На краю света Лесков Николай
— Здесь эта весна еще месяца четыре, наверное, будет продолжаться. Еще раз двадцать нос отморозить успеешь.
Но Наумыч продолжал потирать руки и радостно улыбаться.
— Ничего, ничего, — говорил он, — какая ни какая, а все-таки весна. Раз уж птицы летят, значит, дело в шляпе. Птица и без календаря знает, что к чему.
Мы вернулись в палатку. Савранский быстро разжег примус, и вскоре мы уже пили чай со сгущенным молоком, с сухарями, на которые мы клали толстые ломти замерзшего сливочного масла.
Завтракали и собаки. Ворча и огрызаясь друг на друга, они глодали куски мороженого медвежьего мяса, которые им роздал Савранский.
После чаю, пока Савранский убирал кастрюлю, печку и кружки, пока упаковывал ящик и завязывал мешки, Наумыч вытащил из полевой сумки карту нашего острова и разостлал ее у себя на коленях. Я и Редкозубов придвинулись к нему.
— Вот здесь мы стоим, — сказал Наумыч, тыча пальцем в излучину берега, около мыса Дунди. — А теперь пойдем вот так. Будем держаться ближе к берегу. Сейчас надо глядеть да глядеть, чтобы не проворонить скалу с гурием.
Он принялся внимательно рассматривать карту.
— Как будто вот здесь что-то вроде скалы. Может, здесь он и нашел гурий?
— Едва ли это такая уж отвесная скала, как рассказывал Шорохов, — проговорил я. — Смотрите, если бы здесь был обрыв, горизонтали шли бы очень близко друг от друга. А тут они нанесены не так. Это не может быть здесь.
— Карте верить нельзя, — сказал Савранский, запихивая в ящик примус. — Надо глазами глядеть. Карта тут так наврет, что по карте выйдет семь верст до небес, и всё лесом.
Наумыч покачал головой.
— Да, верить, конечно, нельзя. Смотрите, как тут мыс Дунди изображен? Разве он такой на самом деле? Он вроде галушки, а тут нарисовано чорт знает что — не то сапог, не то овечий хвост. Конечно, будем глядеть сами как следует..
Когда посуда и продовольствие были уложены, мы быстро сняли палатку, снова разостлали ее на нарте и опять так же, как и вчера на зимовке, уложили все наше имущество.
Погода совсем испортилась. Ветер крепчал, поднялся поземок, и мы уже едва различали сквозь мутный крутящийся снег айсберги, стоявшие в каких-нибудь пятнадцати шагах от нас.
Собаки нехотя вставали на ноги, отворачивались от ветра и норовили снова улечься в снег. А мы уже сняли свои малицы, упаковали их, и возиться с собаками в одних суконных рубахах было нестерпимо холодно.
Наконец все готово. Мы в последний раз осматриваем место нашей стоянки — не забыли ли чего?
А уже так метет, что даже наши следы сейчас же заносит, засыпает, сравнивает, и уже не найдешь места, где стояла палатка, где мы спали эту ночь.
— Трогай! — кричит Наумыч, отворачиваясь от встречного ветра. Собаки лениво, вразброд дергают потяг, нарта чуть сдвигается с места и останавливается.
— Та-та! Та-та! — кричим мы, изо всех сил толкая нарту.
Савранский хватает Чакра за ошейник и тащит его вперед, собаки начинают выть, рваться, и нарта наконец трогается с места и быстро мчится под горку, на лед пролива.
Савранский бежит впереди, прокладывая след, а мы трое скачем позади нарты. Рюкзак прыгает у меня на спине и рвет меня за плечи, ноги вязнут в глубоком рыхлом снегу, я задыхаюсь под капюшоном и на бегу откидываю его.
И вдруг с полного хода нарта останавливается: правая лыжа провалилась и глубоко утонула в снегу. Мы наваливаемся сзади на нарту и толкаем ее вперед, не переставая истошными голосами кричать:
— Та-та! Та-та!
Поскрипывая и переваливаясь, как утка, тяжелый воз выбирается из колдобины, собаки дружно подхватывают его, и уже снова мы бежим по глубокому снегу, обливаясь потом и задыхаясь.
