моя небольшая изящная работа не так уж плоха. Пару часов спустя я принесла рисунок мисс Нагель. Она удивилась, увидев меня снова, и была беспощадна в своей оценке. «Не пойдет, – бросила она. – Если хочешь заниматься творчеством, займись лучше ремеслом». И отвернулась.
Что ж, ремесло тоже предполагает творчество, но меня оно совершенно не привлекало. Только во время выставки, когда студенты демонстрировали свои первые и последние работы, чтобы зрители оценили проделанный ими за три года путь, я поняла, что тогда произошло. «Да мой рисунок раковины был гораздо лучше любого из этих!» Увиденное настолько меня потрясло, что я произнесла эти слова вслух. В это время мисс Нагель оказалась рядом. Она ничего не сказала и ушла прочь.
СЕДЖЛИ ПАРК остался у меня в памяти по двум причинам, ни одна из которых не имела отношения к учебе. Во-первых, меня восхищали удивительные рододендроны, величаво возвышавшиеся вдоль всей стены здания и по обочинам тенистых садовых троп. Летом они поражали воображение, и я трижды видела их в цвету – достаточно, чтобы запомнить навсегда.
Вторая причина была личной и глубокой. Я по уши влюбилась, что было против всяких правил. Я полюбила зеленоглазую сестру Элис, неугомонную ирландскую красавицу, обладавшую ярким чувством юмора и острым умом, который в конечном итоге помог ей правильно понять истинное положение вещей в ордене. Она была на одиннадцать лет старше меня и покинула монастырь в начале семидесятых.
Сестра Элис преподавала естественные науки в средней школе ВСИ в Манчестере. На выходные она вместе с коллегами присоединялась к общине в Седжли, поскольку их было слишком мало, чтобы сформировать собственный монастырь.
Я любила глубокий, мелодичный ирландский говор Элис, ее прямой римский нос, темные брови, сдержанный юмор, общительность, вежливость и природную иронию. Она проникла в самую глубь моей романтичной, страстной души. Больше всего мне нравились ее глаза цвета морской волны. Обычно они были карими, но когда она начинала злиться или проявлять иные эмоции, глаза вспыхивали зеленым, и я чувствовала себя беззащитной перед ней. При обычных обстоятельствах мы могли бы подружиться, вместе смеяться и шутить. Но из-за правила молчания я глубоко прятала свои чувства, да к тому же было еще одно, значительно более пугающее правило, касающееся «особой дружбы». Такой дружбы необходимо было избегать, она являлась «проклятием религиозной жизни». Поэтому я чувствовала себя обязанной бороться со своими нежными чувствами к этой необычной женщине. Однако чем больше я с ними боролась, тем сильнее они становились. «То, чему мы сопротивляемся, упорствует» — этот закон психологии ускользнул от проницательного ума основательницы ордена, которая и сформулировала правило, касающееся «особой дружбы». А дисциплинированные последовательницы знали не больше ее.
Сестра Элис не шла ни в какое сравнение с коллегами. С ее точки зрения, бодрость духа не противоречила возможности быть хорошей монахиней. Ее не наказывали, поскольку считалось, что сердце ее на месте; к тому же она была блестящим, популярным учителем. В любом случае, противоречить ее ирландской логике было слишком сложно. Я видела, как наставницы блюли свою репутацию, завершая дискуссию, в которой не могли одержать верх. Я слышала, как ее коллеги изумленно вздыхали, словно сестра Эллис переходила все возможные границы. Она не боялась наказаний – казалось, к ней они вообще не относятся. Она считала, что хорошей монахиней была та, которая умела любить. Она умела, и в этом была главная причина ее популярности среди детей. Именно это, в конце концов, и явилось причиной ее ухода: она, наконец, поняла суть правил, которые стремились ограничить ее и ценились больше, чем любовь.
Мне неплохо удавалось скрывать свои чувства и не возбуждать подозрений. Однако я не могла упустить возможности бывать с нею рядом и брать дополнительные уроки французского языка. Мы сидели плечо к плечу за маленькой школьной партой. «Ca va tras bon, n'est-ce pas?» Она улыбалась мне широкой, доброй улыбкой, и я буквально таяла. Элис отлично знала французский, да и я была на высоте, желая поразить ее своими познаниями. Элис оставалась приветливой, но нейтральной.
Мне хотелось, чтобы она заметила меня, и, когда она искала добровольцев для оклеивания школьных учебников, я быстро воспользовалась возможностью побыть в ее обществе. Я стояла в классе, не в силах сдвинуться с места, охваченная необычной страстью, а она тем временем показывала мне особую лампочку, которую приобрела для какого-то проекта. Она поглаживала лампочку с чувственной нежностью, и я пристально смотрела на сестру Элис, чтобы прочесть в ее глазах то, что выражали руки. Она остановилась, внезапно поняв, что вызвала во мне что– то не слишком сочетающееся с чистой страстью к науке.
Из-за любви к Элис в моей душе поселилось чувство вины. В конечном итоге мне стало слишком тяжело держать его в себе. Это было нарушение правил, о котором я обязана доложить настоятельнице. Мне предоставили частную аудиенцию, и я оказалась в ее рабочем кабинете. Если бы я знала, что собираюсь совершить нечто вроде харакири, то, вне сомнения, отказалась от своего намерения.
