Божья девушка по вызову. Воспоминания женщины, прошедшей путь от монастыря до панели Рэй Карла
Я внимательно взглянула пастору в лицо. Почему он подошел ко мне, а не к кому-нибудь еще? А! Наверное, он решил, что я очень умная, поскольку обсуждал мой стопроцентный успех в религиозном обучении с учительницей.
Священнику очень не понравится, если я заупрямлюсь. В конце концов, он один из слуг и глашатаев Бога. Придя в себя от потрясения, он обязательно сообщит моим родителям об отказе. Все это молнией промелькнуло в моем коченеющем мозге. Из сказанного пастором я поняла, что между Первым и Вторым Брокховеном – соседским приходом – существует какое-то соперничество.
«Ни в коем случае, – внушительно сказал задумавший какой-то план священник, – не клади эти листки в ящики прихожан из Второго Брокховена. Затем он объяснил, где проходит граница между приходами. Названия некоторых улиц я слышала впервые. Неужели он думает, что я знаю улицы, где никогда раньше не была? Священник тревожился и волновался, и я не сказала ему, что не имею представления, о чем он говорит, поскольку не желала так скоро лишиться репутации умной девочки. В руках у меня оказалась кипа бумаг, и я немедленно отправилась в путь, испытывая замешательство и чувствуя себя не в своей тарелке. Даже при наилучших побуждениях у меня не было шансов выполнить это поручение. Тем не менее вряд ли кто– нибудь смог бы испортить все так, как это сделала я. Исполненная чувства долга, я прошлась по всем незнакомым улицам, не пропуская ни одного почтового ящика, которые, о чем я узнала позже, в основном располагались на «враждебной» территории. Невольно я отомстила властолюбивому священнику, который, ничуть не сомневаясь, использовал наивного ребенка. В то же время я разрушила его мнение о своих способностях и сильно разочаровала отца. Страх перед ошибкой превратился в аналог страха никогда не стать достаточно хорошей, чтобы заслужить уважение.
Я взрослею и набираюсь ума
МЕНЯ МУЧИЛИ религиозные вопросы и проблемы спасения души. Я должна была точно знать, каковы мои шансы оказаться на небесах. В исповедальне я спрашивала у священника о наказаниях за различные грехи, но он лишь вздыхал или злился, отвечая, чтобы я поговорила об этом с кем-нибудь другим. В следующий раз на исповеди я поинтересовалась, зачем Бог поместил в райском саду дерево, если не хотел, чтобы к нему прикасались? Не мог ли Он посадить его где-нибудь еще? Что такого плохого в познании разницы между добром и злом от запретного плода? Что такое лимб? Чем там занимаются души? А чистилище на самом деле похоже на ад, если не считать, что из чистилища рано или поздно выбираются?
Родителям я задавала те же вопросы. Почему Бог наказывает людей, если Он их любит и прощает? Почему хорошие люди страдают? Сколько дней гарантировано в чистилище за грубость? Они старались тщательно подбирать ответы, глядя друг на друга в поисках поддержки или подсказки. Я проверяла их по прошествии нескольких дней, задавая тот же вопрос и внимательно наблюдая за возможными признаками неуверенности.
Увы, хотя в мои намерения входило разобраться во всех этих проблемах, я случайно поставила капкан для ловли родительских сомнений, а потому в восьмилетнем возрасте перестала задавать взрослым вопросы, решив, что, поскольку ответов у них нет, нет смысла и спрашивать. Я встала на опасную дорогу самостоятельного поиска, размышляя об информации, которую тщательно собирала или постигала интуитивно. Если принять во внимание, что большинство этих ответов оказывались в лучшем случае суевериями, а в худшем – искажением истины, я приходила к очень странным умозаключениям. Будучи Скорпионом, знаком воды, я считала свои выводы непреложными, и уверенность эта подкреплялась моей немецкой кровью.
ОТЕЦ хотел, чтобы его первенцем был мальчик. Должно быть, он сказал об этом в моем присутствии, поскольку я довольно рано оказалась в курсе и изо всех сил старалась быть для него сыном. Я таскала слишком тяжелые для своих лет вещи, чтобы показать, какая я сильная. У меня было мягкое сердце, но я старалась это скрывать. Я должна была быть сильнее любого мальчика-ровесника и доказывала свою силу кулаками. Безобидного новичка, появившегося на нашей улице, соседские дети приводили к моему дому, ожидая увидеть драку. Она всегда заканчивалась тем, что я с триумфом ставила ногу на спину поверженного бедняги, а зрители улюлюкали в восторге, мотая на ус, что не стоит никогда связываться с этой сумасшедшей.
Единственной проблемой такого превосходства было отсутствие у меня настоящих друзей. Меня не боялись – я никогда не пускала кулаки в ход просто так, – но в душе я чувствовала себя калекой, считая, что никто не стал бы моим другом, если б знал, какая я на самом деле. Так что у меня был лишь сомнительный авторитет.
Я регулярно выигрывала ежегодные соревнования, которые родители организовывали для всех соседских детей. Мы бегали вокруг квартала. Квартал наш был очень большим и включал в себя ферму и несколько магазинов. Иногда мне было так тяжело, что я почти теряла сознание, но проиграть было невозможно – на меня смотрел папа. Я была обязана выиграть ради него, и соседи, казалось, знали это и болели за меня. После забега я, запыхавшись, смотрела на отца, показывая бутылку хереса или то, что выбрала в качестве приза. Я была бледна от волнения и усталости: «Ну что, папа, теперь я хорошая? Ты будешь меня уважать?» Неважно, что я не могла использовать выбранные призы – ведь они предназначались для папы, и лишь одно это имело значение для моей души, жаждущей любви. Отец смеялся – он гордился мной. У меня кружилась голова от удовольствия и непередаваемой сердечной боли.
В течение многих лет, пока мне это не надоело, я отлично играла в шарики. До прихода в жизнь телевидения тилбургские дети много времени проводили на улице, бегая и играя в мяч, в классы и шарики. Мы устраивали турниры на ровной твердой песчаной тропинке за домами или на плитах широкой дорожки рядом с булыжной мостовой. Шарики были сделаны из стекла либо из глины. Стеклянные шарики могли быть непрозрачными, полупрозрачными или дымчатыми, маленькими или довольно большими. Все они имели свою ценность, подобно тому как бумажные деньги бывают разного цвета и размера.
Я была честолюбивой и в течение нескольких месяцев собрала коллекцию разноцветных шариков всех возможных размеров и принесла их показать маме, светясь от гордости. Ее глаза широко раскрылись, и на мгновение мне показалось, что она тоже мной гордится. Однако это был ужас.
«Карла! – резко и с вздохом сказала она. – Это же гордыня! Бог наказывает тех, кто полон гордыни. Гордыня – большой грех!»
В тот момент мое сознание распахнулось столь же широко, что и глаза, беззащитное перед этой гипнотизирующей информацией. Я приняла это католическое правило за истину, угрожавшую навсегда лишить меня стремления быть первой.
Моя реакция была непосредственной и сродни подвигу. Я вышла на середину улицы и, привлекши к себе всеобщее внимание, опустошила карманы, высыпав греховно выигранные шарики на мостовую. Соседские дети, не испытывая, как я заметила, никаких колебаний, набросились на них, отталкивая друг друга и поспешно наполняя шариками карманы. Я чувствовала, что предала нечто внутри себя, и моя уверенность пошатнулась. Теперь я действительно запуталась. Мне и так много с чем приходилось бороться, а теперь я добавила к растущему списку неврозов новый, изменив общее направление движения. Теперь я стану ценить нищету, как Иисус, который не имел подушки, чтобы преклонить голову, о чем рассказывали мне мама и учителя. Они забывали добавить, что в те дни у людей была адекватная замена подушкам, да и в любом случае вряд ли Иисусу требовались деньги, поскольку целая армия восторженных поклонниц прислуживала ему, куда бы он ни шел. По счетам Иисуса платили женщины. Однако никто не говорил мне, что это и есть самый праведный образ жизни.
МОЙ ПАПА искренне любил мир природы, цветы и растения. Он обращал мое внимание на паутину, блестевшую в лучах утреннего солнца сотнями алмазных искр. Он брал меня с собой, отправляясь на долгие прогулки по большому частному лесу неподалеку от города, чтобы показать волшебные мухоморы – те самые, с белыми пятнышками, – и учил слушать ветер и птиц, словно старый индеец.
Жизнь природы была прекрасна. На просторном заднем дворе нашего дома отец рассказывал мне о червях, навозе, пожирающих картофель жуках-вредителях и о полезных жуках, таких, как божья коровка. Он объяснял, как выращивать ноготки, анютины глазки и турецкую гвоздику, как собирать семена этих растений. Овощи меня не слишком интересовали, за исключением картофеля, растущего на общем наделе неподалеку от дома. В день посадки картофеля обычно запускали воздушного змея, и это радовало меня. В той части Голландии, где мы обитали, было ветрено, а город располагался на равнине, где не слишком много домов и деревьев. Отец был в высшей степени практичным и изобретательным человеком, умевшим по-мальчишески веселиться. До самой смерти он с удовольствием делал флюгера как для себя, так и для множества знакомых. Раньше флюгера, попадая в потоки ветра, крутились с веселым жужжанием. Потом отец использовал пластиковые детали, которые делали флюгер более тихим и продлевали срок его жизни. Папа смастерил множество воздушных змеев – больших, что могли бы оставаться в небе днями и ночами, и маленьких, которые мы учились делать самостоятельно, украшая хвосты ленточками и шнурками.
Жизнь шла вполне неплохо, кроме тех пугающих моментов, когда доктор Джекил становился мистером Хайдом. Тогда мой папа съезжал с катушек. Однажды он кинул молоток в моего младшего брата, едва не попав ему в голову. Он бил по голове и меня, когда я спорила с ним или провоцировала, не останавливаясь до тех пор, пока я не теряла сознание или не появлялась мама, которую кто-нибудь звал.
Однажды мой брат Адриан вернулся домой с зажатыми в кулаке бумажными деньгами, утверждая, что нашел их. Отец отнесся к этим словам с большим подозрением и в результате не поверил ему. Он отвел восьмилетнего сына в гостиную и хлестал кожаным ремнем каждый раз, когда тот говорил, что нашел эти деньги. Гневный допрос и порка продолжались невероятно долго.
Два моих передних зуба отец сломал в ходе ссоры, которой могло и не произойти. Мне было лет десять, когда однажды я отказалась есть кашу. Обычно я любила ту густую смесь, которую отец практически каждый день готовил на завтрак; мы заливали ее горячим молоком и посыпали желтым сахарным песком. Но в тот день у меня почему-то не было аппетита, и я не хотела есть, из-за чего немедленно разгорелся конфликт. Отец воспринял это как оскорбление своих кулинарных способностей и вызов его власти. Он сердито приказал мне съесть все. Я отказалась, стараясь быть вежливой. «Папа, мне не хочется». У меня был запор, и я интуитивно понимала, что надо поголодать.
«Ешь, или я вымажу в каше твое лицо», – произнес он еще более угрожающим тоном.
Как дурочка, я ответила на этот нечестный и нелепый вызов. Передо мной на столе стояла полная тарелка каши, и я сказала отцу, что он хочет запугать меня. Отец тут же показал, что способен выполнять свои обещания. Он схватил меня за шиворот и ткнул лицом в кашу с такой силой, что толстая белая тарелка раскололась, а вместе с ней сломались и два моих передних зуба. Кровь из поврежденных губ и десен смешалась с кашей. Мать простонала: «Джон!» – и едва не расплакалась. Потом они оба вытерли мне лицо, волосы и одежду и отправили в школу.
НАВЕРНОЕ, все эти годы ангелы-хранители спасали меня от самой себя. Временами, когда я была неосторожна или невероятно рассеянна, они брали мою жизнь в свои руки. Возможно, благодаря ним в одиннадцать лет я избежала чудовищной глупости, когда, гуляя в парке, привлекла к себе внимание сексуально озабоченного мужчины. Перед входом в парк находилась цементная статуя Богоматери с ребенком на коленях. У ног каменной фигуры или в ее руках всегда были цветы, тайком собранные в парке детьми и положенные туда теми из них, кто был достаточно ловок, чтобы забраться на колени статуи. В парке было озеро, и я приезжала туда на велосипеде ловить головастиков. Это озеро было популярным местом семейного отдыха.
