На краю света Лесков Николай

— Верно, верно. И карты полушарий. Моря такие синие-синие, — мечтательно сказал Ромашников. — И господствующие ветры нанесены.

— А напротив, — начал было Каплин, но все закричали на него и замахали руками:

— Напротив потом! На обратном пути! Давай, Вася, шагай дальше!

— За картами… — Вася запнулся и испуганно осмотрел всех нас, — за картами просто так дом, коммунальные квартиры, а потом обувной магазин — индивидуальная пошивка.

— Я баретки тут шил по ордеру, — опять вмешался Каплин, — за 96 рублей, которые на ранту. Я их дома оставил, а то извихляешь здесь-то.

— Да замолчи ты, наконец, — опять набросились все на Каплина.

А Вася Гуткин передохнул и продолжал:

— Потом улица Гоголя. На углу, как перейдешь, — продуктовый магазин, а во втором этаже столовая. После продуктового, кажется, комиссионный.

— Нет, нет! Неверно!

— Часовой потом идет!

— Канцелярский!

— Правильно, комиссионный. Еще китайский халат в окне висит, а внизу всякие там чашки, фарфоровые собаки, тросточки!

— Нет, это потом, сначала часовой!

Почти каждый дом был чем-нибудь замечателен, почти о каждом доме можно было что-нибудь рассказать. В памяти вдруг возникал вентилятор, продувший ровный круг на замерзшем стекле колбасного магазина, эмалированная табличка у парадного крыльца «Зубной врач Попик», Ворошилов на коне, скачущий среди леса рейсшин, линеек, кисточек и карандашей, вывеска с отвалившейся буквой: «Кафе-Буфе».

И даже какие-то сущие пустяки, мелочи, уличные происшествия, о которых, казалось, никогда в жизни больше не вспомнишь, вдруг пришли на память, стали значительными и важными, и каждому из нас вдруг захотелось подробно о них рассказать.

Вот, например, однажды на углу Садовой трамвай сшиб извозчичью пролетку. А в пролетке везли яблоки. Они рассыпались по мостовой, как дробь, и лошадь, валяясь на боку, быстро-быстро забирала яблоки губами и громко хрупала их.

А в аптеке напротив Гостиного двора был телефон-автомат. Что-то в нем испортилось, и отсюда можно было звонить, опуская в коробку хоть костяную пуговицу.

А у дома, рядом с кино «Титан», как-то валялся на панели пьяный. Милиционер никак не мог его растолкать. Тогда он наклонился к пьяному и стал громко выкрикивать прямо ему в ухо: «Конец света! Конец света! Конец света!» И пьяный сразу поднял с панели красную грязную морду, с ужасом посмотрел по сторонам и начал быстро креститься. А милиционер тем временем подхватил его подмышки и поволок в отделение.

Чего только мы ни вспомнили во время этой прогулки. А потом мы начали путешествовать по другим городам. Каждый рассказывал о своем городе, вспоминал разные знаменательные события — пожары, первый автобус, новые, залитые асфальтом улицы.

И так захотелось нам всем домой, что кто-то сказал:

— Эх, хорошо бы перекличку поскорее.

И все подхватили:

— Перекличку устроить! А то, наверно, про нас забыли совсем! Наумыча надо просить!

К Наумычу отправилась целая делегация.

— Да я-то тут при чем? — сказал он, разводя руками. — Это профсоюзная организация наша пускай просит. К Шорохову обращайтесь. Он ведь у нас председателем-то.

В кают-компании Шорохов сейчас же устроил заседание профкома зимовки. Единогласно, без всяких прений, профком утвердил текст такой радиограммы:

Маточкин Шар Девяткину Мыс Желания Ананьеву

Профком научно-исследовательской базы на Земле Франца-Иосифа постановил просить Радиоцентр организовать второй половине декабря радиоперекличку точка Просим вас присоединиться будем радировать от имени трех крупнейших полярных станций точка Согласие радируйте точка.

