На краю света Лесков Николай
С. Безбородов
На краю света
Моему сыну Алику
Предисловие
Полярные станции имели очень большое значение в деле завоевания Северного морского пути, а теперь, когда этот путь практически эксплуатируется, значение их еще более возросло.
Теперь все полярное побережье Советского союза, от Мурмана до Берингова пролива, а также многочисленные острова советской Арктики усеяны метеорологическими радиостанциями, на которых целый год, а нередко и два года подряд, живут и работают сотни полярников. Партия и правительство окружают наших зимовщиков исключительным вниманием и заботой, делая все, чтобы облегчить их нелегкий труд в суровых условиях Арктики, чтобы сделать как можно менее ощутимой оторванность от Большой Земли, где куется новая, счастливая жизнь.
Быть командированным на полярную станцию для работы на крайнем северном форпосте социалистического строительства — это большой почет. У советской молодежи существует сильная, почти стихийная тяга к этой почетной и вместе с тем суровой работе в Арктике, требующей безукоризненного знания своего дела, самоотверженности, смелости и настойчивости. Это и понятно. Кому, как не советской молодежи, стремиться к наиболее трудным участкам нашей великой работы!
Зимовщики на полярных станциях с честью выполняют свою работу. Каждый год приносит этому всё новые и новые доказательства.
Вместе с тем мы видим, что если успешность работы наших полярников зависит от личных качеств каждого из них в отдельности, то в не меньшей степени она зависит и от силы коллектива зимовщиков. Там, где коллектив крепок и сплочен, там успех обеспечен: где нет такой сплоченности, там работа неизбежно хромает. Там, где коллектив вовсе отсутствует, — царствует разруха.
В этой книге описана одна из зимовок на полярной станции Земли Франца-Иосифа (в 1933/34 году).
Художественная литература, посвященная нашим полярным зимовкам, крайне бедна, и книга С. К. Безбородова в значительной мере заполняет этот досадный пробел.
Для молодежи, мечтающей поработать на арктическом фронте, эта книга даст много полезных указаний. Рисуя обстановку, в которой приходится жить полярнику и которую здесь, на Большой Земле, человеку, не бывавшему в Арктике, трудно представить себе, описывая быт зимовщиков, автор счастливо избегает злополучной арктической экзотики и перегибов в сторону героики.
Дать жизнь такой, какая она есть, со всеми ее хорошими и темными сторонами, — вот задача автора; нам думается, что справился он с ней хорошо.
Не все было гладко на зимовке, которая описана в этой книге, но автор этого не скрывает, а наоборот, обнажая недостатки, показывает их причины. От этого значение книги — написанной для молодых читателей, из которых впоследствии, вероятно, не одному придется зимовать в Арктике, — несомненно выигрывает.
В этой книге все — правда. Поэтому читатель получит по ней правильное представление о том, как живут и работают на полярных станциях и что нужно для того, чтобы зимовщик мог выполнить свою работу на «отлично».
В. Визе.
Глава первая
Собачий сарай
Была середина сентября 1933 года. Стояли тихие, ясные дни листопада. Над спокойной широкой Двиной далеко разносились тоненькие свисточки катеров, низкие, густые гудки пароходов. На баржах голубым дымком тихо курились железные трубы.
Но неспокойно было на спокойной просторной реке. Как на большой проезжей дороге взад и вперед сновали по реке катера и моторные лодки, пробирались тяжело груженные пароходы, шаланды, баржи и беляны.
По самой середине реки широкой блестящей лентой плыли сплоченные мокрые бревна, — их загоняли в лесоэкспортную гавань. Дымя толстыми трубами, здесь стояли немецкие, французские, норвежские лесовозы. Лесовозы выстроились в затылок друг другу вдоль железной набережной, ожидая очереди под погрузку.
Грузили лес. Охапки досок и бревен день и ночь летали в воздухе и с грохотом сыпались на палубы, поднимая желтую густую пыль.
