На краю света Лесков Николай
— Поспать бы теперь не вредно, — потягиваясь, сказал Боря Линев.
Редкозубов с презрением посмотрел на Борю и, страшно перекосившись от проглоченного зевка, укоризненно сказал:
— Эх ты, рохля. Одну ночь недоспал, и уж скулишь. Как же я-то восемь суток на руле плыл и ничего? А руль — это тебе не спальный мешок.
— Откуда же, Симочка, восемь уже набралось? Ты ведь рассказывал, что только шесть суток плыл, да и то весь руль в крови оказался.
— Рассказывал, рассказывал, — разозлился Редкозубов, — мало ли что рассказывал. Ты бы даже и трех суток не выдержал..
— Да будет вам, — смеясь сказал Наумыч. — Идите лучше оба спать.
На другой день, к полудню, погода вдруг разгулялась. Ветер стих, метель улеглась.
Хотя солнце еще и не показывалось над землей, но на улице было уже совсем светло, и казалось, что солнце только на минуту спряталось за легкие облачка и вот-вот выглянет и осветит землю.
Во всех домах начались торопливые сборы.
Обе партии — моя и Стучинского — наперегонки принялись снаряжаться, чтобы, пользуясь хорошей погодой, как можно скорей выйти на поиски.
Все разошлись по своим комнатам, чтобы собрать рюкзаки, переодеться и смазать лыжи.
Вбежав к себе, я торопливо снял со стены плотные суконные штаны, непродувайку, свитер и, натягивая все это на себя, старался вспомнить, что нам еще нужно взять с собой в дорогу. На одну минуту я задумался, что надевать: лыжные сапоги или валенки. Вдруг в комнату вошел Наумыч. Сесть ему было негде, так как на единственном стуле лежал рюкзак, а на кровати сидел я сам, и Наумыч остановился у порога.
— Не очень там надрывайтесь, — сказал Наумыч. — Идите быстро, но не скачите. И поосторожней, пожалуйста. У Мертвого Тюленя и в Британском канале могут быть полыньи, — там лед никогда на месте не стоит. Вы и по сторонам смотрите и под ноги глядеть не забывайте.
Вдруг дверь опять отворилась, и в комнату заглянул Костя Иваненко. Лицо у него было обиженное, вытянутое.
— Ну, чего же ты тут копаешься? — проговорил он. — Опять Савранский первый ушел. Возишься, как на поминках.
— Как ушел? — хмурясь, спросил Наумыч. — Куда он ушел? Никуда он не может уйти, не доложивши мне.
— А он со своими ребятами взял да и ушел, — упрямо сказал Костя. — Сейчас я видел — бегут со всех ног по бухте, а мы все еще собираемся.
— Путаешь ты чего-то, — недовольно сказал Наумыч. — С чего это они вдруг побежали? Я, кажется, бегов никаких не объявлял.
— Не верите — сами посмотрите, — сказал Костя.
Мы все трое вышли в коридор.
Но не успели мы пройти и трех шагов, как выходная дверь с грохотом и треском распахнулась настежь, трахнув по стене так, что задрожал весь дом.
Прямо на нас, как безумный, налетел Романтиков. Лицо его было искажено, глаза вытаращены, он не то плакал, не то смеялся. Как — то нелепо взмахнув руками, он тонким, заячьим голосом закричал:
— Шорохов идет! Шорохов идет! Возвращается! Боже мой!
— Вы с ума сошли? Где? — закричал Наумыч, хватая Ромашникова за руку. Но Ромашников вырвался и побежал куда-то по коридору, выкрикивая:
— Идет! Идет! У Рубини! Боже мой! Боже мой!
Мы выскочили из дома. По льду к Рубини цепочкой бежали, обгоняя друг друга, черные фигурки, мчались гуськом собаки. А далеко, около самой скалы, на ровном и чистом снегу чернела кучка народа.
Наумыч огромными прыжками помчался по льду, сбросив на бегу тяжелую собачью шубу.
Я сразу же обогнал Наумыча и бежал, бежал до тех пор, пока горло не перехватил сухой, палящий жар. Ноги у меня подкашивались, дыханье перехватило, и, жадно глотая сухой морозный воздух, я пошел шагом.
