На краю света Лесков Николай
— Нет, это что же, — тогда я лучше пойду спать, — ответил Шорохов. — Прямо замучился ночью — брешут и брешут под самым окошком, чтоб им всем сдохнуть.
Шаркая меховыми туфлями, он пошел к себе в комнату, а я отправился в наблюдательскую.
Когда с электрическим фонарем на груди, с гудящим медным ведром под мышкой, с тетрадочками и карандашами в руках я в семь часов вышел на улицу и зашагал на площадку, собаки как будто уже не лаяли. Как ни дорого было мне время, а я все-таки на секунду остановился и прислушался. Нет, не лают.
«Значит, угнали куда-то, — с досадой подумал я, подходя к тонконогим своим будкам. — Жалко, ушел медведь. Хорошо бы его застрелить».
Теперь во время своих дежурств я уже не метался по площадке так, как в первый раз. Все мои движения были уже рассчитаны и привычны.
По порядку я обошел будку за будкой, осмотрел почвенные и глубинные термометры, снегомерные рейки, флюгер и проворно записал в тетрадочки цифры. Спокойно закончив все наблюдения, я пошел составлять радиограмму.
А через пять минут я уже стучал в комнату радиста.
— Георгий Иваныч, метео!
Костя Иваненко, шлепая надетыми на босу ногу калошами, уже ходил вокруг мотора и ворчал себе под нос, что опять, мол, я опоздал, и вот теперь опять пори тут из-за меня горячку. Но ворчал Костя просто так, по привычке. Возился он у мотора очень неторопливо, так как знал, что время еще есть и торопиться некуда.
Потом под потолком машинного отделения оглушительно затрещал звонок. Это значило, что радист сел за стол, к аппарату, и уже можно пускать мотор.
Не дожидаясь, пока радист начнет выстукивать мою радиограмму, я вышел из рубки.
Вокруг была все та же черная, тихая, морозная ночь. Гулко и четко стучал в радиорубке мотор, полузасыпанные снегом оконца рубки светились ярким голубоватым светом. Не спеша я пошел под горку, к старому дому, сменить ленту у анемографа, который стоял в кают-компании.
Весь дом еще спал. Из-за дверей в коридор несся разноголосый храп, под потолком тускло горели закопченные фонари. На кухне, громыхая мятым старым ведром, в облаках золы и пыли заспанный и злой Желтобрюх выгребал из плиты шлак. А в полутемной кают-компании за одним из столов сидел Шорохов в шубе и шапке, прямо руками ел колбасу с неубранных от ужина тарелок и монотонно говорил Желтобрюху, который нисколько его не слушал:
— То-то и оно-то, — бубнил Шорохов. — Всем нам охота как-нибудь от работы улизнуть. Только у меня не улизнешь. Нет. У меня, брат ты мой, строго. Что, я разве тебе не говорил: «Работай, Борис, выведу тебя в люди»? Не говорил, скажешь? Молчишь? Говорил. Сколько раз учил. Ну, а если не желаешь выходить в люди, вот и мой тарелки, туда, значит, тебе и дорога. Очень уж ты с фанаберией да с гонором. Вот сам и достукался, дочитался до ручки. Дальше уж ехать некуда.
— Что вы его все пилите, Афанасич? — сказал я, мотнув головой в сторону кухни, где Желтобрюх яростно гремел совком и ведерком.
— Его еще не так бы надо, если по-настоящему-то учить, — ответил Шорохов и потянулся за шпротами. — На Большой бы Земле он мне попался, я бы его вылущил, как миленького. Шелковый бы стал.
— На Большой-то Земле я к вам и за миллион не пошел бы! — вдруг крикнул из кухни Желтобрюх и на секунду выглянул из-за двери. Шорохов с грустью покачал головой и укоризненно посмотрел на меня.
— Видал, как отвечает? Видал, как дерзит? Ну куда это годится, — скажи на милость?
И он уже набрал было воздуху, чтобы снова приняться пилить дерзкого Желтобрюха, как вдруг дверь в кают-компанию с треском распахнулась, и в комнату ворвался Сморж в полушубке, наброшенном прямо на нижнее белье.
— Братцы! — закричал Сморж. — Собаки медведя в бухте дерут! Прямо вот тут, рядом!
— Пригнали, значит! — закричал Шорохов, вскакивая из-за стола.