Свидание в эфире

Этот день начался на зимовке необычно. Дежурный метеоролог Ромашников перед завтраком торжественно вывесил в кают-компании специальный бюллетень погоды:

29 декабря 07 часов

Температура воздуха………………… -21,3°

Относительная влажность…………100 %

Направление ветра………………………ESE

Сила ветра………………………………………2 метра в секунду

Давление воздуха…………………………759,7 миллиметра.

Барометрическая тенденция………+0,2

В течение суток ожидается устойчивая тихая погода, обещающая хорошую слышимость радиопередачи.

А рядом висел большой плакат, на котором красными буквами было выведено:

СЕГОДНЯ В 1 Ч. 30 М. НОЧИ ПО МОСКОВСКОМУ ВРЕМЕНИ ПЕРЕКЛИЧКА С БОЛЬШОЙ ЗЕМЛЕЙ.

— Ну, смотрите, Ромаша, — сказал Наумыч, внимательно прочитав бюллетень. — Смотрите. Если погода будет паршивая и мы ничего не услышим, получите вы у меня десять нарядов на кухню — картошку чистить. Так и знайте.

Ромашников тряхнул головой.

— За погоду будьте спокойны. За погоду я отвечаю. А уж насчет слышимости — это не по моей части. Это уж пусть Вася Гуткин.

— Ну, обо мне ты не беспокойся, — проговорил Вася. — У меня, брат ты мой, дело верное, не то, что твои облака. Колдуешь, колдуешь, а все вранье. У меня, милок, чистая наука, а у тебя один чистый обман. Вот вы только, Наумыч, разрешите мне сегодня Гришу Быстрова себе в помощники взять. Мне одному не управиться; надо аккумуляторы зарядить, репродуктор поставить. Слушать-то где будем? В красном уголке, что ли?

— Я думаю, в красном, — сказал Наумыч. — Что ж, там хорошо — и диван есть, и стол, и лампа. Все честь по чести. Печку вот только надо будет вытопить, а то с неделю там, верно, не топили, — холодище, поди, хоть волков морозь. — Наумыч осмотрел зимовщиков. — Красным уголком пусть займется Каплин. Значит, так: печку вытопить, прибрать, подмести, чтобы чисто было, как в аптеке, и стульев заранее притащить. Одним словом — по-хорошему чтобы было. Слышишь, Лаврентий?

— Будет сделано, — сказал Каплин.

Наумыч заглянул в свою записную книжечку, отметил что-то карандашом.

— Да, вот еще что, — сказал он. — У нас в большом доме ведь больные есть, которым еще рано выходить. Надо устроить так, чтобы они могли слушать перекличку из своих комнат. Можно это сделать?

— Ну, это-то ерунда, — небрежно сказал Вася Гуткин.

— Сделаем, — отозвался Гриша Быстров. — Прямо в кроватях будут слушать. Кто у нас считается больным-то? Стремоухов. Еще кто?

— Линев, Савранский..

— Да какой же я больной? — испуганно сказал Савранский. — У меня уж третий день нормальная температура. Вовсе я не больной. Платон Наумыч, нет, уж вы мне разрешите в красном уголке слушать. — Голос Савранского задрожал. — Что же, все будут вместе, а я один… Нет уж.

Он низко склонился над своей кружкой, хохолок на его затылке встал дыбом и закачался, уши сделались морковного цвета. Того и гляди, заплачет наш геолог от обиды.

— Может, дойдет как-нибудь? — небрежно сказал Леня Соболев, а сам так умильно, так просительно посмотрел на Наумыча. — Каюрам-то весело будет вдвоем, а Ефим-то, верно, ведь один в комнате останется. Я бы ему палку свою дал. А, Наумыч?

Наумыч побарабанил пальцами по столу, нахмурившись пристально посмотрел на хохолок и красные уши Савранского, который совсем уткнулся носом в кружку, и медленно и строго сказал:

— Ну, хорошо. Пусть идет. Ромашникову поручаю проследить, чтобы был одет как следует, проводить до Камчатки и потом обратно..

