Лев Толстой Шкловский Виктор

Подготовка к свадьбе не прервалась. Дом Берсов занимает позицию выжидательную: правда, старшая дочь обойдена, но все же одна из дочерей выдана. Соня переживает сомнение; она уже привыкла считать себя невестой Поливанова, но отвыкает довольно быстро. Старая любовь остается только темой для дневниковых записей в дни, когда Софья Андреевна очень недовольна своим мужем.

Что касается доктора Андрея Евстафьевича Берса, то он выразил свое недовольство тем, что Толстой женился не на Лизе, способом очень реальным: не дал Соне приданого.

Мать с трудом достала триста рублей, которые Софье Андреевне пришлось потратить на подарки в Ясной Поляне в первые же дни замужества.

Свадьба по настоянию Толстого произошла чрезвычайно быстро: 24 сентября, то есть через неделю после помолвки. Плакала мать за вырезной перегородкой, которая отделяла ее уголок от того небольшого помещения, которое Берсы звали гостиной.

Толстой записал о себе: «В день свадьбы страх, недоверие и желание бегства. Торжество обряда».

Софья Андреевна записала: «Отец был нездоров. Я пошла к нему в кабинет проститься, и он казался смягченным и растроганным».

Церковь была роскошно освещена; пели придворные певчие. Гостей в кремлевской квартире собралось немного. Привели шестерку почтовых лошадей. Впрягли их в новенький дормез, только что купленный Толстым. Деньги на это были получены от издателя Стелловского, скупающего по дешевке право на издание у хороших писателей, вгоняющего текст убористо в двухколонные большие страницы.

На переднюю пару коней сел форейтор.

Софья Андреевна рассказывает: «Осенний дождь лил не переставая, в лужах отражались тусклые фонари улиц и только что зажженные фонари кареты».

Лев Николаевич захлопнул дверцу.

«Лошади нетерпеливо стучали копытами, а передние с форейтором тянули вперед… Зашлепали лошади по лужам, и мы поехали. Забившись в уголок, вся разбитая от усталости и горя, я, не переставая, плакала. Лев Николаевич казался очень удивленным и даже недоумевающе недовольным».

Миновали Каменный мост.

Все реже фонари. Ниже дома.

Когда выехали из Москвы, стало темно, тихо и широко.

Отсутствие за городом фонарей по-новому поразило Софью Андреевну.

Темнели в дожде еловые леса.

Софья Андреевна плакала.

Шестерка лошадей, качая карету, тянула в глубь незнакомой неуютной тьмы.

До станции Бирюлево новобрачные почти не разговаривали.

Толстой записал:

«Она заплаканная. В карете. Она все знает и просто. В Бирюлеве».

Бирюлево – это почтовая станция по дороге в Серпухов.

Молодой титулованной чете отвели большие, с мебелью, обитой красным трипом, царские комнаты; принесли чай. Молодую графиню это немножко утешало, но она ехала в чужой мир, в деревню, а не на дачу. Ясную Поляну она видала, но не представляла.

На второй день к вечеру за запруженной, блистающей, как зеркало ночью, незнакомой речкой показался сад с бедной старой высокой беседкой среди облетевших деревьев.

В сумерках белели башенки.

У отворенных дверей дома стояли люди с фонарями. У фонарей желтый слабый свет. Редко желтели пятнами окна дома, потерявшегося среди белоствольных берез и толстых шершавых вязов.

На пороге стояли еще молодой, принарядившийся, бородатый и элегантный Сергей Николаевич с хлебом-солью и Татьяна Александровна с образом знаменья божьей матери в темно-золотой раме.

Софья Андреевна подобрала обеими руками юбку, встала на колени перед образом, поцеловала его. Желтые глазастые красивые собаки тихо смотрели на нового человека в доме.

Огромный сад пожелтел, чапыжник красный, по аллеям лежали коврами листья и не шуршали: было сыро.

Дом вытоплен жарко, окна открыты: так любил Толстой.

Лев Николаевич записывает: «Ночь, тяжелый сон. Не она». 25 сентября: «В Ясной. Утро, кофе – неловко. Студенты озадачены. Гулял с ней и с Сережей. Обед. Она слишком рассмелилась. После обеда спал, она писала. Неимоверное счастье. И опять она пишет подле меня».

26, 27, 28, 29, 30 сентября: «Ее люблю все так же, ежели не больше. Работать не могу. Нынче была сцена. Мне грустно было, что у нас все, как у других».

Софья Андреевна прожила в Ясной Поляне всю свою жизнь. Она была женщиной, которая здесь свила гнездо и в нем охраняла труд Толстого.

Он выбрал ту самую судьбу, которая ему была нужна, и та женщина, которая была ему нужна, была Софья Андреевна Берс.

Хорошо, что молодая хозяйка только к старости поняла смысл записи: «Не она».

Толстой говорил, что надо не изменять жизнь, а так себя размягчить, измять, чтобы приладиться к жизни: он искал компромисса и не был к нему способен.

Софья Андреевна, став женой гения, сумела построить для него обыкновенную жизнь, но не смогла создать для себя обыкновенного счастья.

Лев Николаевич создал величайшие произведения и в то же время был недоволен собой за то, что он не столкнулся с жизнью, не переделал ее.

Он пока покорился жизни, как крестьянин покоряется неудаче – неурожаю, приспосабливаясь, урезывая себя. Истина настигла его через двадцать лет, в эпоху величайших успехов. Он понял, что он живет неправильно. Переделать жизнь было уже поздно; ему показалось, что всякие переделки надо начинать со своей души, со своей биографии, но биография-то и связала его огромной семьей.

«Дьявол»

Н. К. Гудзий в статье «История писания и печатания повести „Дьявол“ установил, что „в конце 1880-х и в начале 1890-х гг. Толстой усиленно был занят работами над художественными произведениями и отчасти статьями на тему половой любви“.

К этому времени относится «Крейцерова соната» и послесловие к ней, начало работы над «Коневской повестью» – «Воскресением», «Отец Сергий», статья «Об отношениях между полами» и «История Фредерикса» (1889).

