На краю света Лесков Николай
— То за два часа до завтрака кофе сварит, пьешь какую-то холодную бурду, то ждать целый час приходится, — проговорил Боря Линев. — Совсем с нашим новым служителем сладу не стало.
Он поерзал на стуле, откусил кусок хлеба.
— Пойду пока, водички попью.
Боря встал и направился на кухню. Слышно было, как он загремел ковшом, откинул крышку бака, всплеснул ковшом воду.
— Арсентьич! — вдруг закричал он. — Это что ж у тебя тут квасится? Никак покойник какой!
— Чего еще? — недовольно прогудел Арсентьич, не отходя от примуса. — Какой там покойник?
— Ого-го! — опять закричал Боря. — Вот это сюрприз, так сюрприз!
Боря поспешно вошел в кают-компанию, осторожно держа двумя пальцами какую-то черную мокрую тряпку, с которой бежала на пол вода.
— Наумыч, рукавица в котле! Да какая рукавица — самая что ни на есть грязная! Глядите!
Боря обошел все столы, демонстрируя свою находку. Это, действительно, была старая брезентовая рукавица, черная от каменноугольной пыли, от масла, чорт ее знает еще от чего. Рукавица набрякла, разлохмаченный край ее даже побелел — отмок в воде.
Арсентьич остановился в дверях кухни, не спуская глаз с Наумыча.
— Платон Наумыч, — сказал он сдавленным голосом, — сроду такой вещи со мной не было. Хотите — верьте, хотите — нет…
— Да ты не беспокойся. Мы знаем, милок, чье это дело! — закричал с места Вася Гуткин. — Знаем, знаем! Прелестно знаем!
— Безобразие!
— Когда же прекратится это свинство?
— Чорт знает, что такое!
Кают-компания зашумела, все заговорили разом, кто-то даже ударил кулаком по столу.
— Может, Фомич вам уже докладывал, — снова закричал Вася Гуткин, — но только позвольте уж тогда, Платон Наумыч, и мне сказать. Тут, без вас, мы просто как свиньи жили. Тарелки грязные, немытые, все ножи ржа поела, вилки сальные, а чайные ложки и розетки — так те совсем пропали. Были, да сплыли! У кого, ребята, есть чайная ложечка?
— У меня, — сказал Желтобрюх.
— И у меня, — сказал Каплин.
— Вот видите. Две ложечки на двадцать человек! А где остальные? Куда остальные девались? Это что же такое за фокусы?
— Правильно! Правильно! — закричали кругом.
— Конечно, правильно! — еще пуще загорячился Вася. — А вчера я захожу в кают-компанию, а он убирает со стола, этак ухмыляется и говорит, — ведь прямо в глаза, мошенник, говорит: «Вот, — говорит, — свиньи какие! Я две недели тарелки не мою, а никто даже и не заметил!»
Наумыч постучал ножом по столу.
— Это про кого речь? — спросил он.
— Как про кого? Про Стремоухова! А то про кого же? — закричали вокруг.
— Хорошо, — сказал Наумыч. — Отлично. Пусть товарищ Шорохов, он пока что председатель нашего профкома, пусть он соберет сегодня в семь часов вечера общее собрание зимовщиков. Там и обсудим поведение Стремоухова.
— Да что вы человека оговариваете? Может, это и не он вовсе! — вдруг закричал Сморж. — Кто видал? Не пойманный — не вор! Просто, утопить человека хотите — вот что!
Наумыч потемнел.
— Ну, кончили, — твердо сказал он. — Вот придешь сегодня на собрание, там и ораторствуй. А еще лучше, вместо того чтобы языком трепать, занялся бы табуретками. Я тебе уж второй месяц говорю, чтобы ты починил табуретки. Стыдно все-таки даром хлеб есть.
Наумыч отвернулся от Сморжа, помолчал и спокойным уже голосом добавил:
— А сейчас после завтрака у меня в комнате собраться всем коммунистам и комсомольцам. Арсентьичу, значит, Линеву, Виллиху, Каплину. Есть о чем поговорить.
— Кофе готово, — робко сказал Арсентьич. — Можно брать.
Гремя стульями, все повскакали с мест и двинулись на кухню.
Арсентьич большим уполовником разливал из миски дымящийся, душистый кофе.
