Лев Толстой Шкловский Виктор
Здесь вина лежит на мужчине, он экономически порабощает женщину. Ненависть и осуждение перенесено на женщин путем введения мотива измены.
Ревность Позднышева исторически отличается от ревности Отелло.
Отелло, как говорил Пушкин, не ревнив, а доверчив. Позднышев – собственник, он воспитал свою жену так, как хотел: погибла не любовь, а украдена собственность. В записях Толстого содержатся монологи героя, и герой этот – собственник.
Писал Толстой «Послесловие» трудно, как бы принуждая себя. Писал по параграфам: «Хотел я сказать, во-первых…», «Второе то…», «Третье то…», и так пять пунктов. Но после ответа на все пункты самодопрос продолжается.
Первый пункт – утверждение того, что половое общение не необходимо, а напротив, «что воздержание возможно и менее опасно и вредно для здоровья, чем невоздержание…» – это утверждение адресовано к мужчинам: сказано о пользе воздержания.
Второй пункт говорит о том, что плотская любовь не есть «…поэтическое, возвышенное благо жизни…».
Третье о том, что нельзя употреблять никаких средств против деторождения.
Четвертый говорит о воспитании детей, о том, что ложное воспитание разжигает их чувственность; далее снова повторяется утверждение, что «наряды, чтения, зрелища, музыка, танцы, сладкая пища, вся обстановка жизни, от картинок на коробках до романов и повестей и поэм, еще более разжигают эту чувственность…».
В пятом пункте говорится, что напрасно все, что соединено с плотской любовью, «…возведено в высшую поэтическую цель стремлений людей, свидетельством чего служит все искусство и поэзия нашего общества…».
Во всем послесловии отрицается поэзия любви и искусство, поскольку оно связано с любовью.
Далее утверждается, что «христианского брака быть не может и никогда не было…».
Толстой говорит о том, что на самом деле нравственность нарушается и вне брака и в браке и что так называемое христианское общество еще безнравственнее нехристианского.
Выход – целомудрие. Не надо бояться, что при полном целомудрии прекратится род людской, так как это недостижимый идеал.
Надо уметь руководиться идеалом, как компасом. «Законного наслаждения» нет – надо смотреть на «первое падение как на единственное, как на вступление в неразрывный брак».
Люди женатые должны «стремиться вместе к освобождению от соблазна, очищению себя и прекращению греха…».
Если Н.Федоров говорил об идеале науки как о достижении не только бессмертия, но и воскрешения отцов, то Лев Толстой говорил об идеале праведности – «полное половое воздержание…».
Об этой сверхневозможной утопии Толстой писал в послесловии к «Крейцеровой сонате» поэтично и образно: «Плавающему недалеко от берега можно было говорить: „держись того возвышения, мыса, башни“ и т. п.
Но приходит время, когда пловцы удалились от берега, и руководством им должны и могут служить только недостижимые светила и компас, показывающий направление. А то и другое дано нам».
Мечта о компасе неожиданно связана с отказом от продолжения того человечества, которое создало мечту. Толстой не признавал истории; видя бедность и разврат, преодолевая путы семейных ограничений, уходя от самого себя, он смело правил по звездам в пустоту уничтожения.
Судьбы утопий иногда бывают ироничны. Послесловие было напечатано в XIII томе Полного собрания сочинений вместе с «Крейцеровой сонатой», и о праве напечатать это послесловие хлопотала благоразумная Софья Андреевна, защищая денежные интересы семьи Толстых.
Роман Софьи Андреевны
Измены не было. Была жажда романтической любви с другим и чувство собственности к мужу.
Софья Андреевна не знала, что Танеев вообще не интересовался женщинами; очевидно, не знал этого и Толстой, который одновременно и уважал Танеева, хотя не любил его как музыканта, и презирал его как городского человека, и ревновал жену, и стыдился за нее.
Софья Андреевна не понимала, что ее не любят, ей временами казалось, что Танеев боится Толстого или бережет его. Она ходила на все концерты, старалась сидеть рядом с Сергеем Ивановичем в партере, а он убегал от нее.
Она писала возмущенные письма. Танеев вежливо отвечал ей, что музыкант имеет право на концерте сидеть где угодно.