Надо различать событийный ряд, который передается в художественном произведении, и авторское отношение к миру, служащее основой художественного произведения и подчиняющее приемами стиля и композиции событийный ряд.

Пишу об этом в биографической книге, нарушая хронологическую последовательность, потому что читателю должно быть интересно, как проходили первые годы семейной жизни Толстого; но Лев Николаевич выразил это художественно не столько в «Войне и мире» и «Анне Карениной», сколько в поздней повести.

Прошлое в искусстве существует иначе, чем другие явления человеческого сознания. У археологов есть способ определения эпох, в которых жил древний человек, по цветочной пыльце, которая остается в торфяниках. Она не разлагается, она – память об исчезнувших народах, деревьях, о сменяющихся лесах, о наступлении степи.

Человеческая боль, ошибки, достижения как бы бессмертны, если они сохраняются в строках рукописи.

Фредерикс, именем которого первоначально названа повесть, существовал реально, жил в Туле, служил судебным следователем, сошелся с крестьянкой Степанидой Муницыной, муж которой работал извозчиком в Туле, потом женился на девушке из интеллигентной семьи, которая мучала мужа ревностью к Степаниде. Через три месяца после женитьбы Николай Фредерикс убил Степаниду во время молотьбы выстрелом из револьвера в живот. Его судили, он был объявлен ненормальным, но вскоре он недалеко от Тулы был найден на рельсах раздавленный поездом.

Фредерикс был близорук, под Тулой в те дни стоял мороз, Николай Николаевич был закутан в башлык, поэтому решили, что Н. Н. Фредерикс не видел и не слышал приближающегося поезда.

Такова событийная цепь, которая легла в основание вещи и как будто целиком выполнена в ней.

В повести герой убивает Степаниду во время молотьбы; в другом варианте он кончает с собой.

Герой носит фамилию Иртенев, то есть назван почти так, как герой «Детства».

Иртеньев, Оленин, Нехлюдов, Левин, Иртенев – все это имена, связанные с биографией Толстого; имя Иртенева как будто замыкает эту цепь.

Вызывает удивление, что Лев Николаевич рукопись «Дьявола» дома не держал; она была передана Черткову и сохранялась в глубокой тайне. У Толстого первоначально дома не осталось ничего, но и Чертков рукопись держал не у себя, а у своей матери в Петербурге.

При переписке рукописи были соблюдены строжайшие правила конспирации. Лев Николаевич получил копию и держал ее у себя в кабинете под клеенчатой обшивкой старого кресла, в котором содержались и другие его тайны от дома.

Весной 1909 года Софья Андреевна нашла рукопись, и в результате произошла тяжелая сцена; Толстой записывает про Софью Андреевну: «…в ней поднялись старые дрожжи, и мне было очень тяжело. Ушел в сад. Начал писать письмо ей то, что отдать после смерти, но не дописал, бросил…»

Когда Толстой был молод, то ссоры с женой он замазывал, как он сам говорил, поцелуями. Это непрочная починка. Стариком он заплакал, и жена заплакала. «И обоим стало хорошо».

Но рукопись напечатана была только после смерти Толстого. В последней редакции Толстой дал повести название «Дьявол».

Из-за случая, происшедшего с Николаем Николаевичем Фредериксом, Софья Андреевна не стала бы волноваться. Она волновалась о другом – о той пыли отцветшего цветка, которая сохранилась в рукописи. В рукописи сохранилась память о любви к одной женщине и о разочаровании в семейной жизни. Вот что огорчило Софью Андреевну через сорок шесть лет.

Я говорил уже о любви Толстого к Аксинье, к женщине, от которой он оторвался с таким трудом. По повести «Тихон и Маланья» мы знаем, как она одевалась, как ходила по деревне, как была всех цветастей, всех стройнее, всех желаннее.

Лев Николаевич любил ее так, как герой «Дьявола» Иртенев любил Степаниду: «Я думал, что я ее взял, а она взяла меня, взяла и не пустила… Я обманывал себя, когда женился… С тех пор, как я сошелся с ней, я испытал новое чувство, настоящее чувство мужа».

Мы знаем эти слова, они возвращают нас к дневникам Толстого, к записи 26 мая 1860 года: «Уже не чувство оленя, а мужа к жене».

Софья Андреевна после своего замужества знала о любви Толстого. Когда очень молодая, красивая женщина, Софья Андреевна, приехала в запущенное имение, то она приказала мыть полы. Из деревни пришли бабы, какие-то женщины показали молодой хозяйке на моющую пол Аксинью и сказали, вероятно, со зла, что это «сударушка хозяина». Софья Андреевна с горечью пишет об этом в своей восьмитомной рукописи – «Моя жизнь».

Она думала об этом все время. Запись 16 декабря 1862 года, часть которой я приводил выше, она заканчивала словами: «Я просто как сумасшедшая. Еду кататься. Могу ее сейчас же увидать. Так вот как он любил ее. Хоть бы сжечь журнал его и все его прошедшее».

13 июня 1909 года записано в записной книжке: «Посмотрел на босые ноги, вспомнил Аксинью, то, что она жива, и, говорят, Ермил мой сын, и я не прошу у нее прощенья, не покаялся, не каюсь каждый час и смею осуждать других».

Лев Николаевич ошибался. Ермил – это был муж Аксиньи, а сын назывался Тимофей. И сын, очень похожий на Льва Николаевича, служил потом кучером, и дети Льва Николаевича по дворянской простоте относились к нему как к брату.

Лев Николаевич записал уже не точно – он стар; и в то же время помнит конкретно: видит босоногую, любимую женщину, глядя на свои босые ноги.

Тот случай, который он хотел забыть, замолить как-то, оказался происшедшим навечно.

Рассказывал про свою юность Толстой по-разному.