Мы бросились в коридор, а оттуда на улицу. В самом деле, совсем близко в темноте надсадно лаяли, с подвыванием и визгом, собаки.
— Медведь, — сказал Шорохов. — Обязательно медведь.
— Конечно, медведь, а то кто же? — сказал и Сморж, щелкая от холода зубами. — Пошли, братцы, убьем его. А?
— Ладно, иди скорее, одевайся.
Мы с Шороховым побежали в свой дом.
— Я возьму ракетный пистолет, — говорил Шорохов набегу, — а то в темноте, того и гляди, собак всех перестреляем. А ты бери наган и винтовку. Ладно?
Я влетел в свою комнату, сорвал со стены винтовку, схватил патроны, сунул в карман заряженный наган, лихорадочно начал переобуваться.
Слышно было, как Шорохов в своей комнате гремел стулом, возился, с треском выдвигал и задвигал ящики стола.
Одевшись и вооружившись, мы сошлись на берегу бухты — я, Шорохов и Сморж.
Было совсем темно, и слабый, обманчивый свет звезд не давал никаких теней на льду бухты. От этого лед казался совершенно ровным, и неожиданно мы то проваливались в ямы и трещины, то натыкались на торчащие льдины. Спотыкаясь и падая, мы шли, прислушиваясь к собачьему лаю. Лай несся откуда-то со стороны острова Скот-Кельти.
Вскоре затерялись, погасли одинокие огоньки зимовки. Мы брели посреди пролива в полной темноте. Лай то слышался совсем близко, то почти затихал. Наверное, собаки гоняли медведя взад и вперед по замерзшему проливу.
— Не так-то скоро его убьешь, — проворчал Шорохов. — С берега казалось, что совсем рядом, а тут выходит, что еще итти да итти.
— Ничего, ничего, — бодро сказал Сморж. — Ну, пройдемся, велика важность. А зато если убьем-то… — Он даже щелкнул языком, предвкушая нашу славу. — Все спят, как суслики, а мы медведя уж успели укокошить! — Сморж засмеялся от радости. — Шкуру, чур, разыгрывать!
Но тут он споткнулся и так грохнулся на лед, что даже застонал.
— Гляди лучше, чем лясы-то точить, — недовольно сказал Шорохов. — Сломаешь вот ногу — чего тогда с тобой делать?
Дальше пошли молча.
Впереди всех шел Шорохов, размахивая ракетным пистолетом, за ним ковылял Сморж, втянув голову в плечи и засунув руки в рукава полушубка. А позади шел я. Если Шорохов спотыкался, мы со Сморжем уже осторожней подходили к этому месту и тщательно ощупывали ногами лед.
Так молча, в темноте мы брели около часа. Вдруг впереди показался темный отвесный берег. Сморж и Шорохов остановились, я подошел к ним.
— Скот-Кельти, — сказал Шорохов, показывая на берег пистолетом. — Ишь ты куда зашли..
Мы прислушались. Собачий лай слышался очень далеко, справа от нас.
— Гонят вдоль острова, — сказал Сморж. — Ему теперь никуда от нас не уйти, здесь берега крутые, а в пролив он назад не пойдет. Сейчас мы его догоним и убьем. Пошли, ребята.
— Ну, знаешь, — сказал я, — этак мы можем и целые сутки за ним гнаться. Вот мы идем целый час, а до медведя еще чорт его знает сколько! Надо было лыжи взять, а так мы его никогда не догоним.
— Догоним, — уверенно сказал Сморж, — вот увидишь — догоним.
— Нет, — сказал я, — пошли назад. Сейчас уж, наверное, часов восемь, скоро уж и подъем. Увидят вот на базе, что мы самовольно ушли, влетит нам от Наумыча по первое число.
— Вот и надо убить медведя, — вмешался Шорохов, — чтобы не с пустыми руками приходить. Что же мы пустые-то вернемся? Конечно, тогда попадет как следует. А убьем медведя, нам еще спасибо скажут. Сколько уж прошли — и возвращаться? Теперь-то он близко. Вот. Слушайте-ка!
Верно. Собаки лаяли теперь как будто совсем близко, мне даже показалось, что лай с каждой минутой усиливается, приближается к нам.
— Ну, ладно, — согласился я. — Пойдемте. Только давайте сговоримся: еще будем итти самое большее час. Если через час не догоним — поворачивать назад.