Софья Андреевна однажды записывает, как цыганка сказала ей на улице: «Любит тебя блондин, да не смеет; ты дама именитая, положение высокое, развитая, образованная, а он не твоей линии… Дай 1 р. 6 гривен, приворожу… Приворожу, будет любить, как муж…»
Мне стало жутко и хотелось взять у ней приворот».
Мечты Софьи Андреевны были путаны и противоречивы. Она мечтала о другой любви и в то же время жила собственностью, считая, что каждый листик, написанный Толстым, принадлежит семье.
Ревность и собственность сталкивались.
Лев Николаевич хотел дать в «Северный вестник» введение к одной переводной статье. Софья Андреевна в это время переживала жажду ревности, обостренную борьбой за самостоятельность. Она сказала Толстому: «...что его отношения к Гуревич так же мне неприятны, как ему мои к Танееву. Я взглянула на него, и мне стало страшно. В последнее время сильно разросшиеся густые брови его нависли на злые глаза, выражение лица страдающее и некрасивое».
Софья Андреевна не хотела бросить свою мечту о Танееве, она поехала в Киев, потом встретилась с сестрой Таней, потом поехала в Селище к Масловым. Место красивое – брянские леса, сосновые с дубом. Течет речка Навля. Здесь в гостях жил Танеев. Он сыграл Шуберта, Генделя. На другой день ездили в лес, фотографировали Софью Андреевну в дупле одной из вековых лип, а потом она вернулась в Москву. Лев Николаевич был в ярости. Он написал листок, озаглавленный им так: «Диалог». Письмо он хотел отправить к Татьяне Андреевне: «Нынче ночью был разговор и сцена, которая подействовала на меня еще гораздо более, чем последняя ее поездка. Для характеристики разговора надо сказать, что я в этот день только что приехал в 12-м часу ночи из поездки за 18 верст для осмотра именья Маши. Я не говорю, что в этом был труд для меня, это было удовольствие, но все-таки я несколько устал, сделав около 40 верст верхом, и не спал в этот день. А мне 70 лет».
Лев Николаевич надеялся, что все сойдет на нет, как уговаривала его Татьяна Андреевна. Но Софья Андреевна начала разговор сама:
«О. ...с Таней сестрой говорил?
Я. Да.
О. Что ж она говорила?»
И начался длинный разговор, который Лев Николаевич по привычке записал. Это пять страниц диалога. Лев Николаевич требует ответа, упрекает за поездку, говорит о ее влюбленности. Софья Андреевна раздражается.
Разговор кончается так: «Ты злой, ты зверь. И буду любить добрых и хороших, а не тебя. Ты зверь».
Потом были угрозы, что если Лев Николаевич напечатает «Воскресение», то Софья Андреевна напечатает свои повести.
Потом был истерический припадок с фразами, которые Толстой знал. Он поцеловал ее в лоб. «Она долго не могла вздохнуть, потом начала зевать, вздыхать и заснула и спит еще теперь».
Надо сказать, что ничего не было, – не было измены; была неудовлетворенность женщины жизнью, отношениями, была мечта, была злоба.
Диалог, про который я только что говорил, попал в руки Софьи Андреевны. Она готовила в своем дневнике оправдание. «Не помню хорошенько, что со мной было, но кончилось какой-то окоченелостью». Потом запись о том, что она лежала полтора суток в постели. Кончается так: «Сейчас толкнула стол, и на пол упал портрет Льва Николаевича. Так-то я этим дневником свергаю его с пьедестала, который он вею жизнь старательно себе воздвигал».
К сожалению, дневник предназначался к опубликованию.
Лев Николаевич был чужим для этой женщины, которая могла его любить приливами.
А дом все подтачивался. Так в хорошей деревянной стройке, если фундамент сделан без продухов, заводится домовый гриб: он растет на балках, мокнет и плачет, разрастается, врастает в древесину, жует ее, и бревна становятся футлярами, наполненными трухой. Дом должен рухнуть. Бегите из такого дома.
Лев Николаевич не мог уйти из старой своей жизни, взяв с собой жену. Он ничего не переделал. Продолжалась старая жизнь: Софья Андреевна издавала книги, сыновьям нужны были деньги. Их нужно было все больше и больше. Появилось чувство независимости, росло упрямое право на обыкновенную жизнь. Сыновья играли в карты и подбирали лошадей в масть.