Когда Бирюков привел в биографии Толстого выдержку из статьи Н. П. Загоскина «Граф Л. Н. Толстой и его студенческие годы», что «как тетушка Полина Ильинична, так и окружавшие его систематически портили юношу, ломали хорошую от рождения натуру, развращали и его ум, и его душу, и его сердце» и т. д., то Толстой на полях рукописи написал: «Напротив, очень благодарен судьбе за то, что первую молодость провел в среде, где можно было смолоду быть молодым, не затрагивая непосильных вопросов и живя хоть и праздной, роскошной, но не злой жизнью».

Н. Н. Гусев в книге «Лев Николаевич Толстой. Материалы к биографии с 1828 по 1855 год» пишет: «Это замечание Толстого было вызвано его желанием высказать свое несочувствие участию студенчества более поздних лет в политической борьбе и нисколько не выражает его действительного мнения о Юшковых и окружавшем их обществе».

Замечания Н. Гусева очень категоричны. Очевидно, он считает, что действительное мнение о самих Юшковых у Толстого – протест, но в примечаниях на предыдущей странице Толстой пишет: «Никакого протеста не чувствовал, а очень любил веселиться в казанском, всегда очень хорошем обществе». Слово «веселиться» написано вместо зачеркнутого слова «танцевать».

К студенчеству же, участвующему в политической борьбе, Толстой откосился скорей сочувственно.

В начале 1862 года Лев Николаевич в гостинице, расположенной в Москве на Лубянке, разговаривал с группой студентов, которые принимали участие в волнениях, начавшихся из-за вводившихся матрикулов. Волнения перешли на политическую почву. Правда, Лев Николаевич указал студентам на бесплодность этих волнений, но он пригласил их быть учителями в его школе.

Этих студентов Толстой в письмах противопоставлял семинаристам и считал их лучшими учителями.

Во всяком случае, об особом желании Толстого высказывать свое неодобрение революционному студенчеству ни в шестидесятые годы, ни в более позднее время мы говорить так категорически не можем.

Не надо думать, что Лев Николаевич вычеркивал свои воспоминания или даже целиком их отвергал. Он жил своими воспоминаниями, они были костями и мясом художественных построений, они возникали все снова и снова, они спорили с Толстым, и он спорил за них со своими последователями.

Лев Николаевич не забыл своего увлечения, которое проще назвать любовью, и это Софья Андреевна хорошо понимала; она видала это во сне и во сне разрывала на куски чужого ребенка; внутри оказывалось не мясо, а вата; она радовалась тому, что истинное преступление было только во сне, и огорчалась тем, что месть не совершена.

Но и это не так изранило сердце Софьи Андреевны, как то, что Лев Николаевич рассказал в «Дьяволе» историю своей женитьбы совсем иначе, чем в «Анне Карениной»: дал беспощадный анализ того, что произошло и обнаружило свою ложность.

«Дьявол» повествует о лицемерии брака.

Лев Николаевич начинает повествование, показывая молодого человека, который налаживает свое хозяйство. Он сходится с женщиной, женой одного крестьянина, работающего в городе, встречи с женщиной происходят в караулке и в оранжерее – в такой оранжерее, какие бывали в крупных имениях, а в Ясной Поляне такая оранжерея осталась от большого дома. Евгений – хороший человек, добрый, хозяйственный и близорукий, как близорук Толстой; он не замечает, что в Степаниду он влюблен. Между тем ему надо жениться: «Почему Евгений выбрал Лизу Анненскую, нельзя объяснить, как никогда нельзя объяснить, почему мужчина выбирает ту, а не другую женщину».

Нельзя объяснить, и почему Лиза влюбилась в Евгения, а Евгению нравились глаза Лизы. «Смысл же этих глаз был такой. Еще с института, с 15 лет, Лиза постоянно влюблялась во всех привлекательных мужчин и была оживлена и счастлива только тогда, когда была влюблена… Эта-то ее влюбленность и давала ее глазам то особенное выражение, которое так пленило Евгения.

В эту же зиму в одно и то же время она уже была влюблена в двух молодых людей, и краснела и волновалась, не только когда они входили в комнату, но когда произносили их имя. Но потом, когда ее мать намекнула ей, что Иртенев, кажется, имеет серьезные виды, влюбление ее в Иртенева усилилось так, что она стала почти равнодушной к двум прежним…»

Роман развивался дальше так: когда Иртенев сделал предложение, «она и гордилась им, и умилялась перед ним и перед собой и своей любовью, и вся млела и таяла от любви к нему».

Степаниду Иртенев любил другой любовью; он искал ее следов на траве. Это и была любовь.

Как и герой повести «Дьявол», Лев Николаевич, хотя он и говорил в школе ученикам и учителям, что «жениться на барышне – значит навязать на себя весь яд цивилизации», женился на «барышне» Софье Андреевне, либо женился бы на другой женщине того же круга, и несчастье его и несчастье ее было предопределено и не могло быть исправлено никакими усилиями великого человека.

Он хотел приладиться. Он был молод, и она была молода. Прилаживались на недели и годы, но он не мог врасти в жизнь, которую перерос. С «дьяволом» нельзя было справиться.

Память о прошлом осталась раскаяниями, снами.

Но, кроме того, она осталась как необычность пути, как сложный, горький, извилистый путь к крестьянству, к народу, хотя и понятному в его вчерашнем и тогдашнем, а не завтрашнем дне.

Идиллия

«Яснополянской идиллией» называл Бирюков жизнь молодых Толстых в Ясной Поляне, правда упоминая о минутах разочарования.

Не нужно слишком верить записям, так как Софья Андреевна, а может быть, и Лев Николаевич делали записи главным образом тогда, когда они ссорились и страдали.

Вообще пользоваться воспоминаниями и дневниками надо очень осторожно, если хочешь узнать правду, а не решать споры, давно погашенные смертями.

Дневники Толстого в Юбилейном издании его сочинений вместе с комментариями занимают тринадцать томов. От них нельзя отказываться, но, используя дневники, надо помнить книги. Книги – цель писателя, дневники – его признание. Прежде всего очень часто дневники пишут для прочтения, и это отметил Пушкин, говоря про предельно откровенные дневники Руссо.