С того берега медленно шел паром. Его заворачивало течением, сносило куда-то в сторону, боком волокло вниз по Двине,
А наперерез ему, распарывая реку широким носом, смело шел огромный «иностранец», сердитым и сиплым гудком распугивая разную речную мелочь: лодочки, шлюпки, ялики.
Под самым берегом, на волне, поднятой пароходом, покачивалась новая свежеструганная беляна. Старик в длинной рубахе с красными подмышниками скучая стоял у руля, а долговязый парень в треухе и болотных сапогах сидел под навесом и, лениво перебирая струны балалайки, горланил на всю реку;
- Самовары, самовары,
- Самовары медные…
Парень передохнул, от нечего делать прикрикнул на старика:
— Куда смотришь, чорт желтоглазый! — и снова принялся горланить:
- Неужели пересохнет
- Наша Северна Двина?
- Неужели замуж выйдет
- Зарученная моя?
- Самовары, самовары,
- Самовары медные,
- Не от вас ли, самовары.
- Люди стали бедные?
Я медленно шел по набережной Двины, мимо вросших в землю низких каменных амбаров старинной кирпичной кладки.
Это были кладовые древнего монетного двора, «приказы» царевой таможни. Через низкие ворота на толстых каменных столбах я вошел во двор. Двор был огромный, заросший пыльным бурьяном и лопухами. Повсюду стояли полуразрушенные склады, сараи, домишки.
В одном месте над щебнем и мусором возвышалась толстая стена, расписанная голубой и серебряной краской, — развалившаяся комната какого-нибудь приказного дьяка.
В другом месте из ямы торчали железные кованые брусья, — наверное, здесь когда-то стояли таможенные, весы, на которых торговые гости взвешивали пеньку, смолу, мёд и конский волос.
Кучи штукатурки, извести, щебня, горы кирпича и камня загромождали весь двор. Второй год ломали старинную таможню, чтобы построить на этом месте Дворец Культуры северных народностей.
У маленького каменного домика с разобранной крышей я остановился и прислушался. Откуда-то издалека доносился до меня глухой монотонный собачий лай.
Увязая в хлябкой глине, я зашагал через большую лужу, в которой плавали желтые листья осины. Я свернул налево — лай стал слышнее; потом повернул направо — еще слышней. Теперь уже ясно можно было разобрать в этом бестолковом горластом хоре отдельные собачьи голоса. Перебравшись через кучу битого кирпича, полусгнивших стропил и мятых листов кровельного железа, я вышел наконец к каменному сараю с ржавыми железными дверями.
Вот отсюда-то, из этого низкого, мрачного сарая, и несся разноголосый вой, визг и лай. Заливались тоненькие жалобные голосочки, скулили хриплые отчаянные голоса, злобно орали басы. Кто во что горазд. Все сразу. Каждый свое.
У дверей сарая стояли два человека. Один — коренастый, загорелый, белозубый парень — мой товарищ Боря Линев, а другой — высокий и тощий, с измятым опухшим лицом, в рваном драповом пальто — не то актер из бродячего цирка, не то скупщик краденого.
Боря Линев, засунув руки в карманы, посмеиваясь разглядывал оборванца, который держал на привязи тощую унылую собачонку. Собачонка мелко и часто чесалась, точно играла на балалайке «Светит месяц». А оборванец, изогнувшись в три погибели и прижимая к груди левую руку с растопыренными пальцами, сипел Боре Линеву в самое ухо:
— Вот те хрест — лайка! Конешно, малость запаршивела, ничего не скажу, но возить будет за троих. Прямо огонь! Ей бы до упряжки дорваться — не остановишь. Прямо сатана! Ей-богу, сатана! Давай на пол-литра «синдикату» и бери лайку. Идет?
Он совал Боре Линеву веревку, пинал собачонку носком рыжего, в засохшей грязи сапога и ободрял ее криками:
— А ну — как тебя звать — покажи наших! Не подкачай!
Боря Линев хохотал, сверкая белыми крупными зубами.