Чистоган и борьба с ним
Жизнь вокруг Ясной Поляны изменялась: деревня разорялась, все иллюзии, что можно через школу или через проповедь создать островок старой деревни, хотя бы вокруг Ясной Поляны, и оттуда распространить ее шире, – все это исчезало.
Жизнь продолжалась по-старому, но это старое уже было иным.
Лев Николаевич издавал и прежде сам свои произведения.
Это давало небольшой доход. Он отдавал свои книги издателям, с ним заключали грабительские договоры, он как бы проигрывал свои вещи. Но изменилось время: слава Толстого возросла, изменился сам книжный рынок, количество читателей, и издание вещей Толстого становилось довольно крупным предприятием.
Софья Андреевна включилась в хозяйственную работу; ей казалось, что она получила выход энергии, сможет своей работой обогатить семью, всех удовлетворит. Дети станут богаты, а Лев Николаевич сможет помогать бедным и, наконец, начнет писать художественные произведения, которые будут опять издаваться без конца. Софья Андреевна не очень много понимала в литературе, и когда сын ее Лев Львович написал и напечатал в журнале «Родник» первые рассказы и получил за них двадцать и шестьдесят пять рублей, то она была рада – не первым деньгам, заработанным сыном, а тому, что, когда уже не будет Льва Николаевича, в доме останутся те же художественные интересы, те же разговоры. Разница между качеством работы Льва Львовича (а он писал ниже посредственного) и произведениями Льва Николаевича была для нее не очень ясна. Ей и самой хотелось писать, печататься. Она и себя считала подавленным талантом и в этом отношении была искренней.
В результате работы Черткова и Бирюкова у Софьи Андреевны появился конкурент – издательство «Посредник». Произведения Льва Николаевича, написанные после 1881 года, имели право печатать все, первое же право получило издательство «Посредник», оно было не коммерческого типа, но Чертков отстаивал свою привилегию первого издания, а Софья Андреевна хотела иметь привилегию для Собрания сочинений. Первоначально столкновения были не резкие, но дальше начались трагедии. Лев Николаевич мучительно осознавал свои новые решения и превращал их в художественные произведения. Вокруг него боролся чистоган.
Появились «Дьявол», «Отец Сергий», «Фальшивый купон», «Хаджи Мурат» и другие вещи. Они не должны были рождаться. Лев Николаевич боялся их. Он решил не издавать совсем «Хаджи Мурата», он не мог дописать «Нет в мире виноватых», потому что это не только было признанием правоты революционеров и вины богачей, которые только не сознавали свою вину, но это были золотые листы, которые рождали в семье алчность, рождали немыслимые ссоры, мучения.
Все это было еще впереди. Все это было в рождении. Пока Софья Андреевна была занята. В доме был относительный покой.
Издательская деятельность сперва утешила Софью Андреевну: работы было много. Трудно даже представить, что почти единоличным редактором и корректором двенадцатитомного издания оказалась одна женщина, которая в то же время вела хозяйство огромной семьи, она же была бухгалтером издательства, она же принимала подписку на издание. Надо по справедливости учесть, что тот воз, который повезла Софья Андреевна, был чрезвычайно тяжел.
Но Софья Андреевна работала охотно. Впоследствии она писала дочери, что ушла в работу так, как мужики уходят с горя в кабак.
Она стала запойным работником, она думала, что ее разлюбили.
Дневники Толстого не предназначались, как и письма его, для того, чтобы их все читали. Но в то же время они стали исповедью для всех. Лев Николаевич делал вырезки, выбрасывал, но выброшенное сохраняли, письма переписывали, дневники копировали, машинистки снимали копии с самых интимных документов и добросовестно, бескорыстно передавали тайны.
Трудно и как-то совестно писать о семейных делах Толстого. Он оставил следы своего горя, и Софья Андреевна все записывала. Может получиться впечатление, что есть люди, которые лучше Льва Николаевича: нет, они только его без сознательнее, они его без совестней, в прямом, еще раздельном значении этих слов.