И снова через минуту нарта останавливается, точно уткнувшись в стену. Но на этот раз дело гораздо серьезнее: на этот раз левый полоз застрял между льдинами, сверху припорошенными снегом. И пока мы на руках вытаскиваем нарту, собаки уже улеглись в снег, перепутав всю сбрую.
А ветер так и хлещет, так и сечет лицо. Мы начинаем зябнуть, на глазах замерзают слезы, коченеют руки — мы уже давно сбросили неуклюжие меховые рукавицы и развязываем ремни собачьей сбруи голыми пальцами.
Наконец все в порядке, можно трогаться дальше. Но тут оказывается, что мы взяли слишком вправо и уже потеряли из виду берег. Мы поворачиваем влево и через несколько минут выезжаем к какому-то косогору.
Ничего не поймешь в мутном, беснующемся снежном вихре.
— Это берег! — кричит Савранский. — Надо держать правее!
— Ну так и держи правее! — тоже криком отвечает Наумыч. — Только недалеко отъезжай, чтобы берег видно было!
А собаки опять уже лежат, и только один Алх еще топчется, крутится на месте, выбирая, как бы ему поудобнее улечься, чтобы спрятать морду от ветра.
И опять начинаются крики, проклятья, снова мы сбрасываем рукавицы, возимся с обледенелыми ремнями, с замерзшими пряжками, которые прилипают к мокрым пальцам и жгут их как огнем.
И не успеваем мы проехать каких-нибудь двухсот метров, как берег снова пропадает в тумане, в пурге, и нам начинают мерещиться какие-то утесы и скалы, может быть те самые скалы, которые мы ищем! И мы снова поворачиваем налево и снова утыкаемся в какой-то ледник.
От снега мы уже совершенно белые, точно сделанные из ваты елочные деды. И собаки тоже поседели и побелели, и уже не разберешь, какая из них Чакрик, а какая — Алх.
Так проходит два с лишним часа.
Наконец, когда нарта снова застревает среди льдин, Наумыч решительно командует:
— Стоп машина! Разбивать палатку!
А мы только этого и ждали. Сломя голову, мы бросаемся к возу, начинаем поспешно развязывать веревки, в одну минуту разгружаем нарту, укрепляем в снегу высокие шесты-стойки и набрасываем на них палатку. Ветер рвет ее из рук, надувает как парус, стреляет и хлопает краями полотнищ.
— Становитесь на углы! — орет Редкозубов.
Мы трое коленями прижимаем к снегу три конца палатки, а Редкозубов, махая топором, заколачивает колышек, укрепляет, привязывает четвертый конец. Потом он перебегает к Наумычу, потом ко мне, потом к Савранскому.
Теперь все четыре конца палатки пришиты к земле. Остается только заколотить в снег маленькие колышки и притянуть к ним боковые полотнища палатки так, чтобы они стали тугими, как барабан.
Пока мы возились с палаткой, весь наш скарб — и малицы, и спальные мешки, и шкуры — совершенно занесло снегом.
Мы встряхиваем их, выколачиваем, обметаем рукавицами, поспешно тискаем в палатку, а потом, кое-как обмахнувшись, лезем туда же и сами.
— Прямо скачки с препятствиями, — бормочет Редкозубов, расстилая свой спальный мешок. — Вот у нас такая же история в проливе Аллена Юнга была, тоже шторм прихватил.
Теперь мы возимся в палатке сразу все четверо. Мы пыхтим, толкаемся, наваливаемся друг на друга.
— Люблю грозу в начале мая, — усмехаясь декламирует Савранский, ехидно посматривая на Наумыча, — когда весенний первый гром, как бы резвяся и играя, грохочет в небе голубом..
— Ладно, ладно, — бубнит Наумыч, сваливая мне на голову свою малицу, — птички-то все-таки прилетели! А это просто так, случайное явление. Как это там у вас, у метеорологов, называется?
— Это называется — «возможны проходящие осадки», — говорю я и перекладываю Наумычеву малицу на Редкозубова.
Редкозубов отпихивает малицу ногой.
— Нет уж, к чорту! — кричит он. — Я со своей-то не знаю, что делать, а тут еще — проходящие осадки!
Наконец мы водворяем кое-какой порядок. Уже гудит примус, и от железной печки так и пышит жаром. Есть нам не хочется, и мы принимаемся за просушку аммуниции.