— Проваливай, проваливай! — кричал он, отталкивая веревку. — Иди, проспись, разуй глаза. Лайка! Ты бы ей хоть имя какое дал для приличия. А то видно, только что под забором подобрал. У нас у самих таких лаек хоть пруд пруди. Могу подарить пару.
Боря пошел к сараю, я за ним, а человек с собачонкой так и остался стоять посреди двора, посматривая то на нас, то на свою лайку.
Боря раскрыл тяжелые железные двери сарая. Острая крепкая вонь ударила в нос. Отчаянный вой, визг, лай, лязг, звон оглушили меня. Сарай был низкий и темный. В полутьме метались какие-то косматые клубки, сверкали глаза, щелкали зубы.
Я присмотрелся.
Вдоль всех четырех стен сарая на коротких цепочках было привязано штук сто собак.
Здесь были и косматые рослые псы, и маленькие щупленькие собачки с лисьими мордочками, и дворняги, и овчарки, и лайки, и не поймешь что. Черные, пегие, дымчатые, рыжие, пятнастые, белые, шоколадные, седые, лопоухие, кривоногие, поджарые, мордастые! Собаки гремели эмалированными мисками, скребли земляной пол, становились на дыбы, натягивали цепочки.
У самого края сидел рослый черный пес с белой грудью. Острые уши его торчали, точно черные крылья бабочки. Он поворачивал сухую, волчью морду, изредка отрывисто лаял, показывая страшные желтоватые клычищи.
Я узнал его сразу. Это был наш старый знакомый, наш старый друг Байкал. Он ехал с нами два дня из Ленинграда, пугая всех пассажиров и вагонных проводников.
— Байкал!
Он рванулся на цепочке, припал к полу, дал дыбы, завыл, тряся головой и подпрыгивая на месте.
— Байкал, Букаш, хорошая собака! Ну, здравствуй, здравствуй. Будет тебе, будет, успокойся.
Крепким широким лбом Байкал уперся в мое колено, как баран. Пушистый, загнутый кренделем хвост его вздрагивал и метался из стороны в сторону.
От ревности, от злости, что я приласкал Байкала, все собаки в сарае еще сильнее завыли, заголосили, забеспокоились.
Они так яростно прыгали и скакали, что, казалось, цепочки и веревки, на которых они сидят, сейчас лопнут, и вся эта орава сорвется, бросится на нас и разорвет в клочки.
А Боря Линев спокойно, как ни в чем не бывало, ходил по сараю, громко кричал на собак, иногда присаживался на корточки, бесстрашно хватал собаку за морду, раскрывал ей пасть, заглядывал в глаза, щупал ноги и холку.
Боря был недоволен.
— Чистого глаза ни у одной нет! — прокричал он, заглушая собачий лай. — Разве это глаз? — Он схватил за холку горластого пегого пса. — Разве это глаз, скажи на милость? Глаз должен быть ясный, — а это что? Лимондраже!
Этих собак собирали со всего Архангельска. Специально нанятый человек ездил за ними в окрестные поселенья и становища промышленников. Собак собирали для нас, зимовщиков.
Мы, девятнадцать зимовщиков, съехались в Архангельск с разных концов Союза. Один приехал из Сибири, другой — из Таганрога, третий — из Харькова, четвертый — из Ростова, пятый — из Смоленска, шестой — из Макеевки.
Я и Боря Линев приехали из Ленинграда.
И у всех у нас был теперь один маршрут — Земля Франца-Иосифа.
Через несколько дней мы должны погрузиться на ледокольный пароход «Таймыр» и поплыть далеко на север. Там, за двумя морями — Белым морем и морем Баренца — лежат девяносто семь ледяных островов. Это и есть Земля Франца-Иосифа.
На одном из островов, на острове Гукера, приютилось самое северное в мире человеческое поселение — советская полярная обсерватория.