— Ладно, — сказал Шорохов, а Сморж добавил: — Через час-то мы уже дома будем. Вот увидишь…
Снова мы двинулись по льду, вдоль темной полосы отвесного берега. Берег то появлялся, то пропадал в каком-то белесоватом тумане, в морозной ночной мгле. Звезд уже не было видно, — может быть, это небо затянули облака, а может — опустился на землю туман, незаметный среди этой белой снежной равнины.
Здесь, неподалеку от берега, лед был особенно изломан и нагроможден торосами и ропаками. Итти в темноте было очень трудно, и мы продвигались все медленнее и медленнее. Уже давно никакого лая не было слышно, и мы тащились по льду, усталые и злые, просто так, наугад.
Я уже совсем было решил поворачивать назад, как вдруг очень близко от нас, ну совсем рядом, неожиданно, словно из-под земли, вырвался громкий собачий лай.
— Стоп! — закричал Сморж и проворно сорвал висевшую за спиной винтовку.
Шорохов выхватил из кармана длинную медную гильзу с осветительной ракетой, я тоже стащил свою винтовку и дрожащими руками поспешно загнал обойму в магазинную коробку.
— Стойте, стойте! — испуганно прокричал Сморж, — Меня-то подождите!
У него была девятимиллиметровая винтовка Манлихера. Обойм к этой винтовке у нас не было, и каждый патрон надо было загонять в магазинную коробку по отдельности. Сморж окоченевшими пальцами запихивал скользкие патроны, но пружина отбрасывала их обратно, они падали в снег, и Сморж чертыхаясь шарил по снегу голыми руками.
— Да скорей ты, растяпа несчастная! — кричали мы с Шоро-ховым. — Долго ты будешь там ковыряться? Ну что за разиня такая? Вот уродина!
— Сейчас, сейчас, сей секунд, — бормотал Сморж. — Уже готово. Вот и готово. Ах ты, чорт, опять вырвался. Нет, вы послушайте, как лают, прямо на куски, наверно, дерут!
Но когда последний патрон наконец стал на место и Сморж с последним проклятьем хлопнул затвором, собачий лай так же неожиданно, как и появился, пропал, словно опять провалился сквозь землю.
Ничего не понимая, растерянно озираясь по сторонам, мы стояли в совершенной тишине.
— Светопреставление какое-то, — изумленно сказал Сморж, пихая в рукава окоченевшие руки. — Ведь вот сейчас здесь лаяли. Да тише вы, не топчитесь, пожалуйста, дайте послушать! — Он склонил голову на бок и даже приоткрыл рот. — Лают. Ей-богу, лают, но верст, наверно, за двадцать, — проговорил он, пожимая плечами. — Чудеса какие-то.
Действительно, где-то совсем далеко едва-едва слышно лаяли собаки.
— Может, ракету пустить? — неуверенно сказал Шорохов. — Может, хоть чего-нибудь увидим. Я пущу одну. У меня их три штуки. Хватит, чать, двух-то?
— Ну, пустите, — сказали мы.
Шорохов поднял руку с пистолетом, целясь в мутное небо. Глухо хлопнул выстрел, и, вычерчивая в небе красную параболу, ракета с шипеньем взвилась, лопнула и стала медленно падать, озаряя ярким мерцающим светом изрытый, изломанный, наваленный грядами торосов лед. Черные тени торосов побежали по снегу, и чем ниже падала ракета, тем они становились все длиннее и длиннее.
И вот снова все накрыла непроглядная тьма.
— Ну и нет ни черта, — сказал Сморж. — Прямо наваждение какое-то. Ведь вот здесь же были… Давайте-ка закурим, что ли? Постоим, подождем.
— Чего же это мы будем стоять? — злобно проворчал Шорохов, выковыривая из пистолета стреляную гильзу. — Что тебе тут — церковь, что ли? Тут стоять нечего. Надо итти. Провозился вот со своей берданкой, медведь и делся куда-то. Не мог дома зарядить? Охотник тоже называется.
И, спрятав гильзу в карман, он зашагал дальше. Мы тоже пошли следом за ним.
— Домой надо возвращаться, вот что, — недовольно сказал я. — Ходим, ходим, а толку никакого. Вот влепит нам Наумыч по пяти нарядов на кухню, это уж как пить дать.