Не нужно думать, что издание сочинений графа Л. Н. Толстого было затеяно вне воли Льва Николаевича. Для того чтобы издавать, надо было потратить какие-то деньги на первое обзаведение: на бумагу, набор. Лев Николаевич помог найти эти деньги, заняв их у Стаховича. В ноябре 1885 года он писал жене: «Деньги от Стаховича получили, вексель отдали, нынче Сережа везет. Стахович не взял 8%, а только то, что он получал на бумагах, что выходит на 240 рублей меньше 8%».
При издании Софья Андреевна после долгих трудов и, конечно, не без ведома Толстого добилась того, что в 12-м томе цензура пропустила статью «Так что же нам делать?».
Одновременно Софья Андреевна дала объявление, что 12-й том продается только подписчикам на новое издание Толстого. Теперь читатель уже не мог купить 12-й том и прибавить его к старому салаевскому изданию 1880 года. Это вызвало ропот у покупателей.
Софья Андреевна издала сперва три тысячи томов, но сразу же понадобилось издать еще двадцать тысяч. Стало ясно, что появился новый читатель – новый читатель другой России и другого интереса к Толстому.
В распределение денег, полученных от изданий, Лев Николаевич не вмешивался. Он писал Софье Андреевне длинные письма и не дописывал их. Уезжая к Олсуфьевым, Толстой оставил письмо в Москве. В начале автографа пометка С. А. Толстой «Не отданное и не посланное письмо Льва Николаевича к жене». Письмо не отдано, сохранено, но не подписано. В письме почти десять печатных страниц.
В письме указаны цитаты из «Исповеди», причем они не приведены: «Вот что я писал: 56, 57, 58, 59 стр. отчеркнуты». Рядом с письмом, очевидно, лежала книга, выпущенная за границей Элпидиным в 1884 году. Письмо мучительное, статейное, не очень личное, утверждающее толстовское учение, и в то же время это исповедь, исповедь перед собой.
Вырваться из хода жизни было тяжко, почти невозможно.
Вырастали дети, чуждые отцу. Лев Николаевич думал иногда, что вина лежит на Софье Андреевне, которая считала переворот, происшедший в нем, «чем-то неестественным, случайным, временным, фантастическим, односторонним».
В самом конце 1885 года Софья Андреевна в письме к сестре пишет о неожиданности – произошла она 18 декабря, письмо было отправлено 20-го. Лев Николаевич плакал, пробовал говорить, сбивался на утешения, но все же горе оказывалось неожиданным, оно не доходило до сознания много работающей, быстро двигающейся, шумящей шелковой юбкой Софьи Андреевны. Она считала, что все это уже было, и писала сестре: «Случилось то, что уже столько раз случалось: Левочка пришел в крайне нервное и мрачное настроение. Сижу раз, пишу, входит; я смотрю – лицо страшное. До тех пор жили прекрасно; ни одного слова неприятного не было сказано, ну ровно, ровно ничего. „Я пришел сказать, что хочу с тобой разводиться, жить так не могу, еду в Париж или в Америку“.
Софья Андреевна стала собирать сундук, чтобы уехать к Кузминским.
Лев Николаевич стал плакать.
Самое страшное, что все это было не в первый раз и не в последний раз.
Это было навсегда, и в то же время это не совершилось, не кончалось.
Лев Николаевич решил, что настоящие двери для решения вопросов открываются «только вовнутрь», что так происходит во всех вопросах, всегда; наружу открывается дверь в бучило, в омут, но «дверь вовнутрь» не открывалась, она была приперта благоразумием. Софья Андреевна жила, как все.
В сказке об «Иване-дураке и его двух братьях» жена Ивана-дурака, по словам Толстого, ей в похвалу сказанным, – она была тоже дура – сказала про себя, как про жену: «Куда иголка, туда и нитка», – и потянулась за мужем в простую жизнь.
Толстой восхищался повестью Чехова «Душечка». Женщина стала женой антрепренера и восхищалась оперетками, потом она была женой лесопромышленника, и ей тогда снились доски и бревна; потом стала любовницей ветеринара и говорила только о болезнях животных, потом она воспитывала мальчика, думала только об уроках и мыслила, как гимназист третьего класса.