Сняв норвежские рубахи и облачившись в неуклюжие косматые малицы, мы, как пещерные дикари, сидим вокруг огня и держим в протянутых руках свою одежду, прислушиваясь к свисту и вою метели.
Сушить нам нужно много — и рубахи, и валенки, и шарфы, и портянки. Прелый теплый пар заволакивает всю палатку, так что свечка едва мерцает.
Когда все более или менее высушено, Савранский принимается за стряпню.
Обедаем мы роскошно: суп из консервированного мяса с рисом и на сладкое — какао. Потом, покормив собак, все укладываются спать.
Уже лежа в спальном мешке, Наумыч чиркает спичку и глядит на часы:
— Шесть часов, — говорит он. — Последний раз в шесть часов вечера я ложился спать, кажется, в тысяча девятьсот шестнадцатом году. Но тогда у меня и профессия-то совсем другая была.
— Какая же профессия? — сонным голосом отзывается из мрака Савранский.
— Профессия? Мирской подпасок. В шесть ложишься, а в три уже надо стадо выгонять. А сейчас вроде и зазорно — все-таки доктор хирургии, начальник островов. Ну, да не беда, как вы думаете?
— Не беда, — говорю я. — Мы вас выбираем почетным каюром. Это тоже вроде подпаска..
На другой день лагерь поднялся в пять часов утра. Ветер уже стих, на чистом небе мерцали крупные ясные звезды, такая тишина царила вокруг, что начинало звенеть в ушах.
Мы дождались рассвета, хорошенечко покормили собак и двинулись в путь.
День обещал быть спокойным и ясным, и нам очень хотелось пройти до темноты как можно дальше на восток. Отдохнувшие за вчерашний день собаки бодро и старательно тащили нарту.
Мы шли вдоль невысокого берега, обрывающегося в море то отвесной стеной ледника, то базальтовой осыпью. А справа, до самого горизонта, лежало неровное, торосистое замерзшее море.
Внимательно и пристально осматривали мы каждую излучину берега, каждую глыбу базальта, торчавшую из снега и льда, а иногда там, где берег совсем полого спускался к морю, мы даже останавливали упряжку, выходили на берег и в бинокли разглядывали ледники. Ни гурия ни самолета нигде не было видно.
Так шли мы час, два, три, пять часов.
Вдруг за излучиной берега вдалеке показалась высокая черная скала. Она торчала из ледника, как чортов палец.
Савранский, который попрежнему шел далеко впереди упряжки, обернулся к нам и что-то прокричал, указывая рукой на скалу. Наумыч знаками ответил, что надо поворачивать. Точно почуяв отдых, собаки приналегли на хомутики, и мы бегом, едва поспевая за нартой, помчались к далекой скале. Вот она все ближе и ближе. Уже можно разглядеть отдельные камни, нагроможденные у подножья скалы. Но гурия что-то не видать.
— Конные, слезай! — кричит Наумыч, размахивая рукавицей над головой, словно командир конной батареи, командующий шашкой. — Привал!
Упряжка лихо подлетела к берегу.
Бросив собак и нарту, мы побежали к скале и, обгоняя друг друга, принялись карабкаться, взбираться по отвалившимся камням наверх. Подъем был не крутой, и мы быстродобрались до вершины.
Гурия здесь не было. До самого горизонта лежал перед нами ровный белесоватый снег, покрывающий ледники. Ни одной черной точки, ни одного пятнышка не было на этом снегу.
— Значит, не та скала, — разочарованно сказал Наумыч. — Выходит дело — надо дальше топать..
Мы медленно спустились вниз, подошли к своей нарте. Собаки уже сладко похрапывали, вздрагивая и перебирая во сне лапами.
— Ну, что же, надо малость перекусить, — сказал Наумыч. — Я чего-то проголодался, как антипкин щенок.
Мы облачились в малицы, вытащили из рюкзаков консервы, шоколад, пачки печенья и расположились у нарты прямо на снегу, словно на зеленой лужайке во время пикника.
Редкозубов взрезал ножом консервные банки, Наумыч наломал шоколада, Савранский распечатал пачки печенья, а я принялся бережно, чтобы не пролить ни одной капельки, обносить всех питьем. Остатки утреннего чая опять были слиты в термосы, и теперь я наливал каждому в крышечки от термоса бурую тепловатую жидкость. Тут же, на снегу, стояла алюминиевая бутылочка с клюквенным экстрактом. Каждый капал из нее в крышечку с питьем несколько капель по вкусу, добавлял туда же снегу, чтобы набралась полная крышечка воды, и медленно, с наслаждением выпивал.