Навстречу, размахивая руками, в съехавшей на затылок шапке, скакал Гриша Быстров.
— Что там? — просипел я срывающимся голосом. Гриша промчался мимо меня, крикнув на ходу:
— Везут! Отморозил ноги!..
Теперь навстречу мне бежала уже целая толпа народа. Ближе, все ближе. Я остановился.
Впрягшись в потяг вместо собак, люди везли нарту. На нарте что-то лежало, покрытое оленьей шкурой.
Толпа поровнялась со мной, и я увидел, как приподнялся край оленьей шкуры и из-под нее на мгновенье показалась голова с почерневшим безумным лицом. Глухо стукнув, голова снова тяжело упала на нарту.
Из последних сил я побежал вместе с толпой.
Вот и берег. Навстречу уже с какой-то банкой и толстой пачкой бинта в руках спешит Наумыч.
— В ангар! В ангар! — кричит он. — Везите его в ангар!
— Почему в ангар? — кричит Вася Гуткин. — В дом надо!
— Что ты одурел, что ли! — набрасывается на него Леня Соболев. — Обмороженного человека в тепло! Конечно, в ангар надо!
Нарту шагом подвозят к самой двери ангара, и кто-то сдергивает оленью шкуру.
Вся зимовка, все до одного человека, сбежались на берегу. Зимовщики кричат, толкаются, протискиваются к нарте. Шорохов лежит врастяжку, лицом вниз. Он опять поднимает голову, дико озирается и пробует встать. Я подхватываю его, поднимаю, ставлю на ноги. Он, как подрубленный, сразу виснет на моих руках.
— Сереженька, — слабым голосом говорит он, взглянув на меня полными слез глазами, и я с удивлением слышу, что от него пахнет спиртом.
Кто-то подхватывает его с другой стороны, и мы осторожно, на руках, вносим его в ангар. Вся зимовка валит за нами.
— Я пьяный… Я совсем пьяный… Сереженька… — бормочет Шорохов.
Дверь в ящик распахнута настежь.
— На диван, на диван, — командует Наумыч, пристально, испытующе вглядываясь в лицо Шорохова. Мы осторожно кладем его на диван. Он вытягивается во весь рост, руки его бессильно падают вдоль тела. На почерневшем лице Шорохова белеют только одни глаза да оскаленные в слабой, жалкой улыбке зубы. Отросшие черные усы и борода свалялись и смерзлись, как овечья шерсть.
Ящик сразу набивается народом до отказа. Шорохов водит глазами по сторонам, слабо заплетающимся языком говорит:
— Дошел все-таки, дотопал.
— Теперь уж не помрешь! — кричит кто-то сзади.
— Не помру, — бормочет Шорохов. — Нет, не помру… Нет..
Наумыч проворно снимает с рук Шорохова рукавицы, ловко ощупывает пальцы, кисти.
— Снять пимы, — отрывисто командует он, и несколько человек сразу бросаются к ногам Шорохова, начинают стягивать с них стоптанные, протертые пимы, а потом и сбившиеся носки.
— Никак примерз, — испуганно говорит Желтобрюх, отдирая носок.
Все пять пальцев на левой ноге точно фарфоровые, — белые, блестящие, плотно прижатые друг к другу. У ногтей вымерз иней.
— Снегу! — командует Наумыч и, сморщившись, осматривает пальцы, трогает их, разглядывает подошву ноги, хмурится.
— Снегу! — снова говорит он, мельком взглянув и на правую ногу — пальцы на ней такие же белые, мертвые, замороженные.
— Вы уж трите, ребята, — лепечет Шорохов, — трите, ребята, на ять. Резать, ребята, не будете?
По очереди, меняясь, мы трем и трем снегом шороховские ноги.
Ящик заволакивает паром, собаки вертятся под ногами и визжат, хлопают двери ангара.
Гам, крик, суматоха.
— Георгий Иванович, — кричит Наумыч, быстро приготовляя на разостланной по столу вощанке какую-то прозрачную мазь. — Рино!