Будто в шутку назвали этот полярный архипелаг Землей Франца-Иосифа. Здесь и земли-то почти нет. Это Земля без земли. Никогда не тающий лед, вековые ледники, целые горы зеленого льда покрывают все девяносто семь островов архипелага. Только кое-где, на мысах и отмелях островов, из-под льда выходят узкие гряды черного дикого базальта.
Девять с лишним месяцев там зима — морозы, бураны, вьюги, а остальные два месяца — и весна, и лето, и осень, — все вместе. Треть года там ночь — не восходит солнце. Там дуют ветры ураганной силы и стеной несут колючий сухой снег, засыпают, заваливают одинокие клочки черной земли.
На лошади, ни волы, ни верблюды, ни даже северные олени не выживают в этой стране. Выживают там только собаки, да и то не всякие, а особые породы северных собак.
Это — выносливые полярные псы с густым подшерстком, с крепкими ногами, с железными челюстями, умные, смелые, неприхотливые в корме.
Сотни и тысячи километров пробегают эти ездовые собаки по крепкому снегу, по голому льду, переваливают через ледники, перебираются через торосы и ропаки, тащат за собою санки-нарты с людьми и кладью.
Полярные собаки спят прямо на снегу, едят мороженое мясо моржей, медведей, тюленей. А если нет ни моржей, ни медведей, ни тюленей, тогда собаки — сами себе корм: путник убивает одну из них, разрубает на куски и бросает упряжке: жрите.
А бывали и такие случаи, когда люди, чтобы не умереть с голода, по одной убивали своих собак и сами питались их мясом.
В дневнике полярного путешественника, капитана Каньи, есть такая запись:
«16 июня. Жертвой нашей пал сегодня мой личный друг Грассо; он дал нам много хорошего мяса. Собаку эту подарил мне Нансен».
Каньи и его спутники питались собачиной целых пятнадцать суток, и только это спасло их от смерти.
Немало охотников, путешественников, ученых погибло в Арктике и Антарктике из-за того, что у них не было вовсе собак, или собаки были плохие.
У южного полюса погибли, возвращаясь пешком к своей базе, англичане капитан Роберт Скотт и его спутники. Всего только в двадцати километрах от них была и пища, и одежда, и топливо, а они умерли с голода и холода, потому что у них не было ездовых собак.
Датчане Мюлиус Эриксен и два его товарища не могли без собак вырваться из ледников Гренландии. Без собак погибло девять спутников русского штурмана Альбанова, умерли, не добравшись до жилья, норвежцы Кнудсен и Тессем.
Теперь без полярных собак не обходится ни одна экспедиция, ни одна зимовка.
И наравне с людским снаряжением, с продовольствием, медикаментами и одеждой каждая зимовка и экспедиция берет с собой снаряжение, лекарства и корм для собак. Берет легкие охотничьи и тяжелые, крепкие походные нарты, сбрую, ремни и цепочки, суконные собачьи башмаки, шерстяные вязаные набрюшники, мясо или пеммикан — собачью еду.
Чтобы кормить собак, лечить их, чинить собачью сбрую и нарты, дрессировать и приучать к работе щенят, запрягать и вести в походе упряжку, чтобы заведывать всем этим большим собачьим хозяйством, в каждой полярной экспедиции есть специальные люди — каюры, собачьи кучера.
С нами на Землю Франца-Иосифа ехали зимовать два каюра: мой товарищ комсомолец Боря Линев и Степан Стремоухов. Стремоухов ехал помощником Бори, хотя и был старше его на добрых пятнадцать лет.
И вот теперь Боря ходил по сараю, сосредоточенно оглядывал, ощупывал, сравнивал собак, тискал их, дул им в шерсть, хватал за лапы и загривки.
— Чего тут выбирать? — кричал Боря, стараясь перекричать собак. — Чего тут можно набрать из этого барахла? Разве это собаки? Это одно рыдание, а не собаки…
Боря Линев вез с собой на зимовку трех собственных псов: черного сильного, большого Байкала и двух маленьких, вертких промысловых лаек: Жукэ и Серого.
Жукэ был серого цвета, а Серый — рыжего.