Наумыч, лежа на боку и с аппетитом уплетая промерзлые консервы, опять вытащил карту.
— Хорошо бы нам сегодня вот до этого места дойти, — говорил Наумыч, разглядывая карту. — Здесь какая-то бухточка, и что-то вроде скалы изображено. Здесь бы и заночевали.
Вдруг Редкозубов, который молча сидел, прислонившись спиной к нарте, и деловито огромным ножом выгребал из консервной банки остатки мяса, бросил свою банку и дико закричал, показывая куда-то на небо тускло блеснувшим ножом:
— Смотрите! Смотрите!
Невысоко над горизонтом сизые облака раздались узкой длинной щелью. На темном предвечернем небе она сияла белым, как раскаленная сталь, светом. И вот из-за края щели по сгрудившимся облакам, по всему небу ударил прямой и плоский луч. Он осветил и небо и землю каким-то жарким светом. Мне даже на миг показалось, что все вокруг ожило и как-то сдвинулось с места.
А уже в щель между облаками медленно и величественно выползало желто-красное, усталое, огромное солнце!
Солнце!
Мы увидели его впервые после четырехмесячной разлуки! Мы снова увидели солнце! Оно нашло нас в промерзлой, дикой пустыне, у подножия изглоданной ветрами черной базальтовой скалы!
Молча, как зачарованные, мы не отрываясь смотрели на солнце. Казалось, оно согревает нас своим закатным, медно-красным светом. И скалы, и снег, и торчком стоящие глыбы льда, и далекие айсберги, и округлые края облаков, — все налилось этим светом, все стало розово-красное, живое, теплое.
И вдруг свет погас. Снова сошлись края облаков, и там, где только что слепящим огнем горело багровое солнце, были только сизые тяжелые облака, крутыми валами сбившиеся у горизонта.
Все посерело, померкло, потухло. Снова стало холодно, пусто и одиноко.
Наумыч поднялся на ноги, отшвырнул валенком пустую консервную банку.
— Ad perpehiam rei memoriam2, — торжественно сказал он, — назовем, товарищи, эту скалу Солнечной.
Мы тоже встали.
— Ладно, пусть будет Солнечная, — сказал Савранский. — На обратном пути я положу ее на карту…
Снова мы тронулись в путь. Берег становился все круче, все выше; над черными пятнами обнаженного базальта высокой шапкой возносился белый купол ледника.
К четырем часам вечера, когда уже почти совсем стемнело, мы вышли к бухточке. Вдалеке, на берегу чернела высоченная отвесная скала. Но было уже так темно, что вершину ее нельзя было разглядеть.
По крутому склону берега, заваленному огромными глыбами камня, отвалившегося от скалы, мы поднялись к самому ее подножию. Здесь было тихо. Снег слежался и был такой плотный и твердый, что с большим трудом мы вырубили топором и лопатой ровную площадку для палатки.
Маленькой и жалкой показалась мне она рядом с наваленными, навороченными, нагроможденными глыбами базальта. Все небо позади палатки закрывала черная угрюмая скала.
Вскоре уже гудел в палатке примус, слабо мерцало сквозь брезент пламя свечи, доносился звон мисок, ложек, банок. Савранский уже возился с ужином, а мы, засучив рукава свитеров и широко расставив ноги, умывались снегом, повизгивая от холода и предвкушая удовольствие от горячего супа, от чая с лимоном и отдыха в теплом мешке.
Заколдованный самолет
Наутро мы проснулись под завывание ветра.
Нет, нам положительно не везет! Из палатки даже носа нельзя высунуть — так крутит и несет снег. Ничего не поймешь, ничего не разберешь в мутном вихре!
Хмурые и злые, мы молча сидим около печки. Савранский, почерневший от примусной копоти, варит рисовую кашу. В маленькое зеркальце Наумыч задумчиво по частям разглядывает свою физиономию — сначала левую щеку, потом правую, потом подбородок и лоб. Он вытягивает губы, страшно таращит глаза, поднимает брови. Потом, вздохнув, прячет зеркальце в карман и протяжно зевает.