Радист протискивается к Наумычу.
— Возьмите карандаш, бумагу. Сейчас я продиктую телеграмму. Пишите: «Правительственная. Молния. Москва. Главсевморпуть. Ушакову». Есть? Дальше: «Сегодня около 12 часов зимовщик Стучинский заметил льду бухты около Рубини-Рок трех-четырех километрах от зимовки летчика Шорохова. Нартах Шорохов благополучно доставлен зимовку. Подается первая помощь. Подробно через час. Руденко». Есть?
Шорохов приподнимает голову.
— Чего, чего ты там пишешь? — говорит он. — Это я вас заметил, а не вы меня. И потом: не доставлен, а сам дошел. Напиши — сам дошел…
— Ладно, ладно, — кивает головой Наумыч. — Скажи-ка лучше свой домашний адрес. Жена где живет?
— Жена? — удивляется Шорохов. — Какая жена?
— Твоя жена. Адрес твой, на Большой Земле.
— Ах, на земле. Москва, — он запинается, — Москва… Нет, не помню… где-то в Москве..
— Хорошо, — говорит Наумыч радисту. — Найдите его домашний адрес по старым телеграммам и дайте такое радио:
«Вернулся жив и здоров целую Миша».
— Кого я целую? — медленно, с удивлением говорит Шорохов.
— Жену! Жену! Свою жену! — кричат вокруг.
— Ага, жену. — Шорохов закрывает глаза, что-то совсем неразборчиво бормочет.
— Пойдите на Камчатку, — тихо говорит Наумыч, подозвав меня и Васю Гуткина, — вскройте шороховскую комнату, возьмите две простыни, одеяло, подушку и приготовьте постель на диване, в красном уголке. А в его комнате затопите печку.
Мы с Васей бежим в наш дом.
— Ноги наверно пропадут, — говорит Вася на бегу. — Видал, какие пальцы? Сколько уж терли, и никак не отходят. Где же это он, интересно, пропадал? И что теперь с ним будет? Знаешь, я думаю, за такую историю его могут с работы снять.
— Еще что с самолетом — неизвестно, — говорю я. — Может, разбился?
— Наверное, разбился, — говорит Вася. — Скверная штука, если разбился…
Через полчаса Шорохова на руках переносят из ангара в красный уголок и укладывают на диване. Обе его ноги уже забинтованы и похожи на огромные белые коконы.
Вокруг Шорохова вьется, хлопочет, старается изо всех сил взволнованный Сморж. Он принимается укутывать одеялом его ноги, но Наумыч строго говорит:
— Оставь ноги в покое. Сними одеяло с ног.
— Холодно же, — удивляется Сморж, — тут ведь не топлено.
— Вот и хорошо, что холодно. Так и надо, чтобы ногам холодно было, — спокойно отвечает Наумыч. — Не суетись, пожалуйста.
Сморж садится прямо на пол около дивана и сидит, не спуская глаз с Шорохова.
— Все пять дней шел? — спрашивает Сморж.
И опять Наумыч останавливает его.
— Разговаривать будем потом. Сейчас никаких разговоров. Всех прошу выйти и заняться своими делами. Ему нужно отдыхать, а не сказки рассказывать.
В красный уголок протискивается запыхавшийся Арсентьич. Он тащит спиртовой кофейник, какие-то свертки, банки, коробки.
— Вот все, что приказали, — говорит он Наумычу. — Спирт налит, и вода тоже. Можно зажигать.
— Ну, товарищи, — еще раз говорит Наумыч, — по домам. Потом он нам все расскажет, все узнаем, все обсудим. Теперь уж он никуда не денется. А сейчас ему надо подкрепиться, поспать, отдохнуть, успокоиться. Кто-нибудь один пусть останется за сиделку, а остальные выйдите.
— Ромашу сиделкой! Ромашу! — загалдели кругом. — У него стаж! Он умеет!
— Нет, я, — закричал Сморж. — Я останусь. Я посижу, покараулю, пускай спит. Можно мне? Позвольте мне.