Погрузка
В ожидании «Таймыра» мы, зимовщики, жили в Архангельске в большой новой гостинице на улице Павлина Виноградова. Это единственная в городе улица, по которой ходит трамвай. Улица вся разворочена, на мостовой валяются куски трамвайных рельсов, шпалы и крестовины.
Раннее утро. Еще солнышко не поднялось над крышами, и на булыжники мостовой ложатся длинные тени домов, еще сверкают и горят, отражая невидимое солнце, окна верхнего этажа нашей гостиницы, а мы уже стоим среди улицы, ждем трамвая.
По утрам холодновато. Мы ежимся и топчемся на остановке, поглядывая на занавешенные окна домов, — там люди спят, им некуда торопиться.
Трамвай подходит полупустой. Вагончики маленькие, чистенькие и пахнут свежей краской.
На новых, блестящих скамейках сидят угрюмые поморы, бородатые норвежцы. Скуластые ненцы и вогулы держат билеты в зубах.
Трамвай везет нас через весь город. Иногда вагон ни с того ни с сего останавливается. Вожатый звонками и криками сгоняет с трамвайных рельсов тощую козу или длинномордую свинью.
В вагоне многие из нас досыпают прерванный ранней побудкой сон. Ехать нам далеко, до самого конца трамвайного маршрута.
Мы проезжаем мимо базара, потом трамвай спускается к берегу Двины и торопливо бежит пустынными уличками окраин.
Мимо окон мелькают маленькие деревянные домики с резными флюгарками на крышах. Посреди каждого двора врыт высокий флагшток. Это Морская слободка. Здесь живут беломорские моряки. Даже на суше они живут как на корабле — постоянно следят по флюгарке за ветром и, как на корабельные фок-мачты, поднимают по праздничным дням на свои флагштоки государственные морские флаги.
Наконец мы подъезжаем к Смоляному Буяну. Дальше трамвай не ходит. Но отсюда, от остановки, до нашего склада, где мы работаем, добрых полтора километра непролазной грязи.
Мы идем по берегу Двины.
Вдоль всей набережной тянутся деревянные дощатые склады. Все они одинаковые — все серые, глухие, длинные. Только по огромным черным цифрам, написанным на крышах, их можно отличить один от другого.
Еще издали у склада с цифрой шесть мы увидели короткую коренастую фигуру Кости Иваненко, нашего зимовщика.
Просто непонятно, когда отдыхает и спит этот человек. Он приезжает на склад первым и уходит со склада последним.
Костя всегда недоволен нами. Он постоянно корит нас, что мы опаздываем, хотя мы и приходим во-время. То он ворчит, что мы работаем слишком медленно, то ругается, что мы торопимся как на пожар, делаем все наспех, плохо, не так, как надо.
Косте 37 лет, но он еще студент. Всего лишь три года назад он окончил рабфак и поступил в вуз.
Он и учиться-то начал только в 30 лет, а до того был мальчиком на побегушках, батрачил, работал на хозяев по заводам и мастерским, был красногвардейцем, воевал с Врангелем. И хотя теперь он сам скоро будет уже инженером-механиком, но к нам — геофизикам, геологам, метеорологам — он относится с пренебрежением и за глаза называет всех «ветродуями».
Костя едет на зимовку служителем. Он на год взял в институте отпуск для того, чтобы за время зимовки подкопить денег и потом спокойно закончить ученье.
Там, на полярной обсерватории, он будет простым уборщиком, истопником, а сейчас, когда надо грузить мешки и ящики, упаковывать тюки и заделывать бочки, Костя — наше главное начальство, наш командир. Здесь мы обязаны беспрекословно ему подчиняться.
— Что, на волах, что ли, ехали? — сердито говорит Костя, когда мы подходим к складу. — Все папиросы покурил, пока дождался.
Лицо у Кости злое, небритое, макинтош измят и перепачкан.
Он достает из кармана пачку желтых истрепанных накладных, перебирает их и наконец вытягивает из середки какой-то замусоленный листок.
