На краю света Лесков Николай

Наумыч передал исписанные мною листки Шорохову, и тот написал внизу:

«Правильность заданных мне вопросов, а также и моих ответов на них подтверждаю. Летчик Шорохов».

А еще ниже, под этой припиской расписались и мы:

Начальник Научно-исследовательской базы на Земле Франца-Иосифа доктор Платон Руденко.

Старший аэролог Соболев.

Метеоролог-наблюдатель Безбородов.

Повар Крутицкий.

Глава десятая

На юг

Три раза ходили мы на поиски шороховского самолета. Искали на ледниках около мыса Дунди, поднимались на ледник у Медвежьего мыса, ходили вглубь острова.

Самолета нигде не было.

Теперь оставалось только одно — отправиться на собаках вдоль южного берега, найти ту высокую черную скалу, на вершине которой, по рассказам Шорохова, стоит сложенный из камней высокий столб-гурий, и уже около этого гурия искать самолет.

Такие гурии всегда складывают в Арктике на приметных мысах, на скалах, в бухтах. Гурии помечают на карге, и они помогают путешественникам ориентироваться во время странствий по безлюдным полярным землям. В гурий иногда закладывают среди камней небольшой запас продовольствия — консервы, сухари, спички, табак, вино, керосин и обязательно кладут записку с указанием, что это за место, где стоит гурий, кем он сложен и когда.

У полярников есть свой закон: брать из гурия положенные туда запасы может только попавший в беду.

Путешественники, которым встречается на пути такой гурий, часто оставляют в его камнях записочки. Так, недавно в одном из гуриев на северном берегу Сибири была найдена записка, положенная сюда чуть не двадцать лет тому назад Роальдом Амундсеном во время его плавания вдоль берегов Сибири на судне «Мод».

И сам Амундсен во время этого путешествия часто искал такие гурии. Вот, например, запись в его дневнике:

«18 ноября Хансен и Вистинг поехали на собаках к мысу Челюскин. Мне очень хотелось узнать, сохранились ли записки Норденшельда, которые он положил в гурий, поставленный им на этом мысе. Но поездка оказалась неудачной. Они действительно нашли гурий, но, к большому разочарованию, никаких бумаг там не оказалось.»

Гурий, о котором рассказывал Шорохов, был, наверное, сложен недавно, кем-нибудь из советских путешественников, так как на наших старых картах Земли Франца-Иосифа никакого гурия на южном берегу острова Гукера не было.

Выходить на поиски самолета надо было как можно скорей.

Пока держатся морозы, с мотором ничего не сделается, а начнутся оттепели, и мотор может испортиться, поржаветь, да и сам самолет может сползти с крутого склона ледника и бухнуться в море.

В субботу 24 февраля Наумыч отдал приказ: готовиться в санный поход.

Экспедиция должна была выступить на следующий день в составе: Руденко, Редкозубов, Савранский и Безбородов. Наумыч решил итти на этот раз без каюров. У Бори Линева после первого похода совсем разболелись и распухли ноги — это давал себя знать старый грипп. А Желтобрюха Наумыч взять не рискнул — больно уж молод.

____________

До глубокой ночи снова никто не спит на зимовке. Наумыч, запершись в своей комнате, пишет инструкцию для Ступинского, которого он оставляет своим заместителем. На огромном полотняном конверте, запечатанном сургучной печатью, написано: «Вскрыть, если я не вернусь до 15 марта». В этом пакете — подробный наказ зимовке, на случай, если с начальником стрясется какая-нибудь беда.

Савранский упаковывает продовольствие — нам нужен запас не меньше чем на десять дней. Я выбираю малицы и спальные мешки, Редкозубов спешно переделывает печку. Во время похода Горбовского в ней обнаружились некоторые конструктивные недостатки: большая кастрюля своим дном глушила пламя горящего примуса.

Все остальные зимовщики, кто как может, помогают нам.

Боря Линев и Желтобрюх отобрали и заперли в салотопке собак для нашей нарты.

Арсентьич приготовил в дорогу питье и разлил в наши термосы. Вася Гуткин по радиосигналам выверил наши часы.

Только поздно ночью я вернулся в свою комнату. Если позволит погода, мы выступим завтра, с рассветом. Значит, я должен сейчас приготовить и уложить все, что нужно в дорогу.