Сначала я ощутила присутствие человека, почувствовав его взгляд как вторжение чужеродной энергии. Я росла, чутко настроенная на энергию похоти, и внимание мужчины казалось знакомым: оно пугало, но одновременно завораживало меня своей тайной. Вместо того чтобы убежать, я потянулась к нему, как мотылек к огню. Повернувшись, я улыбнулась лежащему на траве незнакомцу. Он пригласил меня сесть рядом, показал своих головастиков и спросил, как меня зовут. Все это время я чуяла его, чуяла опасность, видела блеск в его глазах, однако не обращала на это внимания. Он попросил меня прийти завтра в середине дня (когда здесь почти никого нет, мелькнула мысль), и я согласилась.
На следующий день я пришла не потому, что хотела, но потому, что должна была сдержать обещание. В назначенное время он не появился. Я стояла, чувствуя себя неуютно и не понимая, насколько мне повезло. Я поспешила домой, испытывая облегчение и одновременно расстроенная. Конечно же меня не миновал и стыд. Человек пришел в себя, казалось мне, а вот я – нет. В те дни, годы и даже десятилетия я почти никогда не думала о себе хорошо.
Жизнь в новой стране
МЫ ГОТОВИЛИСЬ оставить Голландию, ее снег и ледяные узоры на окнах, святого Николаса, угольный сарай – и всех моих кукол. После смерти своего отца мать унаследовала какие-то деньги и собиралась потратить их на то, чтобы увезти нас подальше.
Летом 1950 года отец сколотил деревянные ящики для мебели и остальных вещей, в которых наш скарб должны были переправить через океан. Правилами разрешалась транспортировка определенного объема багажа, и некоторыми вещами пришлось пожертвовать. Родители не удосужились сказать мне, что ни одну из кукол они брать не собираются. В конце концов, мне было почти двенадцать.
Шесть удивительных недель старый и шумный транспортный корабль вез нас по воде до Сиднея. Я никогда прежде не видела океана, и моя детская душа расцветала в окружающей романтике, свойственной путешествиям на кораблях. Романтика просто витала в воздухе.
Мы причалили в египетском Порт-Саиде. Выглянув в иллюминатор каюты, которую я делила с несколькими девочками, я увидела внизу, на палубе, нефтяного танкера, пришвартованного рядом с нашим кораблем, загорелого, раздетого до пояса египетского бога, с ленцой работавшего под палящим полуденным солнцем. Ничего не подозревающий бог удивился кусочку бумаги, привязанному к длинной белой нити, что, порхая, упал ему на голову. Он посмотрел вверх, улыбнулся и взял ее, рискуя своей жизнью (как мне подумалось).
«Ты мне нравишься», – говорило простодушное послание – я изо всех сил старалась грамотно писать по-английски. Загорелое божество с угольно-черными волосами и такими же глазами расплылось в широкой улыбке. Он нашел карандаш и – о чудо! – написал мне ответ на обратной стороне крошечной записки. Я втянула в каюту свидетельство своего мимолетного романа и с замиранием сердца прочла ответ: «Ты тоже мне нравишься». Для девочки, которую таскали за уши лишь за то, что она не желала ложиться спать, а хотела смотреть кино, это был восхитительный момент реабилитации. Я подумала, что должна хотя бы немного привлекать столь прекрасного человека, чтобы тот принял мое восторженное послание и без колебаний написал ответ. Я свесилась через край иллюминатора и благодарно улыбнулась. Судя по всему, ему это было приятно, и он вернулся к работе.
Прозвенел корабельный колокол, призывающий пассажиров на обед. Романтические чувства боролись с требованием желудка наполнить его вкуснейшей корабельной едой. Я вернулась через пятнадцать минут, но мой египтянин и танкер уже исчезли, будто сон. Впрочем, у меня осталось доказательство произошедшего – драгоценная записка, которую я хранила, не показывая никому.
Этот дружеский обмен посланиями явился кульминацией путешествия и запомнился больше, чем празднование на борту корабля моего двенадцатого дня рождения или тот момент, когда мы впервые ступили на австралийскую землю.
В воскресное утро наш корабль пришвартовался во Фримантле и весь день оставался в порту. Был ноябрь, и в воздухе летали стаи мух. В Голландии тоже были мухи, но не такие настырные и раздражающие, как здесь.
Шаг на австралийскую землю таил в себе определенную магию: все было таким новым, непривычным – чужим, но не враждебным. Несмотря на жару, воздух оказался приятным и свежим. На опустевших улицах Фримантла не было видно ни одного австралийца. Пустые бумажные пакеты летали по пыльному, блестящему от жары асфальту, – в нашей стране с чистыми булыжными мостовыми я не видела ничего подобного.
Вернувшись на корабль, мы, как и было запланировано, проследовали дальше в Сидней. После долгого ожидания на станции из-за забастовки железнодорожников мы, наконец, сели в поезд и отправились в лагерь для переселенцев за Голубыми горами.
Шесть недель, пока наш отец искал работу, мы провели в лагере. Жизнь здесь имела свои сложности, особенно для взрослых, не привыкших к голым доскам пола, которые надо было ежедневно протирать от пыли влажной тряпкой, к жестяным крышам без изоляции, туалетам, выстроенным в ряд и отделенным друг от друга мешковиной, общим душевым и мухам в общей кухне. Дети, однако, воспринимали большинство подобных вещей гораздо легче, считая происходящее первоклассным приключением, кроме отвратительного запаха туалетов и летающих там мух, а также открытых душей, к которым нам запрещалось приближаться, если там мылся кто-нибудь из взрослых. Только раз я заметила в душе обнаженную женщину. Самым интересным и поразительным в ней оказалась грудь, поскольку у меня ничего подобного не было; впрочем, иногда, прижимаясь к холодному стеклу, я испытывала странное возбуждение из-за того, что усиливалась чувствительность затвердевших сосков. Разумеется, в такие моменты я чувствовала себя грешной.
Каждое утро в шесть часов я ходила на службу. Поднимаясь по холму, я любовалась прекрасными австралийскими травами, колышущимися в нежном утреннем свете. Меня поражала красота того, что я видела, слышала и ощущала. В лучах восходящего солнца мерцали и переливались огромные паучьи сети. Стрекотали сороки, и пение птиц наполняло меня счастьем. Я оказалась в месте, которое изначально было радостным, не знавшим темных, зловонных веков боли и ужаса, через которые прошла Европа, а потому чувствовала себя легко, как ангел в небесах. Я собирала для матери букеты бледно-желтых трав, словно это были дивные цветы, чтобы она украсила ими нашу хижину. Кто-то пошутил над тем, что я собираю сорняки, но мать, к счастью, не засмеялась. Она поставила букет в пустую банку из-под варенья за неимением вазы.
Мой первый день в школе оказался мрачным. Классная комната была временной, как и все остальное в лагере. Между деревянными стенами и крышей был большой зазор. В тот же день через высокие оконные проемы без рам к нам влетел футбольный мяч, и мы выбросили его обратно. Наш учитель был очень молод и не слишком хорошо справлялся с дисциплиной. Половина детей сидели к нему спиной за длинными столами, поставленными в ряды, как парты. Усугубляло ситуацию то, что форма классной комнаты представляла собой букву «L», а подопечные оказались разного возраста.
У нас было много времени для рисования, пока учитель придумывал, чем бы нас занять. Он консультировался с коллегой за соседней дверью, а футбольный мяч то появлялся, то опять исчезал, порождая бесконечную суету. Я потеряла ко всему этому интерес и погрузилась в рисунок.
Мне очень нравилось изображать балерин. Чтобы изобразить их завораживающие изящные позы, я пыталась правильно соблюсти все изгибы и пропорции тел, особенно контур стопы, балансирующей на большом пальце, – это казалось таким неестественным, таким женственным и элегантным. Для меня не имел значения шум и окружающий беспорядок; я привыкла сосредоточиваться, выполняя домашнее задание на кухне, где родители могли развлекать гостей, где кричали и ссорились младшие братья и сестры и где свой вклад в общую какофонию вносило радио. Находясь в подобной обстановке, я научилась полностью игнорировать происходящее.
В классе все было примерно так же, а потому тот факт, что, пока я сосредоточенно рисовала и раскрашивала, все погрузились в мертвую тишину, прошел мимо моего сознания. Учителю, наконец, надоел бедлам, и он вышел из терпения. В классе воцарился абсолютный покой – учитель запретил говорить, не подняв предварительно руку. И в этой идеальной тишине, заряженной гневом преподавателя и страхом детей перед наказанием, я спокойно, но отчетливо спросила девочку, сидящую напротив меня: «Можно взять у тебя красный карандаш?»
Ее большие глаза стали еще больше от невероятного страха, когда она посмотрела на меня, а затем на учителя, стоявшего сзади. Времени, чтобы понять, в чем дело, уже не было: железные руки схватили меня за плечи и нещадно встряхнули. Разгневанный учитель выпустил свой безудержный гнев и раздражение, яростно отыгравшись на моем теле. Я сидела сразу перед ним и оказалась легкой мишенью. Энергия его гнева была мне знакома – такой же взрывной силой обладал и отец. Я дрожала в смятении и сдерживала слезы, пытаясь оставаться неподвижной, чтобы не выскользнуть из рук учителя, поскольку тогда дело может обернуться еще хуже.
Наши классы были переформированы, и учиться стало гораздо веселей, чем в Голландии, из-за нескольких одноклассников, имевших смелость плохо себя вести и вдохновлявших тем самым более застенчивых. Чтобы контролировать нас и обучать началам английского, требовалось сразу два преподавателя. Дурачась, мы показывали им язык, когда они демонстрировали, как произносится звук «th».
МЫ АКТИВНО и самыми неожиданными способами знакомились с культурой тех стран, представители которых жили в лагере. Хотя большинство переселенцев были голландцами, среди нас попадались итальянские и даже русские эмигранты. По вечерам, на закате, со стороны ближайших холмов доносилась звонкая и задушевная русская песня. Воздух в это время был спокойным, и звуки мягко скатывались с холма, долетая до наших ушей. Пение восхищало нас, хотя по коже пробегали мурашки. Мы не знали, кто пел и почему он это делал. Слушатели предположили, что человек поет о тоске по дому или из-за того, что у него случилось какое-то несчастье.
Нашу семью навестил отец Маас, голландский католический священник из Виктории. «В одном из монастырей Мельбурна открылась вакансия главного садовника, и, возможно, Господь наградит этим местом вас, Джон». У отца загорелись глаза. Работа на улице! Такого он не ожидал. «Семье полагается отдельный дом».
Отец со священником отправились осмотреть окружавший большой монастырь «сад» – он представлял собой восемнадцать акров земли, которой не занимались годами. Монастырь назывался Дженаццано и являлся колледжем для девочек из богатых семей.
Дом находился на земле монастыря и был занят старым садовником, жившим там двадцать лет; он уже не работал, но отказывался увольняться и освобождать помещение. Дом окружали высокие сорняки, служившие отличным укрытием для змей и кроликов. Тем не менее наша бесстрашная семья расположилась в больших палатках, поставленных отчаявшимися монахинями прямо перед домом садовника, пока он с семьей был на выходных. Нам разрешили пользоваться его туалетом. После затеи с палатками нам предоставили более пристойное жилье в изящном доме на территории монастыря Грейндж-Хилл. И лишь когда стало очевидно, что мы намерены остаться, а отец получает работу, которой старик так долго пренебрегал, его семья решила съехать.
В тот день, когда мы вселились в дом, благодарные монахини приготовили для нас ужин. Пришла мать-настоятельница, и мы познакомились друг с другом. Она постоянно улыбалась, будучи очень приветливой, и благодаря этой неизменной доброте моя мать сразу почувствовала к ней симпатию. Со временем выяснилось, что руководительница монастыря наивна и непрактична, но эти недостатки были простительны, поскольку настоятельница буквально светилась добротой и говорила мягким, бархатным голосом. Ее сопровождала впечатляющая заместительница – высокая, прямая, открытая женщина, в которой бросалось в глаза безукоризненное воспитание, однако не было никакого снобизма.
Наши уроки английского прекратились, но мы понимали уже достаточно. Отец получил все возможности, чтобы облагородить местность, опираясь на основательный бюджет, выделенный на восстановление монастырского сада. Детей записали в приходскую начальную школу, где преподавали свободные от дел монахини. Проживание не облагалось налогом, и за электричество мы тоже не платили. Для обновления дома нам выдали краску и некоторые другие материалы, к примеру, штукатурку, чтобы починить большую дыру в стене.