— Восемь человек на склад, остальные за мной, на баржу, — отрывисто командует он.
Баржа пришвартована тут же у берега, в нескольких шагах от склада.
Груз, который нужно разобрать и упаковать, лежит в двух местах — в складе и в трюме баржи.
Весь этот груз мы должны сложить в одном месте — на палубе баржи, и уже с палубы грузчики и матросы перегрузят его в просторные трюмы ледокола.
— А что будем сегодня делать? — спрашиваю я.
— На барже грузить муку и консервы, в складе паковать одежду. Побыстрее, товарищи, побыстрее! Ну, кто пойдет на баржу?
На баржу никому не хочется. Работа на барже тяжелая — груз надо паковать в глубоком темном трюме и на собственной спине поднимать на палубу.
— Ну, никто не пойдет? Тогда буду назначать, — говорит Костя и, тыча толстым коротким пальнем, вызывает: — Безбородов, Быстров, Гуткин..
Вызвав нас троих, Костя останавливается и пристально осматривает остальных, раздумывая, кого бы ему еще выбрать.
— Я уже был, — испуганно говорит наш аэролог Каплин.
— Вот и хорошо, — отвечает Костя, — значит, знаешь уже, как на барже работать. Ну, теперь еще двоих нужно..
— Я пойду, — раздается вдруг угрюмый глухой голос. Это наш сибиряк — актинометрист Лызлов. Он всегда держится немного в стороне от нас, мало разговаривает, ни с кем никогда не спорит.
Последней жертвой Костя выбирает магнитолога Стучинского. В руках у него фетровая шляпа, он как-то особенно аккуратно одет, гладко причесан.
Отобрав шесть человек, Костя отправляет остальных зимовщиков в склад, а нас ведет на баржу.
Вся палуба баржи завалена ящиками. Костя проворно бегает по узким коридорчикам между высокими штабелями ящиков и откуда-то, из каких-то закоулочков выталкивает, выпихивает, выгоняет ленивых толстомордых баржевых. Им на барже житьё. Все лето отсюда, из Архангельска, уходят на север зимовки и экспедиции. Баржевые кормятся около зимовщиков, обленились, разжирели.
— Пошевеливайся! Потом выспитесь! — покрикивает на них Костя.
Из дощатой будки, похожей на большую собачью конуру, появляется, гремя ключами и шаркая бахилами, старший баржевой Макуха. Лицо у него белое, опухшее, точно из жеваной резинки.
— С чего начинать-то? — недовольно спрашивает он и зевает, подскуливая, как собака.
— Муку, муку. Вот накладная. Шесть с половиной тысяч кило ржаной. Потом белую.
— Шесть с половиной? — задумчиво переспрашивает Макуха. — Скажи, пожалуйста!
Он осматривает нас и кричит куда-то в сторону:
— Мироныч! Мироныч, чортова кукла!
И сейчас же из-за ящиков мелкой, торопливой рысцой выбегает «чортова кукла» — сухонький старичок в полосатых портжах.
— Чего извольте-с?
— Открывай середний трюм. Муку брать будут.
— Мучицу? Сей секунд. Мучицу, значит. Пожалте, граждане, сюда.
Мы все, шесть человек, спускаемся в трюм.
В трюме темно, пахнет крысами и мукой, тихо, плещется за стенкой Двина.
Старик высоко поднимает над головой фонарь и говорит шопотом:
— Вот эту берите. Отседа. Добрая мучица, сухая. Я плохой не дам. Ведь куды едете-то, господи, твоя воля.
— А как же ее таскать? На спине? — испуганно спрашивает Стучинский.
— А как же? Известно, на спине. На спине, милые, на спине. Вот они вчера таскали, — говорит старик, мотнув головой на Каплина, — и ничего, живы остались, не померли.
— Да, не померли, — ворчит Каплин, — до сих пор поясник не разогнуть. Надорвался, как собака.
— Мы ведь, папаша, геофизики, — вежливо говорит старику Стучинский. — Научные сотрудники.