Сейчас же после завтрака в нашем доме началась суета. Каплин со страшным кряхтеньем и громкими стонами подметал красный уголок и растапливал печку. Вася Гуткин и Гриша Быстров бегали по коридору, с грохотом перетаскивали с места на место какие-то лестницы, стучали молотками, сверлили стены. Каждую минуту они ссорились и кричали на весь дом — Гриша тонким пронзительным тенором, Вася низким дребезжащим баритоном.

Делать мне было нечего, не сиделось одному в комнате. Я вышел в коридор, прошел в красный уголок.

Каплин, присев на корточки около печки, грустно шевелил пылающий уголь длинной кочережкой. Завидев меня, он принялся натужно кряхтеть, точно это он не уголь мешает, а тащит по лестнице пианино.

— Чего ты, Веня, все кряхтишь? — спросил я. — Всегда ты кряхтишь и стонешь. С чего это ты?

— А так мне легче, — сказал Каплин. — Я, когда чего делаю, всегда кряхтю, мне и легче. Я всегда так… — Он помолчал, плюнул в огонь печки и, отведя глаза в сторону, сказал: — Чего я у вас спросить хочу..

— Чего, Веня?

— Да вы, все равно, не дадите, наверное, — грустно проговорил он и со свистом вздохнул.

— Ну, говори, чего?

Каплин ухмыльнулся, покачал головой, мечтательно посмотрел в потолок и медленно проговорил:

— Запоночков у вас лишних не найдется? Сюда и сюда. — Он ткнул пальцем в кадык и потом сзади в шею. — Хочу нынче вечером в полной форме быть. С гаврилкой. А запоночков этих и нет. На руки есть, а на глотку вот нет.

— А с чего же это ты наряжаться-то так собрался? — с удивлением спросил я.

— Как с чего? — Каплин даже разинул рот от недоумения. — А перекличка-то? Ведь перекличка же нынче. Вы разве не знаете? — Он вздохнул. — Рубашку после обеда гладить буду. Паровым утюгом. Не знаю вот только, можно его запалить каменным углем, или обязательно надо деревянным. Вы, часом, не знаете?

Но гладить после обеда ему не удалось. Утюгом еще с утра завладел сначала Шорохов, потом Наумыч, потом Савранский. Все наглаживали себе штаны, носовые платки, воротнички, галстуки, рубашки.

Все готовились к вечеру словно к балу.

Вася Гуткин брился не часто и постоянно ходил заросший огненно-рыжей густой щетиной.

— От маленького волоса только бритва засекается, — говорил он. — Надо, чтобы волос был длинный, тогда его бритва кладет как пырей.

Для бритья он всегда брал у меня круглое зеркало на высокой раздвижной ножке. Он почему-то называл это зеркало «трюмо».

И хотя Вася брал у меня зеркало только два дня назад, на этот раз он не побоялся «засечь» свою бритву.

— Дай-ка, пожалуйста, твое трюмо, — сказал он, забежав ко мне в комнату. — Надо поскоблить. — Он потрогал ладонью скрипящий подбородок, потом наклонился ко мне и зашептал: — Желтобрюх по комнатам ходит, бритву клянчит. Сговорились не давать. Если к тебе придет, ты тоже не давай. Рано ему бриться. Пускай сначала заслужит.

— Конечно, не дам, — сказал я. — Желтобрюха будем брить торжественно.

Вася взял зеркало и ушел.

«Надо бы и мне приодеться, — подумал я. — Что же я-то — хуже всех, что ли?»

Я открыл свой шкафик и внимательно пересмотрел все запасы своей одежды. Была у меня одна рубаха, которую я берег для особо торжественного случая. Ее можно было носить с галстуком. Рубаху эту я ни разу еще здесь не надевал, она так и лежала наглаженная с самого Ленинграда.

«Вот ее и надену», — подумал я.

Кажется, ни один день на зимовке не тянулся еще так бесконечно долго.

Я попробовал было читать. Нет, ничего не выходит: прочтешь десять строчек и задумаешься, сидишь над раскрытой книгой целый час. И уже забыл, на каком месте книжки ты остановился, снова читаешь те же самые строчки, и снова какое-то смутное волнение и беспокойство мешает читать, путает мысли. Пришлось бросить книжку.