Я уже решил: я надену пару холодного белья, теплую рубаху, меховые штаны, шерстяные чулки, меховые носки, валенки, два свитера и норвежскую суконную рубаху. В рюкзак я кладу: еще пару шерстяных носков, меховые чулки, шерстяной шарф, меховую рубаху, толстые шерстяные варежки, кожаные финские рукавицы, моток крепкого шнура, «кошки» для ледников, записную книжку, два карандаша и термос.

Когда все это наконец уложено в мешок, а моя походная одежда проверена и аккуратно разложена на стуле, я быстро раздеваюсь и ложусь спать.

За стеной тихо, ветра как будто нет, барометр весь день стоял высоко. «Может, нам повезет, и завтра будет хороший день», — думаю я, засыпая.

____________

Но нам не повезло. Утро настало пасмурное, ветреное, туманное. Даже собаки попрятались под крыльцом бани, в ангаре, под навесом «Торгсина». На пустынном берегу целыми тучами носится сухой мелкий снег. Ветер рвет на длинные ленты серый, жидкий дым печных труб.

У салотопки кипит работа: мы пакуем нарту. На самый низ нарты мы расстилаем палатку, так чтобы ее краями можно было потом закрыть весь наш скарб, и укладываем вдоль нарты пять длинных шестов — это стойки палатки. Сверху мы кладем свернутые мехом внутрь четыре оленьи шкуры. На шкуры — четыре спальных мешка, на метки ставим большой ящик с печкой, с консервами, с бидонами керосина. Рядом с большим ящиком мы устанавливаем маленький ящик — в нем примус и бутылки бензина, — а поверх всего кладем мешок нарубленного большими кусками медвежьего и нерпичьего мяса для собак, мешок шоколада, мешок сухарей, мешки и банки с рисом, солью, сахаром, чаем, какао, табаком, папиросами, спичками.

Все это мы укрываем большим куском прорезиненной материи — это пол для нашей палатки. Потом мы поднимаем разостланные по снегу края палатки и со всех сторон укрываем, укутываем воз. Крепкой веревкой, захватывая петлей каждый колышек полозьев, мы тщательно, накрепко увязываем нарту.

Сверху мы наваливаем еще малицы и тоже привязываем их веревками. Но привязываем так, что стоит только распустить один узел, и малицу можно достать, не развалив всего воза. А с самого верха, тоже легким узлом, привязываем винтовку и подсумок с патронами, по бокам нарты укрепляем маленькую походную лопаточку и топор.

Наконец укладка кончена.

Вокруг нарты толпится вся зимовка. Стучинский в вязаной лыжной шапочке, отогревая нос рукавицей, все расспрашивает Наумыча, как бинтовать Шорохову ноги, мазать ли на ночь или лучше поутру, когда топить баню и можно ли без нас начинать новый свиной окорок.

Посиневший от ветра и холода Романтиков, с прозрачной капелькой, висящей на кончике носа, стоит у самой нарты и, держа меня за пуговицу, снова и снова долбит, чтобы в отсчеты походного барометра я не забывал вносить поправку на температуру.

Боря Линев, стоя на коленях, в последний раз поправляет собачью сбрую, ласкает и треплет собак.

Широко расставив ноги и запихав руки чуть ли не по локоть в карманы кожаных штанов, в стороне стоит обиженный Желтобрюх. Правда, Наумыч обещал ему, что он обязательно пойдет в экспедицию с Горбовским или Савранским, но Желтобрюху так хотелось именно в этот раз пойти в санный поход, что он никак не может скрыть свою обиду.

А Гриша Быстров уже расставил в стороне треногу, накрылся какой-то тряпкой и сизыми от холода пальцами вертит барашек аппарата, наводит на фокус.

— Товарищи! — кричит Гриша. — Пожалуйста, станьте в живописную группу! Путешественников попрошу вперед!

Он отбегает от треноги, хватает нас за руки, толкает, расставляет, распихивает, приговаривая: «Вот так. А ты вот здесь. Немножко в бочок. Вот хорошо». Он подталкивает упирающегося Желтобрюха: «Сюда, сюда, Желтик. Только, пожалуйста, я тебя прошу, не смотри так мрачно, ей-богу, объектив лопнет».