Сморж толкнул меня в бок.
— Т-ш-ш, — прошептал он, — никак опять лают? Афанасич, подожди, никак опять лают! — крикнул он Шорохову.
Все молча остановились. Да, собаки лаяли совсем близко, не так, правда, близко, как в первый раз, но и не за двадцать верст. Потом лай стал еще слышнее, еще громче, вот уже вырвались отдельные собачьи голоса, тонкие, захлебывающиеся.
— Здесь! — радостно прокричал Сморж, бросаясь на лай. И сразу лай точно отрезало ножом. Сразу все стихло, и только вдалеке едва слышался слившийся в один голос собачий хор.
Мы остановились, совершенно пораженные и озадаченные. Сморж медленно снял шапку. От головы его шел пар. Он почесал голову, пригладил волосы, посмотрел на нас дикими глазами.
— Это что же такое за комедия? — сказал он, разводя руками. — А? Что же это такое?
Шорохов молча достал коробку с папиросами, не спеша снял меховые рукавицы, взял папироску, дунул в нее, закурил.
— Да-а-а, — растерянно сказал он, — интересное явление природы.
— Какое же это явление? — с обидой проговорил Сморж. — Это прямо безобразие какое-то, а не явление. Это уж я, прямо, не понимаю что.
Он нащупал ногой стоявшую торчком льдину, сел на нее и бросил свою шапку на снег.
— Шапку-то надень, — сказал я, — голову простудишь.
Но Сморж только махнул рукой.
— А чорт с ней, с головой. — Он достал папироску и закурил. Мы все расселись на льдины и долго молча курили.
Вдруг мне показалось, что лай опять приближается. Я искоса посмотрел на своих спутников. Они тоже к чему-то прислушивались. Сморж вытянул шею и настороженно замер на месте, а Шорохов повернулся в ту сторону, откуда раздавался собачий лай, и даже перестал курить. Мы переглянулись, и, словно угадывая мои мысли, Сморж со злэбой сказал;
— А ну его к чорту! Это одна комедия. Вот докурим и пойдем домой.
Но докурить нам не пришлось. Сразу вдруг вырвался справа от нас дикий, неистовый вой и рев, лай и визг целой собачьей своры.
Мы вскочили, схватили свои винтовки и, спотыкаясь и падая в какие-то ямы, бросились на лай.
— Товарищи! — вдруг закричал Шорохов. — Не бегите! Стойте! Шагом!
У нас уже было такое правило: к медведю подходить спокойно, шагом, чтобы не запыхаться от бега, чтобы не дрожали руки. С трясущимися руками, задыхаясь, едва ли попадешь в медведя. А попасть в него надо так, чтобы свалить его с одного выстрела. Тут надо стрелять спокойно, наверняка.
Мы пошли шагом, плечо к плечу, винтовки подмышкой. Сморж подбодрился и опять начал хихикать и подталкивать меня локтем.
Торосы кончились, и мы вышли на ровный, гладкий лед. Теперь уже были отчетливо слышны отдельные собачьи голоса.
— Вайгач-то, Вайгач-то, — радостно проговорил Сморж. — Слышь, как рявкает? Прямо как слон. А вот эта Гусарка.
Я тоже узнал Гусаркин голос — тонкий, с надрывом. Она лает по медведю так, точно выкрикивает: Ах! ах! ах! ах!
Вот уже слышен и сиплый рев медведя. Вдруг прямо впереди в тумане показалось что-то белое, огромное, как стена.
— Айсберг! — крикнул я.
Мы подошли еще ближе. Да, действительно это был айсберг — целая ледяная гора высотой в четырехэтажный дом. Где-то здесь, у подножья этого айсберга, металась собачья стая и дико ревел невидимый медведь.
Теперь мы разошлись шагов на десять друг от друга. Шорохов посредине, Сморж и я по флангам.
Медленно и осторожно, держа наготове винтовки, мы подходили к айсбергу. Все ближе и ближе.
Вот какая-то собака бросилась было к нам, но сразу же вернулась обратно. Теперь уже смутно виден был живой клубок, мечущийся шагах в двадцати от нас.
— Стойте! — крикнул Шорохов. — Даю ракету!