Принялся было обрабатывать ленты термографа — длинные узкие бумажные ленты, на которых перышко самописца вычертило замысловатую кривую температуры.

В обычные дни мне очень нравилось это занятие: за обработкой время бежит незаметно и быстро, так уходишь в работу, что забываешь обо всем.

Но сегодня дело у меня никак не клеилось. Несколько раз я сбивался и путал вычисления, приходилось все начинать с начала, я сразу устал и со злостью бросил карандаш.

Нет, ничего не выходит!

На стене около стола в целлулоидном футлярчике висели мои карманные часы. Я сам сделал этот футлярчик, чтобы как-нибудь не разбить стекло. На острове Гукера часовых магазинов ведь нет, вставить стекло негде.

Я посмотрел на часы и ужаснулся: боже мой! Еще только двенадцать часов! Что же мне делать до обеда? Что же я буду делать после обеда до ужина и потом до часа ночи?

Чтобы как-нибудь убить время, я оделся и побрел по зимовке из комнаты в комнату, из дома в дом.

В каждой комнате томительное ожидание так же мучило людей, как оно мучило и меня.

Одни, укрывшись шубами, дремали на койках, чего обычно никогда не бывало в дневное время; другие просто валялись, задумчиво глядя в потолок; третьи бренчали на балалайках; четвертые так же, как и я, слонялись из комнаты в комнату, решительно не зная, куда себя девать.

Но каждый старательно делал вид, что он совсем даже и не думает о перекличке, не так уже ее и ждет и совершенно не беспокоится, придет кто-нибудь поговорить с ним, или никто не придет.

Как-то стыдно было показать перед товарищами, что ты ждешь этого часа с таким нетерпением и с такой надеждой. И каждый из нас старался как можно равнодушней и спокойней говорить о перекличке.

— Время-то позднее, половина второго ночи, — небрежно говорил Вася Гуткин, — наверное, жена в такое время и не придет.

— А моей и подавно из Петергофа ночью ехать уж совсем глупо. Я и не жду, что со мной кто-нибудь будет говорить, — со вздохом отозвался Каплин.

Мы сидели в комнате у Васи Гуткина — я, Каплин и Ромаш-ников. Ромашников жадно затянулся папироской, потом вздохнул и сказал:

— Да, пожалуй, и лучше, что не придут. Чего, действительно, людей по ночам мучить? Кончится-то, поди, под утро. Пешком через весь город тащиться им тоже не очень сладко. — Он помолчал, еще раз затянулся и боязливо спросил Васю Гуткина:

— А ты все устроил, как надо? Слышно-то будет?

Вася только фыркнул в ответ, — вот, мол, глупости какие человек спрашивает, — и, отвернувшись к стене, лениво снял с гвоздя полосатую, похожую на коричневый арбуз мандолину.

— Эх, сыграть, что ли? — сказал он и пристально посмотрел на нас, точно хотел угадать, что каждый из нас думает. Потом он тряхнул головой и рванул медиатором сразу по всем струнам.

  • Разлука ты разлука,
  • Чужая сторона.
  • Никто нас не разлучит.
  • Ни солнце, ни луна…

протяжно запел он, откинув голову и прищурившись глядя в низкий потолок, обитый потемневшей фанерой.

  • Никто нас не разлучит —
  • Ни солнце, ни луна,
  • А только нас разлучит
  • Сырая мать-земля…

От этой простой песни, заунывной и грустной, мне стало как-то совсем не по себе, я вышел из Васиной комнаты, медленно побрел по коридору, вышел на улицу и долго глядел на мутно белевшие в темноте сугробы.

Нет, еще ни один день на зимовке не тянулся так бесконечно!..

____________

Будильник разбудил меня в час ночи. Я нарочно сейчас же после ужина завалился спать, чтобы время до переклички прошло незаметно.

За дверью моей комнаты уже бубнили голоса, ежеминутно хлопала входная дверь. Вася Гуткин, тяжело топая, пробежал по коридору, покрикивая натужным голосом:

— А ну, дорогу! Разойдись! Не видишь — аккумуляторы! Кислотой ошпарю!