Дневники Толстого читались его женой, и он читал ее дневники: это своеобразная беседа двух не понимающих друг друга людей. Эта беседа приводила их в отчаяние. Впоследствии, 26 марта 1865 года, Софья Андреевна записывает в своих дневниках: «Левочка поэтически любит жить и наслаждаться один; может быть, оттого, что в нем поэзия слишком хороша и слишком ее много и он дорожит ею. Это и меня приучило жить своей отдельной, маленькой жизнью души. Он что-то пишет, я слышу, верно тоже дневник. Я его уже почти не читаю. Как только читаешь друг у друга, так делаешься неискренен».

Значит, и дневники Толстого, особенно после его женитьбы, – это разговор не наедине.

Строение в Ясной Поляне было не бедное, но запущенное и неудобное. Софья Андреевна только впоследствии увеличила флигель, оставшийся от большого дома, лишив постройку симметрии, но придав ей некоторое удобство.

Мы обычно преувеличиваем бытовую культуру русского дворянства. Дворяне поселились в своих усадьбах, освободившись от военной службы при Екатерине II, а начали бросать свои усадьбы в 1860-х годах.

Не нужно представлять себе обстановку дворянской усадьбы по нашим музеям, где сохранились наиболее художественно ценные вещи из богатых усадеб.

Дом Толстого был домом простым, со сборной мебелью и с потемневшими зеркалами, случайно оставшимися от отцовского дома.

Толстой себя все время упрекал за роскошь в своей жизни, но он исходил почти бессознательно из крестьянского представления об уровне жизни. Дом многокомнатный, многолюдный, парк очень просторен, но дом был прост и паркетные полы были только в двух комнатах. По обстановке, в нашем теперешнем представлении, Ясная Поляна – очень неустроенный дом.

Дом был теплый, во втором этаже довольно высокие потолки, но все неудобное, проходное, суровое.

Лев Николаевич был сам человеком суровых привычек. Он спал, подкладывая под голову кожаную подушку. Софья Андреевна привезла в дом простыни, подушки и завела для дворовых определенные места для сна – до этого они спали где попало, постелив на пол войлок.

Дом был суров, а сад вокруг дома прекрасный. Лев Николаевич постоянно ходил, ездил, и молодую жену он сразу повел на прогулку километров на пятнадцать, а потом повез к брату на телеге, хотя карета была, но просто ему не пришло в голову, что из деревни в деревню можно поехать в карете.

К тому же для кареты не было лошадей и упряжи, хоть сколько-нибудь ей соответствующей.

Но дело, конечно, не в этом. Лев Николаевич женился нерешительно и восторженно. В Ясной Поляне существовала легенда, записанная учителем Петерсоном, будто бы Лев Николаевич назначил уже свадьбу с соседкой Арсеньевой и убежал из-под венца, вернее, не приехал на собственную свадьбу.

На свадьбу с Берс Лев Николаевич опоздал к венцу, хотя свадьбу торопил. Ему не приготовили к свадьбе крахмальной рубашки. Впоследствии он описал такой случай в «Анне Карениной».

В небольшом, плохо освещенном доме Софья Андреевна приучалась к одиночеству хозяйства и обучалась ревности.

Она ревновала, скучала, училась бренчать на фортепьяно, читать, солить огурцы.

Лев Николаевич читал другие книги, собирался что-то писать, колебался, когда казалось, что надо писать поскорее, а не раздумывать. Лев Николаевич говорил о народе, разговаривал с мальчишками; он был свой в этой деревне. Для него солнце и луна вполне заменяли в деревне городские фонари.

Софья Андреевна написала 23 ноября 1862 года в настоящем своем, не придуманном, не после написанном дневнике следующие слова: «Он мне гадок с своим народом. Я чувствую, что или я, т. е. я, пока представительница семьи, или народ с горячей любовью к нему Л. Это эгоизм. Пускай. Я для него живу, им живу, хочу того же, а то мне тесно и душно здесь, и я сегодня убежала, потому что мне все и всё стало гадко. И тетенька, и студенты, и Н. П., и стены, и жизнь, и я чуть не хохотала от радости, когда убежала одна тихонько из дому. Л. мне не был гадок, но я вдруг почувствовала, что он и я по разным сторонам, т. е. что его народ не может меня занимать всю, как его, а что его не может занимать всего я, как занимает меня он. Очень просто. А если я его не занимаю, если я кукла, если я только жена, а не человек, так я жить так не могу и не хочу. Конечно, я бездельная, да я не по природе такая, а еще не знаю, главное, не убедилась, в чем и где дело».

Слово «кукла», очевидно, было произнесено в яснополянском доме много раз, может быть, много сот раз. В следующем году Лев Николаевич написал 23 марта Татьяне Берс письмо, что его жена, Танина сестра, Соня, обратилась в фарфоровую куклу: ноги у Сони фарфоровые и стоят на фарфоровой дощечке, выкрашенной зеленой краской, рубашка на Соне тоже фарфоровая, и говорит Соня, не раскрывая рта. Все похожее, все фарфоровое. Она фарфоровая куколка с комода, и она маленькая, крохотная, она может сидеть у Льва Николаевича за галстуком. Лев Николаевич пишет дальше в письме: «Вчера она осталась одна. Я вошел в комнату и увидал, что Дора (собачка) затащила ее в угол, играет с ней и чуть не разбила ее. Я высек Дору и положил Соню в жилетный карман и унес в кабинет. Теперь, впрочем, я заказал и нынче мне привезли из Тулы деревянную коробочку с застежкой, обитую снаружи сафьяном, а внутри малиновым бархатом, с сделанным для нее местом, так что она ровно локтями, головой и спиной укладывается в него и не может уже разбиться. Сверху я еще прикрываю замшей».

Старый доктор Берс, которому показали письмо, удивился и вспомнил Эрнеста Гофмана с его куклами, с его людьми, превращенными в куклы, и Овидия Назона с разными рассказами о превращениях.