Мать Терезу, нашу настоятельницу, выбрали на эту должность, как мне кажется, совсем не за ее интеллект. В этом она вполне могла положиться на своих помощниц. Говорить такое не слишком вежливо, но, скорее всего, она стала настоятельницей потому, что была хорошей монахиней; преподаватель из нее получился обыкновенный, да и психологической мудрости матери Терезе не хватало. Я опустилась на колени подле кресла, глядя на нее сбоку, как и полагалось. К своему ужасу, я поняла, что не знаю эту женщину, которой собираюсь доверить свою глубочайшую личную тайну, да и она ничего не знает обо мне. Все, что нас объединяло, – это свод правил.
Мое сердце наполнилось тревогой, как только я открыла рот и с трудом произнесла свой собственный приговор. «Матушка, – начала я, решив, что лучше рассказать о ситуации с максимальной прямотой. – Я влюбилась в одну из сестер».
Молчание. Все мое внимание было приковано к ней, моей настоятельнице, и я заметила, как вспотело ее лицо. Я чувствовала запах пота, видела, как от короткого, неглубокого дыхания двигается вверх-вниз черная ткань облачения. На ее лице читалось невероятное удивление, смущение, а затем, как мне показалось, горячее, но безнадежное желание не иметь к этому никакого отношения. Поскольку она молчала, я ответила на незаданный вопрос: «Это сестра Эллис».
Мать Тереза ответила не сразу. Она продолжала коротко дышать и на некоторое время закрыла глаза, перебирая четки. Мое сердце было готово остановиться. Я чувствовала, что все сделала верно, но при этом совершила большую ошибку. Я была искренней, честной и хорошей, но призналась в чем-то столь ужасающем, что не могла здесь ничего выиграть. Наконец, к матери Терезе вернулось самообладание, и она подняла голову. Взгляд ее был строгим.
«Сестра, ты знаешь, что это серьезное нарушение. Я должна тебя наказать. Отныне ты обязана использовать плеть всякий раз, когда к тебе придут искусительные мысли о сестре Элис. Это ясно?»
«Да, матушка. Простите меня, я сделаю все, чтобы следовать нашим святым правилам».
Я покинула ее кабинет во второй половине дня. Тем вечером во время обеда я не проглотила ни куска, а ночью не могла заснуть. Глубокой ночью я забралась в самый дальний туалет, который только смогла найти, и впервые воспользовалась плетью, чтобы отогнать мысли об Элис. Вернувшись в постель, я заплакала, стараясь заглушить свои всхлипывания одеялом. Слезы помогли, и облегчение подарило долгожданный сон.
На следующее утро сразу после службы, когда вся община направлялась на завтрак, настоятельница рассказала Элис о моей запретной любви. Я не должна была об этом узнать, тем более увидеть или услышать сам разговор. Однако я подняла глаза именно в тот момент, когда настоятельница поманила сестру Элис к дверной нише, чтобы осторожно поговорить с ней, а потом услышала решительный стук ботинок, говорящий о возмущенных эмоциях, и поняла, что теперь она все знает. Без сомнения, мать Тереза полагала, что это поможет нам обеим. Однако я заметила выражение отчаяния на ее лице, когда она смотрела на уходящую прочь Элис. В тот момент она могла засомневаться в мудрости своего решения. Поступок был глупым, даже если намерения были благими, но она никогда не пыталась его исправить.
Наши уроки французского резко прекратились, и я поняла, что Элис меня избегает. Если, например, мы шли навстречу друг другу по коридору – а коридоры в Седжли были длинными, – то она разворачивалась и уходила. В храме она старалась найти скамью дальше от меня. В столовой выбирала место, где я не смогла бы ее видеть. Во время отдыха она говорила меньше, боясь привлечь мое внимание, и всегда старалась стать спиной ко мне. Я испытывала невыносимую боль, не только лишившись обычного общения, которому так радовалась прежде, но и потому, что видела сестру Эллис в таком состоянии. Она инстинктивно отвергала страстные восторги человека своего пола. Свободная натура и широкий ум возвели стену: ее неприятие я ощущала абсолютно ясно и оно было очень болезненным. Мне можно было носить на шее колокольчик, чтобы заранее оповещать о своем приближении.
Ради того, чтобы ей было не так тяжело, я вела себя очень хорошо. Я старалась никогда не находиться поблизости, хотя всей душой стремилась увидеть ее хотя бы краем глаз. Я не смотрела на нее, когда у меня была возможность, и плакала, если шанс был упущен. Любовь стала мечом, все глубже и глубже проникавшим мне в сердце. Образ Элис превратился в образ всей неразделенной любви, вызывая бесконечную жажду примирения.
Мне был двадцать один год, и я никогда не слышала ни слова «лесбиянка», ни слова «оргазм». Все те годы, что я была монахиней и девственницей, я никогда не занималась мастурбацией, поскольку ничего об этом не знала. Но если сестра Элис приближалась ко мне в храме, все мое тело начинало дрожать мелкой дрожью. Стоя на коленях во время молитвы, я всегда чувствовала, когда она подходит, и слышала каждый ее шаг.
Вот она; я узнаю ее шаги, хотя она пытается ступать легко. Она в нескольких ярдах от меня, и я чувствую ее запах, напоминающий аромат дикого вереска или сырости, словно она вымокла под дождем.
Что же мне делать? Внизу живота появляется усиливающаяся с каждой секундой пульсация… О Боже! Может, если я скрещу ноги, то смогу ее сдержать? Сложно так делать, когда стоишь на коленях! Я переступаю с колена на колено. Бедра начинают сжиматься… Боже, я не могу!