Мы осматривали деревянный дом и не верили своим глазам. «Вы только посмотрите! На внутренней стене деревянные планки, да еще и криво прибитые, заляпанные смазкой, в которой полно пыли!» Планки изначально предназначались для внешней отделки стен. Доски пола подгнили, покрывавший их линолеум порвался. Стены в спальне были покрыты уродливыми пятнами, окна не мылись месяцами или даже годами. Мать, Лизбет и я должны были выполнить большую часть работы, приводя дом в порядок. Мы исследовали его, скептически осматриваясь и вздыхая. «Это можно превратить во что-то более– менее приличное», – рассуждали мы. Требуются лишь женские руки и немного женского воображения – в общем, ничего нового.
Кое-какую мебель нам оставили, и под старым диваном в гостиной мы нашли большую Библию с медной застежкой и позолоченными краями; на металлическом покрытии обложки были изображены поразительные обнаженные фигуры Адама и Евы, а также другие персонажи еврейской истории. Там была Вирса– вия и похищение сабинянок. С точки зрения католиков голландского юга Библия была почти еретической вещью, которую читают только мерзкие протестанты. Увы, из-за наших предубеждений историческая или художественная ценность этой прекрасной книги никого не интересовала. Библию сожгли в мусоросжигательной печи на заднем дворе, кинув в двухсотлитровый металлический барабан.
С матерью и сестрой мы целеустремленно взялись за дело и через неделю отчистили грязный садовый дом. Три старших мальчика – коренастый девятилетний Адриан, кудрявый семилетний Маркус и пятилетний Виллем – собирали хворост для дешевой печки и помогали отцу. Все мы присматривали за младшими сестрами – русоволосой и кареглазой двухлетней Бертой и белокурой годовалой малышкой Терезой.
В течение нескольких недель весь дом был восстановлен; для починки обуви и создания флюгеров построили сарай, затем соорудили гараж для «шевроле», а еще через время – пристройку для трех наших братьев, родившихся в Австралии. Они появились на свет в течение следующих семи лет и делали что хотели, отрицая старомодную родительскую дисциплину другого, чуждого им мира. Заросший сорняками дворик был превращен в богатые овощные грядки, там же посадили и деревья. Лучшим из них оказалась ива, которая скоро выросла достаточно большой, чтобы повесить на нее качели.
Наш труженик-отец постепенно превратил монастырские земли в шедевр. Он не только заботился о саде, но еще работал электриком, слесарем и водопроводчиком. Для тридцати населявших монастырь сестер он оказался незаменимым помощником. Монахини звали себя Верными Спутницами Иисуса и жили в прекрасном трехэтажном доме с шиферной крышей. Сестры были очень благодарны, и мой отец изо всех сил старался оправдать их доверие и заслужить признательность. Он вкладывал в начинания все свое воображение, пытаясь при этом снизить расходы монастыря. Он создал питомник, чтобы монахини не тратили деньги на семена, и выращивал цветы для часовни на специально отведенной клумбе, чтобы все остальные цветы оставались в саду.
Отец был счастлив как никогда. Его вспыльчивый характер на время утих, и он больше не приходил ко мне по ночам. Мне шел тринадцатый год. Семья жила в небольшом, но светлом доме с бумажными обоями, а неприветливый помощник Джордж знакомил папу с новой культурой. Это была культура «мужских уборных». Монахиням и девочкам вход туда был закрыт. Стены в них были увешаны не благопристойными картинками, а фотографиями из сомнительных календарей. В ящиках лежали глянцевые журналы с рекламой мельбурнских учреждений, предлагающих удовлетворение для тех, кто в нем нуждался.
Так отец узнал о более сложном – и более дорогом – способе снятия сексуального напряжения. Он наивно решил, что это, должно быть, самый безопасный путь и он сможет все сохранить в секрете. Он и не подозревал, что принесет домой сифилис и заразит жену. Она, пережив ложь и полное непонимание того, что с ней происходит (отец никогда ни в чем не признавался, пока мать его не «накрыла»), взяла такси, приехала на Ли– гон-стрит и громко, в слезах, обвинила во всем встреченную там проститутку. Несмотря на плачевное состояние матери, родители решили, что все это должно остаться семейной тайной. Однако такой секрет оказался для матери слишком тяжелым. В конечном итоге она открылась Лизбет, когда та выросла. Потом Лизбет рассказала об этом остальным сестрам.
НЕ ИМЕЯ больше возможности ходить в гости к бабушке и дедушке, по голландской традиции мы навещали другие семьи. Примерно через десять месяцев после переезда в Дженаццано мы сели на поезд и отправились в гости к большой семье, вместе с которой путешествовали по океану, чтобы посмотреть, как они устроились. Разговоры велись о забастовках и профсоюзах, об отсутствии выбора деликатесов и домашней еды, по которой все мы скучали. Зашел разговор и о детях-подростках, о том, что родители не одобряют их дружбу с ненадежными австралийцами.
Дети были предоставлены самим себе. Нас оказалось очень много, и я, как всегда, нервничала от мысли, как меня примут окружающие, хотя в свои тринадцать была одной из самых старших. Чтобы присоединиться к остальным, нужно было настойчиво заявить о себе, но в тот день я оказалась не в настроении. Во дворе росло дерево. На мне было платье, но тем не менее я решительно забралась на самый верх. Несмотря на такой подвиг, никто не обратил на меня внимания. Я почувствовала невероятную грусть; сидя на вершине дерева, я отчаянно желала быть такой же, как остальные, но была сама по себе и испытывала странное одиночество. Я начала плакать. Всхлипывания не прекращались, и вдруг совершенно неожиданно я захотела освободиться от глубокого, непонятного мне напряжения.
Мои рыдания услышали все, включая и взрослых в доме. Я заметила голову матери, быстро выглянувшей в дверной проем. После этого она опять исчезла внутри. Я представила, как она говорит, что Карла устроила истерику и лучше не обращать на нее внимания. Жар унижения, вызванный этой воображаемой сценой, сделал меня безутешной. Ночные визиты отца прекратились с тех пор, как мы переехали в Австралию, и я освободилась от ужаса, к которому привыкла с раннего детства. Ночной гость так никогда и не вернулся – меня использовали, выкинули за ненадобностью, и теперь я чувствовала опустошение. Я утратила отцовское внимание и больше не была его любимой дочкой. Хотя у меня не осталось осознанного понимания этих ночных визитов, тело тосковало по близости отца, и я странным образом чувствовала себя брошенной. Я расплакалась еще сильнее. Дети не смотрели на меня. Что они могли поделать? Если я захочу спуститься, то сделаю это без особого труда. Происходящее казалось им слишком сложным.
Понятно, что мои родители чувствовали неловкость перед своими знакомыми из-за странного поведения своего ребенка, пытавшегося привлечь к себе внимание плачем вместо того, чтобы развлекаться, как это делали другие дети.
Родителям, переживавшим собственные трудности, было не до моего эмоционального состояния. Скоро я должна была стать их первым ребенком-подростком. Что они собирались со мной делать?
Молодое вино – в старые меха
ЦЕРКОВЬ нашего прихода в Голландии носила имя Богоматери Благой Вести. На боковой стене была выложена великолепная византийская мозаика, изображающая Деву Марию с уютно прижавшимся к ней Иисусом, и рядом постоянно горели веселые маленькие свечи. Люди молились ей, а потом шли дальше и делали то, зачем приходили в церковь.
После шестинедельного океанского путешествия мы по странному кармическому совпадению осели в приходе с таким же названием, только за двенадцать тысяч миль от Европы. Мы оказались в незнакомой стране, в чужой культуре, но изображение Богоматери в церкви было таким же, как дома, хотя и кустарным. У меня возникло чувство, что каким-то необъяснимым образом ничего не изменилось. Богоматерь, которая должна была принести нам благую весть, проследовала за нами в Австралию. Почему-то я не считала это предзнаменование обнадеживающим.
В первый день посещения приходской школы мать одела нас так, как было принято в Голландии, повязав большие банты и обув в блестящие ботинки на шнуровке, которые смастерил отец. Банты выделяли нас из окружения, но на самом деле одежда не имела значения: австралийские дети, католики они или нет, презирали новичков просто за то, что мы были другими. Они не могли нас понять, а потому смеялись.
Я всеми силами стремилась изучить новый язык, и это оказалось на удивление просто. Корни английского, как и голландского, кроются в латыни, поэтому много раз мне помогала простая догадливость. Учась разговорному варианту, я прислушивалась к акценту местных детей, сравнивая их произношение с правильной речью дикторов Эй-би-си, и решила, что никогда не буду говорить на австралийском английском и выберу традиционный вариант. Моя речь превратилась в любопытное смешение разговорного и нормативного языка, но я полагала, что в этом, по крайней мере, есть стиль.
Монахиня, руководившая нами, обучала сразу детей трех классов, собранных в одном помещении. Ее звали мать Мэри Люк, ВСИ. (ВСИ – сокращение названия ордена Верных Спутниц Иисуса, и все сестры ставили эти буквы после своих имен). Мать Мэри Люк кое-что повидала в своей жизни, и это давало ей некоторое ощущение реальности. Она вслух читала наши письменные работы и хвалила за необычные метафоры.
В соседней классной комнате мои братья оказались в руках сестры Бартоломью. Она всегда держала при себе длинную деревянную линейку с металлическим краем и хлестала ею по рукам и ногам учеников, пока на коже не появлялись следы. Сестра Бартоломью была главной в своем классе, и дети должны были это знать; она родилась в сельской местности и имела крепкую руку. Когда все мальчики – Маркус, Адриан и Вил– лем – пришли домой со следами от ударов на ногах и на руках, мать отправилась в школу выяснять отношения, несмотря на свой плохой английский. Хотя никто не мог понять ее слов, все знали, что она имеет в виду.
Сестра Батоломью громко отстаивала свою позицию. В те дни грешно было спорить с монахиней, и мать действительно проявила смелость, рискуя встретиться с насмешками и самоуверенностью сестры. Все мы стыдились того, как плохо мать владеет языком, но гордились ее отвагой. Разделенные на «мы» и «они», теперь мы относили нашу мать к категории «мы», а сестру Бартоломью – к категории «они». Ставки повышались, и жизнь становилась все более интересной.
Мать Мэри Люк, обладавшая миротворческой жилкой, поручила мне с сестрой ответственное задание – следить за тем, чтобы на алтаре и в церкви всегда были цветы. Наша классная комната отделялась от церкви деревянной складывающейся ширмой; по воскресеньям ширму отставляли прочь, чтобы в комнату вместилось больше прихожан, усаживавшихся за нашими столами. Я чувствовала себя уютно от такой близости к Иисусу. На меня возложили серьезное поручение – после школы готовить алтарь к завтрашней утренней службе. Также я должна была помогать в ризнице, где одевался священник. Я выучила названия всех необходимых элементов облачения: «риза», «стихарь», «манипула», «пояс», «палий» и «епитрахиль».
Каждое утро я ходила на мессу и даже заменяла алтарного служку, когда тот не появлялся. Это случалось все чаще и чаще, и, в конце концов, я заняла его место. Я гордилась тем, что непосредственно участвую в ритуалах. Моя преданность Иисусу росла.
Мать Мэри Люк была неплохой женщиной, но слишком старой для своей работы и чересчур раздражительной из-за постоянной мигрени. Она потеряла почти все свои зубы, но ее открытая улыбка все равно была искренней. Мать Мэри Люк обладала мудростью, обретенной благодаря значительному преподавательскому опыту и общению с детьми и их родителями. Она всегда куда-то торопилась, не ходила, а бегала, подняв плечи, и ее плат развевался, когда она по несколько раз за день курсировала между классом и учительской. В одну из таких пробежек она улыбнулась мне и сказала: «Карла, когда же ты наконец проснешься?»
Я была ошеломлена. Что-то в этом вопросе заставило меня прервать предыдущие размышления. Мать-настоятельница не сказала: «Когда же ты вырастешь?» Она сказала: «Когда же ты проснешься?» Мой английский был достаточно хорош, чтобы заметить разницу. Смысл был в том, что я спала и было нечто, ради чего мне надо проснуться. Что это могло быть? Я не знала, как выглядит мир с точки зрения проснувшихся. Ее слова озадачивали, но у меня не было достаточно времени для решения этой загадки, потому что в последующие два года у меня было столько забот, что даже школу я посещала нерегулярно.