Я вышел в коридор.

Дверь в красный уголок была растворена настежь. Над столом ярко горела лампа под красным шелковым абажуром. Этот абажур взяли напрокат у Шорохова по случаю особо-торжественного события.

На ковровом диване важно, как в санях, сидели Лызлов, Каплин, Стучинский, Шорохов, Сморж. Они сидели не шевелясь, полузадушенные белыми воротничками, пестрыми галстуками, гладко выбритые и тщательно причесанные. Ну, прямо как женихи!

У стены на стремянке стоял Гриша Быстров. Сосредоточенно и важно, не обращая ни на кого ни малейшего внимания, он возился с репродуктором, висевшим почему-то под самым потолком комнаты. Из кармана ватных штанов у Гриши торчали клещи, рукоятка молотка, и свисал почти до пола длинный конец белого электрического шнура. Гриша ловко перекусывал кусачками какие-то проволочки, присоединял их к репродуктору, снова перекусывал и опять соединял.

Ромашников в новом клетчатом джемпере стоял внизу и, задрав голову, не отрываясь следил за Гришиной работой.

Наконец Гриша соединил какие-то проволочки и, осторожно повернувшись на стремянке, вдруг закричал диким голосом:

— Вася! Присоедини линию!

Ромашников засуетился, бросился к двери.

— Сейчас, сейчас я скажу Васе! Линию чтобы соединил? Хорошо, я скажу, — и выскочил из комнаты.

— Что — пробовать будете? — подобострастно спросил с дивана Каплин.

— Пробовать, — сердито ответил Гриша и отвернулся.

В репродукторе вдруг что-то треснуло, зашуршало, и сиплый голос что-то невнятно забормотал. Гриша осторожно слез со стремянки, долго смотрел снизу на репродуктор, прислушиваясь к бормотанию, и, покачав головой, вышел из комнаты.

Через минуту он вернулся вместе с Васей Гуткиным.

Они остановились на пороге красного уголка и внимательно и злобно стали смотреть на шипящий репродуктор, вполголоса перекидываясь какими-то непонятными словами.

— Что же это он как плохо говорит-то? — робко спросил Ромашников. — А он лучше, Гриша, не будет говорить?

Но ни Гриша ни Вася даже не взглянули на Ромашникова. Они пошептались с видом заговорщиков, искоса поглядывая на репродуктор, и Гриша снова полез на стремянку, а Вася убежал в свою лабораторию.

— Ты что же за Савранским-то не идешь? — тихо сказал Леня Соболев, показывая Ромашникову часы. — Уже четверть второго.

Романтиков всплеснул руками и выбежал из красного уголка. А мы все столпились у стремянки и молча, с беспокойным любопытством стали наблюдать за Гришей, который опять начал перекусывать какие-то проволочки и что-то подкручивать, подвинчивать в репродукторе.

И вдруг шипенье и щелканье оборвалось, в репродукторе чисто и звонко зазвучал высокий женский голос:

  • Ветер песенку несет.
  • А куда — не знает.
  • Тот, кому она, — поймет.
  • От кого — узнает.

— Ну, вот теперь хорошо, — сказал Гриша Быстров. Он слез со стремянки и снова ушел к Васе Гуткину. Женский голос замолк, и только низкое, ровное гудение неслось теперь из репродуктора, точно работал хорошо выверенный мотор.

До начала переклички оставалось только десять минут.

Наверное, сейчас в далеком Ленинграде, на улице Пролеткульта, в просторной, обитой материей студии Радиоцентра собрались наши родные и друзья. Посреди студии на возвышении стоит маленькая черная коробочка. Неужели, действительно, эта чудесная коробочка добросит до нас через тысячи миль, через пустынные равнины и высокие горы, через замерзшие моря, родные, знакомые голоса?

А если ничего не выйдет? Если что-нибудь испортится, оборвется какая-нибудь проволочка, перегорит какая-нибудь лампочка, и слова не долетят до нас, потухнут, заглохнут и затеряются в морозной стуже, в ночной темноте?