Когда снова все расселись по местам и в кают-компании стало потише, Наумыч сказал:
— Авария самолета и болезнь летчика, я думаю, не должны сорвать всю нашу работу. Экспедицию на Альджер нужно, во что бы то ни стало, провести.
— А самолет искать? — с испугом спросил Желтобрюх.
— А чего его искать, — насмешливо сказал Шорохов, — чего зря утруждаться? Лучше подождать, — может, он сам придет.
Наумыч в упор посмотрел на Шорохова и спокойно продолжал:
— За самолетом мы сходим потом. Сначала надо провести научную экспедицию. А кроме того я жду кое-каких указаний из Москвы. Ну, так вот. Я думаю, что на Альджер экспедиция может выйти двенадцатого числа, то есть через шесть дней. За это время и собаки хорошенечко отдохнут. Итти надо на двух нартах, по девяти собак. Пойдут Горбовский и Савранский. Каюрами оба Бориса — и Линев и Желтобрюх.
— Правильно! — закричал покрасневший от радости Желтобрюх. — Конечно, оба!
Все засмеялись, а Боря Линев облапил отбивающегося Желтобрюха и, поглаживая его по голове, ласково приговаривал:
— Ах, ты, Желтинька ты моя хорошая! Конечно, оба, оба, милый, оба..
После завтрака все разбрелись по своим делам, а в комнате Наумыча заперлась партийно-комсомольская фракция зимовки. Сквозь тонкие стенки из комнаты доносился громкий голос Бори Линева, гудел Арсентьич, слышны были тяжелые шаги Наумыча. Он, наверное, по обыкновению ходил из угла в угол комнаты, заложив руки за спину и покусывая нижнюю губу.
А в нашем новом доме совещалась другая фракция. Не успел Шорохов вернуться после завтрака к себе, как тотчас же к нему прибежал Сморж, а потом быстро прошел Стремоухов и тщательно притворил за собою дверь.
Несколько раз, проходя по коридору мимо комнаты, я слышал раздраженный голос Шорохова, слышал, как, захлебываясь и стуча кулаком по столу, что-то выкрикивает Сморж, как торопливо бубнит Стремоухов, иногда нервно посмеиваясь тонким хохотком.
Совещание у них было бурное. Вскоре из комнаты послышался такой громкий и яростный крик, что можно уже было отчетливо разобрать запальчивый голос Шорохова:
— Это мы еще посмотрим! Я — преступник, ты — преступник! Все, кроме него, преступники! Поговорим еще, не бойся!
А Сморж, перебивая его, закричал:
— Конечно, не бойся! За правду все как один станем! Посмотрим, чья возьмет!
Перед обедом я сидел у Васи Гуткина, когда в комнату к нему вошел Стучинский. Лицо его было печальное и грустное. Вздохнув, он сел на диван, покачал головой, медленно набил трубку.
— Что же это такое будет? — тоскливо сказал он. — Нехорошо все это, очень нехорошо.
— Что нехорошо? — спросил я. — Что вам не нравится?
— Да вот, — Стучинский поморщился, — все эти собрания, разбирательства, репрессии. Не гуманно это.
Вася Гуткин отложил мандолину, на которой он наигрывал вальс «Дунайские волны», и с удивлением посмотрел на Ступинского.
— Не гуманно? — подняв брови, сказал он. — Ты что, Фомич, на букву «г» сейчас словарь, что ли, читаешь? Не гуманно! Видали вы Иисуса Христа? А за свиней нас держать — это гуманно? Ты что же хочешь — чтобы мне в морду плевали, а я чтобы кружевным платочком утирался? Не-е-е-т, брат. Гуткин не такой! Если Наумыч ему ничего не сделает, так я сам чудесным образом ему все зубы выколочу.
— Ну и варварство, — печально сказал Стучинский. — Ненужная жестокость и варварство. Я не понимаю, зачем это нужно — публично судить человека, наказывать, когда можно вызвать к себе, поговорить, воздействовать гуманными средствами?
Вася Гуткин захохотал:
— Эх ты, скрипач, живая душа на костылях! — Вася хлопнул Ступинского по плечу и подмигнул ему — Ты не толстовец ли, чего доброго? Вам бы с Ромашей на пчельнике жить, пчелок бы разводить, цветочки лекарственные собирать, вот была бы прелестная вещичка! А вы — в Арктику!