— Научные? — удивляется старик. — Научным-то, конешно, не сподручно. Научные, значит. Ай-яй-яй! — Он качает головой, фонарь ходит в его руке, и мечутся по стенам трюма наши черные огромные тени.
Мы стоим около мешков, переминаясь и покрякивая. Перетаскать на спине шесть тонн муки! Грузчики мы плохие.
Стучинский задумчиво чистит рукавом свою фетровую шляпу. Гуткин пинает ногой мешок и говорит со злостью:
— Здоровые, черти. Пуда по четыре.
— Что ты, Вася, по четыре?! Пятерики, — чуть не плача, говорит Каплин. — Ноги со вчерашнего дня трясутся, как овечий хвост. — И он садится на ящик с консервами и грустно шмыгает носом.
Только один Гриша Быстров — маленький, худенький, вертлявый — не унывает. Он проворно осматривает мешки и подмигивает старику.
— На спине, говоришь? Ну, это — дудки. Дудочки. Сейчас что-нибудь сообразим, чего-нибудь придумаем.
Он озирается по сторонам, исчезает во тьме трюма и возвращается очень взволнованный и радостный.
— Товарищи! — звонко кричит он, размахивая руками. — Все очень просто. Зачем таскать на спине? Пусть дураки таскают. Берем мешок, подносим к лазу. Сверху по гладкой доске спускаем веревку с петлей. Петлю — на мешок, и пошел наверх. Красота, а? По доске? Никакого трения. Блестяще! А? — Он суетится, захлебывается. — Можно блок поставить, тогда будет разложение сил, еще легче. Папаша, блока у вас нет?
— Блока нет. Чего нет, того нет. Да зачем же блок? На спине легчей.
— Рассказывай! — кричит Гриша. — Нас, папаша, не проведешь. Механика! Товарищи, нет, верно? А? На веревке? Попробуйте только. В сто раз легче. А?
Гриша сыплет слова, как горох из мешка. Мы уже знаем, что переспорить Гришу нельзя, — заговорит.
— Что ж, — спокойно соглашается Лызлов. — Можно, пожалуй, попробовать. — Он пристально осматривает нас сквозь маленькие стеклышки очков в жестяной оправе. — Попробуем?
— Попробуем, попробуем, — суетится Гриша. — Мы внизу, вы наверху. Потом можно поменяться. Отец, давай веревку! Все дело в том, чтобы правильно накинуть на мешок петлю и равномерно тянуть вверх.
— Чудеса, — сокрушенно говорит старик. — Сроду муку так не грузили. Интересно. — Он вешает фонарь на гвоздь, хочет итти за веревкой, но останавливается и хитро говорит:
— Ну, ладно, подняли. А потом-то, до места, где на палубе бунт класть будете, все едино на спине мешки таскать? Как же так?
Гриша подбегает к старику.
— А тачка? — кричит он. — Тачка! Я видал — тачка у вас стоит. Шесть мешков тут же, у лаза, на тачку, — и пошел! Без спины, папаша, без спины. Техника!
Старик дергает головой, перхает, смеется:
— Научные-то что значит. Придумали. Чудеса..
Пока старик ходит за веревкой, мы делимся на две партии.
— Сговариваться! Сговариваться! — кричит Гриша Быстров. — Чтобы равные силы были.
Гуткина и Лызлова мы выбираем матками. Оба они кряжистые, коротконогие, широкоплечие.
Щуплый, маленький Гриша Быстров сговаривается со Ступинским. Я — с Каплиным.
— Кого выбираешь, — кричит Гриша Быстров, хватая Гуткина за рукав, — поэзию или прозу?
— Возьму, пожалуй, поэзию, — нерешительно говорит Гуткин. Поэзией оказывается Стучинский.
Подходим мы с Каплиным.
— Нансен иль Громобой? — спрашиваю я.
— Громобой, — не задумываясь говорит Гуткин.
Громобой — это Каплин.