Гриша снова мчится к своему аппарату, с удовлетворением осматривает издалека, как живописно и красиво он расставил всех нас вокруг парты, и бодро кричит:

— Ну, теперь стойте так и не шевелитесь. Выдержка будет двадцать секунд.

Он вытягивает заслонку кассеты.

— Спокойно. Снимаю.

Но в этот самый миг, непонятно почему. Чакр вскакивает на ноги, начинает выть и рваться. Вскакивают и остальные шесть собак, они дружно налегают на хомуты, и нарта, вокруг которой мы стоим живописной группой, тихо трогается.

— К-э-э-э! — яростно сипит Боря Линев, стараясь не шевелиться и не двигать мускулами лица. — Кэ-э вы, проклятые!

Но собаки с радостным лаем подхватывают нарту, и Ромашников, который очень красиво опирался о нарту, потеряв точку опоры, падает на снег во весь рост.

Съемка сорвана. Чуть не плача, Гриша Быстров мечется, уговаривает каждого из нас постоять «еще только двадцать секунд», но времени уже много, уже десять часов утра, и Наумыч, надевая огромные рукавицы, говорит:

— Хватит, хватит. Ну, если даже маленькая недодержечка и получилась, не беда. Главное, чтобы Ромашников хорошо вышел.

Савранский становится впереди упряжки, я и Редкозубов по бокам нарты, Наумыч сзади.

— Ну, — говорит Наумыч, — все в порядке? Можно трогаться? Ефим, — кричит он Савранскому, — пошли!

Собаки дружно берут с места. Поскрипывая полозьями, нарта быстро скользит по крепкому гладкому снегу, мы шагаем большими торопливыми шагами, оборачиваясь и помахивая рукавицами неподвижно стоящей у берега черной кучке народа.

— Держи прямо на Медвежий! — кричит Савранскому Наумыч.

Порывистый ветер валит набок пушистые собачьи хвосты. Итти хорошо, не холодно. И дорога хорошая — ровная. Собаки, часто-часто семеня короткими толстыми лапами, тявкая и поскуливая, волокут неуклюже покачивающуюся нарту все вперед и вперед, все дальше и дальше от зимовки.

Я оборачиваюсь назад. В мутном, косо летящем поземке почти неразличимы очертания далекого берега. На берегу уже нет никого.

И впереди тоже никого. Теперь мы одни — четыре человека и семь собак.

Путь

Около четырех часов дня мы обогнули пологий и голый мыс Дунди и повернули на восток. Уже почти совсем стемнело, и впереди какими-то белыми призраками смутно маячили айсберги, севшие на мель под самым берегом.

Теперь надо было глядеть в оба. За мыс Дунди еще не заходила ни одна наша партия. Это были еще не осмотренные нами места.

Нарта глубоко вязла в снегу, собаки то и дело останавливались и сейчас же ложились. Пинками и криками мы поднимали их и, изо всех сил налегая плечами на нарту, сдвигали ее с места. Проваливаясь почти по колено в снег, мы брели дальше, до тех пор пока собаки снова вдруг не останавливались.

— Нет, видно, надо разбивать ночлег, — сказал Наумыч. — И темно уж совсем становится, ничего не разобрать. Держи, Ефим, к берегу.

Савранский круто повернул налево. Собаки нехотя потащились по следу Савранского.

Все мы уже выбились из сил. Я был совершенно мокрый, и ноги мои подламывались от усталости. Наумыч так сопел и кряхтел, что казалось — он вот-вот лопнет от натуги, а Редкозубов совсем притих и только на остановках вздыхал, громко сморкался и покачивал головой.

Наконец упряжка выбралась на пологий изволок берега.

— Кэ-э! — закричал Ефим, и все собаки разом повалились на снег. Мы подошли к нарте.

— Ну, — сказал Наумыч, отдуваясь, — вот здесь и остановимся. Местечко, кажется, ничего, подходящее. И за водой недалеко бегать. — Он кивнул на едва различимые в густых сумерках айсберги. — Давайте, хлопцы, устраиваться. Как это там Нансен все это проделывал? Ну-ка, Серафим Иваныч, покажи. Ты у нас уже бывалый путешественник.