— Дураки, что книжку никакую не взяли, — мрачно говорит Редкозубов. — Ведь думал же взять книжку, и забыл. Сейчас бы хоть почитали вслух, а то вот теперь сиди, как в яме. С ума сойдешь.
— А ты рассказал бы чего-нибудь, все повеселее бы стало, — говорит Савранский, помешивая кашу. Но Редкозубов угрюмо молчит, потом принимается за свою трубку — развинчивает ее, прочищает, продувает.
Кашу мы едим медленно, чтобы хоть как-нибудь убить время. После каши кипятим чай и до одури напиваемся — по четыре, по пяти кружек.
К полудню ветер немного стихает. Редкозубов, который по-прежнему ютится около самой двери палатки, высовывает голову наружу и радостно говорит:
— Потишало. Можно итти. Честное слово, можно!
Все четверо мы поспешно вылезаем из палатки.
— Ничего себе потишало, — ворчит Савранский. — Тут не то что гурий, шестиэтажный дом не разглядишь.
Мы тщательно завязываем снаружи вход в палатку и гуськом начинаем взбираться на скалу. Впереди идет Редкозубов, за ним я, потом Савранский. Шествие замыкает Наумыч. Собаки, спавшие вокруг нарты, поднимают головы и с удивлением смотрят нам вслед: куда это их понесло в такую погоду?
С камня на камень, цепляясь за выступы, ставя ноги в расщелины и трещины базальта, мы поднимаемся все выше и выше.
Уже совсем потерялась из виду среди запорошенных снегом базальтовых глыб наша палатка. Ветер звенит и воет, прямо в лицо метет мелкий снег.
— Зря тут полезли! — кричит сзади Савранский. — Вон где надо было!
И он показывает налево, на пологий откос ледника, спускающийся прямо в пролив. Там, действительно, лезть было бы гораздо легче, но возвращаться уже поздно.
Наверху, на просторе, ветер гуляет и свищет во-всю. Какая-то серая мгла — не то туман, не то низко упавшие облака — окутывает все вокруг.
Наша скала с трех сторон затоплена ледником. Маленькая, заваленная щебнем площадка, с которой ветры сдувают дочиста весь снег, сразу переходит в ледяное поле. Куда-то прямо в небо уходит это поле. Где-то там, в тумане, в пурге, купол ледника.
Ни направо ни налево ничего нельзя рассмотреть. Мы бродим по площадке, подходим прямо к обрыву, заглядываем вниз, идем направо, потом возвращаемся и идем налево.
Никаких следов гурия нигде нет.
— Бесполезное занятие, — говорит наконец Наумыч, усаживаясь на камень. — Надо переждать непогоду и тогда снова подняться сюда и хорошенько осмотреться.
— Что-то мне кажется, что это где-нибудь здесь, поблизости, — многозначительно говорит Редкозубов, озираясь по сторонам.
— И мне тоже, — кивает Савранский.
Мы долго сидим, курим, все посматривая по сторонам. Но по-прежнему ничего не видать во мгле низовой метели.
Назад мы спускаемся там, где показал Савранский. Итти легко, под гору, да еще ветер подгоняет, подталкивает сзади. Мы выходим прямо к нашей палатке, и собаки, завидя нас, поднимают радостный лай.
— Обед, что ли, готовить? — нерешительно говорит Савранский, когда наконец, отряхнувшись и обмахнув рукавицами валенки, мы затискались обратно в палатку. — Может, сегодня без супа обойдемся? Сварить разве мясо с рисом?
Снова гудит и фырчит примус. Наумыч достает из рюкзака толстую записную книжку в клеенчатом переплете и, нахмурившись, начинает что-то быстро писать.
Редкозубов принимается обтирать бинокли, отвинчивает стекла, дышит на них, протирает чистым бинтом. Мне делать нечего, и, подложив под голову рюкзак, я начинаю дремать.
Я засыпаю и просыпаюсь. Все так же гудит в палатке примус и воет за стенками ветер. Наумыч все пишет что-то в своей клеенчатой книжке. Савранский мешает ложкой в кастрюле. Редкозубов храпит, запрокинув голову, а рядом с ним валяется его потухшая трубка. И я снова засыпаю.
После обеда, когда Савранский потушил примус, убрал в ящик печку и в палатке стало просторней, Наумыч достал свою полевую сумку и вытащил из нее карту.