Чувственная энергия преодолела мою волю и устремилась вверх по спине. Голова моя запрокинулась; удивительно, как я не закричала на всю часовню. Ноги тряслись от последствий подавленного экстаза. Со стыдом я опустила плечи. Мне казалось, что скрыть происходящее было невозможно. Я была совершенно подавлена мыслью о том, что кто-то мог это заметить, – но как такое можно не заметить? Я замерла, услышав позади себя вздох, и кто-то громко забормотал, стуча четками: «Святая Матерь Божья, Иисус, Мария и Иосиф!»
Никто мне ничего не сказал, хотя такое происходило несколько раз. Если б мой рот не был запечатан отчаянием и железной волей, я бы, конечно, закричала, и только Бог знает, что бы за этим последовало.
Раз в неделю сестры-студентки по традиции встречались с нашей непосредственной наставницей, выслушивая ее проповеди и поучения. Мы сидели, опустив глаза и сложив руки на коленях. Нам говорили: «Не общайтесь с девушками, которые приводят в колледж своих приятелей». Появление мужчин на территории школы было нарушением правил, но студенток это не заботило, и мы часто видели, как парочки целуются на прощание, стоя на ступенях у главного входа. И однажды настоятельница сказала нам нечто, должное, по ее замыслу, служить нам предупреждением, однако результаты оказались совсем иными.
«Хочу напомнить вам правила, касающиеся обета целомудрия, – начала она. – Вы не должны поддаваться искушению заходить друг к другу в спальни. Также вы не должны лично общаться друг с другом». (Ну и ну! Что еще за мысль – заходить друг к другу в спальни!)
Имен она не назвала, но я понимала, что это не просто предупреждение, – нечто в этом роде на самом деле должно было происходить, иначе настоятельница не казалась бы столь нервной, а атмосфера не была бы такой напряженной. Несмотря на правило смотреть вниз, я быстро огляделась по сторонам. Кто виноват? Почему она не обращалась лично к нарушителям? Почему я одна ни о чем не знаю? Теперь я думаю, не было ли это скрытым намеком в мой адрес, в случае если я подумываю о чем-то подобном. Возможно, подозревалось, что я это делаю.
Я так никогда и не узнала правды, но этот запрет лишь подстегнул мое воображение. С тех пор я мечтала зайти к сестре Элис, пока она спала, смотреть на нее столько, сколько мне бы хотелось, а потом нежно поцеловать в губы. В храме вместо того, чтобы сосредоточиваться на размышлениях, я мечтала, как она приходит в мою спальню, забирается ко мне в постель и крепко обнимает. Я представляла ее сильное тело, ее пахнущее вереском дыхание, ее грудь рядом со своей грудью и едва не теряла сознание от дикого удовольствия, вызванного этими образами.
После этих мыслей о наслаждении приходило чувство вины. Некоторое время я могла оттягивать наказание, но рано или поздно оно должно было свершиться. Туго заплетенной плеткой с узлами я беспощадно хлестала себя по голым ногам и бедрам. Иногда это было очень болезненно, и я вся дрожала, особенно если ноги были холодными, а иногда возникало тепло и приятное ощущение. Порка обостряла боль в варикозных венах, появившихся у меня еще в подростковом возрасте.
С течением времени Элис стала более спокойно относиться к происходящему. Возможно, она почувствовала, какое глубокое и бесконечное страдание я испытывала, хотя я с головой ушла в учебу и старалась по возможности принимать участие в жизни общины. Однажды утром во время общих размышлений она совершила довольно смелый поступок, нарочно встав на колени рядом со мной, словно выражая так свою солидарность или поддержку, – возможно, она подумала, что может проявить немного любви в этом Богом оставленном месте. Однако я не знала, что именно она хочет сказать, и притворилась, будто не замечаю ее. Долго это не продлилось: настоятельница увидела Элис, подошла, положила ей руку на плечо и шепотом попросила перейти на другую сторону, что та и сделала.
Тем вечером в пятницу настало время благословения верующих дароносицей. Хористы отправились наверх. Я любила красоту и сладость нашей музыки, наслаждаясь мелодичностью своего голоса, который практически не слышала в течение дня. Пение выражало суть моей души, и я чувствовала энергию, свободно текущую по всему телу. Мне казалось, что мы пели как ангелы.
Нашим искусным органистом была не кто иная, как неуклюжая сестра Гертруда, печально известная преподавательница географии. Когда она нажимала на педали древнего инструмента, ее полное тело манерно раскачивалось, и благодаря помощи умелого оператора мехов рождалась прекрасная музыка, которую она умела подбирать ответственно и с хорошим вкусом. Ее толстые пальцы творили волшебство: она безупречно играла всё, начиная от Палестрина, Паганини, Гайдна и Моцарта и заканчивая Бруком, Альбинони и Верди. Наш постоянно расширяющийся репертуар включал работы Вебера, Скарлатти, Цезаря Франка и Шуберта, не говоря уже о тщательно изученных григорианских хоралах под руководством спокойных монахов– бенедиктинцев, которые изредка пели вместе с нами.