— Ладно, оставайся, — сказал Наумыч, зажигая под кофейником спиртовую горелку. — Только имей в виду — никаких разговоров, ни одного слова. Завтра сколько хочешь можешь разговаривать, а сейчас я запрещаю. Ну, хлопцы, — махнул он на нас рукой, — айда. И в коридоре, пожалуйста, не галдите.
Теснясь и переговариваясь, мы вышли из красного уголка.
— Вот это ловко — даже разговаривать запрещается. Выходит дело — под домашний арест попал, — ухмыльнувшись, сказал Стремоухов и, громко топая, пошел из дома.
В этот день, конечно, работа валилась у всех из рук. И за обедом в кают-компании, и после обеда по комнатам, и в сумерках на крыльце бани только и было разговоров, что о возвращении Шорохова. Никто еще ничего не знал — что с самолетом, как Шорохов добрался до зимовки, где он пропадал все эти четверо суток.
Без конца, на разные лады мы гадали о том, что будет теперь делать Наумыч и с оставленным где-то самолетом и с самим Шороховым.
— Что будет делать? Ясно что, — громко говорил Вася Гуткин. — За такие фокусы по головке гладить не полагается. Снимет с работы, вот и все.
— Без Москвы не имеет права, — качал головой Желтобрюх. — Как Москва посмотрит, А Москва может и не снять — ведь летать-то надо. Кто же будет летать-то?
Ромашников важно, как опытный доктор, говорил, попыхивая папироской:.
— Еще неизвестно, что с ногами у него. Если придется ступню отнимать, тогда хочешь не хочешь, а никаких полетов не будет. Без ног ведь не полетишь.
— А за самолетом, наверное, экспедицию пошлют. Может, и я тогда пойду, — мечтательно сказал Желтобрюх. — Нам бы с тобой вместе, а, Борька? — и он умильно заглянул в глаза Боре Линеву.
Боря пожал плечами.
— Там видно будет, кто пойдет. Наверное, упряжки три придется гнать. Одному-то мне, конечно, со всеми собаками не справиться.
— Вот, наверное, я и пойду, — обрадовался Желтобрюх и весело потер руки. — Вместе пойдем.
В шесть часов вечера мне нужно было зарисовать облака.
Я тихонько вошел в наш дом и, чтобы не беспокоить Шорохова, на цыпочках прошел по коридору в метеорологическую лабораторию. Книжечки для зарисовки облаков на столе не оказалось. Я обыскал все ящики и полки — книжечки нигде не было.
«Может, Леня Соболев взял?» — подумал я. Леня часто брал наши облачные книжки, чтобы справляться по ним, какие были облака, когда он выпускал свои пилоты или зонды. Может быть, и на этот раз он унес книжечку в свою лабораторию?
Все так же осторожно, на цыпочках, я вошел в аэрологическую лабораторию и принялся искать книжечку на Ленином столе, бесшумно передвигая и переставляя какие-то коробки и банки. И вдруг я услыхал за тонкой фанерной стеной, в красном уголке какой-то разговор.
Кто же это там разговаривает? Ведь Наумыч же приказал никакими разговорами Шорохова не беспокоить.
Я прислушался.
Тихий, глухой голос Сморжа монотонно бубнил за стенкой:
— А Борька Виллих говорил, что вы будто не имели права лететь без карты, и что вам за это влетит.
— А начальник что говорил? — сипло спросил Шорохов.
— Начальник тоже говорил, что вам это даром не пройдет. Что вы преступление сделали.
— Я — преступление? — изумился Шорохов. — Какое же преступление?
— Ага, преступление. Вот что без продуктов, без карты и без одежи улетели, вот это и преступление. А еще что будто не доложили никому. Я им говорю: «Шорохов вам всем носы утрет, вот увидите, он вернется», а начальник говорит: «Только бы вернулся живой и здоровый, я тогда его на кухню, заместо Стремоухова, определю».
— Меня на кухню?
— Ага, вас. Им всем завидно, что вы теперь прославитесь. Они вас засыпать хотят. Все уж думали, что вы в ящик сыграли, а вы, оказывается, живой. Им завидно, что это не они такой подвиг сделали.
— Так, так, — просипел Шорохов, — а еще чего говорили?