Редкозубов не спеша подошел к нарте.

— Вот как он делал, — сказал Редкозубов и ловко распустил веревку, которой была увязана вся наша кладь. Он сбросил на снег наши малицы. Пока мы шли, нам было даже жарко в своей походной одежде, но теперь, когда мы стояли на месте, мороз уже начинал забираться под суконную рубаху. Мы поспешно разобрали свои малицы и надели их, а Редкозубов уже откинул края палатки и проворно составлял на снег ящики и мешки.

Мы все принялись помогать ему.

Один расстилал на снегу прорезиненный пол палатки, другой забивал топором на углах пола деревянные шесты так, чтобы верхние концы каждой пары шестов перекрещивались, третий распрягал и привязывал к нарте собак. До дома было не так уж далеко, и оставить на ночь собак не привязанными мы побоялись: собаки могли убежать домой, и тогда вся наша экспедиция с позором провалилась бы.

Когда все четыре шеста были забиты, на них, как на козлы, мы положили продольный шест и сверху набросили полотнище палатки. Потом все вчетвером мы принялись натягивать палатку, забивая в снег колышки и наматывая на них тесемки, пришитые по краям палатки.

Палатка должна быть очень хорошо натянута, чтобы стенки ее не провисали, — тогда она сможет устоять даже в сильный шторм и снегопад. А если натянуть ее кое-как, то первый же сильный порыв ветра сразу опрокинет ее, или она так провиснет под тяжестью нападавшего снега, что в ней совершенно нельзя будет повернуться.

Палатку мы разбили за двенадцать минут — на четыре минуты дольше, чем это делал Нансен. Потом мы затащили внутрь всю вашу кладь, и Савранский, забравшись в палатку, принялся раскладывать все по местам, вытаскивать из ящиков и мешков походную печку, посуду и продукты для ужина. Его мы единогласно выбрали поваром и завхозом нашей экспедиции. И сейчас, чтобы не мешать ему устраиваться, мы ждали снаружи.

— Давайте льду! — глухо закричал Ефим из палатки. Дверной полог приподнялся, и на снег к нашим ногам полетели зеленая эмалированная миска и топор. — Нарубите помельче.

Целый город айсбергов стоял тут же, в нескольких шагах от берега. Мы выбрали один айсберг с пологими боками и взобрались на его вершину. Редкозубов принялся рубить лед, а я и Наумыч собирали его и складывали в миску.

Вокруг уже была черная тихая ночь. Звон топора и наши голоса далеко разносились в морозной тишине.

— А вдруг соленый, — встревоженно проговорил Наумыч и, положив в рот кусочек льда, сосредоточенно принялся его сосать. Я и Редкозубов с интересом наблюдали за Наумычем. Лицо его расплылось в довольную улыбку.

— Хорош, прямо как нарзан, — сказал Наумыч. — Рубай дальше.

Наконец миска наполнилась до краев звонкими прозрачными кусочками льда, и мы двинулись к своему брезентовому жилью.

Внутри палатки уже горел огонек, мерцая в темноте мутным размытым пятном, слышалось шипенье и чиханье примуса.

— Каптер, принимай воду! — закричал Наумыч, просовывая миску в дверную щель. Он собрался было и сам лезть внутрь палатки, но оттуда послышался громкий испуганный крик Савранского:

— Ноги! Ноги хорошенечко обметите. Снегу натащите.

Мы посмотрели на наши валенки. Они, действительно, были в снегу прямо до колен.

— Да-а, — сказал Наумыч, — с такими копытами лезть в порядочный дом прямо как-то неловко. Придется, хлопцы, обметать. Жалко, веник с собой не захватили. Пригодился бы теперь.

Редкозубов снял собачьи рукавицы.

— А мы бальными перчатками обмахнем. Не хуже веника будет, — сказал он и принялся колотить рукавицами по своим валенкам. — Это меня Борька Линев в прошлую экспедицию научил.

Один за другим, ползком мы забрались в палатку. От стены до стены вряд лежали четыре спальных мешка, как четыре египетские мумии. У дальней стены, прямо против входа были сложены ящики и свертки. Посреди палатки, запрятанный в железную печку, бушевал примус.

Савранский, в рыжей косматой малице, точно колдун, сидел около печки и огромным охотничьим ножом взрезал консервные банки.