ОДНАЖДЫ, вернувшись домой из школы, мы обнаружили нашу мать в постели. Она лежала в луже крови, стонала и бредила. Мы знали, что делать, и помчались в монастырь к сестре Виктории, монастырскому врачу и дипломированной медсестре. Звание «сестра» отличало рабочих монахинь от матушек, которые были учителями. Сестра Виктория бросила все свои дела и поспешила за нами. Не теряя времени, она вызвала карету «скорой помощи», которая быстро приехала и увезла мать в больницу. По дороге к машине мама открыла мутные глаза и попросила нас не плакать. Ослабев от большой потери крови из-за выкидыша, случившегося на поздней стадии беременности, она, тем не менее, беспокоилась о нас. Когда я увидела ее слабой, уязвимой и такой заботливой, мое сердце дрогнуло.
Сестра Виктория, судя по всему, не считала ситуацию чересчур серьезной. Она была худая, крепкая женщина с золотым сердцем, последовательная и разумная, что помогало само по себе. Ее улыбка поддержала нас, когда мы были готовы расклеиться. Спокойно убрав окровавленные простыни, будто проделывала это каждый день, – в это время она живо разговаривала с нами, – сестра Виктория связала их в узел, чтобы унести с собой. Тем вечером заботливые монахини приготовили ужин на всю нашу семью.
В течение нескольких недель, пока мать медленно поправлялась, я должна была присматривать за семьей. Маме перелили кровь неправильной группы, едва не отправив на тот свет. В тринадцать лет быть «матерью» шестерых детей, да еще и следить за отцом равносильно подвигу. Я почти не умела готовить, а потому купила поваренную книгу, несколько кухонных приборов и начала экспериментировать с нашей газовой плитой «Кука– бурра». Меня могли бы предупредить, что она плохо работает, поскольку дверь в духовке закрывается неплотно. К тому же в ней не было датчика температуры, так что мне приходилось нелегко. Но я была упрямой и не собиралась сдаваться.
По вечерам я укладывала младших братьев и сестер в постель. Сестрам, которые были на девять и десять лет младше меня, я читала вслух или даже выдумывала сказки. Они до ужаса боялись историй о Синей Бороде – тех самых, что пугали меня, когда я впервые их прочитала, – но если в небе слышались раскаты грома, я успокаивала малышей, объясняя, что это проявление силы Господа и наши ангелы-хранители обязательно нас защитят.
Наконец, мать вернулась, но я не ходила в школу и продолжала оставаться дома, пока она окончательно не выздоровела. Школа не казалась мне слишком важной, поскольку я уже прошла то, чему нас учили, и продолжала изучать английский язык, читая книги и внимательно слушая радио.
ПОСКОЛЬКУ наш дом находился на территории монастыря, мы не могли нормально общаться с соседями. Монастырь, располагавшийся в одном из наиболее привилегированных районов Мельбурна, окружали большие особняки, где обитали в основном пожилые люди, дети которых покинули дом.
Напротив наших скромных ворот, выходивших на боковую улочку, стоял небольшой особняк, в котором было не слишком много комнат, но зато его украшали цветные стекла и высокие потолки. В доме жила старая женщина и ее сравнительно молодая дочь. У них не было близких, и женщины чувствовали себя очень одиноко. Их мужья умерли, детей у дочери не было, а в Англии, откуда они были родом, родственников не осталось. Однако миссис Грейг и миссис Тейлор обладали хорошим вкусом и некоторым капиталом, благодаря ним я узнала, что такое английская элегантность. Днем меня с сестрой приглашали на чай, и мы слушали замечательные истории, которые нам с удовольствием рассказывали гостеприимные хозяйки. Так мы познакомились с Винни-Пухом, Беатрикс Поттер, Алисой в Стране чудес и кексами к чаю. Несколько раз нам позволяли оставаться на ночь, и мы спали в уютных кроватях, что коренным образом отличалось от того, как нам приходилось спать дома, деля постель друг с другом до тех пор, пока я не ушла в монастырь.
Миссис Грейг связала мне коврик, составленный из множества квадратов и окаймленный черным. Я берегла его, и, к счастью, мать его сохранила, пока я была в монастыре. Коврик до сих пор со мной, служит напоминанием о доброте двух английских леди, компенсировавших мне отсутствие друзей моего возраста по соседству.
Я снова ходила в школу, но лишь от случая к случаю, поскольку матери было трудно справляться с тремя остававшимися дома детьми. Однажды по дороге в школу я заметила нигеллу, нежный голубой цветок, напоминавший звезду в окружении тончайших зеленых усиков, подчеркивающих его голубизну и нежность. При виде этого чуда мое романтическое сердце растаяло. Если б я не видела его собственными глазами, встретив, к примеру, на картинке, то не поверила бы, что такое растение может существовать на самом деле. Английские садовые цветы, которые во множестве росли в Мельбурне, были для меня в новинку.
Владелица сада сорвала для меня один побег и назвала его удивительное имя. Я прижала цветок к груди, желая, чтобы он проник прямо в сердце. Потом я решила, что подарю его своей перегруженной работой учительнице, матери Мэри Джон, которую я давно не видела.
Мать Мэри Джон, носившую круглые очки в черной оправе и в этот день очень бледную, я заметила перед собранием, перехватив ее между классом и столовой. Я протянула ей цветок, носивший такое замечательное название. У нее хватило вежливости замедлить шаг, но затем она вернула мне великолепный цветок. Лучше мне найти вазу и поставить цветок перед статуей Богоматери в классе.
Я была до боли потрясена такой прозаичностью, на глаза выступили слезы. Я была ребенком-матерью и надеялась на то, что и по отношению ко мне кто-нибудь проявит материнские чувства. Делая подарок, я хотела получить взамен любовь своей учительницы. В то время я очень уставала. Так мне стало ясно, что не стоит ожидать от людей слишком многого.
В результате я обратилась к Иисусу, который мистическим образом присутствовал в храме. Я знала, что любовь существует. Единственная проблема состояла в том, что у людей любви было слишком мало.
Я проецировала свою потребность в любви на Иисуса в самом начале подросткового периода, когда мне исполнилось тринадцать лет, и начала испытывать к нему романтическое влечение. Я изливала ему душу в храме, приходя туда на переменах и в обед. Иисус должен любить меня, даже если не любит больше никто, и наша воображаемая дружба процветала. Это было моим вариантом взаимоотношений с Божественным: я любила Иисуса, хотя никогда его не встречала, не знала, как он выглядит, и не имела представления о том, кто он на самом деле.
Эти отношения спасли меня от черствости, что могла бы поселиться в сердце. В них была радость всех моих наполненных романтикой подростковых лет. Они помогли мне выжить. И когда появились дешевые картинки с изображением Иисуса, указывающего прямо на зрителя со словами «Да, ты, я хочу тебя!», мое сердце таяло от этих слов, и я отвечала: «Да! Да, Иисус! Я прощу мать и отца, братьев и сестер – весь мир прощу – и последую за тобой!» Я приколола картинку к боковой стене гардероба и ежедневно молилась перед ней на коленях; мое сердце трепетало от растущей уверенности, что однажды я стану монахиней, настоящей возлюбленной Христа.
ТАК ПРОШЛИ мои первые два года в Австралии. Гормоны уже начали работу в организме моей сестры: несмотря на то что она была младше, месячные у нее начались, по крайней мере, на полгода раньше, чем у меня. Однажды она обнаружила на трусах кровь и в страхе побежала к матери, но та спокойно ей объяснила, что это указывает на возможность в будущем иметь детей. Ее научили носить хлопковые прокладки – старый, тонкий, хорошо впитывающий материал для подгузников, – которые надо было прикалывать к внутренней стороне трусов. Я чувствовала себя хуже сестры и часто пряталась в густой кипарисовой изгороди, недалеко от дома, исследуя свои трусы. В отличие от меня сестра казалась более сексуально раскрепощенной и привлекала внимание, будучи удивительно красивым подростком. Я никогда такой не была, всеми силами подавляя свою сексуальность и чувствуя себя неловко в присутствии мальчиков и мужчин.
У меня месячные начались летом, когда мне было уже тринадцать, и произошло это при довольно неприятных обстоятельствах. На ферме, недалеко от моря, жила большая семья голландцев, хороших знакомых моих родителей. Они согласились, чтобы я пожила у них неделю. Вечно занятая хозяйка дома была крепкой немногословной женщиной с теплым, немного хрипловатым голосом и добрым сердцем. Мы несколько раз ходили на пляж, и однажды я решила отправиться туда на велосипеде, взяв с собой ее младшего ребенка, мальчика лет трех. Она собрала нам еды, и мы отправились в путь. Проведя на солнечном пляже около двух часов, мы решили возвращаться. Однако я не помнила, в какую сторону нам надо поворачивать на шоссе. Оба направления казались знакомыми. Я решила поехать направо, хотя очень волновалась, зная свою способность все делать не так. И только добравшись до самого конца дороги – то есть до конца полуострова, – я убедилась, что еду не в ту сторону. Теперь-то я знала правильное направление, но чтобы вернуться домой, нужно было проехать огромное расстояние! Во второй половине дня движение на дороге стало опасным, а я была готова свалиться от усталости. Однако нужно было спешить: сердце колотилось, ноги изо всех сил крутили педали, а глаза воспалились от усталости, жары и стыда.
И вот, наконец, мать моего подопечного, который все это время молча просидел на багажнике, живо подхватила мальчика и опустила на землю. А потом она заметила еще кое-что: задняя сторона моего платья была выпачкана кровью. Она попросила снять его и подыскала на замену одно из платьев дочери. Она не ругалась и не требовала привести себя в порядок; она просто замочила платье, юбку и трусы в холодной воде, а затем опустила их в мыльный таз на заднем дворе, где работала до нашего возвращения.
Благодаря ее заботе вскоре я пришла в себя. Хотя говорила она очень мало, ее отношение и действия имели гораздо большее значение. Я была испугана видом женской крови, но ее легкое отношение к ситуации указывало на то, что женственность – это хорошо. Она не знала лишь того, что это мои первые месячные. Я получила чистую сложенную тряпку, две булавки, чтобы приколоть прокладку к трусам, и испытала облегчение, одев чужое платье, пока мое собственное сохло на веревке.
Моя первая менструация могла бы пройти и лучше, но все могло быть и хуже, начнись месячные в присутствии матери. Мать звала своих дочерей «неряхами», когда у нас были месячные или когда проявлялась наша женская природа. Возможно, чужая юность напоминала ей о том, какой «плохой» она была сама. Однажды я задела ее чувство пристойности, когда лениво прислонилась к дверному косяку, наблюдая за мужчиной, чинившим в доме водопровод.
«Ах ты, грязная тряпка! – ядовито проговорила мать внезапно охрипшим голосом. – А ну перестань выставляться перед рабочим!»
Она говорила на голландском языке, поэтому водопроводчик не обратил на ее слова внимания. Я с удивлением взглянула на себя, внезапно осознав предосудительность своей позы и ощутив вину. На глаза навернулись слезы, я ругала саму себя, но дело было сделано. В подростковый период я нуждалась в матери, к которой можно было бы прийти за защитой, но вместо этого она нападала на меня сама.
От поцелуев рождаются дети
РЯДОМ с великолепной церковью на самом большом холме на Ричмонд-Черч-стрит располагался красивый монастырь Воклюз и при нем – женский колледж. Этот монастырь также принадлежал Верным Спутницам Иисуса и был создан для мигрантов и небогатых людей, предлагая им более низкие стандарты образования по сравнению с Дженаццано.
Если бы у Христа, который, как известно, был бедным, родились дети, их бы не приняли в Дженаццано. Как и дочерей садовника. Монахини дают обет бедности, но при этом строго соблюдают принципы классовой системы, помогающие его поддерживать. Однако эта система позволяла сестрам заботиться о бедных, и мы получили наше образование бесплатно, как дети служащего в Дженаццано. Шесть мальчиков, окончив начальную школу, отправились в школу Христианских Братьев.
В наше первое утро в Воклюз монахини не знали, куда направить мигрантов Карлу и Лизбет. Несколько минут они совещались, а потом мать Элеонора изрекла на безупречном английском языке: «Карла и Лизбет, вы обе идете в восьмой класс [первый класс средней школы], поскольку, несомненно, отстали из-за того, что английский для вас не родной язык; к тому же, Карла, в последние два года ты многое пропустила из школьной программы». Слова произносились будто с кафедры проповедника. «Обучаясь в одном классе, вы сможете помогать друг другу в новом непривычном окружении», – сказала другая монахиня.