Сердце мое билось так сильно, что казалось — оно колотится где-то у горла. Я стал на одно колено, чтобы вернее можно было выцелить зверя, и приложился к винтовке. «Спокойно. Спокойно!»— твердил я, чувствуя, что надо собрать все силы, чтобы не дрожали руки.
— Даю! — снова прокричал где-то сбоку Шорохов.
Хлопнул пистолетный выстрел, зашипела, помчалась в небо, набирая высоту, ракета. Сейчас, сейчас, сейчас. Кажется, все мои силы сосредоточились в глазах. Я впился, поверх винтовочного ствола, в серую кучу, которая с ревом, визгом и лаем барахталась около айсберга. Вот сейчас ракета лопнет, и я увижу все. Ну, что же она? Ну, скорей! Скорей! Что случилось?
Я на одно мгновенье взглянул в ту сторону, где был Шорохов, и увидел, как падает на снег красная головешка.
— Не загорелась! — диким голосом прокричал Шорохов.
Боже мой! Что же это случилось? Ведь у нас же теперь остается только одна ракета! Значит, надо обязательно убить медведя с одного выстрела в те пятнадцать секунд, пока ракета падает на землю. А если и эта не загорится?
— Даю последнюю!
Снова пистолетный выстрел. Загорится или не загорится? Ну! Ну! Ну! Нет, не загорится! Нет, конечно, нет!
И вдруг по снегу ударил голубой, как от горящего магния, ослепительный свет. В одно мгновенье я увидел прямо перед собой зеленоватую, отвесную стену айсберга. Черные, белые, пестрые, рыжие собаки, припадая на передние лапы и прыгая, озверело лаяли и выли от ярости, то сбиваясь в темную кучу, то разлетаясь, как стая воробьев.
А медведь? Где же медведь?
И вдруг собаки бросились в разные стороны, рассыпались, как горох, и у самой ледяной стены я увидел огромного, такого же голубого, как снег, медведя. Он прижался к стене, поводя в разные стороны маленькой оскаленной головой на длинной и гибкой шее. Правая лапа его была поднята, как у разозленной кошки, которая приготовилась драться.
Я видел все это одно мгновенье. И одно только мгновенье я подумал: «В голову? В грудь? В грудь верней», — и спустил собачку.
Медведь рванулся вперед, встал на дыбы и, как-то сразу обмякнув, грохнулся на бок. Потом он опять вскочил, побежал было на меня, но снова упал: справа ударил Манлихер Сморжа.
И страшная, непроглядная тьма накрыла лед, айсберг, собак, медведя, весь мир.
Собачий лай сразу смолк. Теперь из темноты доносилось только яростное ворчанье и повизгивание. Сзади подбежал ко мне взволнованный Шорохов, сбоку, что-то крича и громко хрустя снегом, подходил Сморж.
— Бери наган! — командовал Шорохов. — Может, добивать придется!
— Да нет, едва ли, — сказал я. — Разве вы по собакам не слышите, что готово дело?
Мы подошли к айсбергу. Собаки рвали убитого медведя за окорока, за уши, с жадностью вылизывали со льда и снега кровь. А на боку медведя сидела какая-то собака и с ворчаньем рвала лапами огромную рану.
Я бросился к собаке, чтобы согнать ее с медведя — шкуру же портит, окаянная! — и вдруг увидел, что это Моржик.
— Моржик! — закричал я. — Товарищи, ведь это Моржик! Смотрите, смотрите! Я говорил, что он медвежатник! Говорил, что нельзя его убивать! Что, не правда? Ах ты, Моржинька ты мой дорогой! Ах ты, собака, собака…
Вместо того, чтобы угостить его пинком, я принялся гладить его, ласково трепать по крутому, косматому загривку. Облизываясь и ворча, Моржик отошел от медведя и лег на снег.
Светя себе спичками, тщательно рассматривая собачьи и медвежьи следы, мы обошли айсберг со всех сторон.
Все стало нам ясно. Собаки гоняли медведя вокруг айсберга. Когда они загоняли его за айсберг, мы совершенно не слышали лая, так как айсберг был такой высоты и такой длины, как хороший, на полквартала, четырехэтажный дом. А когда выгоняли из-за айсберга, лай снова был слышен. Если выгоняли из-за ближнего к нам угла, лай, отраженный ледяной стеной, казался совсем близким, если из-за дальнего — казалось, что лают где-то далеко.