— Я не толстовец, — обиженно сказал Стучинский, — но думаю, что и в Арктике жить надо гуманно, культурно, вежливо.
— Знаете что, Фомич, — вмешался я. — Насчет гуманности я вам вот что скажу. Грили расстрелял своего солдата Генри за то, что тот крал у своих товарищей последние куски кожи. А эта кожа была единственной пищей умиравших от голода людей. Кто, по-вашему, поступал гуманно: Грили или Генри?
— Вот именно! — подхватил Вася Гуткин. — Если один прохвост мешает жить двадцати человекам, надо его убрать. И никаких разговоров. — Вася снова взял мандолину и, уже улыбаясь, сказал Ступинскому: — Толстовец! по глазам вижу, что толстовец — глаза мутные, как у бешеного судака.
Вася заиграл марш, смеющимися глазами посматривая на Ступинского. А Стучинский, тихонько отбивая такт ногой, продолжал задумчиво посасывать трубочку, изредка покачивая головой и двигая бровями.
Когда пришло обеденное время, мы двинулись в старый дом.
Здесь уже собралась вся зимовка. Столы были накрыты, но обед опаздывал. Никто не хотел садиться без Наумыча.
Наконец дверь Наумычевой комнаты распахнулась, и в клубах табачного дыма оттуда вышли заседавшие. Арсентьич рысью побежал на кухню, а остальные прошли в кают-компанию.
Молча расселись все по местам, выжидающе посматривая на Наумыча. Но Наумыч съел щи, съел картофельные котлеты с грибным соусом, съел компот и только тогда, поднимаясь из-за стола, сказал:
— Значит, в семь часов общее собрание зимовки. Быть всем до одного.
Встал из-за стола и Боря Линев. Он толкнул Желтобрюха локтем в бок и показал глазами на дверь.
— Пошли. Нартами надо заняться. Развихлялись все, как старый драндулет.
Я догнал Борисов в коридоре:
— Ребята, чего решили?
Боря Линев уклончиво сказал:
— Вот в семь часов узнаешь, а то не интересно будет.
И Каплин тоже ничего не хотел рассказывать. Он, по обыкновению, вздыхал, кряхтел и сумрачно говорил:
— Спросите у Наумыча. Что я — начальник, что ли?
В семь часов все двадцать человек собрались в кают-компании. Стремоухов, кусая заусенцы, сидел в кухонных дверях на пустом ящике и искоса посматривал на всех нас. Шорохов, осторожно наступая на забинтованные, втиснутые в резиновые калоши ноги и опираясь на костыли, прохромал на свое место и грузно сел, сложив костыли на полу около себя.
Наконец вошел Наумыч. Он долго усаживался в конце большого стола, разложил перед собой какие-то бумажки, жестяную коробку с папиросами, карандаши и, осмотрев кают-компанию, наконец сказал:
— Все собрались?
— Все.
— Ну. — сказал Наумыч, быстро взглянув на Шорохова, — я думаю, можно начинать.
Шорохов придвинул к себе пустой чайный стакан и постучал по нему карандашом.
— От имени профкома зимовки, — сказал он, — объявляю общее собрание открытым. На повестке дня как будто только один вопрос. Начальник хочет, чтобы мы поговорили насчет товарища Стремоухова. Ну, что же, поговорим. Изменений и дополнений к повестке дня нет?
— Есть, — спокойно сказал с места Боря Линев. — Разрешите?
Все, как по команде, повернулись в ту сторону, где сидел Боря, и уставились на него во все глаза. А Боря уже встал с места, вопросительно глядя на Шорохова:
— Можно?
Шорохов снова постучал по стакану:
— Только покороче, — недовольно сказал он. — Нечего тут рассуждать. Все и так ясно. Побыстрее, пожалуйста.
Боря весело посмотрел на Шорохова.
— Я быстро, — сказал он, — одну минуту. Вот что, товарищи, партийно-комсомольская фракция зимовки предлагает дополнить повестку еще одним вопросом. Мы считаем нужным этот вопрос поставить на повестку дня первым.
— Какой там еще вопрос? — перебил его Шорохов.