Движимые добрыми намерениями, сестры и не подумали спросить нашего мнения, чтобы принять обоснованное решение. В восьмом классе учились двенадцатилетние дети. Мне же было четырнадцать. Сердце мое упало, но я ничего не сказала.
Мы с моей темноволосой сестрой спали в одной постели и не всегда были лучшими подругами, поскольку слишком отличались. Наша двойная кровать находилась в конце длинной узкой комнаты, а на другом конце в такой же кровати спали младшие сестры. Единственным моим личным пространством была ближайшая стена, куда я повесила подаренный мне на день рождения неоновый крест, и одна сторона шкафа, завешанная многочисленными изображениями святых и текстами молитв, которые я читала каждый день. Определение нас в один класс было своеобразным продолжением этой общей постели, насильственным смешением наших личностей. Я очень расстроилась, униженная тем, что буду учиться в том же классе, что и младшая сестра, – к тому же со мной даже не посоветовались. Следующие четыре года я провела в полнейшей скуке, чувствуя себя среди одноклассниц слишком взрослой и слишком высокой – другими словами, изгоем.
Прежде чем отправиться наверх, в классную комнату, мы выстроились в ряд на широкой крытой веранде с зелеными деревянными перилами. «Девочки, поднимите юбки, чтобы мы проверили ваши штаны». Штаны защищали нас от возможного обнажения во время игр с мячом или ходьбы взад-вперед по лестнице; к тому же края наших юбок должны были опускаться ниже колен. Мы носили плотные коричневые фильдекосовые чулки, ботинки со шнуровкой, белые рубашки с круглыми накрахмаленными воротниками и форменные галстуки. «Вы, конечно же, знаете, что должны носить перчатки и шляпы вне стен колледжа». Сестры и старшие ученицы продолжали проверять нас до тех пор, пока мы не научились приводить наш внешний вид в стопроцентное соответствие с монастырскими требованиями.
Мать Элеонора была хорошим учителем, делая упор на таблицы, которые изобретала сама. Развешенные на стенах в классе, таблицы создавали позитивную атмосферу успеха. Она повторяла сказанное как минимум три раза, зная о пользе повторения и краткого изложения. Но мне было невероятно скучно. Я смотрела на высокие окна под потолком, нижний край которых был выше уровня головы. Мне хотелось закричать или выпрыгнуть из этих окон наружу. Однако я скрывала свое отчаяние, стискивала зубы и легко получала отличные отметки. Они были практически гарантированы, и я никогда ими не гордилась.
НАМ ЗАПРЕЩАЛИ посещать любые некатолические церкви. Иногда, не желая выстаивать длинную очередь, чтобы сесть на трамвай, я шла до следующей остановки, минуя греческую православную церковь. Зажатая между двумя офисными зданиями, она оставалась для меня обычным строением до тех пор, пока однажды днем из нее не донеслась странная, притягивающая музыка, тронувшая меня до глубины души.
«Мария, – сказала я своей итальянской подружке, с которой часто проходила квартал-другой, – давай зайдем».
К моей радости, она согласилась: страсть к приключениям временно пересилила суеверные страхи. Марию тревожила не совесть – церковные указания и школьные правила не играли большой роли для ее итальянской семьи и друзей (им следовали, если это было удобно), – но суеверия, связанные с опасностями, исходящими от странных религий.
Вместе мы открыли большие двери, шагнули вперед и оказались в совершенно другом мире. Это было мистическое место, где поющие, раскачивающиеся прихожане совершали возвышенный и серьезный ритуал. Большие свечи, огромная книга, по которой читали служители, украшенные канделябры, пение на чужом языке, вызывавшее воспоминания о временах давно ушедших, тоска, пронизывающая музыку, – все это казалось более сильным, страстным и настоящим, чем богослужение в родной церкви и глупые слова песен, которые мы пели. Как говорится, у соседа трава зеленее.
Наверняка это была не обычная служба, судя по присутствию в храме старого патриарха. Старик медленно шел по проходу церкви в нашу сторону. Он улыбался, время от времени останавливаясь, чтобы поговорить с прихожанами. Мы с Марией встали поближе к двери, готовые убежать, если, например, станет очевидно, что это дьявол заставил нас войти в «варварскую» церковь. Старик подходил все ближе и, наконец, заметил нас. Он приблизился и взял мои руки в свои ладони. «Как тебя зовут?» – спросил он, внимательно глядя прямо мне в глаза. «Карла», – ответила я, пораженная его манерами, совсем не похожими на дьявольские уловки. Старик, родным языком которого был греческий и который, возможно, не слишком хорошо слышал, остался очень доволен моим именем и крепко пожал мне руки. «А, – сказал он убедительным тоном. – Это означает добро!»
Я пришла в восторг. Мне стало удивительно легко, из-за чего вспыхнули щеки и загорелись глаза. Этот человек назвал меня хорошей! Разве может такое быть? Однако действительно, я была хорошей! Иначе я бы не чувствовала себя так великолепно! Этот старый священник благословил меня. Казалось, он был сам носителем добра, а потому видел добро и в окружающих. Он передал его мне своим прикосновением и взглядом. Но это ощущение было временным, поскольку мысль о собственной ущербности сидела во мне слишком глубоко и в конечном итоге вернула свои ненадолго утраченные позиции.
Столь же искренне священник приветствовал Марию. Мы ушли из храма изумленные, впечатленные увиденным, не смеясь, не фыркая и не издеваясь. Я никогда больше не заходила в ту церковь, хотя проходила мимо много раз. Мне не хотелось рисковать: двери могли оказаться закрытыми, а само место – лишенным волшебства, что было в ней в тот день.
ОДНИМ ИЗ лучших удовольствий моей подростковой жизни являлось посещение библиотеки. До появления в Мельбурне телевидения библиотека предоставляла возможность наиболее радикального побега от реальности. Там можно было взять книги Г. К. Честертона, любимого всеми монахинями, поскольку он был новообращенным католиком. Я приходила в восторг от историй об отце Брауне, созданных задолго до эры наркотиков, когда даже самый распоследний жулик обладал некоторым обаянием. Там был незабываемый «Алый первоцвет» и все остальные книги мадам Орци, которые я прочитала дважды, а в мой последний год учебы в библиотеке появились великолепные книги Томаса Харди, полные богатых описаний.
Библиотека была таинственной, темной комнатой с дубовыми панелями, где книги содержались в основном в шкафах за закрытыми стеклянными дверьми, предохранявшими их от случайного прикосновения. Заведовала библиотекой мать Ксавье, мягкая, утонченная монахиня, которую я иногда встречала в школе, где она вела двенадцатый класс. У нее была искренняя улыбка, открывавшая выступающие зубы, умное лицо с резкими чертами, а блеск ее глаз усиливался благодаря узким очкам без оправы. Мне очень нравилось, как от нее пахло. Возможно, все монахини использовали одно мыло, но пахли они по-разному. Мать Ксавье хранила свои отношения с Богом глубоко в сердце, некогда разбитом большой человеческой любовью. Это отличало ее от остальных в лучшую сторону.
Ни одно католическое образование не может считаться полным без сексуального обучения. Конечно, я говорю это с некоторым ехидством, поскольку плотские взаимоотношения полов в школе не обсуждали. Слово «секс» никогда не упоминалось: нас учили либо молчанием, либо на примерах. Есть поговорка, что молчание говорит громче слов, а нас окружали женщины, отрекшиеся от секса ради любви к Богу. Где в таком случае на их ценностной шкале находились сексуальные отношения?
Да и что эти монахини могли о них знать? Ханжеское невежество выдавалось за мудрость. Я крайне удивлялась тому, что они нам рассказывали, и была в этом не одинока.
Наиболее открытое упоминание о сексе, которое я когда-либо слышала в школе, исходило от матери Энтони, учившей нас математике. Мать Энтони, худощавая, смуглая и страстная женщина, родом, скорее всего, из ирландской семьи, должна была знать, о чем говорит. Ее костлявые пальцы всегда были под передником, перебирая четки. Незадолго до наступления лета 1956 года она заявила внимающему классу девочек: «От поцелуев рождаются дети».
Мать Энтони осмотрела класс, замерший в гробовой тишине, изучая последствия этого пугающего утверждения. Мы ждали продолжения, но когда больше ничего не последовало, мы захихикали, заерзали и взглянули ей в лицо в попытках прочесть то, что являлось для нее очевидным. У матери Энтони было странное чувство юмора, более подходящее для общения с циничными взрослыми, чем с юными девушками. Но на этот раз она не шутила. Ее слова вызвали в моем воображение образ семени, путешествующего изо рта мальчика по моему горлу прямо в матку.
Что касается матери Мэри Пол, нашей руководительницы в одиннадцатом классе, то после осмотра наших бальных платьев для ежегодного бала она сказала, что мы должны прикрыть вырезы на груди, дабы не искушать мальчиков. Невольно она подсказала, что надо делать, если мы все-таки (безнравственно, порочно и греховно) решим ввести мальчика в искушение. Я бы на такое не осмелилась!
Когда тем летом, за три месяца до ухода в монастырь, я встретила Кита. Он был очарован моей недоступностью. Бедный Кит. Я никогда не позволяла ему целовать себя в рот из-за страха забеременеть.
КРОМЕ итальянки Марии, я дружила с Барбарой. Она была невысокой, с кривыми ногами, развитой грудью, которая к четырнадцати годам уже опустилась, и черными курчавыми волосами. Играя в «вышибалы», она бросала мяч по-мужски, левой рукой. Долгими летними днями, когда мухи кружили у открытых стекол тенистой веранды, мы писали друг другу стихи. Наши поэмы были нежными, страстными и очень цветистыми.
«Приходи ко мне в гости», – часто говорила я, и пару раз она действительно заглядывала, но это было сложно, поскольку по выходным трамваи ходили редко. Как-то раз я настояла на том, чтобы она пригласила меня к себе. Так я познакомилась с ее матерью, не любившей солнечный свет и всегда максимально затемнявшей дом, а также с неуклюжим старшим братом, который немедленно в меня влюбился. Разговаривать с матерью Барбары было невозможно; казалось, она считала, что беседа и допрос – это одно и то же. Насколько я поняла, мужа ее поблизости не было. Дом наполняли изысканные цветы: белые и тигровые лилии и шпорник. Эти цветы выращивала Барбара, и печенья, которые подали на стол, также испекла она. Барбара была умелой девочкой.
Бедная Барбара. Ее темные глаза при виде меня начинали сверкать от радости, но я подозрительно относилась к ее своеобразию и к тому, что на ее лице с крючковатым носом росли черные волосы. Как и все остальные, я отдалилась от нее. Барбара не вышла замуж, однако удачно занялась бизнесом, применив навыки стенографии, полученные в колледже, и свой практичный ум. Спустя многие годы мы снова встретились – она сама вышла со мной на контакт. Я обещала звонить, но не сдержала слова. Это было жестоко, однако тогда я не могла принять и собственную странность, не говоря о чужой.
Мое же своеобразие было отчасти связано с тем фактом, что отец служил главным садовником в другом монастыре. Он считал, что в его обязанности входит демонстрация признательности сестрам из Воклюз за то, что там учат его дочерей, и он сделал нас своими посредниками. По его идее, мы с Лизбет должны были носить матери-настоятельнице большие букеты цветов или горшечные растения. Проблема состояла в том, что обычно она появлялась только на утренних собраниях. Чтобы попасться ей на глаза, надо было занять позицию между холлом и дверью, через которую она уходила. Однако в первый раз она царственно проплыла мимо в развевающейся одежде, притворившись, что не замечает нас. Расстроенные, мы оставили растения у дверей, испытывая неловкость. Она намекала, что мы ничем не отличаемся от всех остальных, кто послушно посещает ее проповеди. Она ценила внимание к ее словам и желаниям, а не попытки доказывать преданность цветами.
Ощущение собственной непохожести порождается простыми вещами. Такими, например, как отсутствие бюстгальтера, когда тебе пятнадцать. Спускаясь вприпрыжку по ступенькам деревянной лестницы, идущей от классов наверху, я чувствовала, как под майкой, рубашкой и блузкой колыхается грудь. Разве мать не замечала, что я расту? Ведь весь наш гардероб без исключения подбирала мать и практически все шила сама. Но не лифчик. Должна ли я просить ее об этом или потратить на него карманные деньги, которые обычно уходили на еженедельные танцы? Меня душили слезы. Я была уверена – матери остальных девочек знали, что у их дочерей есть грудь, и покупали им лифчики.