Я нашел на столе свою книжечку и вышел из лаборатории.
Допрос
В одиннадцать часов ночи Наумыч вызвал меня по телефону к себе. В комнате Наумыча уже сидели Арсентьич и Леня Соболев. Сам Наумыч ходил из угла в угол, широко шагая и заложив руки за спину.
Когда я вошел, Наумыч остановился около стола, посмотрел на часы и сказал:
— Прошло уже полсуток, как Шорохов вернулся на зимовку. Я думаю, что он уже успел достаточно хорошо отдохнуть для того, чтобы ответить нам на некоторые вопросы. Сейчас мы пойдем к нему и поговорим с ним обо всем, что произошло. Это должен быть совершенно официальный разговор, с протоколом, со свидетелями. Дело серьезное. Самолет разбит, почти все планы нашей летней работы, очевидно, будут теперь сорваны. Мы вот посовещались с Арсентьичем, — так сказать, комфракцию собрали, — и решили, что прежде, чем предпринимать что-нибудь, надо хорошенько выяснить, как все это произошло.
Наумыч взял со стола пачку писчей бумаги и передал ее мне.
— Будешь вести подробный протокол разговора. Постарайся как можно точнее записывать и вопросы и ответы. А Леонид пусть насчет навигации всякой его поэкзаменует. Ну, пошли.
— А что, Наумыч, ноги у него здорово обморожены? Резать не придется? — спросил я.
— Трудно еще сказать, — медленно проговорил Наумыч. — Если не начнется гангренозный процесс, то пальцы отболят и отвалятся сами. А если начнется гангрена, тогда, конечно, придется резать.
Мы вышли из дома и направились на Камчатку.
Наумыч постучал в комнату Шорохова и растворил дверь. У кровати сидел на стуле Стремоухов и что-то оживленно рассказывал Шорохову. Завидев Наумыча, Стремоухов сразу замолчал и встал со стула.
— Кто вам позволил сидеть здесь? — сухо спросил Наумыч у Стремоухова. — Вы разве не слыхали, что я приказал до завтра товарища Шорохова не беспокоить?
Шорохов рванулся на кровати и отрывисто сказал:
— А разве я под арестом, что никто не может притти навестить меня?
— Вы не под арестом, а под наблюдением врача, — ответил Наумыч. — И приказания врача в данном случае должны всеми выполняться беспрекословно. Товарищ Стремоухов, отправляйтесь на кухню. У вас еще не убрана посуда после ужина.
Стремоухов молча вышел из комнаты, а мы расселись на стульях около большого шороховского стола.
— Григорий Афанасич, — сказал Наумыч, — ты понимаешь сам, что события всех этих дней не могут остаться тайной и что по возвращении на Большую Землю нам всем придется держать за это дело ответ.
— Ну, что ж, и ответим, — запальчиво сказал Шорохов.
— Да, ответим. А сейчас я считаю нужным записать целый ряд фактов и восстановить все обстоятельства этого злосчастного полета. Мы будем вести протокол, который ты потом прочтешь и подпишешь. Если у тебя будут какие-нибудь дополнительные сообщения или возражения, или особые мнения, то ты сможешь потом в протоколе все это записать. Не возражаешь против такого порядка?
Шорохов пожал плечами.
— Нет, не возражаю…
— Отлично. Значит, начнем.
Я пододвинул к себе чернильницу, расчистил на столе место и быстро, как только мог, принялся записывать.
Руденко. Считаете ли вы себя в состоянии отвечать на вопросы, которые вам будут предложены?
Шорохов. Да, я отдохнул и свободно могу разговаривать.
Руденко. Когда вы приняли решение подниматься на три тысячи метров — еще на земле, до начала полета, или уже в воздухе?
Шорохов. Я решил, что полечу до потолка, еще на земле.
Руденко. На земле?
Шорохов. Да.
Руденко. Сообщили ли вы об этом решении начальнику базы?
Шорохов. Нет, не сообщил. Я не считал нужным это делать.
Руденко. Почему вы предприняли полет на три тысячи метров, не имея на борту самолета ни запасов продовольствия ни карты и будучи очень легко одеты для высотного полета в арктических условиях?