— Занимайте места, — сказал он, даже не взглянув на нас. — С самого края, около входа, будет спать Редкозубов, потом Сергей, потом Наумыч и я. Так и рассаживайтесь, чтобы лишней толкотни не было.

Но занять места оказалось не так-то легко. В палатке страшно тесно, печка уже докрасна накалилась от примуса, и, как только мы пробуем переместиться, начинает так вонять паленой шерстью, что Савранский кричит истошным голосом:

— Горим, братцы! Спасайся, кто может.

Наконец все разместились. Сидеть в палатке можно только скорчившись. Лучше всех маленькому Савранскому, хуже всех — Редкозубову. Он такой длинный, что ему приходится все время полулежать, мечтательно склонив голову набок и подобрав под себя ноги. Но Редкозубов не унывает. Он достает коробку с табаком, трубку и, блаженно покрякивая, неторопливо начинает набивать ее.

— Давненько не курил с таким удовольствием, — говорит он, попыхивая трубкой.

А Савранский недовольно ворчит:

— И так дышать нечем, а он еще дымища подбавляет..

Воздух в палатке, действительно, не так чтобы очень свежий.

От спальных мешков, от малиц и оленьих шкур остро воняет какой-то псиной. Савранский сушит у печки свои валенки, и от них тоже изрядно попахивает прелью и мокрым войлоком, а ко всему еще примешиваются пары керосина и примусная гарь. Но зато в палатке тепло. Наумыч даже снял шапку и тщательно причесался маленьким гребешком.

Меня начинает клонить в сон, — так приятно согреться после морозного резкого ветра, после целого дня ходьбы, так хорошо под монотонное гудение примуса неподвижно сидеть, закутавшись в мягкую теплую малицу, и чувствовать, как сладкая усталость разливается по всему телу.

Лед в миске уже растаял, и Савранский, одну за другой, вываливает в мску три банки мясных консервов. Палатка наполняется запахом бульона, лаврового листа, мяса. Наумыч даже крякает, жадно посматривая на миску, а Савранский встревоженно говорит:

— Как же мы будем его есть? Из одной миски? Нам же с Наумычем не дотянуться, а если в наш угол поставить, то Сергею и Серафиму Иванычу не достать.

— Есть надо из кружек, — решительно говорит Редкозубов. — Разлить по кружкам, и каждый из своей будет есть.

— Правильно, — соглашается Савранский. — Так и сделаем. Вот он опыт-то что значит. Научился там около Борьки Линева.

— Да я это все и раньше знал, — небрежно говорит Редкозубов. — Слава богу, не первый раз путешествую…

Савранский осторожно зачерпывает ложкой немного варева, долго дует и сосредоточенно пробует. Мы все не спускаем с него глаз.

— Ничего, — важно говорит Савранский, кивнув головой. — Посолил в самый раз.

— А скоро готов будет? — спрашиваю я.

Сон у меня как рукой сняло. Мне так хочется есть, что я то и дело глотаю слюну, и живот у меня сводят прямо какие-то судороги.

Савранский раздает нам эмалированные большие кружки, алюминиевые ложки, достает и ставит посреди палатки мешок с сухарями.

Уже кипит в миске суп. Кипит и клокочет, заволакивая всю палатку аппетитным паром.

— Да не томи ты, Христа ради, — жалобным голосом стонет Редкозубов. — Сил никаких больше нет…

— Давай! Будет колдовать! — кричим и мы с Наумычем.

Савранский снимает миску, три руки с кружками разом протягиваются к нему.

— Начальнику первому, — говорит Савранский, но Наумыч сразу отдергивает свою кружку.

— Если начальнику, — говорит он, — тогда последнему.

— Ну, не начальнику, — смеемся мы. — Не начальнику, а просто самому толстому.

— Вот это другое дело.

Обжигаясь, громко дуя, хрустя сухарями, причмокивая, покрякивая, мы принимаемся за суп.

Чертовски вкусный был этот суп: жирный, горячий, пахучий. Каждый глоток, как огонь, разливался по всему телу. Нам стало жарко, даже пот выступил на лбу.

— А у меня еще чего-то есть, — хитро проговорил Наумыч, громко прожевывая мясо. — Ни за что не догадаетесь.