Тем временем регулярные месячные подтверждали тот факт, что я взрослела. В самом начале я еще не умела правильно прикалывать большие английские булавки, удерживающие прокладку. Я решила эту проблему, надев дополнительно еще и эластичные трусы и надеясь, что они удержат прокладку в нужном месте. В течение дня мне приходилось периодически поправлять их, и вот, наконец, настало время возвращаться домой.
Я проехала на первом трамвае, направилась к остановке, чтобы пересесть на второй, и остановилась на перекрестке, дожидаясь зеленого сигнала светофора. Когда свет загорелся, я сделала шаг вперед, и в этот момент у меня из-под юбки выпала сложенная вчетверо тряпка. Прежде чем я успела наклониться, джентльмен – настоящий джентльмен, из тех, что умеет мгновенно реагировать на проблемы попавших в затруднительное положение девиц, – нагнулся, намереваясь поднять прокладку, не разобравшись, что это такое. Через мгновение мужчина все понял, но он с изяществом выпрямился и отдал мне тряпку со следами крови, будто не видел, что на самом деле он держит в руке.
Я спрятала прокладку в портфель, поблагодарила его, надеясь, что моя благодарность покажется убедительной, и собралась бежать, но зажегся красный свет, и я тоже покраснела. Этот инцидент не улучшил мое отношение к собственной женственности. Мне было стыдно, что джентльмен лицом к лицу столкнулся с кровавым свидетельством женской нечистоты, с тем, что было лишь ее делом, но никак не его.
В конце концов, мать решила, что обязана рассказать мне о птичках и пчелках. «Зайди в большую комнату», – сказала она. Приглашение на разговор тет-а-тет говорило о серьезности намерений, но она ограничилась лишь тем, что сунула мне в руки маленькую брошюру и спешно покинула комнату, закусив нижнюю губу. На обложке было написано «Размножение» или что– то в этом роде. Меня так разозлил этот обман, что я бросила брошюру в угол и больше к ней не прикоснулась. Вследствие такого поступка за последующие четырнадцать лет я ни на йоту не поумнела.
НЕЛЬЗЯ сказать, что я росла непривлекательным подростком: высокая, со стройными ногами и густыми светлыми вьющимися волосами, я обладала хорошей фигурой, но при этом не казалась себе симпатичной. Хуже всего было с размером обуви. Для своего класса я была слишком взрослой и тощей, ступни выглядели чересчур большими, да к тому же – только подумайте – я считала, что между моими ногами в области промежности слишком большое расстояние. Кроме этих вопиющих недостатков два передних зуба были черными – наследие того дня, когда я отказалась есть завтрак. Зубы постепенно почернели, когда нервы умерли, и поэтому я крайне редко улыбалась.
Были и другие проблемы. Первая касалась ношения купальника и была вызвана с нежелательным расстоянием между ногами и варикозными венами, начавшими появляться после того, как мне исполнилось шестнадцать. Поход на танцы был рискованным мероприятием, поскольку носовые платки, засунутые в лифчик, который мать мне все же купила, легко могли выпасть.
Я чувствовала себя до ужаса неполноценной. Красота моего лица могла привлечь взгляд какого-нибудь юноши (я воображала себе нечто подобное во время длительных поездок на трамваях), но как только в поле зрения попадали мои ноги или то, как, поднявшись с места, я возвышаюсь над остальными пассажирами, он, скорее всего, вздыхал и отворачивался.
В восемнадцать лет на меня с беспощадной силой нахлынули необычные романтические чувства. Я влюбилась в девушку, учившуюся в монастыре и регулярно игравшую в теннис на корте неподалеку от нашего дома. У нее была русская фамилия, и одно это подогревало мое воображение, но гораздо значимее казалось то, как она двигалась и смеялась. Тогда я еще не могла осознать подоплеку своего интереса, а дело было в том, что она представляла собой личность, которой хотела быть я: уверенную, стильную, легко идущую на контакт, умную, обеспеченную, умеющую быть настоящей женщиной… совсем не скованную неумеху.
Алана была добра и не смеялась надо мной. Как-то раз она даже пригласила меня провести выходные вместе с ее родителями на Лейкс Энтранс. Я была на седьмом небе от счастья. В ее компании я чувствовала себя легко, поскольку она не страдала снобизмом и не издевалась. Она была всего на год старше меня, но значительно умнее и взрослее. При расставании она подарила мне сувенир, сделанный из настоящего мха, ракушек и кораллов, на память о прекрасном месте, где мы побывали. Страсть, которую я испытывала к Алане, вскоре превратилась в нормальное дружеское отношение, после чего я изредка махала ей рукой, и на этом все кончилось.
Когда я вернулась домой из Лейкс Энтранс, мать отвела меня в сторону. «Послушай, Карла, тот неоновый крест, который я подарила тебе на день рождения, сломался». Речь шла о распятии, что висело на стене моей спальни и мягко светилось по ночам. Мать не сказала, что именно произошло, но я поняла – во всем виновата сестра. Хотя у нее было много приятелей, Лизбет ревновала меня к Алане и нашла способ отомстить. Она ревновала меня и к Барбаре, пытаясь ее заставить перестать общаться со мной, а потом сломала сувенир Аланы. Я полагала, что у сестры есть все, поскольку она не была обделена вниманием и не делала и половины работы по дому, достававшейся мне, но оказывается, она считала меня более свободной. Учитывая то, что нас воспитывали одинаково и что самоуважение в нашей семье считалось едва ли не грехом, в поступке сестры не было ничего удивительного. Наша мать сознательно поощряла размолвки между дочерьми; зачем – ума не приложу. Чтобы отвести возможные нападки от нее самой? Мы сегодня с Лизбет иногда беседуем о прошлом. Мы очень близки, и теперь она мой хороший друг – сестра, которая однажды отказалась поделиться со мной стянутой где-то помадой: «Нет, ты не можешь ее взять, у тебя даже нет губ!»
МОИМИ любимыми предметами в колледже были музыка и пение. Я обладала хорошим голосом и музыкальным слухом. Музыке нас учила мать Маргарет Мэри, маленькая монахиня в больших очках, которая должна была подниматься на подставку рядом с пианино, чтобы класс смог ее увидеть. Наиболее заметной ее чертой был чувственный рот. Мне очень хотелось иметь такие же полные губы, как у нее.
За четыре года, проведенных в колледже, я научилась ладить со своими одноклассницами. Однако при этом я не могла принимать участие в их оживленных сплетнях о мальчиках. Я не только отмахивалась от этой темы, считая, что меня она не касается, поскольку я собираюсь стать монахиней, но и искренне не интересовалась ею. Я не понимала, о чем говорят девочки, не могла себе этого даже представить. Секс ужасен, подсказывало мне подсознание, и я не разрешала себе интересоваться жизненными фактами. Однако я часто мечтала о кинозвезде Бинге Кросби, по возрасту годившемся мне в отцы, чей проникновенный, тихий голос запал мне в душу. Я готова была нырнуть в океан и вынырнуть в его бассейне, а он бы в это время сидел на террасе и вежливо помог мне выбраться из воды. Воображаемое прикосновение руки актера и звук его голоса приводили мою мечтательную душу в восторг.
Помимо Барбары ко мне в гости приходили только две девочки. На них произвело сильное впечатление, что я сплю в одной постели с сестрой, и разочаровало отсутствие к чаю печений и бисквитов. Моя мать не слишком любила готовить сладости, а в те дни, когда подрастали трое моих младших брата, у нас повсюду была калорийная, но грубая еда.
Лишь один раз мне удалось поразить своих одноклассниц, когда я отважилась положить аспирин в бутылку кока-колы. Я слышала, как кто-то говорил, что от аспирина в коле меняется восприятие и чувствуется нечто похожее на опьянение. Бутылку нужно было потрясти, чтобы аспирин растворился в жидкости. Никто не отважился сделать это, но я заявила, что могу попробовать. Мои одноклассницы смотрели, как я вложила таблетку в бутылку, а потом сильно взболтала колу. В восторге они наблюдали за тем, как я медленно опустошаю бутылку, как ноги мои начинают заплетаться, а речь – путаться. Я отлично сымитировала такое состояние, поскольку кола с аспирином никак на меня не подействовала, и до конца обеденного перерыва наслаждалась всеобщим вниманием. Со звонком я закончила ломать комедию.
РАБОТА была частью моей жизни как после возвращения из школы, так и в выходные, за исключением воскресенья. Дел всегда было очень много. Не имея стиральной машины, мы руками терли одежду и простыни на стиральной доске после того, как забирали белье из бойлера. Когда домашние дела были сделаны, я отправлялась по главной улице к дому доктора Биллингса купать поначалу троих его детей, потом пятерых – после рождения близнецов и, в конце концов, шестерых – после того как чета Биллингс усыновили ребенка-инвалида.
Биллингсы были врачами, католиками, и очень преданны друг другу. Мучительно было смотреть, как они обнимаются, встречаясь дома после работы, – мои родители никогда так не поступали. Наблюдая подобные сцены близости, я чувствовала физическую боль. Я испытывала смущение, на глаза наворачивались слезы. Мне платили десять шиллингов в конце недели, и практически все я отдавала матери. Она благосклонно возвращала мне два шиллинга, чтобы я могла сходить на танцы или в кино.
В то время танцы нас просто спасали. Каждую субботу и большую часть вечеров по средам мы с Лизбет ходили танцевать. Нужно было преодолеть довольно большое расстояние, чтобы добраться до Бокс-Хилл в двух районах от нас. Сначала надо было ехать на трамвае, затем – на автобусе, но чаще всего мы отправлялись туда пешком, экономя карманные деньги.
В городском двухэтажном зале играли два оркестра: наверху, где звучали бальные мелодии, и внизу, где звучал рок-н-ролл, были совершенно разные миры. Вниз идут те, кто не умеет танцевать, говорила я себе. Иногда, из любопытства, я тоже спускалась туда, но быстро возвращалась, не вынося жесткой музыки и хаоса, царившего на танцплощадке.
Наверху все было более изысканно и предсказуемо. Мои друзья-итальянцы предпочитали фокстроты и вальсы, у них было хорошее чувство ритма. С точки зрения застенчивых австралийских мальчиков, я была слишком высокой, и они не приглашали меня; но итальянцы, равно как и я, ничего не имели против танцующих вместе papare e papaveri – «высокого и низкого мака». Я танцевала с итальянцами каждую неделю, и они стали моими друзьями.
Я учила их песни, а они угощали нас кофе эспрессо, наполнявшим энергией, и провожали на последний автобус. Никто с нами не заигрывал, даже Лючиано, водитель такси. Он подружился с моей матерью, и она звонила ему, если хотела вызвать машину, поскольку сама так и не научилась водить. Красивый Лючиано, обладатель волнистых светлых волос и великолепных зубов, был очень обходителен с девочками. Он понимал, что за подростками надо ухаживать, но потом оставлять их в покое. Благослови Господь Лючиано – моя мать тоже зло отзывалась о нем, как и обо всех итальянцах, пока он не завоевал ее доверия.
С итальянскими друзьями мне было легко, я чувствовала себя открытой и веселой. Я дружила со всеми, но у меня не было приятеля, что возбудило их подозрения незадолго до того, как я оставила их навсегда.
Одинокий Мариано начал дарить мне шоколадки и цветы; я принимала подарки, но никогда не соглашалась на свидания. Однажды вечером, сгрудившись, итальянцы что-то горячо обсуждали на своем языке, а затем обратились ко мне с вопросом: «Ты живешь на Лигон-стрит?» Я ответила: «Нет, я живу в Кью». Но они мне не поверили. Один из них был убежден, что я шлюха, которую он видел на Лигон-стрит, и они от меня отвернулись. Мариано взглянул на меня с грустью, но я ничего не могла поделать. Это объясняло ему все. Мне хотелось рассказать, что я собираюсь стать монахиней и именно поэтому не одобряю ухаживаний. Уходя, я сказала об этом одному из парней, стоявшему невдалеке от остальных. Больше они меня не видели, поскольку приближалось время ухода в монастырь, и было ли восстановлено мое честное имя, я не знаю. Итальянцы! Если б только они не были такими подозрительными католиками!