Он хитро подмигнул нам и посмеиваясь, с видом человека, который придумал что-то интересное, стал тщательно осматривать карту со всех сторон, пробуя наощупь бумагу. Бумага была плотная, толстая, почти как картон. По бокам карты шли широкие белые поля. Снизу на этих полях, как всегда на географических картах, были напечатаны условные обозначения, масштаб карты и т. д.
Наумыч достал ножницы и неторопливо стал обрезать эти поля. Срезал с одной стороны длинную белую полоску бумаги, повернул карту другой стороной и здесь отрезал поля, потом отрезал их и с третьей стороны и с четвертой. Он разложил у себя на коленях все четыре полоски и начал что-то прикидывать и подсчитывать, шевеля губами.
Мы молча, с интересом следили за ним. Каждую полосу бумаги Наумыч разрезал на девять частей, потом, все так же хитро посмеиваясь, достал из сумки красный карандаш, положил на колени кусок фанеры от крышки ящика и сопя принялся писать что-то на одном кусочке бумаги, потом на другом, потом на третьем.
Я взял у него с колен один кусочек и прочел: «Туз буб». Взял другой — «Король буб». Третий — «Дама буб».
— Он карты делает! — закричал я.
Наумыч затрясся от смеха.
— Сейчас в полярного дурака сыграем, — проговорил он.
Все сразу оживились, засуетились, начали шарить по карманам, по рюкзакам, достали карандаши и, поделив между собой масти, принялись надписывать карты.
— А вот, например, десятка. Как ее — буквами писать «десятка», или можно цифрой? — задумчиво проговорил Редкозубое, склонившись над своими кусочками бумаги. — Буквами, пожалуй, не упишется.
— Пиши цифрой, — решительно сказал Наумыч. — Только девятку и шестерку надо снизу подчеркнуть, чтобы потом не спутать.
Когда карты были готовы, Наумыч долго тасовал их, вынимая то одну, то другую и с любопытством разглядывая.
— У Ефима почерк очень уж корявый, — сказал он, — недоразумений много будет.
Мы разделились на две партии: я с Наумычем, Савранский с Редкозубовым.
— В шесть карт в подкидного, — громко провозгласил Наумыч и принялся сдавать, поплевывая на пальцы. — Кто первый останется, тот полярный дурак.
— А отыгрываться можно? — с тревогой спросил Редкозубов.
— Нет, — отрезал Наумыч. — Первая партия решительная. Без отыгрыша.
Козыри выпали черви. Молча, нахмурившись, вертя и разглядывая каждую карту, мы сидели друг против друга.
— Руки мерзнут, — проговорил Савранский, — если бы знать, перчатки бы взял. Хожу с семерки треф. Серафим Иваныч, бросайте семерки.
— Нет у меня семерок, — проворчал Редкозубов. — Кто же это химическим карандашом писал? Валет пик совсем расплылся, ничего и не поймешь.
Наумыч, как коршун, следил за игрой. Он брал каждую брошенную карту и проверял.
— Чем кроешь? — говорил он и, медленно прочитав: «король бубен», клал карту обратно: — Верно покрыл.
— Что это такое? — вдруг с обидой сказал Редкозубое. — Я эту карту не возьму.
— Почему?
— Да как же — все карты незаметные, а эта заметная. Видите — у нее на обратной стороне какой-то «масш» напечатан.
— Ну, и что же из этого? — проговорил Наумыч. — А вот у меня, видишь — «таб» напечатано. Это из нижней полоски сделано. Там еще условные знаки пойдут. Надо прятать, чтобы не видно было.
Первую партию выиграли я и Наумыч. В палатке поднялся страшный крик.
— Не считается! Не считается! — кричал Савранский. — У Редкозубова было «отдельно стоящее дерево», а все знают, что дерево — это восьмерка пик!
— А почему он свое дерево не прятал?
— Он прятал, а вы подсмотрели, когда он его из колоды брал!
— Ничего мы не подсматривали! У меня все время на руках торчал «Астрономический пункт», его все видели, да я ведь не остался…
— Тогда с отыгрышем давайте, раз есть заметные карты, — сказал Редкозубов, яростно тасуя.
— Ладно уж, отыгрывайтесь.