— Бум-гум-гум-гум, — прогудел Редкозубов туго набитым ртом.

— Нет, ни за что не догадаетесь, — опять сказал Наумыч.

Но раздумывать и догадываться нам некогда: мы торопливо дохлебываем последние капли супа, прямо в рот вытряхиваем последние кусочки мяса и снова протягиваем Савранскому пустые зеленые и коричневые кружки.

— А ну, плесни-ка еще. Уж больно знатный супец. И без всяких сюрпризов, не то что у Борьки Линева.

Мы улыбаясь посматриваем друг на друга.

— Чего же это вы там такое припасли? — говорит наконец Редкозубов, тоже снимая шапку и вытирая рукавицей голый сверкающий череп. — Чего-нибудь от бешеной коровки, наверное?

Настоящего свежего молока у нас на зимовке нет, и «молочком от бешеной коровки» называется у нас вино, которое мы получаем раз в шестидневку, по пятидесяти граммов на человека.

Наумыч трясет головой.

— Не-е-ет, какое там молочко! К чаю чего-то!

Но кружки снова наполнены, и снова в палатке только звон ложек, громкое хрустение сухарей и чмоканье.

Когда миска супа совершенно опорожнена и вытерта куском чистого бинта, Савранский ставит чай.

Мы разваливаемся на спальных мешках, сытые, довольные. За тонкой брезентовой стенкой иногда раздается хрустение снега, какая-то возня и яростное рычанье. Тогда кто-нибудь из нас, даже не поднимая головы, кричит страшным голосом:

— Кэ, окаянные! — и за стеной сразу все стихает.

Мы лежим молча, каждый думает о своем. Только Ефим все время копошится и возится, шарит в мешках, роется в ящиках, достает сахар, чай, клюквенный экстракт, сгущенное молоко.

— Будем мыть кружки? — спрашивает он.

— Нет, — мечтательно отвечает Редкозубов из своего угла. — Я думаю — просто оближем, и все. Зачем же кипяток зря тратить? Мы в тот поход ни разу не мыли.

Но Наумыч протестует.

— Нет уж, к чорту, это я как начальник, а не как толстяк говорю. Нечего опускаться. По две ложечки кипятку — расход не большой, а есть надо из чистой посуды.

— Да тут ведь, Наумыч, никаких бактерий, никакой заразы нет, — лениво говорит Редкозубов. — Тут — прямо как в раю…

— Дело не в заразе, — отвечает Наумыч. — Дело в том, что распускаться не к чему. А насчет заразы, если хочешь знать, то гриппом-то мы, по-твоему, от ветра болели?

Савранский повернулся к Наумычу, держа в руке банку сгущенного молока.

— А верно, Наумыч, откуда он мог здесь взяться? Как вы думаете?

Наумыч засопел, долго молчал, наконец задумчиво проговорил:

— Разное может быть… Может, мы сами занесли, а может — собаки. Вы думаете — это мы одни, что ли, гриппом в Арктике болели? Мы первые? Я вот недавно прочитал, что у Берда в Антарктике тоже половина людей, оказывается, валялась от гриппа. Доктор Коман так прямо и говорит, что инфекция в лагерь Берда была занесена собаками. Может, и у нас также. Собаку ведь не прокипятишь…

Наконец чай готов. Наумыч, хитро поглядывая на нас, лезет в свой рюкзак, долго копается в нем, шелестит бумагой.

— Фу ты, чорт, опять не то, — говорит он, вытаскивая то пачку бинтов, то какую-то мазь в банке. Наконец он извлекает что-то, завернутое в тряпочку. Смеющимися глазами осмотрев всех нас, он не спеша начинает разматывать тряпочку. Мы сидим молча, глядя ему на руки. Вот он снял одну тряпку, а под ней оказалась другая. Под той тряпочкой бумага, потом опять тряпка.

— И нет, наверное, ничего, — тихо сказал Редкозубов.

Наумыч на минуту остановился и потом как-то с вывертом, словно фокусник в цирке, сорвал последнюю бумажку, и мы увидали, что на огромной его ладони лежит золотой, свежий, с остреньким носиком настоящий лимон!

— Ого-го-го! — заголосили мы такими дикими голосами, что за стенкой даже залаяли и завыли собаки. — Лимон! Ура-а!!..