МНЕ ИСПОЛНИЛОСЬ восемнадцать, и меня начали одолевать «школьные» кошмары – казалось, я не покину школу никогда. В конце одиннадцатого класса я все еще носила тяжелые ботинки на шнуровке, делавшие мою ногу зрительно еще больше. Этот учебный год должен был стать моим последним годом в школе, но прежде чем уйти, я сыграла одну из ведущих ролей в ежегодной постановке.
«Les Cloches de Corneville» была банальной пьесой, и никто не предполагал, что спектакль поразит воображение продюсера – вездесущей матери Элеоноры. Я была одновременно напугана и польщена тем, что меня выбрали на роль графа, которого я играла, наряженная в сатиновые чулки и вычурный кафтан. Главную женскую роль исполняла Энн Хэтуэй, маленькая изящная девушка, голос которой позже станет ее профессиональным инструментом. В то время на сцене не было микрофонов, и наши реплики должны были достигать конца зала. Я приводила мать Элеонору в отчаяние, потому что мои голосовые связки приглушали звук и делали неясным для восприятия всё, что я произносила.
По ходу пьесы мы с Энн танцевали менуэт, полный сложных движений, которые так до конца мне и не дались. Концерт, в конечном итоге имевший успех, был испытанием терпения отчаявшихся сестер. «Какая же ты неуклюжая! Почему бы тебе ни надеть сабо и не топать ногами, как лошадь?» Это саркастическое замечание одной из монахинь задело меня столь глубоко, что она была удивлена моей реакцией и сменила стратегию, начав награждать меня комплиментами. Я была всего лишь человеком, и такое отношение гораздо лучше стимулировало меня.
Жертвуя на изучение роли множество драгоценных часов в выходные дни, несколько недель я пребывала в полном изнеможении. Наконец, монахини это заметили и иногда стали отпускать меня домой пораньше. Больше всего и меня, и окружающих изводила моя робость. Страх сцены – известное чувство, но то, что испытывала я, коренилось гораздо глубже: это был бессознательный страх обнаружить перед всеми то гнилое яблоко, ту себя, какой я была на самом деле. Мне казалось, что меня видно насквозь. Потребовались невероятные волевые усилия, чтобы убедить себя в способности играть достаточно хорошо, и никто ничего не заметил. Бедные монахини, разве могли они знать о том неподдельном ужасе, что во мне жил? Совершая невероятный подвиг, жертвуя временем и силами, требовавшимся для репетиций, они то и дело повторяли: «Во имя Девы Марии и Иисуса» и «Только смелость и уверенность».
Зрители внимательно следили за происходящим на сцене и, вероятно, позабавились, наблюдая, как мои ноги запутались посереди сложного па, но скрыли это. Я была благодарна им за их доброту и внимание и даже смогла получить удовольствие от представления. После концерта, как того требовала традиция, хор старших девочек выстроился на сцене, чтобы спеть школьную песню и знаменитый церковный гимн во славу Девы Марии – «Магнификат» Гуно. Мы пели точно ангелы, и наши души взмывали вверх, окрыленные удачным представлением и красотой мелодии.
После спектакля ко мне подошел кареглазый и темноволосый молодой человек крупного телосложения, у которого было полнощекое, но серьезное лицо. «Карла, это Кит», – представила его сестра. Он тоже был в числе зрителей. Тронутый тем, что только что увидел и услышал, он захотел познакомиться с исполнительницей главной роли.
Мы заговорили, его манеры оказались скромными, но сам он был последовательным и целеустремленным. «Карла, можно я тебе позвоню? Мы могли бы прокатиться». Он даже глазом не моргнул, когда я сказала ему прямо: «Кит, не стоит нам завязывать отношений, потому что через три месяца я собираюсь уйти в монастырь».
Ничуть не смутившись, в следующие выходные он появился у наших ворот, чтобы покатать меня на мотоцикле. Это было потрясающе! Скоро он приобрел «холден» с большим сиденьем, и мы отправлялись в долгие поездки; говорили мы мало, но наши тела горели желанием. Тайком глядя на него и чувствуя, что он это понимает, я думала, как долго сможет продлиться это самоотрицание.
«Святая Мария Горетти, помоги мне», – шептала я про себя. Мария Горетти, юная итальянка, убитая за то, что не отказалась заниматься сексом, недавно была объявлена святой. Ее большое изображение закрывало часть стены перед залом собраний: глаза уныло подняты к небесам в молитве, к груди прижат букет лилий. Ее объявили «святой нашего времени», эталоном поведения для всех девушек, которых греховно искушают, что, казалось, происходит в наше время значительно чаще, чем когда бы то ни было.
Кит страдал от плоскостопия, и мы не гуляли пешком; кроме прочего, он был полным и не переносил физических нагрузок.
Его привязанность ко мне росла, и я любила его за ту щедрость, с которой он дарил мне свою дружбу и привязанность. Он спросил, зачем я ухожу в монастырь. Не помню, что я ответила – такова Божья воля или нечто в этом роде, – но он никогда не пытался меня разубедить. Он ждал меня восемь лет, сдавшись только тогда, когда ему сказали, что я приняла последние обеты.
МОНАХИНИ и все мои одноклассницы были уверены, что я вместе с пятью другими девушками ухожу в монастырь. В последний год учебы меня наградили за школьную успеваемость призом Луизы Грив – статуэткой Богоматери.
Считалось, что все старшие девочки должны стать членами Союза Детей Девы Марии. На блестящей голубой ленте мы носили сверкающий серебряный медальон с изображением Богоматери, а наше лицо обрамлял тонкий тюль, придавая нам ангельский вид. Девочки из Союза встречались после школы в часовне, чтобы послушать лекции о скромности и тех добродетелях, которые символизировала Богоматерь. Мы приходили к ее сине-белой статуе, стоявшей в садовом гроте. Руки ее были соединены, глаза подняты к небесам, а ноги будто отрывались от земли.
Восьмого декабря, в праздник непорочного зачатия, в два часа была прочитана в общем зале особая молитва того дня, предназначенная для наших зачатых в грехе душ: «Богородица, зачавшая без греха, молись за нас, просящих о помощи».
В тот праздничный день трамвай был переполнен пассажирами; к тому же был уже вечер, и люди возвращались с работы домой. В такое время невозможно было присесть или даже открыть книгу; мы просто висели на ремнях, стараясь не упасть. Если шел дождь, в вагоне стоял влажный запах офисов, опилок и масла, духов и талька, теплой одежды и мокрых плащей. Когда трамвай дергался, останавливаясь или трогаясь с места, и мы сталкивались друг с другом, никто не произносил ни слова. Некоторые люди в таких условиях умудрялись читать газету, придвигая ее ближе к носу и свернув так, чтобы не повредить ею глаз соседа, случайно прижавшись к нему.
В один из таких дней какой-то парень ухитрился просунуть мне руку в трусы. Я почувствовала его пальцы, но притворилась, что сплю и ничего на самом деле не происходит. Все вокруг также притворялись, что в трамвае не существует никого, кроме них. Я перешла на другой режим восприятия, застыв как статуя. Поскольку я не могла остановить парня, мозг автоматически отреагировал отрицанием, как давным-давно, когда по ночам ко мне приходил отец. Я не могла позволить себе осознать происходившее полностью и не имела возможности отодвинуться, а потому лучше всего было отрешиться.
Я так и не посмотрела на того, кто ко мне прижимался, но заметила, как он покидает трамвай, исполненный радости от своего успеха. В тот момент мной овладели стыд и сожаление, и я покраснела. Выйдя из трамвая, весь оставшийся недолгий путь до дома я пыталась стереть то, что случилось, из памяти.
Никакое изображение Богоматери на голубой ленточке не защищало меня от неготовности встретиться со своей сексуальностью, как и коричневое тряпичное изображение Богоматери горы Кармель, которое мы обязаны были носить под одеждой. Я уходила в монастырь по многим причинам, и одной из них была моя полнейшая неспособность воспринимать жизнь по– взрослому.
С САМОГО начала своего знакомства с монахинями я слышала, как они говорят о призвании, и боялась того, что это проклятие падет и на меня. Сестры казались холодными как лед. В Голландии они были жестокими и эгоистичными, в Австралии многие выглядели тщеславными и самоуверенными. Большинство из них не были настоящими, живыми людьми, и последнее, чего мне хотелось, так это стать одной из них. Даже в шесть лет я начинала дрожать от одного только вида монастырских стен. Дрожь вызывалась предчувствием, поскольку уже тогда я знала, что, несмотря на весь свой страх, однажды стану монахиней – это было неизбежно.
На тот случай, если мое стремление идти в монастырь ослабло после общения с Китом, монахини предприняли настойчивые и неуклюжие шаги, чтобы посеять во мне страх. Всех девушек, готовившихся покинуть школу, они потчевали историями о тех людях, кто отвернулся от своего религиозного призвания. Их жизнь, рассказывали нам, была наполнена страданиями, поскольку они лишили себя Божьей благодати. Результатом такого отказа явились несчастливые браки, мертворожденные дети, ужасные болезни и бесконечные неудачи. Тем не менее в душе у меня все переворачивалось, когда я видела мать с ребенком. Дети были не для меня, и в глубине души я испытывала невероятную печаль.
Внутреннее напряжение росло не по дням, а по часам, поскольку, несмотря на все мое отвращение, было ясно – мне никуда не деться, я должна буду стать монахиней. Это Божья воля, говорила я себе. Бог будет любить меня за такую жертву. Он благословит также и мою семью, как обещали монахини. Я не просто искала истину – я хотела, чтобы меня любили, и любили по-настоящему. Я была как тот молодой человек, что искал потерянный ключ. Он искал ночью, под фонарем, и, когда незнакомец подошел узнать, где именно он потерял ключ, тот указал в темноту. «Тогда почему ты ищешь ключ здесь, если потерял там?» – спросил незнакомец. «Потому, – убежденно ответил юноша, – что здесь светло».
Я делала лучшее, на что способна, и была готова на все, не желая лишиться надежды, что ключ может найтись. И при всем этом мой уход из мира был правильным выбором. Божественное каким-то образом расставляло все по своим местам, даже если я пыталась укрепить свою шаткую волю таким парадоксальным способом. Уход в монастырь был моей дорогой к свободе.
Примерно за месяц до этого события мать влетела в мою комнату, услышав доносившиеся изнутри громкие рыдания, и с ужасом увидела, как я в неистовстве рву свою одежду и истерически плачу. Между приступами истерики я объяснила, как ужасно чувствую себя из-за того, что ухожу в монастырь. Она слушала мои отчаянные крики: «Я не хочу идти в монастырь, но должна хотеть!» Мать жалела меня и пыталась успокоить, но что она могла сделать? Помимо объяснимой заинтересованности – мой уход был выгоден семье, – она, как и монахини, твердо была убеждена в «следовании воле Господа».
Она тихо помогла мне подготовиться: сшила простое черное платье, передник и короткую накидку, составлявшую часть одежды кандидаток. Мне понадобилась сетка, чтобы волосы не развевались и не рассыпались по плечам, фильдекосовые чулки, а также отвратительные старые черные ботинки на шнуровке, которые я носила в школе, но с новыми, приклеенными отцом подошвами. Обычное нижнее белье и белые ночные сорочки. Мы с матерью сшили несколько сорочек из белой фланели и несколько – из хлопчатобумажного полотна.
Перед тем как уйти в монастырь, я позволила себе лишь одно проявление индивидуализма, пришив большие красные пуговицы ко всем своим белым рубашкам.
Вторая часть
Первые неприятности
В ФЕВРАЛЕ 1957 года в Мельбурне стояла жара. Незнакомая в таком виде даже себе самой, в сопровождении гордых, улыбающихся родителей я шла, выпрямив плечи, мимо кипарисовой изгороди, что протянулась от дома до самого монастыря. Я подошла к задней двери обители, где меня встретила величественная улыбка матери-настоятельницы. Это был день чеширского кота: таких улыбок я раньше никогда не видела, а самая широкая улыбка была на лице у преподобной матери Винифред, чеширского кота во плоти, как я назвала ее про себя.
Я стала кандидаткой, «той, кто просит»: в данном случае я просила подтверждения, что могу стать монахиней. Со мной было еще пять девушек, все пришли прямо из школы. Я даже не успела закончить учебный год, как и некоторые другие. Через несколько лет в монастырь примут мою пылкую младшую сестру Берту, которой едва исполнится шестнадцать; она будет рада сбежать из дома и при этом получить пристанище.