Я думаю, что на след этого происшествия может нас навести собачка Дора. Лемюэль Гулливер, хирург, ставший потом капитаном, после путешествия в Лилипутию попал к добрым великанам на остров Бробдингнег, на этом острове он дрался с пчелами, спотыкался об улиток. Однажды «небольшой белый сеттер, принадлежавший одному из садовников, забравшись случайно в сад, пробегал недалеко от места, где я (Гулливер. – В. Ш.) лежал. Почуяв меня, собака устремилась ко мне, схватила меня в пасть и принесла к хозяину, подле которого осторожно положила меня на землю, виляя хвостом».

Кукла, которую уносит собачка, – лилипутка, карлица в доме Толстого, карлица не только рядом с ним, но рядом с другими людьми в деревне. Муж носит жену в кармане – даже не в кармане сюртука, а в жилетном кармане. Но бедная кукла, ушедшая с городского комода, страдала, падала, разбивалась.

Толстой приписывал к письму: его лакей «Алексей говорит, что можно заклеить белилами с яичным белком».

Бедная кукла, ей было очень больно, у нее было человеческое сердце, ока заглядывала в дневники Толстого. Софья Андреевна радовалась, когда муж уходил из дому, хотя она его любила, а Лев Николаевич записывал в дневнике 18 июня 1863 года: «Где я, тот я, которого я сам любил и знал, который выйдет иногда наружу весь и меня самого радует и пугает. Я маленький и ничтожный. И я такой с тех пор, как женился на женщине, которую люблю. Все писанное в этой книжке почти вранье – фальшь. Мысль, что она и тут читает из-за плеча, мешает и портит мою правду».

А Софья Андреевна в том же году, 31 июля, отвечает, или, вернее, восклицает сама для себя: «Сколько раз в душе он подумал: „Зачем я женился?“, и сколько раз вслух сказал: „Где я такой, какой я был“.

Но время лечит раны, – вернее, оно их меняет на рубцы. Время дало Софье Андреевне детей и смягчило взаимопонимание мужа и жены. Не сразу, не до конца. Конец мы знаем. Лев Николаевич писал книги. Софья Андреевна дала ему покой, он стал занятым, и молодая женщина пишет: «Он холоден, почти покоен, сильно занят, но не весело занят, а я убита и зла».

Лев Толстой пишет книгу. Жена читает мужа, ревнует. Она пишет 20 марта 1865 года: «Перед Левочкой чувствую себя, как чумная собака. Но я не мешаю ему, потому что он сам не обращает на меня внимания. Мне больно, я пропала для него. А во мне все то же старое, ревнивое, сильное чувство к нему. Я избаловалась».

Великий человек растет и уходит.

Луна вдохновения приходила и тянула Толстого вверх. Он записывает: «Нынче луна подняла меня кверху, но как, этого никто не знает».

Он думал, что он отдал себя Софье Андреевне, отдал всего; он говорил с укором: «Отдать все – не холостую, кутежную жизнь у Дюссо и метресок, как другие женившиеся, а всю поэзию любви, мысли и деятельности народной променять на поэзию семейного очага, эгоизма ко всему, кроме к своей семье, и на место всего получить заботы кабака, детской присыпки, варенья, с ворчаньем и без всего, что освещает семейную жизнь, без любви и семейного тихого и гордого счастья».

Но он отдал себя не за присыпку, и, может быть, его особенность была в том, что он умел себя отдавать лишь всем людям – в творчестве.

Он любил комнату под сводами у окна, заделанного решеткой. Тяжелые кольца, как будто предназначенные для цепей, были вделаны в потолок. Когда-то на эти кольца вешали окорока. Комната, где он писал, – кладовая; стол низкий, у низкого стола стул с отрезанными ножками: Лев Николаевич был близорук, но не носил очков.

О своем яснополянском счастье он писал тетке Александре Андреевне: «Помните, я как-то раз вам писал, что люди ошибаются, ожидая какого-то такого счастья, при котором нет ни трудов, ни обманов, ни горя, а все идет ровно и счастливо. Я тогда ошибался. Такое счастье есть, и я в нем живу третий год. И с каждым днем оно ровнее и глубже. И материалы, из которых построено это счастье, самые некрасивые – дети, которые (виноват) мараются и кричат, жена, которая кормит одного, водит другого и каждую минуту упрекает меня, что я не вижу, что они оба на краю гроба, и бумага и чернила, посредством которых я описываю события и чувства людей, которых никогда не было. На днях выйдет первая половина первой части романа „1805 год“.

И в тот же день Лев Николаевич написал Фету о себе как о прикованном Прометее и плененном Самсоне.

Письмо кончается почти трубным возгласом. Толстой говорит, что он растет большим и будет еще больше: «но что дальше будет – бяда!!! Напишите, что будут говорить в знакомых вам различных местах, и, главное, как на массу. Верно, пройдет незамечено. Я жду этого и желаю. Только б не ругали, а то ругательства расстраивают ход этой длинной сосиски, которая у нас, нелириков, так туго и густо лезет».

Он говорит о романе умышленно небрежно, потому что чувствует себя победителем, и цепи, которые его привязали к Ясной Поляне, кажутся ему теперь золотыми.

«Холстомер»

Теперь дети, родившиеся в городах, и дети в колхозах и совхозах, только что научившись говорить, знают марки машин: вот это «Волга», а это «москвич», а это новый грузовик выпуска Минского завода.

Таскают они за собой игрушечные машины, еще не умея говорить.

Но машины не рождаются у них на дворе рядом.

В те времена, когда дети Толстого играли в лошадки, лошади рождались дома, были своими, и их еще лучше знали, чем мы знаем машины.

Лев Николаевич подсчитал, что он на коне в седле просидел около семи лет; в Самарской губернии он собирался вывести новую конскую породу, облагородив степную лошадь.

Толстовские братья в письмах хвастались, что вот они уже упали с лошади: падение с лошади было признаком возмужания.

Сколько смотрел Лев Николаевич на коней во время долгих поездок на Кавказ, с Кавказа, в бесчисленных поездках в Москву!

Лошадь, телега, звон сбруи ему были знакомы так, как сейчас машина знакома тому человеку, который не только ездит на машине, но сам много раз разбирал и собирал мотор.