Вторую и третью партию выиграли они. А четвертую сыграть не пришлось. Наумыч вдруг поднял руку, прислушался и сказал:
— А ну-ка, отдельно стоящее дерево, посмотри, что там на проспекте делается. Никак стихло.
Редкозубов выглянул из палатки.
— Стихло. Совсем хорошо.
Наумыч собрал карты, бережно спрятал их в боковой карман.
— Надо выползать, — сказал он. — А то опять может эта чертовина подняться.
— Зачем же нам табуном ходить? — сказал я. — Давайте мы вдвоем сходим на разведку. Я и Редкозубов. Посмотрим, что там видно, а потом уж решим, как действовать. Может, это и не здесь вовсе, может, дальше надо итти. Ведь ничего еще неизвестно.
— Ну, ладно, идите. Бинокль захватите на всякий случай.
Мы хорошенько переобулись, взяли по плитке шоколада и, подтянув пояса, вылезли из палатки.
Ветер стих. И туманная мгла как будто почти рассеялась.
По склону ледника, крутой косой спускающемуся к нашей скале, мы выбрались наверх.
Перед нами расстилалось ровное и белое, как бумага, без единой тени, без единой складки или черной точки, бесконечное поле ледника.
Отвесной, высоченной стеной ледник обрывался к морю. Наша скала, как мыс, выдавалась из ледника, а направо и налево от скалы шла извилистая, изломанная линия крутого обрыва.
— Смотрите, что это там справа? — тихо сказал Редкозубое.
Вдалеке на востоке смутно темнела еще такая же скала, как наша. Туман еще не совсем рассеялся, и хорошенько рассмотреть ее нельзя было даже и в бинокль.
— Пройдем, посмотрим, что это за штука, — сказал Редкозубов. — До нее как будто не очень далеко — верст пять, не больше.
Мы двинулись на восток, вдоль обрыва ледника, далеко обходя глубокие, метров, наверное, до двухсот, ледяные ущелья, то и дело преграждавшие нам путь.
— Не хотел бы я загудеть туда, вниз, — проворчал Редкозубов.
— Я бы тоже, пожалуй, не согласился, — ответил я и посмотрел по сторонам. Что такое? Далеко на леднике едва-едва темнело какое-то пятнышко. Оно было чуть различимо, но сразу бросилось мне в глаза на совершенно ровном белом снегу.
Я остановился.
— А это что там такое, посмотрите-ка! — сказал я Редкозу-бову.
Он тоже остановился и стал щурясь смотреть, потом медленно поднял к глазам болтавшийся у него на груди большой морской бинокль, проворно завертел его барашек, наводя на фокус.
— Ничего не разберешь, — пробормотал он. — Но, кажется, что-то такое лежит на леднике.
Он протянул мне бинокль. Да, что-то лежит, но что — рассмотреть нельзя.
Мы переглянулись.
— Пошли?
— Пошли.
Круто повернув налево от обрыва, мы быстро зашагали на ледник, не спуская глаз с темного пятнышка.
— А вдруг это самолет? — неуверенно проговорил наконец Редкозубов. Он сказал то, что я давно уже подумал. — Вот будет здорово. Но где же гурий? Гурия нигде что-то не видать.
Мы молча и быстро продолжали итти вперед. Уже чувствовался подъем, — мы начали подниматься на купол, вершина которого тонула в сером угрюмом тумане.
— Стоп! — вдруг закричал Редкозубов, хватая меня за руку. — Гурий!
Он показал рукой в ту сторону, где еще раньше мы видели вторую скалу. Она была теперь видна очень хорошо. На вершине ее стоял маленький черненький столбик.
Это был гурий.
— Значит, нашли! — радостно сказал я.
— Как будто так, — подтвердил Редкозубов. — Пошли скорее.
Темное пятнышко на леднике стало уже принимать какие-то очертания. Мы снова остановились, и снова Редкозубов поднес бинокль к глазам.
— Самолет, — тихо сказал он. — Самолет. Ну, конечно. Смотрите.
Да, самолет. Снег так бесцветен, так однообразно и ровно бел, что кажется, будто это в воздухе лежит на лопатках, задрав кверху две лыжи, маленький аэропланчик.
— Ну, дело в шляпе! Пошли скорее.
Мы шагаем молча, все время глядя на самолет. Теперь самолет виден даже простым глазом. До него осталось не больше чем полтора-два километра.