— А ведь верно, что явление природы, — изумляясь, говорил Сморж. — А уж я-то начал такое думать, что даже и сказать стыдно.
— Чего же ты начал думать?
— Мираж, думал. Как в пустыне. Я читал: вдруг какая-нибудь там деревня появляется, колокол будто начинает звонить, а ничего подобного и нет вовсе. Одна чертовщина все это — мираж, и только.
— И мираж — это тоже явление природы, — строго сказал Шорохов. — Никакой чертовщины тут нет.
Итти до зимовки было далеко, и мы поскорее собрали собак и двинулись в обратный путь. Медведя мы оставили под айсбергом, так как втроем мы не могли даже сдвинуть его, не то что дотащить до дома.
Но сладить с собаками оказалось не так-то легко. Только мы отошли от айсберга, где остался медведь, как я заметил, что две или три собаки стали отставать, а потом повернули назад и быстро побежали к айсбергу. Мы вернули собак и погнали их всей стаей перед собой.
И на какие только уловки они не пускались, чтобы как-нибудь улизнуть, вернуться назад и вдоволь полакомиться свежей медвежатиной. То одна, то другая собака, будто бы от страшной усталости, вдруг ложилась на снег отдохнуть. Но стоило нам только пройти мимо нее, как она живо вскакивала и бросалась назад. На других собак вдруг напала чесотка. Бежит, бежит собака и вдруг садится и начинает самым добросовестным образом чесаться. Чешется, чешется, работает ногой изо всех сил, а чуть осталась позади, чесотка проходит, и притворщица рысцой устремляется назад, к медвежатине. А Моржик, чтобы хоть как-нибудь отстать, даже начал прихрамывать.
«Самый настоящий медвежатник, — радовался я. — Пусть-ка теперь Борис попробует спорить. Я ему докажу».
Было уже, наверное, около девяти часов, когда мы наконец добрались до зимовки.
Прямо в шапках и шубах, заиндевелые, с сосульками на бровях, гремя замерзшими, скользкими валенками, мы ввалились в кают-компанию.
— Товарищи, требую амнистии для Моржика! — закричал я с порога. — Моржик — знаменитый медвежатник!
Но никто даже не пошевельнулся. Все чинно сидели по своим местам, наверное сговорившись не обращать на нас никакого внимания. Наумыч молча выслушал чаш рапорт об убитом медведе, исподлобья посмотрел на нас круглыми злыми глазами и быстро проговорил:
— Всем троим объявляю выговор за самовольную отлучку с территории зимовки.
Он помолчал и крикнул на кухню:
— Арсентьич! Сделай им погорячее какао и выдай по чарке водки. Это я не как начальник, а как врач приказываю, — добавил он, повернувшись к нам. — Ну, марш раздеваться, мыться и завтракать. Живо!
Мы выскочили из кают-компании, чуть не сбив с ног входившего Борю Линева.
— Борька! — закричал я, хватая его за руки. — Моржик-то! Медвежатник ведь! Как работал, ты бы посмотрел! Прямо из кожи лез! Вот тебе и овчарка!
— Врешь? — обрадовался Боря. — Неужели медвежатник? А я-то его все утро ищу. Так он, значит, там орудовал? Ну, это здорово! — Он вырвался от меня, распахнул дверь кают-компании и радостно заорал:
— Наумыч! Моржик, оказывается, медвежатник! Прошу помилования!
— А ты говорил — овец ему только караулить, — смеясь сказал Наумыч.
Моржик был помилован.
А остальных собак все-таки пришлось застрелить. Ведь не каждый день к зимовке подходят медведи.
Шторм
Январь был самым тяжелым месяцем зимовки. Это самый ветреный месяц полярной зимы.
Часто, собравшись у кого-нибудь в комнате, мы говорили о том, как изменились у нас здесь представления о плохой и хорошей погоде.
Бывало, в городе, собираясь выходить на улицу, каждый из нас прежде всего беспокоился — а не пойдет ли дождь? А не идет ли снег? Не очень ли холодно? Темная, тяжелая, дождевая туча у горизонта могла расстроить загородную прогулку, а из-за мороза можно было отложить деловую поездку с одного конца города на другой.
В городе мы боялись дождя, снега, холода.