Боря поднял руку.
— Одну минуточку. Мы предлагаем в первую очередь поставить на обсуждение общего собрания вопрос о председателе нашего профкома летчике Шорохове. Мы считаем, что летчик Шорохов не может руководить профсоюзной работой на зимовке.
— Правильно! — весело крикнул Вася Гуткин и хлопнул ладонью по столу. — Это одна шайка-лейка!
На Васю зашикали и замахали руками:
— Тише ты! Не ори! Вот горластый!
— Ну, верно же, что одна шатия, — сказал Вася, разводя руками. — Чего же тут молчать?
Боря Линев постучал костяшкой пальца по столу и продолжал:
— Мы предлагаем сейчас обсудить резолюцию фракции по этому вопросу. Резолюцию огласит Платон Наумыч.
Уже не спрашивая разрешения у Шорохова, который растерянно, ничего не понимающими глазами продолжал смотреть на Борю Линева, спокойно поднялся со своего места Наумыч. Он взял со стола какой-то листочек бумаги и, поднеся его к глазам, спокойно и внятно прочел:
«Резолюция партийно-комсомольской группы по поводу поведения председателя профкома зимовки Шорохова Г. А.
«Ввиду того, что летчик Шорохов:
«1) Своим полетом 17 февраля грубо и преступно нарушил производственную дисциплину на зимовке, что имело последствиями гибель самолета У-2 и частичный срыв экспедиционных работ.
«2) демагогически и склочнически пытался обернуть свое воздушное хулиганство как акт гражданского мужества и почти геройства и
«3) до самого последнего времени группировал вокруг себя все недисциплинированные и склочнические элементы зимовки, партийно-комсомольская группа считает, что летчик Шорохов не может возглавлять профессиональную организацию зимовки, в задачи которой в первую очередь как раз и входит укрепление производственной дисциплины и сплочение всех зимовщиков. Партийно-комсомольская группа считает нужным снять летчика Шорохова с работы председателя профкома».
— Это кто же такие элементы-то? — крикнул Сморж, а Стремоухов вскочил с ящика и, размахивая руками, закричал: — Я не позволю пятнать свое имя! Я буду жаловаться!
В кают-компании поднялся страшный шум и крик. Шорохов изо всех сил стучал карандашом по пустому стакану, Вася Гуткин, тоже вскочив с места и перегнувшись через стол, что-то кричал Стремоухову и грозил волосатым большим кулаком. Кто-то выкрикивал: «Слова! Прошу слова!» Гриша Быстров, подбежав к Шорохову и тряся его за плечо, настойчиво повторял: «Голосуйте же предложение! Что же вы не голосуете!» А Стучинский, сжав виски руками, покачивался из стороны в сторону, приговаривая: «Что делается, боже мой, боже мой.»
Тогда Наумыч стукнул по столу своей папиросной коробкой и зычно гаркнул:
— А ну, хлопцы, тихо! Председатель ставит на голосование дополнение фракции к повестке собрания. Ставите ведь, верно? — обернулся он к Шорохову.
— Товарищи, — растерянно сказал Шорохов. — Что же это такое? Это все Борька Виллих подстроил. В отместку!
— А вот ставьте на голосование, — сказал Леня Соболев, — тогда сразу будет видно, кто это подстроил. Ставьте, ставьте, что вы задумались? Сами же торопили!
— Ну, хорошо, ставлю на голосование, — покорно сказал Шорохов. — Кто за?
Семнадцать рук поднялись, как одна.
— Кто против?
— Я против! — запальчиво крикнул Сморж. — Из зависти утопить человека хотите!
— И я тоже против, — сказал Стремоухов.
— Против подавляющее меньшинство, — сказал Наумыч. — Предложение принято. Теперь надо избрать нового председателя собрания. Какие есть кандидаты?
— Линева! Борьку Линева! — закричали вокруг. — Садись, Борис! Председательствуй!
— А куда мне садиться? — проговорил Боря Линев. — Мне и здесь хорошо. Итак, значит, продолжаем собрание. Кто, товарищи, хочет слова? Ты, кажется, Гриша, хотел? Сначала будем, значит, о председателе профкома. Ты об этом?