Шорохов. Я считал все это излишним. Это был обычный полет над аэродромом. В такие полеты можно и не брать с собой запасов продовольствия. А о карте я скажу потом.
Руденко. Еще один предварительный вопрос. Ознакомили ли вы начальника зимовки и врача с заключением психотехнической и медицинской комиссии, записанным в вашем лётном свидетельстве?
Шорохов. Нет, не знакомил. Это излишнее дело.
Руденко. Теперь расскажите, пожалуйста, все обстоятельства вашего полета 17 февраля вплоть до возвращения на зимовку 21 февраля.
Шорохов. Пожалуйста. Когда я поднялся метров до восьмисот, до тысячи, самолет стал попадать в облака. Но, выходя из облаков, я каждый раз отчетливо видел внизу и остров, и бухту, и зимовку и нисколько не беспокоился насчет посадки. Залетев почти до потолка, я вдруг заметил, что все подо мной скрыто не то облаками, не то туманом, — земли совершенно не видно. Я начал снижаться. На высоте примерно полутора тысяч метров самолет попал в снежную бурю, из которой сразу же мне удалось вырваться, спускаясь все ниже и ниже. Тут я увидел, что на земле туман и бухту мне не найти. Над туманом возвышался только купол какого-то ледника, все же остальное вокруг было словно затоплено туманом. Я решил сесть на этот купол. Но при посадке левая лыжа самолета наскочила на заструг, — самолет перекосило, правая плоскость ударилась о снег, и самолет пошел на свечу. Порывом ветра машину опрокинуло на капот.
Соболев. Откуда дул ветер, не можете сказать?
Шорохов. Идя на посадку, я ошибся в направлении ветра и садился не в лоб против ветра, а под углом к нему.
Руденко. Поэтому самолет и опрокинулся?
Шорохов. Самолет опрокинулся потому, что левая лыжа наскочила на заструг. Ветер тоже сыграл тут свою роль. Если бы я садился правильно против ветра, — может быть, капота и не было бы. Прежде чем машина опрокинулась, я успел остановить мотор и выскочить из кабины. Дул очень сильный ветер. Первым делом я вынул карту и попытался ориентироваться.
Руденко. Разве у вас была с собой карта архипелага?
Шорохов. Была.
Руденко. А какая же карта находится в самолетном ящике, в ангаре?
Шорохов. Это какая-нибудь другая карта. Надо спросить борт-механика.
Руденко. Ваш борт-механик уже заявил, что это и есть ваша лётная карта и что вы, таким образом, летали без карты. Вы принесли с собой карту, о которой говорите?
Шорохов. Нет. Когда я развернул ее, чтобы попробовать ориентироваться, порыв ветра вырвал ее у меня из рук и унес. Я не побежал за ней, боясь заплутаться на леднике в тумане.
Руденко. Значит, вы спокойно дали ветру унести свою карту, сознавая, что тем самым падают ваши шансы на спасение? Ведь вы даже еще не успели определить, где именно вы находитесь.
Шорохов. Я не рискнул отойти от самолета в туман и метель. Весь день 17-го погода была такая, что я все время сидел внутри самолета или ходил вокруг него, чтобы согреться. К ночи я разобрал перегородку внутри фюзеляжа и смог даже лечь, забравшись внутрь самолета, как в нору. Было очень холодно, и я почти не спал. Весь день 18-го туман и поземок не прекращались, и я то дремал, то ходил, чтобы согреться. 19-го вдруг немного стихло и прояснилось. Примерно в километре от самолета я увидел высокий черный гурий. Зная, что в гурии может быть спрятано какое-нибудь продовольствие и записка с указанием его местоположения, я пошел к нему. Гурий стоял на очень высокой базальтовой скале, отвесно обрывающейся к морю. Руками я принялся разбирать камни и копать снег и вдруг нашел банку консервов. Тут опять поднялся ветер, стало темнеть, и я, захватив банку, вернулся к самолету. В банке оказались рыбные консервы. Я принялся есть их. Весь день 20-го я пробыл около самолета. Никуда нельзя было итти, так как видимость была очень плохая. Наконец в ночь на сегодня, — я думаю, это было часа в четыре ночи (часы у меня стали), — рассеялся туман, ветер стих, и я решил попробовать дойти до зимовки. Сняв с самолета компас и захватив молоток, я пошел по леднику.