Лев Николаевич считал, что Чехов, желая унизить женщину, необыкновенно прославил ее; для него, Толстого, «душечка» – идеал женщины. Он изменялся, а жена с семьей должны были сказать: «куда иголка, туда и нитка», и переменяться вместе с ним. В нем старая жизнь жила, как эхо; Толстой любил музыку и Ясную Поляну со старыми деревьями и с фундаментом отцовского дома. Это тоже было в сознании, но горячее и ближе было другое – горе и ломка всего уклада жизни патриархального крестьянства. Изменила сознание Толстого, показала ему невозможность компромисса русская революция, изменившая сознание народа. Она еще в будущем, но натяжение темной коры – предвестник землетрясения – уже существовало: существовало недовольство народа, еще не до конца всеми в народе понятое, еще закрытое иллюзиями.
Софья Андреевна была средним человеком, обладающим здравым смыслом, то есть суммой предрассудков своего времени. Будущее для нее не существовало. Она считала поместья, титул, право на землю, на литературную собственность вечными и с осуждением относилась к сомнениям совести Толстого.
В одном доме жили люди с разным самосознанием.
Софья Андреевна уставала работать, она была поставлена в положение вечно виноватой. Она была виновата перед мужем в том, что обращала его мысли в деньги. Она была виновата перед сыновьями, что денег все время не хватало.
Она была поставлена в положение вечного «бича»: она всех ограничивала. От нее все требовали и не понимали, что она не играет в работу и не суетится только, а работает, – занята. Иногда она замыкивалась так, что теряла представление о пространстве.
В октябре 1885 года она покупала вещи на Сухаревке, потом книги, потом отправилась еще на Смоленский рынок: «В этой суете я задумалась и вдруг опомнилась, что я взад и вперед три раза прошла бог знает зачем, куда, и совсем забыла, где я. Мне стало страшно, что я схожу с ума, и чтоб проверить себя, начала разговаривать с разносчиком. Потом села на конку и поскорей вернулась домой. Потом я поняла, что я ходила озабоченно – воображая, что я дело делаю. А уж давно ничего не нужно было».
К исканиям мужа она относилась со спокойствием непризнания, не видя силы и основы непризнания. Между тем отрицалась и она сама со всеми ее заботами. Но отрицалась непоследовательно.
Софья Андреевна в большом видела малое и спорила по пустякам.
Лев Николаевич хотел вместе с семьей делать крестьянскую работу. Софья Андреевна позволяла Льву Николаевичу косить, а дочерям сгребать сено, но запрещала им возить навоз.
Дом жил в нескольких этажах взаимного непонимания. Дочери тянули сторону отца, хотя по-разному. Сергей Львович вел жизнь чиновника, Илья Львович целыми днями охотился или кутил, Андрей Львович кутил и переживал романы, Лев Львович ревновал своего отца к литературной славе, и все они не имели опоры в своих решениях.
Лев Николаевич думал, что надо переделать сознание и потом сознание переделает бытие. Пусть не сразу. Сперва загорятся растопки, а потом дрова. Он начал с помощью дочерей строить для бедных крестьян избы.
Маша и Таня, разувшись, месили глину. Избы строили несгораемые. Приблизительно такие, какие строил при помощи крепостных молодой Нехлюдов в «Утре помещика». Изба, построенная лично Толстым, все же сгорела, но дело не только в ее технических качествах, а в том, что, как говорил яснополянский сумасшедший Блохин, считавший себя большим барином, достигшим всех чинов, работа эта была хороша скорее «для разгулки времени».
Лев Николаевич полагал, что его окружающие и даже он сам похожи на Блохина.
Блохинский бред отличался от положения семьи Толстого тем, что у них привилегии поддерживались случайностью рождения, которое обеспечивало им покровительство закона. Освобождение должно было прийти через то, что люди перестали бы верить в нелепость – в привилегии.
Большинство должно было перестать служить меньшинству. Но большинство приходило в сознание единицами, и эти единицы гибли.
Общее решение большинства, отвергающее старое, называется революцией, но революция – это насилие, а насилия Толстой не признавал.
Постройка изб, мешение ногами глины и долгие часы косьбы, в которой Толстой равнялся с мужиками, не приводили к победе мозольного труда.