— Да, да, — быстро проговорил Гриша, — об этом самом. Давно бы пора нам поговорить, товарищи, насчет Григория Афанасьича…
— Да и о компании его тоже не мешает поговорить, — крикнул Леня Соболев.
— И о компании, верно, — продолжал Гриша. — О всей троице. Я говорить не умею, уж извините, буду говорить так, как могу.
— Давай, давай! Ничего! Мы поймем!
Все стихло в кают-компании, только Стремоухов недовольно возился на своём скрипучем ящике.
Вдруг я вспомнил так ясно, точно это было только вчера, другую кают-компанию, лакированную, в зеркалах, с ярко начищенной медью, со столом, покрытым белой скатертью, с книжным шкафом красного дерева, с матовыми шарами лампионов.
У карты, на которой маленький синий кораблик из картона огибает мыс Канин Нос, стоят два человека в толстых кожаных штанах.
— Ну, нам-то делить будет нечего, — говорит один, долговязый, вихрастый. — Из-за чего нам ссориться? Будем жить, как при коммунизме: ни зависти ни злости! Денег у нас не будет!.. Ничего не купишь, не продашь, не украдешь!
«Да, — думаю я, — денег у нас нет. Последний двугривенный, завалявшийся у кого-то в кармане, еще месяц назад Редкозубов расковал и сделал из него обруч на свою трубку. Денег у нас нет. Это верно. Но верно ли, что от этого уже больше нет ни у кого из нас ни алчности ни корысти? Нет, это не верно, — думаю я. — Неправда, что здесь жить легче, потому что нет денег, нет соблазнов, потому что людям здесь нечего делить. Здесь жить неизмеримо труднее, потому что все хорошее и все дурное, что есть в человеке, никуда здесь спрятать нельзя. Здесь все на виду. Здесь не соврешь, не прикинешься, не обманешь. Словно просвеченное лучами Рентгена, здесь вдруг становится видимым самое нутро человека, то, что, может быть, десятки лет он тщательно прятал от окружающих, а может быть, даже и сам не ожидал найти в самом себе. Но ни один даже самый непорядочный человек не сможет разрушить, развалить наше дело, потому что он всегда встретит решительный и дружный отпор».
Далеко за полночь собрание постановило:
1) Исключить Стремоухова из союза и в случае, если он будет продолжать свою антиобщественную деятельность, просить начальника уволить Стремоухова с отдачей под суд по возвращении на Большую Землю.
2) Снять летчика Шорохова с работы председателя профкома, а вместо него выбрать товарища Линева.
Предложения приняты при 17 голосах «за» и трех «против».
Три голоса, это — Шорохов, Стремоухов и Сморж.
Глава одиннадцатая
Птичий базар
Со времени злосчастного полета Шорохова редко-редко собирались мы все вместе. Всегда кто-нибудь был в отъезде.
Сперва трое уходили к острову Королевского общества на поиски Шорохова. Вернулись они — мы ушли за самолетом. Потом отправилась на Альджер научная экспедиция Савранского и Горбовского. Экспедиция вернулась из похода через десять дней.
Всего только три дня Наумыч дал отдохнуть собакам и снарядил новую экспедицию — опять на поиски самолета.
После долгих обсуждений и споров решено было самолет на зимовку не доставлять, а только снять с него мотор и приборы.
На этот раз в поход отправились: Наумыч, Редкозубов, Быстров, Линев.
Уходя, Наумыч опять передал бразды правления Стучинскому и приказал всем нам взяться как следует за научную работу, чтобы наверстать упущенное время. А времени было упущено довольно много. С того дня, как пропал Шорохов, все мы только и заняты были что им самим и его самолетом.
Но теперь уже все понемногу успокоилось, и ничто уже больше не мешало нам заниматься своим делом.
Дни стояли ясные, солнечные.
Наш «директор Солнца», актинометрист Лызлов, так ретиво взялся за работу, что даже добился от Стучинского приказа, чтобы камчадалы топили свои печи только до 10 часов утра или после 9 вечера, так как дым из печных труб «закрывает Лызлову солнце».
— Может, нам еще и курить нельзя от десяти утра до девяти вечера! — кричал Вася Гуткин. — Это просто вылазка, и больше ничего! Мы Наумычу будем жаловаться.
Но Стучинский был непреклонен, и, проклиная Лызлова, нам пришлось покориться.