Сестры, преподававшие в школе, часто возвращались домой как раз во время благословения, и некоторые из них присоединялись к певцам. Так случилось, что Элис оказалась наверху и снова опустилась на колени рядом со мной. Там, где располагался хор, не было настоятельницы – она находилась внизу, в обществе пожилых сестер и студенток. Одежда Элис, вымокшая под осенним манчестерским дождем, приятно пахла. Я не решалась взглянуть на нее или улыбнуться. Я могла лишь наслаждаться ее присутствием, ее свободным духом, которому невероятно завидовала. Боже, это так восхитительно и так больно! По моим щекам текли слезы: я не могла удержать их или скрыть, и они впитывались в накрахмаленную льняную подвязку под подбородком. Я не смела вынуть платок и тем самым выдать себя. Я продолжала петь. Любовь сделала мой голос более красивым и сильным. Я хотела, чтобы Эллис услышала меня! Я пела о любви к ней в «Te Deum» и «Ave Maria», и ее сердце должно было это почувствовать. В конце, в тишине размышлений, прежде чем спуститься вниз, я была рядом с возлюбленной, пребывая в ослепительном свете любви, – если б только она могла увидеть ее или почувствовать.
Но Седжли Парк запомнился мне не только из-за Элис. Разумеется, я помню лекции и учебную суету, большие комнаты с высокими потолками, эхо шагов в главном холле. Были автобусные экскурсии и походы в Манчестерский университет на лекции, в том числе и на лекции о Фрейде. Из них я узнала, что маленькие дети тоже обладают сексуальностью и их потребность в тактильном контакте, тепле и любви, а также их исследования собственной чувственности являются формой аутоэро– тической сексуальности.
Однажды субботним утром Элис поручили обойти всех и сообщить срочное распоряжение настоятельницы. Не помню, о чем именно шла тогда речь, но меня настолько удивило это внезапное событие, что я оказалась захвачена врасплох: прямо передо мной стояла Элис и смотрела мне в глаза, вопросительно склонив голову и желая убедиться, что я ее услышала. Наверное, я должна была ответить на какой-то вопрос, но смогла лишь прошептать: «Красавица. Ты красавица». Как дурочка, я в упор смотрела в ее глаза и могла бы смотреть в них вечно. Элис спокойно выдержала мой взгляд, моргнула и, поняв, что не получит вразумительного ответа, ушла, а я осталась стоять, будто только что увидела призрак. Увы, я была неисправима! Элис шагала прочь, чувствуя спиной мой взгляд; каблуки ее стучали по паркету, широкие бедра покачивались.
Наступили летние каникулы, наполненные развлечениями, в том числе и концертами. Сестры часто разъезжались в свои монастыри в зависимости от волеизъявления их настоятельниц. Оставшиеся с удовольствием развлекали концертами посетителей и пожилых членов общины. Это было редкое время творчества и веселья. Несколько пьес были взяты из представлений предыдущих лет, проходивших где-то еще, но для меня они были новыми, и я много смеялась глупостям, с которыми мы выходили на сцену. Помню, что смех вызывал у меня боль – болели живот и лицо, привыкшее к слезам и чрезмерной серьезности. Я смеялась всему подряд, не в силах сдержаться, и тут же сгибалась пополам от боли, пока не наступало облегчение. В результате от смеха у меня начала болеть голова.
В то время Элис особенно веселилась, хотя не обращала на меня внимания. Только раз мы встретились лицом к лицу за кулисами театра, где слонялись без дела. Она любовалась шелковым материалом, прижимая его к лицу и примеривая в качестве головного убора. Шелк был ярко-красным, но она называла его настоящим именем – багряный. Такими были цветы растущих во дворе рододендронов. Я замерла, увидев, как прекрасно шелк подходил к ее темным бровям и глазам. Она превратилась в настоящую цыганку! Заметив меня, остолбеневшую от восхищения и слабо пытавшуюся улыбнуться, Эллис бросила шелк на пол и повернулась спиной ко мне. Я обиделась и едва не расплакалась. Я же просто помешана на Элис, а это неправильно, сказала я себе и придумала новое наказание – никогда больше не смотреть на багряные цветы рододендронов.
СЛЕДУЮЩИЕ два лета я провела вне монастырских стен, наслаждаясь великолепием английской природы. Со своими спутницами я гуляла вдоль высоких изгородей из многочисленных диких цветов, собирала букетики и наполняла корзины ежевикой. Я сидела под старыми деревьями на широких роскошных газонах, читала или делала наброски. Моими любимыми объектами были деревья – я рисовала их углем и карандашом. Они были так прекрасны! Их гордые обнаженные стволы, мускулистые руки-ветви, складки в их белой плоти, шепчущие листья… Как и в храме, когда поблизости оказалась Элис, мое тело забилось в конвульсиях экстатического наслаждения. Я не стала сдерживаться, поскольку меня никто не видел.
На фоне тех летних месяцев, что я провела с сестрами, которых видела недостаточно долго, чтобы запомнить по именам или в лицо, выделяется лишь одно крошечное событие. Я сидела за длинным обеденным столом среди радостных женщин, которые в тот момент шумно и с удовольствием разговаривали друг с другом. Я была чужой в этом необычном месте, и мне не говорили: «Привет! Рада снова тебя видеть!» – но кое-кто заметил мое отстранение. Это была пожилая, но довольно живая и опытная монахиня. Я никогда не замечала ее; она находилась в стороне, наполняя тарелки пирожками и не участвуя в беседах. Проходя мимо, она вдруг положила мне руку на спину между плеч. Это был такой теплый, такой невероятно добрый жест, что я помню его до сих пор. Мне стало намного легче – напряжение спало; ее тепло проникло в самую глубь моей души, сказав, что меня любят, что все будет хорошо. Я всегда легко краснела, и в тот момент вспыхнула из-за внезапно нахлынувшего сильного чувства, возникшего как благодать. Я повернулась, заметив улыбку на лице старой монахини, а потом она ушла – настоящий ангел в образе мудрой, молчаливой сестры.