Трагедия Толстого происходила не в его доме, она обнаруживалась в его доме. Можно было отказаться от имущества, раздать все, уйти жить в избу, но Лев Николаевич хорошо знал уровень жизни деревни; отказавшись от всего, надо было отказываться даже от сухой соломы на постели, потому что нужда не имела пределов.
Надо было наливать воду в бочку без дна.
От такого безысходного горя помогает изменение Есей жизни.
Пока Толстой жил компромиссами.
Софья Андреевна у царя Александра III
I
В марте 1891 года Софья Андреевна поехала хлопотать о выпуске задержанной XIII части Собрания сочинений. Сперва она заехала в цензурный комитет к Феоктистову, который принял ее сухо.
В разговоре оказалось, что Феоктистов не знает даже оглавления XIII части, и уверял в то же время, что запрещены главы «Так что же нам делать?». На самом деле эти главы уже были пропущены в XII части Собрания сочинений.
Софья Андреевна заехала в театральный комитет и спросила относительно пьес Толстого. Дело шло о «Плодах просвещения». Директор императорских театров Всеволожский ставил перед Софьей Андреевной ряд условий: она должна была выдать удостоверение, что пьесы не будут играться на частных сценах. Софье Андреевне с ее напористостью и толковостью удалось добиться благоприятного ответа.
Но главное было – прием у царя. При дворе был траур, дело задерживалось.
13 апреля Софья Андреевна узнала от Стахович, что ее приглашают на прием в Аничков дворец к половине двенадцатого.
В черном платье, в черной кружевной шляпе с крепом приехала Толстая в начале двенадцатого часа. Швейцар не знал о приеме, но появился скороход – «молодой, благообразный человек в ярком красное с золотом одеянии». Сообщил, что о графине Толстой уже спрашивали, и побежал докладывать. Быстрота его бега была, так сказать, этикетная: он, скороход, бежал с поручением. Растерянная Софья Андреевна сама побежала за скороходом и задохнулась. Несколько минут ей казалось, что она умрет на этом ярко-зеленом некрасивом ковре. Скороход исчез. Толстая прошла в гостиную, села, не могла отдышаться, развязала незаметно под лифом корсет, походила, вспоминая, как водят загнанных лошадей, и опять села, думая о том, как примут дети известие о ее смерти.
В это время пришел опять скороход и провозгласил: «Его величество просит ее сиятельство графиню Толстую к себе!»
Александр III встретил графиню у дверей, подал руку, извинился, что заставил ждать.
Для Софьи Андреевны это была наивысшая точка ее общественного восхождения. Она описывает царя так: «Рост очень большой: государь скорее толст, но крепок и, видно, силен… Он мне напомнил немного Владимира Григорьевича Черткова, особенно голосом и манерой говорить».
Про Черткова ходила сплетня, что он сын Александра II[22]».
Софья Андреевна заранее приготовила свою речь и произнесла эту речь – не мудреную, но хитрую.
Лев Николаевич в то время мечтал о новом большом романе, куда бы вошли старые замыслы о переселенцах на новые земли, о ссыльном дворянине, и начал писать «Воскресение». Толстая надеялась, что Лев Николаевич вернется к художественной деятельности, но не представляла себе ее; она по своей оптимистичности наивно предполагала, что это произведение по своему содержанию удовлетворит императора.
Софья Андреевна была наивно-преданной верноподданной из семьи чиновника, получившего дворянство по выслуге. Она вместе с своими сестрами в последние годы царствования Николая I носила «патриотическое пальто» из грубого сукна. Сердце ее и сейчас было в придворном платье патриотической дамы.
Софья Андреевна сказала: «Ваше величество, последнее время я стала замечать в муже моем расположение писать в прежнем художественном роде, он недавно говорил: „Я настолько отодвинулся от своих религиозно-философских работ, что могу писать художественное, и в моей голове складывается нечто в форме и объеме „Войны и мира“. А между тем предубеждение против него все возрастает. Вот, например, XIII часть арестовали, теперь нашли возможным пропустить. „Плоды просвещения“ запретили, теперь велели играть на императорских театрах. «Крейцерова соната“ арестована…
На это государь мне сказал:
– Да ведь она написана так, что вы, вероятно, детям вашим не дали бы ее читать.