Вдруг в коридоре послышались тяжелые шаги, говор, смех, и на пороге красного уголка, сразу загородив всю дверь, показался Наумыч в огромной косматой собачьей шубе, нагруженный какими-то свертками и кульками. Глаза его весело блестели. Он сбросил прямо на пол свою шубу, и все мы ахнули при виде чудесного превращения Наумыча: на нем был надет ловко сшитый и тщательно отутюженный серый костюм, шелковый галстук торчал из-под крахмального, белоснежного воротничка.

— Знай наших! — весело сказал Наумыч и грохнул на стол свои свертки и кульки.

Вслед за Наумычем в красный уголок вошли Ромашников, Савранский, закутанный в шарфы, и повар Арсентьич. Арсентьич протиснулся к столу и начал проворно развертывать На-умычевы свертки.

Здесь были бутерброды, котлеты, печенье, конфеты, мясо, мороженые яблоки, засахаренные фрукты.

— Ну, хлопцы! — гаркнул Наумыч. — Садись! Раз уж свиданье, так с угощеньем. Чтобы все по-хорошему было, как дома. — Он плюхнулся на стул, весело осмотрел нас, всплеснул руками. — Батюшки светы! Какие все красивые! Чистенькие, нарядные, прямо как на посиделках.

— А сам-то! Сам-то нарядился! — закричали мы. — Небось, в халате не пришел! Костюм-то какой! Прямо Литвинов!

— Две недели на штанах спал, — с гордостью сказал Наумыч, — лучше всякого утюга отгладил.

Наумыч посмотрел по сторонам.

— А где Быстров? Гриша! — заорал он так, что закачалась лампа. — Быстров!

Прибежал Гриша.

— Ну, — сказал Наумыч, — докладывай, что и как? Что это там такое гудит? — Он пальцем показал на репродуктор.

— А это уже студия включена. Сейчас, наверное, начнется передача.

Гриша вытащил из кармана две пары наушников с длинными шнурами, воткнул вилки наушников в штепселя у дверной притолки и положил наушники на стол.

— Можно будет и из репродуктора слушать и через наушники, — сказал он.

— Гарно! Ну, давай там поскорее. Чего людей моришь?

— Не от меня зависит, — официальным тоном ответил Гриша, — это Ленинград чего-то задерживает. Уж на три минуты запоздал. Сейчас, наверное, начнут.

Все чинно расселись на стульях вокруг стола, а кому не хватило стульев — прямо на полу, на Наумычевой шубе. В комнате стало тихо, только слышно было невозмутимое, ровное гудение репродуктора да громкий хруст яблока на крепких зубах Наумыча.

— А кого первыми-то будут вызывать — неизвестно? — вполголоса спросил Каплин, боязливо посматривая на репродуктор.

— Наверное, нас. Мы — обсерватория, — отозвался Романтиков. — Кого же еще?

— Конечно, нас, — уверенно сказал Стучинский. — Ведь это мы просили, чтобы перекличку устроили, — нас первых и вызовут. Это уж всегда так бывает.

— Нас, нас, — уверенно сказал и Наумыч. Он достал из кармана часы и положил их перед собой на столе. — Нас первых, я знаю. — Он посмотрел на часы. — Эге, уже сорок минут второго!

— Ну, если нас первых, тогда еще ничего, — проговорил Каплин и вздохнул.

Снова в комнате стало тихо. Кто от нечего делать жевал бутерброд, кто перешептывался с соседом. Желтобрюх неторопливо снял валенок и начал перематывать портянку. Редкозубов занялся прочисткой своей трубки: громко дул в чубук, ковырялся в нем спичкой и стряхивал на сторону никотин.

И как всегда то, чего долго и нетерпеливо ждешь, наступает все-таки внезапно, так и сейчас из-под потолка вдруг раздался такой громкий и отчетливый голос, что от неожиданности, от испуга все вздрогнули, а Каплин даже охнул и выронил изо рта папиросу.