В колледже мы прежде всего были монахинями, а потому не участвовали в общественной жизни и не слишком тесно соприкасались со студентами или светскими учителями. Все изменилось в один момент, когда в Седжли Парк началось наводнение после многодневного ливня. Тревога росла вместе с уровнем воды, поднимавшейся в садах: сначала она плескалась у стен во внутренних двориках, а потом начала струиться по полу колледжа.
И так случилось, что именно я, обычно столь непрактичная, догадалась, почему это происходит: стоки оказались забиты летним мусором. Вода все прибывала, а потому я решила действовать. В тот момент я находилась в коридоре вместе с преподавателем английского языка миссис Грин, женщиной пятидесяти лет, обладавшей сильным, лишенным всякой сентиментальности характером, и ее молодой подругой, тоже учителем. «Они достаточно взрослые, чтобы понять, что монахини – просто люди, с такими же телами, как их собственные», – подумала я, сняла платок, черный чепец и протянула им. Мой план был таков: выбраться через окно и нырнуть под воду, чтобы расчистить стоки. Я не могла себе позволить повредить хрупкие стежки и рюш чепчика, а платок препятствовал бы движению рук. Должно быть, в белом нижнем чепце и без волос я была похожа на персонажа комиксов. «Не страшно», – подумала я, подняла юбку, выбралась наружу через окно и опустилась под воду в поисках стоков. Довольно быстро я нашла один, затем другой, убрала мусор, вернулась тем же путем в здание и забрала сухие части одежды. Я вымокла насквозь. Уровень воды немедленно упал, по крайней мере, в той части колледжа, где были мы, и у меня появился повод чувствовать себя довольной. Я надела сухой чепчик и платок поверх мокрой одежды и прошла мимо других монахинь, учителей и студентов, вычерпывавших воду ведрами. Я чувствовала себя героиней, но о моем подвиге никто ничего не сказал. Что ж, чем меньше говорят, тем лучше!
В СЕДЖЛИ мы становились свидетелями умирания, смерти, а также безумия.
У нас было несколько пожилых монахинь – вероятно, для того, чтобы уравновесить большое число молодых. Это были учителя на пенсии и пожилые рабочие сестры. Рабочие сестры были малообразованны и служили Богу и общине, выполняя простую, не требующую большого ума работу, – готовили, стирали, убирали и гладили белье.
Классовость пронизывает в Англии все сферы жизни, и снобизм является врожденным качеством верхов, а потому никто не мог гарантировать, что подобное проявление превосходства не возникнет и в монастыре. Рабочим сестрам часто доставалось: их словам попросту не верили, чего никогда не случалось с так называемыми образованными матушками и монахинями.
Одна из этих женщин, сестра Джероми, вот уже несколько недель жаловалась на боль в груди. Она была старая, лет восьмидесяти, и с трудом дышала. У нее были грубые руки, сгорбленное тело и большой сморщенный рот на изборожденном морщинами лице. Выросшая в бедной английской деревне, она имела привычку жалостливым голосом сетовать на свое плохое самочувствие. Рабочие сестры обычно трудились молча, стараясь оставаться незаметными. Их задачей было прислуживать остальным и помалкивать, не попадаясь на глаза. Поэтому на мольбы сестры Джероми не обратили внимания, с раздражением выбросив их из головы. У медсестры не было лекарства для облегчения ее состояния, а врача так и не позвали.
После службы, когда мы поднимались по широкой лестнице в столовую, сестра Джероми, отскребавшая перила, упала на лестнице и осталась там лежать лицом вниз. Все прошли мимо, включая настоятельницу, которую, несомненно, возмутила такая драматичная симуляция. Там, на ступеньках монастырской лестницы, сестра Джероми и умерла. Два дня она пролежала в гробу на лестничной площадке, чтобы мы могли помолиться за ее душу и выказать свое уважение, которого она не получала при жизни. Я встала на колени рядом с ее бездыханным телом, наконец-то освобожденным от бремени тяжелой постоянной работы, от унижений и боли, и склонилась, чтобы поцеловать ее холодные сложенные руки. Мои губы ощутили плесневелый вкус, который я не забуду никогда. Я скривилась и убежала прочь, чтобы сплюнуть и избавиться от противного вкуса на губах вместе с сентиментальными чувствами по поводу мертвых монахинь в гробах.
Вскоре после этого я оказалась свидетельницей ужасной кончины другой сестры нашей общины. Она лежала в комнате на самом верху, рядом с лестничной площадкой неподалеку от столовой, и мы часто проходили мимо. Когда я зашла к ней, она была очень беспокойной, тяжело дышала и закатывала глаза, не имея возможности говорить, но прекрасно осознавая собственное состояние и все, что ее окружает. Рядом на столике стояла бутылка глицерина и пипетка для смачивания пересохшего, хрипящего горла. Я взяла пипетку и приблизила ее к лицу умирающей сестры. Она увидела пипетку и открыла рот, словно оголодавший птенец. Ей было мало глицерина, и она продолжала держать рот открытым.
Кто-то сказал: «Не давай слишком много, ей это вредно!» Я прислушалась, полагая, что советчица обладает медицинскими познаниями, которых нет у меня. Умирающая была с ней не согласна. Глаза ее распахнулись, рот открылся еще шире, дыхание стало более тяжелым.