Это даже не надо доказывать, но надо напомнить, что все сравнения жизни человека с жизнью лошади для Толстого привычны. Говоря о своих обязанностях в работе, в письме к А. А. Толстой Лев Николаевич называет их своими хомутами. Литература тоже хомут. Работа в школе – хомут. Жениться он не собирается, потому что это было бы «пятым хомутом». Поэтому не надо считать тему «Холстомер» книжной темой.

Лошади бегали тогда не только по книжным страницам, их показывали не только на арене цирка; были они не только натурой для парадных исторических памятников.

Б. М. Эйхенбаум в книге «Лев Толстой» подобрал много материала о значении конской темы в шестидесятых годах. Разбору первоначальной истории создания «Холстомера» в книге посвящена целая глава, занимающая двадцать три страницы. Начинается история создания темы с записи в толстовском дневнике после окончания «Двух гусар». 31 мая 1856 года Толстой отмечает в своем дневнике: «Хочется писать историю лошади». Дальше у Эйхенбаума идет анализ: «Замысел этот возник у Толстого, вероятно, под влиянием знакомства с А. А. Стаховичем, владельцем большого конного завода в Орловской губернии и основателем Петербургского бегового общества».

М. А. Стахович, брат А. А. Стаховича, был писателем и собирался написать рассказ о знаменитом орловском рысаке, пробежавшем двести сажен в тридцать секунд в начале 1800-х годов в Москве. Этот конь родился пегим, а пегая масть не была «рубашкой» орловской породы. Они должны были быть серыми в яблоках. Поэтому лошадь была выхолощена – она портила породу, несмотря на свой замечательный бег.

Стахович пишет (цитирую по Б. М. Эйхенбауму):

«Судьба этой замечательной лошади дала мысль моему покойному брату написать повесть „Похождения пегого мерина“, и брат мой рассказал мне ее план: как покупает Холстомера на хреновском аукционе богач московский купец (тут просторное поле для описания быта этих первых страстных охотников резвых орловских меринов, за которых плачивали они „большие тысячи“); потом переходит он к лихому гвардейцу времен императора Александра Павловича, который дарит знаменитого пегого столь же знаменитому Илье, главе цыганского хора. Возил Холстомер и цыганку Танюшу, восхищавшую своим пением А. С. Пушкина, потом попадает он к удалу молодцу-разбойничку, а под старость, уже разбитый жизнью – к сельскому попу, потом в борону мужика и умирает под табунщиком». Далее А. С. Стахович вспоминает: «В 1859 или 60-м году ехал я с Львом Николаевичем на почтовых из Москвы в Ясную Поляну. Дорогой рассказал я сюжет повести „Похождения пегого мерина“, которую не успел дописать покойный брат, и мне показалось, что мой рассказ заинтересовал графа».

Здесь не все выходит. Стахович точно записал, что разговор Толстой вел на почтовых по дороге из Москвы в Ясную Поляну в 59-м или в 60-м году. Запись же Толстого – «хочется писать историю лошади» – относится к 56-му году.

Кроме того, есть еще воспоминания о том, как Толстой, увидавши старого мерина, рассказал Тургеневу историю этого мерина, на что Тургенев сказал, смеясь: «Когда-нибудь вы, Лев Николаевич, были лошадью». Итак, тема существовала до разговора со Стаховичем. Кроме того, Стахович с его точными знаниями конских родословных не сделал бы ошибки: в первоначальном варианте Толстого лошадь называлась не Холстомер, а Хлыстомер, и поправка была сделана позже, в 1885 году, со слов М. А. Стаховича – сына того Стаховича, с которым встречался Толстой двадцать пять лет тому назад.

Сложность вопроса состоит в том, что когда Софья Андреевна переписывала ранний вариант повести и написала подзаголовок «Опыт фантастического рода 1861 года», то Лев Николаевич вычеркнул эту нехорошо написанную фразу, заменил ее посвящением Стаховичу и сам прибавил сноску: «Сюжет этот был задуман М. А. Стаховичем, автором „Ночного“, и передан автору его братом А. А. Стаховичем»[14].

Прежде всего повторим: сравнения и уподобления, взятые из «конской жизни», типичны для Толстого начала шестидесятых годов. Он пишет в день восемнадцатилетия Татьяне Берс письмо, в котором называет ее «своим стремянным», так как она ездила на лошади рядом с ним. Но надо подумать о том, для чего Толстому здесь понадобился образ лошади.

Вероятно, в 1885 году, обновляя воспоминания о рассказе дяди, молодой Стахович действительно передал Толстому лошадиную историю, но Толстому она еще раньше понадобилась для другого дела. Его лошадиная история сигнализирует не о том, что лошади и люди переживают свой блеск и свой век. В первом варианте «Холстомера» упоминаются лондонские моды. Серпуховской ходит на «каких-то чудных, в палец толщиной подошвах, очень, может, удобных для ходьбы по лондонской мостовой, но не для устеленных листьями дорог русской деревни».

Несомненно, здесь лондонские воспоминания.

Из Брюсселя в марте 1861 года Толстой писал А. Герцену, называя «Полярную звезду» превосходной книгой, и говорил, что это общее мнение.

Толстой пишет: «Вы все говорите – „полемику давайте“. Какую полемику? Ваша статья об Овене, увы! слишком, слишком близка моему сердцу. Правда – quand mme, что в наше время возможно только для жителя Сатурна, слетевшего на землю, или русского человека».

Что это за обитатель Сатурна? Это один из героев философской повести Вольтера «Микромегас», прилетевший с Сириуса на землю и осматривающий ее вместе с обитателем Сатурна с недоверием и неуважением, так как эти космические путешественники – великаны.

Рассматривание обычного с точки зрения необычного у Вольтера встречается неоднократно. Так французскую предреволюционную жизнь у него описывает Гурон, прозванный Наивным. Гурон храбр, добродетелен, но не понимает условности жизни мира.

Толстой идет дальше.