Я говорю:
– К сожалению, форма этого рассказа слишком крайняя, но мысль основная такова: идеал всегда недостижим; если идеалом поставлено крайнее целомудрие, то люди будут только чисты в брачной жизни».
Два человека хитрили друг перед другом.
Александр III был царем и знал свое ремесло; он помнил также, что Толстой написал статью «Николай Палкин», что статья эта не только уничтожает деда, но и раскачивает престол. Но Толстой был очень сильным противником, и о том, что такое Толстой, Александр III знал лучше Софьи Андреевны.
Графиня сказала: «Как я была бы счастлива, если бы возможно было снять арест с „Крейцеровой сонаты“ и в Полном собрании сочинений. Это было бы явное милостивое отношение к Льву Николаевичу и могло бы очень поощрить его к работе».
В дневнике Толстой вписано другими чернилами перед словами «могло бы» слова: «кто знает».
«Государь на это сказал, смягчаясь:
– Да, в Полном собрании можно ее пропустить, не всякий в состоянии его купить, и большого распространения быть не может».
Царь в той же беседе выразил сожаление «о том, что Лев Николаевич отстал от церкви». На это Софья Андреевна ответила:
«Могу уверить ваше величество, что муж мой никогда в народе, ни где-либо не проповедует ничего; он ни слова не говорил никогда мужикам и не только не распространяет ничего из своих рукописей, но часто в отчаянии, что их распространяют. Так, например, раз один молодой человек украл рукопись из портфеля моего мужа, переписал из дневника его и через два года начал литографировать и распространять».
При этом сообщении фамилии Софья Андреевна не называла.
«Государь удивился и выразил свое негодование».
Софья Андреевна на вопрос царя, как дети относятся к учению отца, ответила, «что к тем высоконравственным правилам, которые проповедует отец, они не могут относиться иначе, как с уважением, но что я считаю нужным воспитывать их в церковной вере, что я говела с детьми в августе, но в Туле, а не в деревне, так как из наших священников, которые должны быть нашими духовными отцами, сделали шпионов, которые написали на нас ложный донос.
Государь на это сказал: «Я это слышал». Затем я рассказала, что старший сын – земский начальник, второй – женат и хозяйничает, третий – студент, а остальные дома».
II
Теперь, как говорилось в старых романах, оставим наших героев и расскажем о том, что могло послужить основанием к их разговору, то есть способствовать решению дать аудиенцию.
Эти основания вряд ли были вполне понятны Софье Андреевне, но, конечно, вполне были ясны Александру III, который видел в Софье Андреевне как бы своего представителя в семье Толстого.
8 мая 1890 года в «Новом времени» было напечатано извлечение из всеподданнейшего отчета обер-прокурора Святейшего синода. Печаталось оно со следующим введением, делающим его официальным документом:
«Во всеподданнейшем отчете г. обер-прокурора Св. Синода за 1887 год мы встречаем следующие интересные строки, относящиеся до графа Л. Н. Толстого».
Приводим документ с сокращениями:
«В 1887 году граф Толстой проживал большею частью в Москве, а не в Ясной Поляне, как в ближайшие предшествовавшие годы, и, следовательно, для личного своего влияния на яснополянских крестьян располагал меньшим временем, нежели прежде. К тому же и самые отношения его к этим крестьянам значительно изменились. Правда, он пахал и косил наравне с крестьянами, при случае оказывал помощь бедным своими трудами, например, покрывал хаты соломою, смазывал печи и т. п., стараясь производить все подобные работы преимущественно в праздничные дни; но он уже не имел возможности в прежних размерах оказывать крестьянам денежную или материальную помощь из своего имения, так как старшие его сыновья начали ограничивать его расточительность и преследовать проступки крестьян против его собственности и уже не позволяют крестьянам хищнически хозяйничать в его имении (…).
В настоящее время главным средством пропаганды идей Толстого осталась бесплатная раздача крестьянам мелких изданий известной фирмы «Посредник» («Новое время», 8 мая 1890 г.).
Сообщение ‘то вызвало ответ.
С. Л. Толстой в «Толстовском ежегоднике» (1913) рассказал о том, как составлялось опровержение.