Савранский завалил всю свою комнату привезенными из экспедиции камнями, кусками окаменевших деревьев, пробирочками с пробами почв и с утра до вечера сидел теперь за столом у окна, разглядывал камни в лупу, шлифовал их, пробовал кислотами и что-то писал в толстой клеенчатой тетрадке.
И Горбовский, разложив по всей комнате — и на столе, и на кровати, и на табуретках — таблицы, справочники, листочки бумаги, испещренные мелкими цифрами, засел за свои геодезические вычисления.
Аэрологи стали выпускать одного за другим дневных разведчиков и назначали премии — шоколадом и папиросами — тем, кто найдет спустившиеся на парашютиках метеорографы.
Только один человек не принимал участия в том, что происходило на зимовке.
Это был Шорохов.
По целым дням он угрюмо сидел в своей комнате.
С ногами дело у него кончилось не так уж ладно. На правой ноге пальцы отболели и отвалились сами, а на левой началась гангрена. Тут уж помочь могла только хирургия. Перед тем, как второй раз итти за самолетом, Наумыч сделал Шорохову операцию. Чтобы не запустить гангрену, он отнял на левой ноге у Шорохова полступни. На этот раз Наумыч показал все свое искусство, и хотя операцию он делал без наркоза, она прошла совсем легко и благополучно.
Теперь рана понемногу заживала, и Шорохов мог бы свободно ходить, правда, еще на костылях, но он упорно отсиживался в своей комнате и никого не хотел видеть. Только Сморж и Стремоухов были постоянными его гостями, и по вечерам из комнаты Шорохова слышались какие-то разговоры, шушуканье, смех.
Однажды вечером, когда после дневных трудов я сидел на крыльце бани, лениво покуривая, и смотрел, как собаки гоняются за стремительно пролетающими над берегом чистиками, ко мне подошел Леня Соболев. Лицо его было торжественно и спокойно. Он сел рядом со мной, не спеша достал огромную круглую коробку с махоркой, набил свой «самовар» и задымил.
— Пора открывать сезон, — серьезно сказал он, попыхивая трубкой.
— Какой сезон?
Леня помолчал, выпустил густой клуб дыма и сказал:
— Охотничий. Видишь, как разлетались, прямо на сковородку просятся. Завтра на Рубини хочу сходить, за кайрами.
— А есть? — спросил я.
— Есть. Я в теодолит специально смотрел. Так и снуют, так и вьются вокруг скалы. Набью патронов, возьму ружьишко и завтра непременно пойду.
Он опять искоса посмотрел на меня.
— Разве и мне сходить? — сказал я. — Ружья-то у нас есть?
— Ружей сколько хочешь, только стреляй. Пойдем вместе? Всё веселее будет.
— Ладно. Завтра как раз Ромаша дежурит. После завтрака пойдем?
— Ну, да. А патроны набьем сегодня и ружья приготовим.
Вечером мы взяли у Стучинского ключ от нашего оружейного склада, выбрали два ружья шестнадцатого калибра, захватили порох, дробь, закрутки, барклаи, пыжи, гильзы и уселись в комнате Лени Соболева набивать патроны.
— Покрупнее дробь кладите, — бубнил со своей постели Каплин, — у кайры перо должно быть густое, крепкое, ее бекасинником, например, не возьмешь.
— Бекасинником и простую утку не возьмешь, — ответил Леня. — А кайру и подавно. Знаем, что перо крепкое. Раз в таких холодах живет, значит, крепкое.
— И чего только они сюда летят? — задумчиво опять приговорил Каплин. — Что им плохо там на земле, что ли? Трава, цветы, мухи летают… А они сюда, в снега летят. Глупая птица. Все на юг, а они на север.
Он замолчал, задумался, покачал головой, потом опять заговорил медленно, как бы сам с собой:
— А может, это они по привычке? Может, чорт те знает когда и здесь были леса, речки, озера. А потом все льдом заплыло. А птицы, как привыкли сюда прилетать, так и летают сдуру до сих пор. Интересно, были здесь когда-нибудь леса?
— Были, — отрывисто сказал Леня, заколачивая в гильзу пыж, — были. Савранский нашел целый окаменелый пенек. Разве не видал? — Он быстро взглянул на Каплина. — С сучками, с корой. Ему, может, сто тысяч лет.