Русский человек, как он пишет Герцену, может оказаться в это время критиком универсальным, понимающим все, – как человек, прилетевший из космоса. Русский человек в то время – новичок на земле, первооткрыватель истории и социологии.

Лошадь понадобилась Толстому не для того, чтобы поплакать над ее судьбой, а для того, чтобы уже в 1861 году увидать мир большими и чужими, недоверчивыми, как будто лошадиными глазами. Прежде всего недоверие вызвала у лошади система собственности, причем в 61-м году лошадь еще удивляется на крепостное право. Мерин говорит собравшимся вокруг него лошадям: «Есть люди, которые называют других людей своими, а эти люди сильнее, здоровее и досужнее хозяев». Этот кусок будет развернут в редакции 1885 года: «Есть люди, которые других людей называют своими, а никогда не видели этих людей, и все их отношение к этим людям состоит в том, что они делают им зло».

Другое место: «И люди счастливы, главное, тем, когда получают исключительное право только называть какую-либо вещь своею». В редакции 1885 года тирада мерина звучит уже нравоучительнее – появились нравственные требования: «И люди стремятся в жизни не к тому, чтобы делать то, что они считают хорошим, а к тому, чтобы называть как можно больше вещей своими».

Холстомер – породистый конь, необыкновенных кровей, попал в положение рабочей скотины и примирился с этим положением; мерин жалеет табунщика, который на нем ездит, хотя тот сидит на седле криво и Холстомеру больно. Мерин думает, что старик раскуражится, как начнет курить, и будет больно от его неловкой посадки: «Впрочем, бог с ним, мне не в новости страдать для удовольствия других. Я даже стал уже находить какое-то лошадиное удовольствие в этом. Пускай его хорохорится, бедняк. Ведь только и храбриться ему одному, пока его никто не видит, пускай сидит боком».

Мерин прекрасен и отвратителен своей старостью. Порода сохранилась в нем, видно нечто величественное в «выражении самоуверенности и спокойствия сознательной красоты и силы».

Лошади враждебны Холстомеру: это лошади породистые, но не из самых лучших; они презирают и мучают неузнанного ими старика. Он как бы король в изгнании. Он не признан среди своих.

Невеселый Кавказ, хлопоты в Герольдии, долгое неудачничество, гордость от сознания своей силы, яснополянское одиночество, ссора с соседями, которые ненавидят графа-чудака, становящегося на сторону крестьян, – все есть в «Холстомере». Это тоже входит в структуру произведения.

Лев Николаевич – породистый человек, гениальный человек, но он был пегим и в жизни и в литературе; его особенную масть, особое положение в мире, его отдельность не признавали.

Поэтому так грустен рассказ и так дорог он Толстому.

В первоначальном варианте, вернее, в первоначальной структуре повести первый владелец коня, постаревший аристократ Серпуховской и люди, к которым он приехал и гостит несколько навязчиво, симпатичны – это остатки старого барства.

Серпуховской – игрок, удалой гусар, прожившийся, но еще умеющий носить свое платье. Люди, к которым он приехал, вызывают двойственное к себе отношение. Хозяйка подана с ласковой иронией: «…На голове большие, золотые, какие-то особенные шпильки в густых русых, хоть и не вполне своих, но прекрасных волосах. На руках было слишком много браслетов и колец; но все они были прекрасны». Правда, в этом доме лавретка носит необыкновенно трудное английское имя, и хозяева, не говорящие по-английски, плохо его выговаривают. Грубая хвастливость хозяев, нечистая старость Серпуховского, его сон на постели с неснятым сапогом, его большое брюхо появится позднее, в 1885 году, когда Лев Николаевич придет к окончательным выводам о том, что значит его прежняя жизнь и вся жизнь людей его круга.

Нечистое тело Серпуховского будет описано с отвращением. Толстой расскажет, как положили это нечистое тело в ящик с четырьмя кисточками на углах, повезли в особое место, там раскопали старые гниющие кости и именно туда положили «гниющее, кишащее червями тело в новом мундире и вычищенных сапогах».

Смерть же Холстомера стала величественной; он пригодился до конца, и мясо его съели не собаки, как предполагалось в первой системе повести; куски его мяса принесла своим волчатам волчица и накормила этим мясом любимых детенышей.

Холстомер прожил жизнь, использованную до конца, прожил великодушно, осмысленно – он узнал хозяина, что-то проржал ему. Хозяин в нем увидал только повод для хвастовства и не узнал неповторимых пежин и могучего сложения старой лошади.

В первой системе повести знаки, ее составляющие, означали горесть отрыва от своих и снисходительное к ним презрение.

Во второй системе Толстой, как житель иной эпохи, рассматривает ничтожное, бессмысленное существование маленьких существ, их хвастовство богатством и фальшивой любовью.

Второй «Холстомер» – прощание со старым домом, из которого уже выболел его хозяин.

Старый конь – это как бы Ерошка, который говорит про господскую жизнь, что вся она одна фальшь, и проповедует среди коней новые истины.

Толстой говорит словами, которые существовали до него. Он берет литературные построения, которые до него существовали, но через старые способы сообщения по-новому сообщает нам о новых решениях.

Первый «Холстомер» – создание периода «Войны и мира». Великая эпопея, вероятно, и не дала времени додуать то, что было уже так близко намечено. И в первом построении «Холстомера» недорешено то, что недорешено сперва в «Войне и мире».

Лев Николаевич попробовал послать повесть, которая еще называлась «Хлыстомер», графу Соллогубу, автору знаменитого очерка «Тарантас», писателю, тогда еще известному, но уже хорошо забытому.

В мае 1863 года Толстой сообщил Фету: «Теперь я пишу историю пегого мерина, к осени, я думаю, напечатаю». Но вещь двадцать лет пролежала до переделки.