— Allo! Аllо! Говорит Ленинградская широковещательная станция РВ 53 на волне 857,1 метра. Вызываем Новую Землю, остров Диксон, мыс Желания, Землю Франца-Иосифа..

Кто как был, так и замер на месте: Наумыч с обкусанным яблоком у широко разинутого рта, Ромашников, не успевший закурить папиросу, с горящей спичкой в руке, Желтобрюх с голой, поднятой в воздухе ногой.

— В студии Ленинградского радиоцентра, — все так же громко и ясно продолжал голос, — собрались родные и знакомые зимовщиков, представители Главсевморпути и редакции «Вечерней Красной газеты». Объявляем перекличку с советскими полярными станциями открытой..

В красном уголке воцаряется прямо могильная тишина. Все сидят почти не дыша, боясь пошевельнуться и впившись глазами в черный диск репродуктора. И когда Желтобрюх попробовал было потихоньку засунуть в валенок свою голую ногу, все сразу повернулись в его сторону, и на всех лицах появилось такое свирепое выражение, что Желтобрюх застыл с валенком в руках и только быстро-быстро затряс головой: не буду, мол, не буду.

И снова, как по команде, все лица поворачиваются к репродуктору, все глаза впиваются в блестящую пуговицу посередине диска, из которой, кажется, и идет этот спокойный и ясный голос.

— У микрофона представитель редакции «Вечерней Красной газеты» товарищ Френкель.

Сердце мое вдруг сжимается от какой-то сладкой радости. Френкель. Я же отлично знаю Лешу Френкеля! Вот это здорово! Неужели сейчас я действительно услышу его неторопливый и рассудительный голос?

И я с невероятной быстротой и отчетливостью вспоминаю, как перед отъездом на зимовку я сидел у него в просторном редакционном кабинете. Кажется, что это было несколько лет назад. В раскрытое окно несся ровный гул и звон типографии, внизу, под окном, громко кричали на лошадей возчики, громыхали по камням двора железные ободья подвод, груженных огромными рулонами бумаги. За окном был шумный и пыльный ленинградский день.

И вот как пришлось снова нам встретиться! Вот как пришлось поговорить!

В дверях на секунду появляется Вася Гуткин.

Одно ухо его шапки стоит как у собаки, другое болтается, помахивая по воздуху тесемкой. Вася подмигивает нам, щелкает языком, показывает глазами на репродуктор: «Ну каково?»

Мы молча тоже улыбаемся ему в ответ, киваем головами, посылаем воздушные поцелуи: молодец, мол, Васька! молодец!

Меня охватывает такое волнение, столько мыслей теснится в голове, что я почти ничего не успеваю разобрать из того, что говорит Леша Френкель. Что-то такое о советских полярниках, о передовых форпостах науки, о том, что нас помнят и следят за нашей жизнью здесь, на острове Гукера.

И уже все! Уже другой, незнакомый голос:

— Вызываем мыс Желания! Вызываем мыс Желания! Мыс Желания, слушайте!

Как мыс Желания? А почему же не нас? Ведь нас же первых должны?

В комнате начинается движение.

— Что же это такое?

— Безобразие!

— Почему мыс Желания первым вызывают? В чем дело?

Мы переглядываемся, пожимаем плечами, с недоумением смотрим на Наумыча, который растерянно разводит руками — ничего, мол, не понимаю.

Шопот и возня долго не утихают. Кто-то громко чиркает спичкой, кто-то откашливается, шумно сморкается, кто-то скрипит стулом, кто-то начинает вполголоса разговаривать.

А из репродуктора громкий голос уже выкрикивает:

— Мыс Желания, слушайте! Вызываем зимовщика Харитонова! Сейчас с вами будет говорить ваша жена Ирина Дмитриевна.

Вот теперь жди, пока наговорятся родственники и знакомые зимовщиков мыса Желания..

А они, кажется, никогда не наговорятся. Одна только Ирина Дмитриевна говорит целый час. Потом какая-то девочка невнятно и долго читает немецкое стихотворение про елочку, потом снова женский голос обстоятельно рассказывает про удачный обмен двух комнат во втором этаже на три комнаты в пятом, потом какой-то старик передает целый воз поклонов и приветов, потом снова женщина, снова ребенок.