Наумыч взял нож и не торопясь, аккуратно, осторожно и бережно отрезал каждому из нас по тоненькому, прозрачному ломтику, а остальное снова завернулось в свои десять бумажек и тряпок.

— Чтобы не замерз, — назидательно сказал он, снова пряча лимон в свой мешок.

— Ну, фокус, вот это фокус, — никак не мог успокоиться Редкозубов. — Да где же вы его раздобыли? У нас ведь и свежих лимонов-то не было, кажется, ни одного? Мы ведь еще в Архангельске все их порезали и засыпали сахаром?

— А я припрятал парочку, — посмеиваясь сказал Наумыч. — Думаю — пускай полежат. Пригодятся как-нибудь. Вот и пригодились!

Редкозубов выловил из кружки свой ломтик, посмотрел на него, понюхал, покрутил головой.

— Скажи, пожалуйста, вот ведь рос где-нибудь в Италии, около какого-нибудь Неаполитанского залива и сроду, поди, не думал, что его на Земле Франца-Иосифа большевики будут харчить. Вот, брат, куда судьба-то заносит.

Пили мы с наслаждением, долго, грея руки о кружки. Чтобы чай не остывал, мы завалили миску всеми четырьмя парами наших собачьих рукавиц, а когда наконец напились до отвалу, слили остатки в термос.

В Арктике снегу и льда кругом сколько угодно, — кажется, о воде и заботиться нечего, а захочется пить — и нечем напиться. Снег не утоляет, а только разжигает жажду. Снегом не напьешься, а простудиться снегом легко.

Поэтому мы и берегли каждую каплю питьевой воды.

Савранский убрал печку, примус и кастрюлю. Мы втроем снова вылезли из палатки, а он принялся укладываться спать. Сразу всем четверым спать не улечься, — негде повернуться четверым в нашей палатке.

Сначала лег Савранский, потом полез Наумыч. Он долго возился, сотрясая всю палатку, пыхтел, несколько раз ронял свечку, и она тухла, а Наумыч с проклятиями принимался шарить по всей палатке, отыскивая спички, снова зажигал огонь и снова возился и пыхтел. Наконец он затих, и полез я.

Савранского совсем не было видно в огромном спальном мешке, а из мешка Наумыча торчала только одна его голова в шапке. Лицо у Наумыча было сосредоточенное. Он что-то поправлял внутри мешка, укладывался, дрыгал ногами.

Задевая головой за стенки палатки и ударяясь о продольный шест, я кое-как стащил малицу и бросил ее в ногах. Потом я снял норвежскую суконную рубаху и аккуратно разостлал ее внутри мешка. От снега и от пота рубаха отсырела, и ее приходилось сушить теплотой своего собственного тела. Потом я достал из рюкзака сухую оленью рубаху, надел ее и, как был — в валенках и шапке — полез в мешок.

Спальный мешок сшит длинным кульком, мехом внутрь. К ногам кулек суживается. В широком конце его сделан продольный разрез, так что мешок распахивается на две стороны. По бортам разреза пришиты застежки: с одной стороны — маленькие деревянные кругляшечки, а с другой — петельки из узкого сыромятного ремня. Борты далеко заходят один на другой, и мешок наглухо застегивается.

С огромным трудом я втиснулся в мешок, расправил под собой норвежскую рубаху и, высунув одни только руки, начал застегиваться. Дело это нелегкое: никак не найдешь ни деревяшек ни петелек.

От возни, от натуги мне стало даже жарко, и я, оставив несколько пуговиц не застегнутыми, высунул голову из мешка и осмотрелся. Редкозубов, стоя на коленях, завязывал тесемки на двери палатки, потом тоже, ногами вперед, полез в свой мешок.

Вот он исчез с головой в мешке, вот показались его пальцы, которые принялись шарить, отыскивая застежки.

Я чуть приподнял голову и легонько дунул на свечку.

В палате воцарились мрак и тишина.

— Спокойной ночи, — громко сказал я. И в ответ мне откуда-то, словно из-под земли, послышалось справа и слева какое-то глухое гудение.