Соллогуб присутствовал при чтении рассказа в каком-то узком кругу, где была и Таня Берс; шел легкий разговор, в котором Татьяна Андреевна высказала какое-то свое, конечно, не обязательное мнение, но мнение это было отрицательное. Это дало основание Соллогубу написать очень любезное письмо с нравоучением:

«Ваша милая бель сер, любезный граф, права. – Она не высказала того, что сама не поняла, но предугадала по женскому инстинкту, гнушающемуся всего, что оскорбляет стыдливость и нежное эстетическое чувство. – Самое слово мерин уже неприятно, как неприятно слово евнух, кастрат. – Оно прямой намек на детородные части. Слова сосцы, сосунчики, картины холощения и в особенности случки маменьки-кобылки с седуктором-жеребцом могут, пожалуй, пройти для коннозаводчиков, – но непосвященная публика поморщится… Ваш талант – талант тонкого анализа и грациозности деталей… Если бы Писемский написал вашу статью, он бы ее написал так, что ни одна женщина не могла бы ее прочитать и ни одна типография не взялась бы печатать, – но у него вышла бы штука пластично-похабная и до некоторой степени художественная. – У вас она от одного берега отстала, к другому не пристала».

В. Соллогуб, как мэтр, дал ряд советов. Половина одного совета оказалась принятой: «Назовите статью именем мерина и не повестью, а басней. – Эта кличка в прозе будет нова». Дальше идут советы, которые Толстому были не нужны:

«Описание конюха, ночи в поле, летней природы, различных лошадиных физиономий и пр. остаются как теперь и даже могут быть несколько дополнены. – Конюх захрапел у огонька – двум-трем лошадям не спится. – Начинается рассказ».

В рассказе «о несчастии, постигшем мерина за пегую шерсть, намекается только вскользь». Рассказ состоит из «портретов его различных господ… Конец рассказа. Физиономии слушавших лошадей. – Заря занимается. – Конюх просыпается, закуривает трубку и начинает браниться. Конец. Это, мне кажется, будет на 4 столбах – вступление, завязка, повествование, заключение. Что ни говори, а в риторике был смысл, и закон симметрии в природе везде повторяется. Следовательно, он закон прекрасного».

Риторика на самом деле никогда не бывает права, потому что она записывает простывшие следы, то, что уже не осуществляется, такие следы, по которым не надо идти, потому что никогда не найдешь добычи.

Лев Николаевич не нуждался в монтажных переходах для ведения рассказа, в умалчивании того, что считалось неприличным, и в безличном пейзаже, заключающем очерк, который бы мог быть написан молодым Тургеневым, если бы Иван Сергеевич не был бы так талантлив и если бы он не прокладывал сам для себя путей.

Лев Николаевич в своей повести дорожил другим: он понимал «вкус слез» высеченного кучера; это место Толстой считал главной удачей первого построения повести.

Покамест повесть отложена.

В Ясной Поляне тихо, казалось, что, кроме большака, по которому люди ехали мимо Ясной Поляны, а не в нее, все дороги к Толстому заросли. Он ушел в большую работу.

Он был единственным стремянным своим, единственным своим союзником.

Часть III

Построение «Войны и мира» и мир героев этой книги

I

«Война и мир», по общепринятому мнению, задумана или, во всяком случае, начата в 1860 году. Толстой сообщал в марте 1861 года Герцену: «Я затеял месяца 4 тому назад роман, героем которого должен быть возвращающийся декабрист».

Это указание связано с оставшимся отрывком повести о декабристе, возвратившемся в Москву. Через ряд звеньев отрывок связан с «Войной и миром» и действующими лицами эпопеи. Напомню: героями отрывка являются старик Петр и жена его Наталья.

Дальше в разработке темы произошел перерыв: занятый в яснополянской школе, Толстой рассказывал ученикам о вторжении Наполеона в 1812 году, давая краткое и художественное изложение событий, которые в его освещении вызывали патриотический восторг у детей.

Накал впечатления от рассказа готов обратиться в подвиг. «Попался бы нам теперь Шевардинский редут или Малахов курган, мы бы его отбили».

Тема прошлого обозначается как тема Крымской кампании и 12-го года. Напоминаю, что во вступлении к «Декабристам» Толстой дал развернутую картину, в которой упоминается победа 12-го и поражение 55-го года.

В 1863 году, 23 февраля, Софья Андреевна сообщает сестре, что Толстой начал новый роман. Это же мы узнаем и из воспоминаний Кузминской. 8 марта Толстой коротко сообщает своей сестре Марье Николаевне: «Пишу роман». То же известно из письма Льва Николаевича к А. А. Толстой. Толстой говорит, что он чувствует себя свободным и способным к работе: «Работа эта – роман из времени 1810 и 20-х годов, который занимает меня вполне с осени». Тема охватила Толстого, и он может говорить только о ней.

Появляются точные конспекты и характеристики действующих лиц, все время указывается их отношение к Наполеону, то есть они даны не только в личном плане, но в отношении к конфликту эпохи.

Мы видим, что Толстой долго не может решить, с какого момента начать свой роман. Сперва, очевидно, он собирался начинать с 1811 года, потом год переправлен на 1805-й.

Намеченные герои изменяют свои характеры, и Лев Николаевич постепенно приобретает свободу отношений к ним, многие характеристики снижаются: фрейлина Анна Павловна Шерер, которая начата как идеальная, искренняя, не думающая о своем общественном положении женщина, становится опытной, разговорчивой и неискренней хозяйкой салона, ничтожной партнершей князя Василия Курагина.

Другие герои углубляются вскрытием в них противоречий. Они приобретают выпуклость, приближаются к читателю, так что он может на них смотреть с разных сторон.

Страницы: «« ... 1011121314151617 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Во второй книге «Октября Шестнадцатого» читатель погружается в тоску окопного сидения и кровавую мол...
В книге первой «Октября Шестнадцатого» развернута широкая картина социальной обстановки и общественн...
Восьмой том содержит окончание «Августа Четырнадцатого» – первого Узла исторической эпопеи «Красное ...
Седьмой том открывает историческую эпопею в четырех Узлах «Красное Колесо». Узел I, «Август Четырнад...
Великий поэт, основоположник романтизма в русской литературе Василий Андреевич Жуковский (1783–1852)...
«По порядку говорить, так с Тары начинать придется. Река такая есть. Повыше Тобола в Иртыш падает. С...