Почувствовав ее глубинный страх, я с холодным удивлением поняла – все, что она узнала за свою религиозную жизнь, потеряло всякое значение перед лицом реальной смерти. Все мысли о загробных наградах за жертвенную жизнь исчезли из сознания, как и убеждение в том, что Бог ее любит. В час крайней нужды она утратила веру, которая перестала что-либо значить, и все ее жертвы превратились в эгоистическую бессмыслицу, не научившую ее подлинному смирению. Ее оставили – так мне показалось. Тысячи молитв Богоматери и просьбы о том, чтобы Дева Мария молилась за рабу Божью в смертный час, судя по всему, не были услышаны.
Мы не знали, как облегчать страдания умирающих, и не могли помочь этой женщине, одной из наших сестер. Мы могли только бормотать банальности, восклицать: «Боже, как это ужасно!», «Иисус, Мария и Иосиф, помогите ей», – и читать избитые отрывки из молитвенника.
Бедная женщина много дней мучилась в ужасной агонии. Я не знаю, как люди умирают в обычных больницах, но не могу представить себе ничего хуже, чем подобная медленная смерть в полном сознании и без всякой возможности попросить об облегчении, а то единственное, что могли ей предложить, представляло собой смесь сострадания и пошлости. Сестры, оказавшиеся свидетелями ее мук, могли бы задуматься и спросить себя, что же не так с нашей жизнью, если она заканчивается подобным образом, однако мы жили в полном невежестве, отказываясь мыслить. Истина очень медленно проникает в сознание, полагающее, что все правильно и так.
ПОСЛЕ трех лет обучения в Седжли Парк я получила диплом преподавателя. Настал день прощания. Мне необходимо увидеть Элис и поговорить с ней, и на этот раз я не совершу ошибки! Я надеялась, что наступило самое подходящее время, к тому же есть повод для любящего объятия, но все оказалось не так. Трясясь как осиновый лист и пытаясь это скрыть, я стояла перед ней и протягивала руку, стараясь вести себя как обычно.
«Пока, я уезжаю, – сказала я и больше не смогла ничего вымолвить. Как я ненавидела свою неловкость! Почему я должна быть такой глупой, косноязычной голландской деревенщиной, полной противоположностью общительной ирландки?
Элис вежливо пожала мне руку. На ее лице не промелькнуло ни тени симпатии. Она печалилась из-за расставания со своей подругой, сестрой Имельдой, канадкой, которая, как и она сама, любила поболтать. Стоя перед Элис, я поняла, что она думает и чувствует, и меня пронзило ощущение предательства. Элис не чувствовала ко мне ничего, кроме случайной жалости. Она избегала меня не потому, что моя любовь к ней была против правил, – просто я ей не нравилась. Она и сама не избежала сильной привязанности к той, что была ближе ей по образу мыслей и взглядам на мир. Это горькое осознание унесло прочь лелеемую мной надежду на то, что она меня полюбит.
Как может быть, чтобы такая сильная любовь не породила любви в ответ?
Я побежала на улицу, чтобы попрощаться с багряными рододендронами, надеясь вопреки здравому смыслу в июне увидеть цветы на ветвях, но цветов на них, разумеется, еще не было.
Годы учебы в Седжли прошли под знаком страсти к Элис. Когда в 1965 году я вошла в класс в качестве учителя, то поняла, что точно так же могла бы прийти туда прямо с улицы, столь бессмысленным оказалось обучение для моего ума, поглощенного другими заботами.
Тихое безумие
«СТЕЛЛА МАРИС», «Звезда морей» – главный монастырь неподалеку от Броудстейрс. Как Верную Спутницу Иисуса, меня послали туда на курсы повышения квалификации; мне предстоял напряженный год, посвященный послушанию и практике молчания.
Я была не одинока. На юг отправились все шесть австралиек, прибывших в Англию тремя годами раньше. Мы покинули промышленный Манчестер, оказавшись среди великолепных зеленых полей Англии, а затем прибыли в Лондон, где нас снова встретила та самая монахиня-провожатая, приютив на ночь в своем монастыре.
Мы поднялись на рассвете, чтобы избежать толчеи. У меня было время полюбоваться великолепными старыми потолками наполненной паром станции Виктория, насладиться громоподобным лязгом прибывающих поездов и величественным свистом тех, что возвещали о своем отбытии. Я наслаждалась красотой старинных кованых ворот и скамеек, деталями вагонной росписи, а после того как мы устроились в нашем купе первого класса, – шикарным комфортом кожаных сидений.
Из города Броудстейрс нас отвезли на Северный Мыс, клочок прибрежной земли, большей частью которой владел орден. Наконец, мы приехали.
Создавалось впечатление, что я впервые увидела это место. Я забыла, как долго нужно идти, чтобы добраться из одного конца хозяйства в другой, и что прямо через садовый и архитектурный комплекс проходит шоссе.
«Мы рады видеть наших австралийских сестер в «Стелла Ма– рис»! Благополучно ли вы добрались?» У дверей нас встретила та же древняя монахиня, что приветствовала нас тремя годами ранее. Она была заместительницей, второй по званию в монастырской иерархии, и знала, как помочь нам освоиться и почувствовать себя непринужденно. Пожилая дама была когда-то великой герцогиней, и она сохранила свои царственные манеры.
Домом заместительницы являлся бывший особняк, вызывавший ощущение простоты, свойственной английской глубинке. Нам показали спальни – просторные комнаты на верхнем этаже. Здание находилось неподалеку от небольшой, но престижной монастырской начальной школы, и мы получали изысканное удовольствие, слыша из окон, как кентские дети повторяют на собраниях свои молитвы. Их произношение было столь чистым и так напоминало песню, что у меня на глаза выступали слезы.