Стучинский, Гуткин и Каплин вылезают на палубу, а Быстров, Лызлов и я остаемся в трюме.
— Вы будете таскать, — говорит Гриша нам с Лызловым, — а я буду петлю набрасывать. Ладно? Петлю тоже надо умеючи надеть, а то мешок боком будет итти, ничего и не получится.
Слышно, как над нашими головами стрекочет по дощатой палубе баржи тяжелое колесо тачки и как Вася Гуткин громко кричит:
— Лошади поданы! Пожалте! Можно начинать!
Вот уже опускается сверху веревка с петлей на конце. Мы с Лызловым вдвоем берем за углы мешок, подносим его к веревке, Гриша проворно набрасывает на мешок петлю, кричит наверх:
— Вирай! Только равномерно. Без рывков.
Наверху налегают на веревку. Мешок по гладкой широкой доске плавно всползает наверх.
— Ну?! — кричит Гриша. — Что я говорил? Через каждые десять мешков — отдых. Только не задерживай там веревку.
Хотя до сих пор никто из нас не был грузчиком, мы работаем, как настоящие волжские крючники. В два часа дня тут же на барже мы обедаем. Обед у нас походный — консервы и хлеб. Запив обед кружкой холодного чая, мы снова принимаемся за работу.
И так до вечера.
За день вынуто из трюма и сложено на палубе баржи шесть с половиной тысяч килограммов ржаной муки, двадцать пять ящиков консервов, перенесено с берега на палубу полтораста трехпудовых баллонов с водородом.
Но это только маленькая частичка того, что пойдет с нами на зимовку.
Груза у нас много.
Ведь мы едем на край света, в Арктику. Надо взять с собой все, что может понадобиться девятнадцати человекам в течение года, а может быть и двух. Может же так случиться, что в следующем году ни одно судно не проберется сквозь льды к далекой Земле Франца-Иосифа. Тогда нам придется оставаться там еще на год, до следующего лета.
На Земле Франца-Иосифа ничего не купишь, ничего не достанешь. Нас будет только девятнадцать человек на девяноста семи островах. До самого близкого кооператива тысяча морских миль скованных льдами полярных морей.
Наш начальник, доктор Платон Наумыч Руденко, целые дни торчит в отделе снабжения — достает для нас мясо, одежду, обувь.
Иногда он среди дня приезжает к нам в склад или на баржу. Он огромного роста, широкоплечий, похож на Джека Лондона.
— Как дела? — весело кричит он, тяжело топая по шатким сходням баржи. — Шуруете? Это что? Консервы? Консервы, хлопцы, отдельно складывать. Кто маркирует груз? Сколько уже мест? Что? Триста семьдесят?
Он садится на ящик, сопит, вытирает пот большим белым платком.
— Как же это так — триста? — говорит он, озираясь. — Что же это такое? Баржевой! — вдруг кричит он так, что у нас трещит в ушах. — Макуха, сколько на тоннаж выйдет? Ой, братики, не погрузимся, — не влезет в «Таймыр» такая прорва.
Он достает из кармана записную книжечку. Рядом с какими-то аккуратными докторскими заметками по-латыни в ней записаны названия рыбных консервов, имена собак, типы радиоприемников, целые страницы испещрены цифрами. Сосредоточенно, громко сопя и шевеля толстыми губами, Наумыч начинает что-то подсчитывать.
Мы собираемся вокруг него, обступаем его со всех сторон.
— Наумыч, а простыни дадут?
— Платон Наумыч, как бы в баню перед рейсом сходить?
— Можно вечером слетать на почту, отправить домой посылку?
— В чем поедем — в валенках или в сапогах?
Платон Наумыч знает все. Он обо всем уже подумал, обо всем позаботился, все учел и предусмотрел. На то он и начальник. Партия и правительство поручили ему эту ответственную работу, доверили ему жизнь восемнадцати человек.
За все беды, несчастья, болезни, недохватки отвечать придется ему. Тут надо держать ухо востро, ничего не проворонить, не прозевать.