— Ну, вот я же говорил, — обрадовался Каплин. — Значит, по привычке и летают.
— Так ты что же — думаешь, кайра в лесу живет? — спросил Леня. — В лесу она через два дня сдохнет. Кайра — морская птица. Она в море живет. Вроде чайки.
— Чего жe они сюда прилетели? Им же здесь жрать нечего? Один ведь лед кругом?
Леня закрутил картонный готовый патрон, полюбовался на него, бережно поставил на стол.
— Они тут и не жрут ничего, — сказал он, принимаясь за новый патрон. — Они в открытое море летают жрать. Рачков ловят, рыбу. А тут у них гнезда. Тут они будут птенцов выводить.
— Ага, гнезда, — сказал Каплин с удовлетворением. — Вот оно что. Значит, что же, — он рассмеялся, — это у них Рубини выходит вроде родильного дома?
Засмеялись и мы с Леней.
— Вроде так.
— Далеко им кормиться-то летать, — с сожалением заметил Каплин и вздохнул. — Ну пусть летают, а я спать буду.
На другой день, сейчас же после завтрака, мы отправились па охоту.
Собаки целой толпой побежали за нами следом, весело помахивая хвостами. Не успели мы отойти от берега, как сзади послышался топот и громкие крики. Мы обернулись. Костя Иваненко, размахивая мелкокалиберной винтовкой, бежал к нам.
— И я с вами! — кричал он. — Постойте!
Он догнал нас и пошел рядом, отдуваясь и тяжело переводя дыхание.
— Чего же это ты собираешься с ней делать? — насмешливо спросил Леня Соболев, показывая на Костину винтовку. — Нормы на значок ГТО, что ли, сдавать?
Костя самодовольно тряхнул головой.
— Посмотрим, кто больше дичи принесет — вы или я. У меня стрельба будет снайперская: выцелил — чик! и готово. Сто патронов — сто птиц!
— В глаз будешь бить? — серьезно спросил Леня.
— Ну, в глаз, не в глаз, а, конечно, в общем, в голову. Тут птица должна быть не пуганая. К ней хоть на два шага подходи, она только смотрит — интересуется, что это за зверь такой идет.
Еще издали от Рубини донесся до нас разноголосый птичий гам: удивленными тонкими голосами кричат люрики, хрипло каркают поморники — фомки, или разбойники, как их называют на Севере, — заливаются хохотком чистики, вопят кайры.
У скалы вьются, то и дело слетают с утесов, прилетают, просто перескакивают с места на место тысячи птиц. Тысячи птиц рядами сидят на черных уступах Рубини, прихорашиваются, взмахивают крыльями, поворачивают из стороны в сторону головы, перекликаются, и вдруг ни с того ни с сего срываются с места и черной живой тучей, шумя крыльями, как ветер в сосновом лесу, летят куда-то на юг.
А навстречу им, с юга, уже несется другая стая. Она высоко взмывает перед самой скалой и планирующим полетом, свистя крыльями, оседает на скалу, и скала на один миг шевелится от тысяч усаживающихся птиц.
Мы подошли к самой скале. Птичий гам и крик был тут такой, что и нам пришлось почти кричать, чтобы услыхать друг друга.
— Идите дальше, а я здесь останусь! — прокричал Костя Иваненко. — Вы своими пушками только мешать мне будете!
Мы с Леней пошли дальше. Собаки, видя, что мы разделились, тоже разбежались на две партии: одни отправились следом за Костей, другие — за нами.
Птицы поделили между собой всю скалу. Кайры, поморники и чайки поселились на высоких утесах Рубини, обращенных к проливу Меллениуса, дальше шли владения чистиков, потом люриков и наконец угодья всякой мелочи вроде пуночек.
Гнезда кайр были высоко-высоко, на совершенно отвесных утесах. До сих пор никто толком не знает, как первый раз спускаются с такой высоты на воду маленькие птенцы кайры. Некоторые биологи уверяют, что кайра-мать, когда наступает время учить своего детеныша плаванию и самостоятельной охоте, сажает птенца к себе на спину и слетает с ним вниз, на воду, и птенец сходит с материнской спины, как пассажир с самолета.