Заместительница-герцогиня заказала нам плотный ужин с чаем, после чего нас провели через фруктовый и цветочный сад в основную резиденцию. Хотя спали мы в доме заместительницы, учиться, работать и есть надо было в главном здании.
Нас провели по всему скрипучему комплексу: учебные классы, бельевая, кухня, светлая комната для собраний и – в отдельном помещении – прачечная. Два главных здания соединял закрытый деревянный коридор. Мы видели странные маленькие комнаты и заброшенные помещения, туалеты, выстроенные по пять кабинок в ряд. Туалеты были новыми: сосновые планки все еще источали смолистый аромат. Нам не показали ни гостиных в передней части дома, ни спален местных монахинь, ни жилища главы ордена. Она жила в отдельной части комплекса (и на следующей неделе возвращалась из путешествия).
Мне очень хотелось, чтобы здесь оказалось действительно хорошо. Место было прекрасным: аккуратность сада приятно контрастировала с пышностью старых особняков. Все это сулило доброту, комфорт, даже дружелюбие. Временами так оно и было, но все-таки здесь преобладало влияние одной безжалостной женщины – Маргарет Винчестер, преподобной главы ордена. К ней относились с невероятным почтением, и не только из– за положения, занимаемого ею, но и из-за силы ее характера, которую мне довелось испытать на себе.
Она была очень высокой женщиной с широким лицом и большими глазами, похожей на орангутанга. Я улыбнулась, когда она встретилась с нами в монастыре после возвращения из поездки, полагая, что она намеренно пытается создать забавное впечатление, но скоро опустила глаза под ее твердым взглядом. В ней не было ни женственности, ни мужественности, но от нее исходило ощущение непонятной силы. Она страдала подагрой; голова ее всегда была опущена, а взгляд устремлен под ноги. Она размахивала руками при ходьбе, поддерживая равновесие, передвигаясь как настоящий орангутанг; мы никогда не позволяли себе ничего подобного независимо от самочувствия, поскольку выглядело это слишком нарочито и вызывающе.
В то время когда я была в «Стелла Марис», глава ордена уже была нездорова. Она постоянно рвала, и ее преданная личная помощница с огромным трудом отыскивала рецепты, готовя такую еду, что ее желудок смог бы переварить. Глава ордера очень серьезно относилась к своей работе. Со временем я узнала, что женщина, которой я слала полные любви письма во время своего послушничества, была уверена: ее жизненная миссия – сделать так, чтобы никто слишком высоко не поднимал голову и все оставались покорными.
Покорность была рабской: никогда не высказываться, не жаловаться и не спорить. Мы должны были подчиняться без вопросов, а наше повиновение измерялось степенью самоотречения или душевного, эмоционального и физического страдания, которое мы были способны вытерпеть при выполнении приказов. Нам часто давали противоречивые указания, чтобы смутить или запутать, и публично унижали, если мы неверно следовали этим указаниям.
Главе ордена все человеческое было позволительно, поскольку подданные с готовностью наделили ее непогрешимостью, считая глашатаем Господа, – хотя для того, чтобы приписать особую святость причудливому безумию стареющей эксцентричной женщины, требовался английский стоицизм (который я не разделяла), подкрепленный большими дозами религиозного пыла (который я разделяла), – и еще потому, что монастырь «Стелла Марис» в любом случае был местом испытаний. Здесь своенравных ломали, а в тех, кто еще не был сформирован – или сформирован неправильно, как мы, выпускники колледжа, находившиеся под влиянием светских наук, – закладывали подлинный дух ордена. Главе ордена позволяли обходиться с людьми так еще и потому, что ей была присущи сумасшедшая откровенность и предприимчивость. Ее новации были жестокими, но их удивительная ценность вызывала уважение. Наконец, что самое невероятное, у нее было чувство юмора, а во взгляде иногда проскальзывала доброта, опровергая ее безумие. Когда-то она могла быть невероятно талантливой женщиной, но стала жертвой собственного ордена и собственных убеждений. Глава ордена часто находилась с нами в храме и как минимум раз в неделю беседовала, хотя оставалась при этом полнейшей загадкой, поскольку практически никогда не общалась с монахинями тет-а– тет.
Сестрой, ответственной за третью категорию монахинь, была мать Мэри Джон, женщина шестидесяти пяти лет, полная, серьезная, но с легкой улыбкой в карих глазах. Оливковая кожа делала ее похожей на итальянку или испанку, а над верхней губой у нее росли тонкие темные усики. Мать Мэри Джон была воплощением стабильности и доброты, но последовательно отказывалась брать на себя роль утешительницы, что могло являться ее природной склонностью. Она была суровой, когда видела, что это необходимо, но не проявляла жесткости просто по привычке, как глава ордена. В трапезной она сидела за длинным узким столом в форме буквы «L», где обедали послушницы и рабочие сестры. Монахинь было много, и места едва хватало.
Когда нам дозволялось общаться, мать Мэри Джон делала вид, что не слышит наших остроумных замечаний по поводу местных порядков. Она ценила тонкий юмор, и это нас спасало. Смех был бальзамом для наших молодых душ, давая драгоценную возможность повеселиться за обедом и во время отдыха. Когда мать Мэри Джон смеялась, ее большое тело колыхалось, глаза закрывались, губы смягчались, и она прикрывала рот салфеткой. Мне импонировало, что она не могла подавлять свое веселье: ей нравилась наша компания. Она и сама умела смешить до колик, неожиданно для окружающих проявляя сдержанное чувство юмора, но в основном была тихой, следя за динамикой группы и проверяя, чтобы каждый из ее подопечных находился рядом и был в полном порядке.