Здесь, на зимовке, мы больше всего боялись ветра. Действительно, трудно себе представить ленинградца или москвича, который, собираясь выйти из дому, озабоченно расспрашивал бы своих домашних: «А какой силы нынче ветер? Метров десять в секунду будет?» Или: «Не знаешь, ветер еще зюд-зюд-вест, или уже повернул на другие румбы?»
Какое дело горожанину до того, каких румбов и с какой силой дует на улице ветер? Дождя бы не было.
А для нас было совершенно безразлично — идет дождь или не идет, снег ли, град ли падает с неба и какой мороз — пятнадцать или тридцать пять градусов. Главное — не было бы ветра.
В тихую погоду не страшен никакой мороз. Но даже маленький северный ветерок делает пустячный мороз почти непереносимым. А если ветер начинает дуть со скоростью в десять, двадцать, тридцать метров в секунду, со скоростью в сто с лишним километров в час?
Вы представляете себе человека, который стоит на месте, а мимо него летит океан ледяного воздуха со скоростью ста двадцати километров в час? А если человеку надо не стоять на месте, а итти?
На таком ветру человеку не удержаться на ногах. Ветер свалит его и покатит, как катит по мостовой папиросный окурок.
Этот ветер сотрясает до основания дома, он пронизывает насквозь любую одежду, он поднимает и несет целые тучи сухого снега и вколачивает, вгоняет снег в самые маленькие щелочки, в невидимые трещинки стен.
Каждый раз после такого шторма пол в кают-компании засыпан, как сахарной пудрой, мелким сухим снегом. Даже через законопаченные паклей бревенчатые стены старого дома проникал этот ветер.
Весь январь, почти не утихая, бушевали штормы. Больше всех доставалось от них нам — метеорологам.
Все спокойно сидели в теплых, освещенных электричеством комнатах, прислушиваясь к реву и вою шторма, а нам, хочешь не хочешь, в любую погоду четыре раза в сутки надо было выходить из дома, итти на площадку, проводить там наблюдения, возвращаться в свою лабораторию и снова итти в радиорубку, относить радиограммы.
В один из таких штормов едва не погиб Романтиков.
В этот день после завтрака я остался в старом доме, не пошел к себе на Камчатку. Я посидел у Бори Линева, потом пошел к Соболеву, потом заглянул к Наумычу, послушал у Сморжа граммофон, сыграл с Лызловым партию в шахматы.
С самого утра барометр падал, ветер крепчал и заворачивал на юго-восток, — оттуда всегда дули штормовые ветры.
Несколько раз я заходил в кают-компанию, взлезал на стул и смотрел на ленту анемографа, висевшего в застекленном ящике на стене. С сухим щелканьем перья юго-юго-восточных румбов падали на барабан самописца, вычерчивая все более и более ломаную линию. Ветер усиливался.
К двенадцати часам анемограф стал: ветер был уже такой страшной силы, что забил снегом механизм анемографа, помещающийся в деревянной коробке на крыше дома.
Висячая лампа в кают-компании раскачивалась, словно дом наш плыл по неспокойному морю. И так же, как во время корабельной качки, позванивала посуда в буфете. Я приложил руку к бревенчатой стене. Стена дрожала. Поскрипывал потолок. Иногда налетал такой сокрушительный порыв ветра, что он ударял в стену дома совсем как морская волна — с тяжелым, все сотрясающим грохотом.
В коридоре дома я встретил радиста Рино и Костю Иваненко. Часа два назад они зачем-то приходили к Наумычу и сейчас собирались итти обратно в рубку.
От старого дома до рубки было не больше ста шагов, но, глядя на приготовления радиста и механика, можно было подумать, что они собираются в стоверстное путешествие. Они подняли капюшоны брезентовых плащей, надетых поверх меховых шуб, и старательно затянули под подбородками тесемки капюшонов. Потом, по очереди, они закутали друг друга толстыми шерстяными шарфами и надели меховые, до локтей, рукавицы.
— Ну, если погибнем, не поминай лихом, — весело крикнул мне Костя Иваненко.
— Заходите в гости — чайку попить, — хитро улыбнулся Рино.
— Нет уж, спасибо, — ответил я. — Если бы даже свежими помидорами угостили, и то не пошел бы. Пейте сами чаек.
Радист и механик ушли, а я отправился к Грише Быстрову посоветоваться насчет анемографа — нельзя ли его как-нибудь снова пустить в ход.