И так без конца..

Обиженные и злые, мы молча слушаем чужие разговоры, рассказы о чужой жизни, чужие приветы, чужие просьбы.

Но вот наконец репродуктор на минуту смолкает.

Ну, теперь, может быть, нас. Наверное даже нас, — мы ведь все-таки обсерватория, да еще самая северная на всем земном шаре!

Мы усаживаемся поудобнее, многозначительно переглядываемся друг с другом, перешептываемся.

— Нас! Наверное нас! Тише, тише!

И вдруг опять тот же ровный, громкий голос:

— Вызываем зимовщиков полярной станции Югорский Шар! Югорский Шар, слушайте!

Наумыч даже подпрыгнул на стуле и со злостью хлопнул ладонью по столу.

— Чорт его изломай совсем, нехай он сдохнет, этот Югорский Шар!

— Почему не нас? Безобразие! — вскакивая с пола, закричал Желтобрюх.

Все зашумели, задвигались, заговорили, размахивая руками и с ненавистью глядя на репродуктор.

— Это чорт знает, что такое! — брызгая слюной, кричал Романтиков. — Какую-то станциюшку второго разряда вызывают, а обсерватория должна ждать. Просто безобразие и больше ничего! Вот пожаловаться на них, тогда будут знать!

— Нет, правда, что же это такое, в самом деле? — горячился Гриша Быстров. — У нас самая большая зимовка, и вдруг — нате вам! Может быть, они нас совсем в последнюю очередь вызовут? Этого еще только не хватало!

Снова прибежал из своей лаборатории Вася Гуткин. От злости он весь покраснел.

— Что же это, Наумыч, за свинство? — закричал он, срывая с головы шапку. — Это все Остальцев подстроил, начальник Юшаровский! У него в Ленинграде все друзья-приятели. Вот он, наверное, и подстроил!

В красном уголке стало шумно, все сразу загалдели, перебивая и не слушая друг друга. Задымили трубки и папиросы.

А репродуктор все говорил и говорил разными голосами — то стариковским, то детским, то веселым, то грустным, то мужским, то женским. Далекие невидимки рассказывали о своих заботах и делах, расспрашивали своих, тоже невидимых, мужей, сыновей, братьев и отцов об их жизни на зимовке, жаловались на грусть-тоску и просили непременно привезти песцовую шкурку, живого медвежонка или моржовый клык.

Вот старушка. Наверное, чистюля и хлопотунья. Говорит она быстро-быстро, но деловито и обстоятельно. Наверное, в черном платье, отделанном широкой шелковой тесьмой, с черной бархаткой на шее.

— И еще к тебе просьба, милый мой сыночек Васенька, — вразумительно говорит старушка, — настреляй мне, пожалуйста, гагар на воротник и манжетки к черному моему пальто. Всего понадобится чистого пера не больше как граммов четыреста. Гагачье перо легкое — его на фунт много идет. Настреляй, Василечек, ощипли и хорошенько просуши перо на ветру, чтобы, не дай то бог, не заклекло..

А вот молодая женщина. Голос у нее какой-то ломкий, дрожащий. Она очень волнуется: говорит с паузами, сбивается, громко глотает слюну. Прямо как будто видишь ее испуганное лицо, в руках она, наверное, все время теребит сумочку и то и дело заглядывает в бумажку, на которой записано все, что ей нужно сказать.

Потом говорит бравый парень. Видимо, он любуется собой, после каждой фразы добавляет: «ну-с, вот», или: «тэк-с». Он небрежно рассказывает своему брату о том, как он с геологической партией работал на Памире, — едва-едва не погиб в горах, — как его премировали месячным окладом и какие галифе он купил себе на эту премию.

Потом ласковый, вкрадчивый голос негромко говорит: «Здравствуй, Иван Петрович, это я, твоя тещенька.»

Страницы: «« ... 1011121314151617 ... »»