В палатке было уже почти так же холодно, как и снаружи. Примус давно был потушен, и тепло сразу улетучилось сквозь тонкие брезентовые стенки. Странно было подумать, что ты зимой, в жестокую стужу должен спать под этим тонким брезентом, лежа только на двух тонких оленьих шкурах, под которыми был уже промерзлый снег. Я даже чувствовал боками его неровности.

Но мне было тепло и удобно. Сначала холодила сырая норвежская рубаха, но потом и она согрелась. Было легко и приятно дышать студеным, морозным воздухом. Я опустил уши своей шапки, завязал их под подбородком, повернулся на бок и сразу сладко уснул.

Спал я без снов, крепким, глубоким сном уставшего человека, и проснулся сразу, точно от толчка. В палатке было полутемно. Слабый свет начинающегося пасмурного дня почти не пробивался к нам в палатку. Савранский уже вылез из мешка и тихо передвигал с места на место печку, выбирал что-то в большом резиновом мешке.

Я лежал не шевелясь, молча и долго наблюдая за ним. Интересно наблюдать за человеком, когда он думает, что его никто не видит.

Савранский достал из мешка горсточку риса, понюхал его, покачал головой и ссыпал обратно, потом он стал копаться в ящике с консервными банками, вытянул одну, потряс ее около уха, кивнул головой.

Выражение его лица все время менялось: то он хмурился и поджимал губы, то удивленно поднимал брови, то одобрительно кивал головой. Иногда он даже принимался что-то бормотать, пожимая плечами или оттопыривая губы.

Было что-то воробьиное, смешное в его маленькой фигурке, в том, как он нахохлившись сидел над ящиком и копался в нем маленькими ручками.

Потом проснулся Наумыч. Он высунул из мешка всклокоченную голову, с изумлением осмотрелся и так протяжно и громко зевнул, что, наверное, разбудил Редкозубова, который завозился и закашлял в своем мешке.

Наумыч вытянул из-за пазухи часы, посмотрел на них, покачал головой и снова зевнул.

— Сколько? — сипло спросил я.

— Без двадцати девять, — ответил Наумыч. — Поздно. — Он спрятал часы и вдруг закричал диким, страшным голосом — С правого фланга подымайсь!! Считаю до пяти!!

Редкозубов высунулся из мешка, испуганно осмотрелся, соображая, кто же должен подниматься первым, если начинать с правого фланга.

— Это что же выходит, что мне первому вставать? — хрипло спросил он. — Ложились сначала с той стороны, а вставать с этой?

Наумыч кивнул головой: — Так будет меньше толкотни, — и выкрикнул:

— Раз!

При счете «пять» Редкозубов уже выползал из палатки, согнувшись в три погибели. Вторым поднялся я и, надев малицу, тоже вылез наружу.

За ночь понападало снежку. Собаки мирно спали. Их совсем занесло, и вокруг нарт возвышалось только семь снежных кучек.

День был тусклый, пасмурный. Тянул ровный восточный ветер. «В лицо будет дуть», подумал я, стоя около палатки.

И вдруг я услыхал какой-то странный свист, точно где-то в небе махали в воздухе огромной шашкой. Я поднял голову.

— Смотрите! Смотрите! — закричал я, бросаясь к Редкозубову.

Невысоко над землей, с юга, из-за моря быстро летели черные маленькие птички. Они уверенно летели прямо на север, пересекая мыс Дунди.

— Птицы! — закричал Редкозубов. — Птицы!

В палатке послышался какой-то грохот, возня, сдавленные крики, дверь палатки отлетела, сперва оттуда выскочил Савранский, а за ним быстро-быстро на четвереньках, озираясь по сторонам, выполз Наумыч в одном свитере, без шапки.

— Где? Где птицы?

— Вон, вон полетели! Над мысом!

От нашего крика проснулись, повскакали собаки, шумно принялись отряхиваться, зевать, скулить, греметь железными цепочками.

— Ну, хлопцы, — сказал Наумыч, радостно потирая руки и все еще глядя в ту сторону, куда улетели птицы, — значит, наше дело добре! Значит, весна! Зиме крышка!

— Выходит, скоро уж и за ландышами можно, раз весна наступает, — усмехаясь проговорил Савранский. — За ландышами и за фиалками.

А Редкозубов добавил:

Страницы: «« ... 2122232425262728 »»