Я не могла позволить себе сомнения в собственных мотивах. Мотивы, кажется, не тревожили и монахинь. Они не могли пристально изучить столь необходимое им пополнение, даже если бы в их распоряжении оказался психологический метод выяснения скрытых мотивов поступков, совершаемых кандидатками. В конце концов, мне понадобилось тридцать лет, чтобы осознать, почему я считала, что у меня нет иного выбора, кроме монастыря.
«Господь узрит тебя, кто бы ты ни был. Он позовет тебя по имени. Он видит и понимает тебя, поскольку Он тебя создал…» Эти слова возникли передо мной на клочке бумаги, который я однажды нашла на улице по дороге из школы. Они глубоко меня тронули, и я сберегла этот грязный клочок, словно карту с сокровищами. Безусловно, я нуждалась в том, кто знал меня, поскольку я себя не знала и никто другой, кажется, тоже. Мне нужна была надежда, что Бог, Который, как там было написано, знает меня по имени, действительно меня «узрит». Я не могла позволить себе отвернуться. «Ты не можешь любить себя так, как любит тебя Он… Он обнимает тебя и берет на руки». Какие приятные слова для человека, сомневающегося в существовании любви.
Я попрощалась с родителями, зная, что, скорее всего, буду ежедневно видеться с отцом во дворе монастыря, а если нет, он найдет способ со мной встретиться. А мать была всего в минуте ходьбы. В глазах у них стояли слезы. Знай они, что меня ожидало, они могли бы закричать или насильно увести меня прочь. Но ничего подобного не произошло. В тот день ощущалась фантастическая атмосфера священного жертвоприношения и слепой веры.
Меня привели во внутренние покои, куда столь часто на моих глазах удалялись монахини и где, как мне представлялось, они превращаются в невероятных, нечеловеческих созданий. Однажды в школе меня потрясло, когда мать Энтони вынула из бездонного кармана своей юбки носовой платок и энергично высморкалась перед всем классом. Потрясение явилось следствием доказательства ее принадлежности к человеческому роду и эстетической неприятности всего зрелища. Сейчас у меня было необычное ощущение, что я, наконец, и сама оказалась за сценой. Понятно, что я вступала в ВСИ, орден, монахини которого учили меня все эти годы.
На следующий день, выйдя на солнце в черных рясах, передниках, коротких накидках и белых сетках для волос, каждая кандидатка сфотографировалась на память для родителей – в монастыре такое практиковалось впервые.
Первые несколько месяцев мы вставали в шесть пятнадцать утра и отправлялись на двадцатиминутное размышление, длившееся до семичасовой службы. Послушница бежала по спальне, тревожа утреннюю тишину криками «Хвала Иисусу!» с такой набожностью и настойчивостью, на какую только была способна. Она не уходила до тех пор, пока не слышала «Аминь» из-под каждого полога. Подъем был первым радостным актом послушания. Я буквально подлетала на постели.
Спальня послушниц и кандидаток изначально была часовней, но никогда не использовалась по этому назначению, поскольку находилась на третьем этаже. Белые пологи отгораживали друг от друга двенадцать кроватей, делая место больше похожим на спальню ангелов или фей. Двойные дубовые двери походили на крылья, а в дальнем конце, на пятигранной стене, придававшей комнате закругленный вид, располагались высокие подъемные окна. Полы, как и во всем здании, были из полированного дерева. На металлических проволочных кроватях лежали простые матрасы из конского волоса. Дома я спала на ка– поке, растительном пухе, пыльном, комковатом, но невероятно удобном по сравнению с жестким волосяным матрасом. Однако к нему нужно было просто привыкнуть, и никто не жаловался.
Кандидаток постепенно знакомили с жизнью монастыря. Мы делили жилые помещения с послушницами, которые пребывали здесь уже целый год и носили полное черное монашеское одеяние, если не считать белого чепчика и плата. Кроме встреч в часовне и на некоторых чтениях, мы, кандидатки и послушницы, были отделены от остальных. Это означало, что на данном этапе нас ограждали от повседневных занятий тех, кто принес постоянные обеты, – или, скорее, их ограждали от нас. Несмотря на весь свой оптимизм, я все еще боялась черного одеяния.
Единственная белая деталь этого одеяния – накрахмаленная полоска ткани в виде полумесяца – закрывала лоб, а вокруг лица располагался белый жестко накрахмаленный обод. Несмотря на настойчивую рекомендацию Папы Пия XII, высказанную на религиозном конгрессе в Риме в 1950 году, согласно которой монахини должны были модифицировать свое облачение в соответствии с требованиями времени, никаких изменений внедрено не было. Через десять лет после ухода в монастырь у меня начнутся кошмары, связанные с этой маленькой белой деталью, единственной частью меня, что символически осталась нетронутой.
САМОЕ начало моей монастырской жизни было прекрасным: стояло лето, впервые вокруг не было школьников и суровых требований. Нам дали много времени, чтобы мы постепенно привыкли к правилу молчания, и мне было хорошо в компании тех, для кого все окружающее казалось столь же новым, как и для меня.
В большой квадратной комнате послушниц был скрипучий пол из широких деревянных досок. В этом приятном месте у каждой из нас стоял свой собственный стол, за которым мы изучали правила монастыря, священные книги, жизнь основательницы нашего ордена мадам де Бонно д'Юэ и жития святых. Там мы писали письма, держали требники и уставы.
Каждый день мы собирались на отдых: у нас был целый час после обеда и полчаса вечером, перед молитвами. В середине комнаты ставили два больших стола, и мы, послушницы и кандидатки, вместе садились за них. Если позволяла погода, мы выходили на улицу, прогуливаясь в тени большого дерева или поливая два маленьких дуба, растущих в конском загоне неподалеку.
В те дни мы не страдали от отсутствия юмора. Юмор не позволял всему странному и необычному в нашей жизни приобретать мрачные оттенки. Тем не менее, когда мы впервые присоединились к монахиням в общем зале для ежедневных молитв и одна из сестер встала на колени, громко обвиняя себя в совершенных проступках, прося настоятельницу и всех нас простить ее и молиться за нее, я покраснела. Мне казалось, что я совершаю нечто неприличное, наблюдая такую откровенность. После этого я пошла в часовню. Там меня ждало еще одно потрясение: сестры целовали пол при входе и выходе! Позже я видела, как они целуют пол в трапезной – так и не поняла, почему, – а в особо серьезных случаях – обувь почитаемых монахинь, чаще всего преподобной матери-заместительницы.
У меня возникло стойкое ощущение, что я оказалась в средних веках. В ужасе я наблюдала, как одна из кандидаток ела, опустившись на колени и превратив свой стул в стол. Она находилась немного в стороне от остальных и не имела возможности накладывать себе пищу. Я поняла, что такое случается довольно часто и указывает на добровольный уход от общества вследствие нарушения какого-то правила. Если кто-то посочувствует ей и накормит, униженное извинение считается принятым. Иногда во время трапезы настоятельница позволяла такой сестре присоединиться к остальным, заняв свое место за столом. Всегда можно было рассчитывать на то, что вас накормят и простят, так что подобные сцены представляли собой лишь ритуал послушания.
Наша первая наставница казалась воплощением нравственного величия: у нее была прямая спина, суровый взгляд, тонкая наблюдательность, чувство юмора, ум и сила духа. Мать Фило– мена медленно умирала от рака, что давало ей возможность непосредственно воспринимать действительность благодаря проницательному уму. Когда-то школьники боялись ее как сторонницу строгой дисциплины, но к нам она относилась с большим пониманием. Она водила нас на медленные прогулки по монастырской территории, великолепно выглядевшей благодаря огромным хвойным деревьям, дубам и вязам, а также кропотливой работе моего энергичного и изобретательного отца. Она помнила названия всех деревьев и знала множество историй о жизни монастырей в других странах и о женщинах, обитавших в них.
Ей импонировала наша непосредственность, хоть она и заставляла нас придерживаться правил. Мы могли говорить только по очереди. У нее великолепно получалось делать так, чтобы у каждой из нас была возможность внести свой вклад в оживленные беседы.
Во время отдыха можно было поделиться невероятными историями, задать коварные вопросы о монахинях и посмеяться. Мы много смеялись, потому что были молоды, полны едва сдерживаемого озорства и нуждались в разрядке тревоги, возникавшей вследствие привыкания к новой жизни. Смех отлично помогал избавляться от напряжения, сохранять здравый смысл и восстанавливал здоровый румянец на щеках. Мой природный юмор обретал свободу, когда наступала моя очередь говорить, а все вокруг молча слушали. Только на третий год моего пребывания в послушницах, после того как новая наставница посоветовала мне развивать чувство юмора, чтобы его не утратить, я начала забывать о смехе. Она затронула некоторые из уже знакомых мне положений относительно гордости – это было, как выиграть слишком много разноцветных стеклянных шариков.
Окончание отдыха обычно вызывало у меня ощущение большой потери, даже обреченности. Почему мы не могли продолжать мечтать, воскрешая мир в памяти еще в течение нескольких часов? К чему такое унылое подчинение распорядку? Но в два часа пополудни наступала внезапная тишина, словно все мгновенно умирало. Время отдыха заканчивалось, глаза опускались, и мы спешили вернуться к своим обязанностям.
Работы было много. Послушницы и кандидатки, должно быть, сэкономили монастырю огромные деньги, которые без них были бы потрачены на стирку и чистку. Мы работали в спальнях, в прачечной, на кухне, в часовне и в бельевой, где раскладывали одежду, шили новые носильные вещи или ремонтировали старые за швейными машинами – по сути, работа в этом огромном месте ждала нас повсюду.
Пока я была в монастыре, туда никого не нанимали – всю работу делали послушницы и монахини, назначаемые для этого в свободное от учительских обязанностей время предприимчивой сестрой Кевин. Я ушам своим не поверила, когда спустя несколько лет после ухода из монастыря узнала, что моя семья была вынуждена вносить за меня плату как во время послушничества, так и все восемь с половиной лет до принятия мной последних обетов. Это было связано с тем, что у меня не было приданого; за мной стояло лишь стремление родителей завещать меня монастырю до самой смерти, а этого было явно не достаточно. Я и представления не имела об этом вымогательстве.
«Платят всегда бедняки, миссис ван Рэй, – сказала моей матери сестра, которую послали выполнить грязную работу по сбору денег. – Богатые могут не беспокоиться – они не платят никогда».
Кажется, приданого не было у довольно большого числа девушек, даже у тех, чьи семьи могли его обеспечить. Богатым хватило здравого смысла не уступить требованиям оплаты, когда их дочери отдают свои жизни Богу и бесконечной работе во имя Него.
Моей основной обязанностью являлось до блеска чистить коридоры и общие комнаты. Мне показали, как разбрасывать в начале коридора ненужную заварку и методично мести, чтобы влажные листья собирали всю пыль. Я научилась усмирять большую полировочную машину, выпрыгивавшую из неопытных рук, и ухаживать за резными столами из красного дерева, стульями времен королевы Анны и всем убранством пышных комнат, напоминавших двор короля Луи XIV (античные вазы были мне в новинку, а некоторые из них достигали трех футов высоты).
Если приходил посетитель, нас не должны были видеть за работой, но иногда встречи избежать не удавалось. Однажды, когда я протирала пол в коридоре, из зала появился важного вида мужчина, и я спряталась в ванную комнату настоятельницы, расположенную за дверью в том же коридоре. Эта ванная комната была просторным и запретным местом, обычно недоступным для таких простых уборщиц, как я. Мужчина, однако, собирался посетить именно ванну и был готов поспешно уйти, увидев там меня. Яростно вытирая пыль, я сказала, что уже заканчиваю, да и вообще – ничего страшного!
В трапезной, где мы ели, меня посещали тревожные чувства. У кандидаток была своя столовая дальше по коридору. Обычно процесс принятия пищи контролировала наша наставница, и мы получали от нее некоторые указания. Основательницей нашего ордена была француженка, но этикет в принадлежавших ордену монастырях был поистине викторианским. Трапеза проходила нервно и мучительно. Однажды наставница ела яблоко ножом и вилкой. Я считала себя несведущей в манерах поведения за столом и предполагала, что все, кроме меня, дочери садовника, отлично в этом разбираются. Однако разве кто-то ел дома апельсин ложкой или яблоко – ножом и вилкой? Поэтому все мы чувствовали себя примерно одинаково, искоса наблюдая за манерами соседок.