Но не прошло и десяти минут, как вдруг в коридоре хлопнула входная дверь, послышались громкие, возбужденные голоса и страшный топот.
Я выглянул в коридор. Два каких-то совершенно белых, залепленных снегом, обледенелых человека яростно обивали с валенок снег, отряхивались, сдирали с лиц ледяную корку, дули в красные, скрюченные руки, разматывали смерзшиеся шарфы.
Да ведь это же радист и механик!
За мной в коридор выскочил Гриша Быстров.
— Что случилось? В чем дело, товарищи?
— Невозможно, — устало сказал Костя Иваненко, вытирая посиневшей рукой мокрое от тающего льда лицо. — До рубки-то каких-нибудь сто шагов, а вот никак не дойти. Плутали, плутали где-то, едва назад добрались. Чуть было мимо дома не прошли. Тогда пиши пропало. Верный бы каюк был.
Радист шарфом обил с себя снег, этим же шарфом вытер лицо и отдуваясь проговорил:
— Ничего. Мы немножко вот только отдохнем и опять двинемся. Работать надо. В тринадцать десять меня Матшар будет слушать. Ромашников метео принесет. Ну погодушка!
— А сегодня разве не ты дежурный? — спросил меня Гриша Быстров.
— Нет, сегодня Ромашников. У нас штормы по расписанию, чтобы никому не обидно было. Прошлый раз в мою декаду на 11 баллов завернул, а сегодня вот ему достался.
Радист и механик покурили и начали опять собираться в путь, опять поднимать капюшоны, застегиваться, подпоясываться, закутываться шарфами.
— Пойдем, проводим их, — предложил Гриша. — Подождите, товарищи, мы с вами. Вчетвером-то веселей будет.
Мы быстро оделись и все вместе вышли в сени. Здесь уже стоял такой вой и рев от бушующего снаружи шторма, что я едва расслышал, как Костя Иваненко закричал во весь голос:
— По одному! Гуськом! Смотрите друг за другом!
Он распахнул дверь и шагнул в беснующуюся тьму. За ним Рино, потом Гриша, потом я.
Сразу же в лицо мне, ослепив и оглушив меня, ударил обжигающий снег. Я закрыл лицо рукавицей и, сбитый ветром, упал. Когда я снова поднялся на ноги, кругом никого уже не было. Нет, вон едва различимая во тьме, в какой-то мчащейся над землей мути, копошится темная фигура.
Изо всех сил налегая грудью на ветер, точно я по горло в воде шел против стремительного течения, я сделал несколько шагов. Темная фигура, которую я только что видел, пропала, точно растворилась в темноте. Передо мной был высокий сугроб.
Я полез на сугроб, но страшный порыв ветра опрокинул меня и сбросил вниз. Тогда я пополз, цепляясь руками и ногами за крепкий снег, на животе перевалил через гребень сугроба и скатился по ту сторону. Обледенелой рукавицей я соскоблил с лица снег и уже намерзшую корку льда. Рядом со мной тоже возился какой-то человек. Кто это? Гриша? Рино? Иваненко? Но звать было бесполезно. Даже сам я не расслышал бы своего голоса. Я подполз к человеку, повернул к себе его голову и нагнулся, всматриваясь в лицо.
— Позвольте представиться! — весело заорал мне в самое ухо незнакомый, совершенно обледенелый человек. — Григорий Александрович Быстров. Магнитолог.
Я захохотал от какой-то сумасшедшей радости и, наклонившись к самому лицу Гриши, изо всех сил прокричал:
— Очень рад. Сергей Константинович Безбородов. Метеоролог.
— Как поживаете? — тоже захохотав, снова прокричал Г риша.
— Пошел к чорту! — в тон ему прогорланил я.
Помогая друг другу, мы поднялись на ноги. Ни Рино ни Иваненко нигде не было видно.
— Рубка там! — закричал Гриша, показывая куда-то вперед.
По-моему тоже, рубка была в той стороне, и я кивнул головой.
Наклонившись, почти ложась на ветер, который, как доска, поддерживал нас, мы потащились вперед. Мы падали, сбиваемые ветром с ног, или сами ложились на снег, когда невозможно было устоять против порывов шторма, ползли, карабкались, шагали, крепко схватившись за руки.
Наконец в двух шагах от нас вдруг выплыло из тьмы и беснующегося снега мутное, желтое, освещенное окно.