Мать Мэри Джон доводила до нашего сведения указания главы ордена, координировала выполнение монахинями их обязанностей, ежемесячно проводила с каждой из нас беседы, проверяя, насколько мы продвинулись или, наоборот, отстали, поправляла, если это необходимо, и налагала наказания. Она же вела некоторые из дневных собраний, проводившихся во время отдыха. У меня создалось отчетливое впечатление, что, несмотря на то что она тщательно выполняла свою задачу, связанную с испытаниями, это противоречило ее природе. Поэтому исходящие от нее наказания были более приятными и в то же время более болезненными. Возникал вопрос: «Зачем наказывать, если это кажется неправильным?» И ответ оказывался таков: «Пути Господни (то есть правила и методы главы ордена) неисповедимы, и мы здесь не для того, чтобы спрашивать, а для того, чтобы приносить жертву в виде послушания». Мать Мэри Джон обладала состраданием, но ее преданность ордену была сильнее.
В «СТЕЛЛА МАРИС» работал профессиональный садовник, круглый год выращивая цветы и овощи. Он сердился, регулярно получая противоречивые приказы и в результате этого делая много работы впустую. В начале осени он сдался и ушел. Такого от простого слуги никто не ожидал! Сестры забыли, что он не давал обета послушания. «Он же любит свой сад, его очень уважают за хорошую работу. Он вернется», – слышала я разговоры между сестрами, но они ошиблись. Сорняки на овощных грядках расцвели буйным цветом, а он так и не вернулся. Тогда мы и столкнулись с одним из незабываемых безумных приказаний главы ордена – десятерым из нас велели выдернуть всю крапиву голыми руками. Мы не должны были останавливаться до тех пор, пока не уничтожим все сорняки.
Если вас когда-нибудь жалила английская крапива, шипы которой впиваются в кожу, вы знаете, что боль после этого не проходит довольно долго. Когда крапива жалит, это ощущается как слабый, а иногда и довольно-таки сильный удар тока в зависимости от чувствительности кожи. Мы сначала колебались, но потом поняли, что мы должны подвергнуться испытанию болью.
Я ухватилась за крапиву обеими руками и немедленно вздрогнула от резкой боли, однако решила, что лучше всего продолжать работать, вооружившись крепкой волей. На двух обширных участках росла высокая крапива с толстым стеблем, будто выведенная специально. Вскоре наши руки покраснели до локтей. Мы трудились около двух часов, до тех пор пока не вырвали последний сорняк. После чего мы вымыли руки, надеясь, что боль уйдет, но так и не смогли от нее избавиться. Холодная вода была благословением для горевшей в мучительном жару кожи, однако грубое покалывание никуда не делось. Ночью я не могла уснуть от жгучей, пульсирующей боли и видела, что никто из нас не спал.
«Почему мы выдирали эту крапиву без перчаток?» – тихо спросила во время отдыха невысокая сестра-ирландка.
Всем нам было интересно услышать ответ, и мы с нетерпением прислушались. Мать Мэри Джон поняла вопрос, но, поскольку у нее не было вразумительного объяснения, она промолчала, пристально глядя на свое вышивание.
ЧАСТО МЫ выслушивали речи о ценности страдания. Мысль приблизиться к Иисусу через боль обладала для нашего коллективного эго невероятной притягательностью. Жизнь в «Стелла Марис» была напряженной, и страдания в меню стояли ежедневно.
В главном храме у меня всегда возникало чувство, что лучше оставаться как можно незаметнее, чтобы не привлекать к себе внимания. Плохо, что меня, высокую и с прямой спиной, иногда принимали за мать Клэр, личную помощницу главы ордена, у которой были широкие квадратные плечи, выглядевшую так, словно она аршин проглотила. Мы обе были стройными, почти шести футов ростом. На этом схожесть заканчивалась, однако я неплохо умела изображать ее манеру ходьбы, держа плечи очень прямо.
Неприятно было ощущать в храме взгляды, большую часть времени нацеленные на тебя. Если я садилась в то время, когда надо стоять на коленях, можно было ожидать вопроса, почему я это сделала. Объяснения, что у меня тяжелые месячные и я чувствую тяжесть в животе, не принимались. Глава ордена ходила по проходу взад-вперед, наблюдая за тем, кто был сосредоточен, а кто нет, и оценивала качество наших размышлений. Она предпочитала, чтобы мы не использовали для подсказок книги, кроме той, что читали в часовне вслух, хотя нам не запрещалось иметь письменные напоминания. Когда я однажды утром использовала требник, она начала взволнованно ходить мимо меня. Обычно я располагалась с краю скамьи, у прохода, чтобы не мешать тем, кто сидит сзади, видеть алтарь. Шурша одеждой, глава ордена ходила взад-вперед, и я опустила глаза. Она шумно перебирала четки, все ожидая, что я обращу внимание на ее намеки. Я притворилась, что ничего не замечаю, чуть ли не провоцируя ее вырвать книгу у меня из рук. Она этого не сделала, хотя, вероятно, была близка к этому.
Позже в тот день нас созвали в зал для собраний на беседу с главой ордена. В зале, где едва могли поместиться все мы, рядами расставили стулья, а перед ними поставили стол и кресло. Как обычно, я сидела с краю, на этот раз дальше от двери, у большого зарешеченного окна.