Руденко. В каком направлении?
Шорохов. На зюд-вест.
Руденко. Почему на зюд-вест?
Шорохов. Зимовка, по-моему, была именно в этом направлении.
Соболев. Была ли перед полетом устранена девиация компаса?
Шорохов. Нет, этого сделано еще не было. Я не успел это сделать.
Соболев. Известна ли вам величина склонения магнитной стрелки компаса для этих широт?
Шорохов. Нет, не известна.
Соболев. Какую же пользу в таком случае мог принести вам компас?
Шорохов. Вот дошел же, — значит, польза была.
Руденко. Значит, вы считаете, что дошли до зимовки совершенно сознательно, а не случайно вышли именно в этом месте?
Шорохов. Конечно, не случайно.
Руденко. Значит, вы сможете указать нам на карте, как именно вы шли через ледники и где находится самолет?
Шорохов. Мне надо еще подумать. Я шел не прямо, а поворачивая то вправо, то влево. Потом я шел по луне.
Соболев. Это не очень правдоподобно. Как же вы могли определить свой курс по положению луны на небесном своде, если у вас остановились часы и не было никаких астрономических пособий?
Шорохов. Вы что же — ловить меня собираетесь?
Руденко. Нет, мы стараемся как можно подробнее восстановить все обстоятельства вашего полета и аварии. Что вы можете ответить на вопрос Соболева?
Шорохов. Ничего не могу ответить. Если желаете, считайте, что я пришел случайно. Как вам угодно, так и считайте. А я буду говорить так, как было. Значит, сначала я шел на зюд-вест. Часа четыре или пять я шел так. Потом слева я увидел какую-то черную точку. Я пошел к ней. Шел очень долго. Когда дошел, увидел, что это торчит из ледника вершина какой-то скалы. Я отдохнул, доел рыбные консервы. Я очень устал и замерз. Тут я сообразил, что в компасе налит чистый винный спирт, который мог бы меня подкрепить и согреть. Я отвинтил пробку, выпил несколько глотков спирта и пошел дальше. Так я дошел еще до какой-то скалы и от нее снова повернул направо. Шел часа три, четыре. Ледник кончился. Передо мной был какой-то пролив и скала. Я спустился с ледника. Местность была мне совершенно незнакома. Я уже думал, что вышел куда-то по другую сторону острова и что зимовки мне уже не найти. Тут я еще выпил спирта. Решил итти до последних сил. Вдруг я увидел на снегу старую песцовую ловушку. Конечно, я очень обрадовался. Значит, где-то близко зимовка. Я обошел скалу и вдруг увидел, что я нахожусь около Рубини. Я обошел Рубини и вышел в бухту. Тут уж я сразу заметил на берегу дома зимовки. Я так устал и обессилел, что лег на снег. Меня тоже, оказывается, разглядели, и скоро ко мне подбежали зимовщики с нартами. Вот и все.
Руденко. В каком положении вы оставили самолет?
Шорохов. Самолет лежит лыжами кверху. Винт сломан. Повреждена правая плоскость, нервюры и элероны. Своими силами, без доставки с Большой Земли запасных частей, думаю, отремонтировать его не удастся.
Руденко. А мотор?
Шорохов. Мотор совершенно цел, в полной исправности.
Руденко. Значит, вы не можете точно сказать, где именно находится ваш самолет?
Шорохов. Нет. Сейчас не могу. Мне надо подумать, посмотреть по карте, сообразить.
Руденко. Есть ли у вас какие-нибудь заявления, которыми вы считаете нужным дополнить этот протокол?
Шорохов. Я хотел бы отметить, что ко мне никого не допускают, будто я какой-нибудь преступник.
Руденко. Это все?
Шорохов. Все.
— Так, — сказал Наумыч. — Теперь прочти все с начала до конца, — обратился он ко мне.
Я прочел.