Газетное сообщение было прочитано сыновьями тогда же. Опровержение задумали Илья и Лев: «Брат Лев даже написал редакцию такого опровержения».
Что стало с редакцией Льва Львовича, Сергей Львович не пишет и продолжает так:
«Я тогда составил нижеизложенное письмо и решил поместить его в газеты. Но как и куда? Сообразив, что скорее всего его напечатает „Новое время“, я отправился к А. С. Суворину. Он меня принял и откровенно сказал, что охотно поместил бы мое опровержение, если бы не боялся за судьбу „Нового времени“, в то время уже имевшего за собой два предостережения.
– Впрочем, вот что, – сказал мне Алексей Сергеевич, – я спрошу самого Константина Петровича (Победоносцева), не встречает ли он препятствий к напечатанию вашего опровержения.
Оставив Суворину свое письмо, я ушел в уверенности, что оно напечатано не будет, однако, к моему удивлению, вскоре оно появилось в «Новом времени». Обращался ли А. С. Суворин к Победоносцеву или нет, я не знаю».
Вероятно, опровержение было составлено коллективно или, по крайней мере, было согласовано с братьями. Вероятно, оно напечатано после согласования с Победоносцевым: А. Суворин был осторожен.
Опровержение чем-то удовлетворило Победоносцева. Вот оно:
«М. Г. г. редактор! В „Новом времени“ от 8 мая было помещено извлечение из всеподданнейшего отчета г. обер-прокурора Св. Синода за 1887 г. относительно „распространения в Кочаковском приходе миросозерцания и нравственных убеждений графа Л. Н. Толстого“, в котором мы прочли между прочим, что граф Толстой „уже не имел возможности в прежних размерах оказывать крестьянам помощь из своего имения, так как старшие его сыновья начали ограничивать его расточительность и преследовать проступки против его собственности и уже не дозволяют хищнически хозяйничать в его имении“.
Заметив, что отец признает действительною лишь помощь, оказываемую личным трудом, а при таком воззрении нет места расточительности (это видно из его сочинений, а также из отчета г. обер-прокурора, где говорится, что граф Толстой при случае оказывал помощь бедным «своими трудами»), и не касаясь всего прочего в отчете, мы, старшие сыновья гр. Л. Н. Толстого, считаем своим долгом печатно заявить, что мы не только никогда не позволили бы себе ограничивать расточительность отца, – на что мы не имеем никакого права, – но что мы сочли бы неуважительным всякое с нашей стороны вмешательство в его действия.
Надеемся, что газеты, поместившие извлечение из всеподданнейшего отчета г. обер-прокурора, не откажут перепечатать настоящее письмо.
Примите и проч.
Старшие сыновья графа Л. Н. Толстого Сергей, Илья, Лев Толстые».
Обер-прокурорский отчет носил провокационный характер. По царским законам над «расточителем» по заявлению родных могла быть назначена опека. Отчет как бы вызывал наследников к действию.
Угроза была реальна, нападение было хорошо задумано.
Правительство, вероятно, хотело отвести от себя упреки мировой общественности, выдвинув заслоном требование семьи, или же сделать семью как бы надсмотрщиком над Толстым.
Сыновья не пошли на провокацию, но в их опровержении буквально курсивом подчеркивался трудовой характер толстовской благотворительности. Несмотря на искренние заявления об уважении к отцу, этот курсив уже как бы ограничивал его деятельность.
Это опровержение предваряло отказ Толстого от имущества и, может быть, побуждало его совершить это.
При всей своей лояльности к отцу опровержение свидетельствовало о том, что семья Толстого не поддерживает его и только «не вмешивается в его действия». Этого показалось достаточным для того, чтобы письмо было напечатано.
Сведения о хозяйственных столкновениях кого-то с крестьянами, которые «хищнически хозяйничают в его (Толстого. – В. Ш.) имении», тоже были точны; столкновения эти все возрастали.
Всеподданнейший отчет обер-прокурора Священного синода содержал еще одно место, не приведенное в «Новом времени», но переданное П. Бирюковым в «Биографии Л. Н. Толстого».
«…вред Л. Н-ча парализуется благонадежным состоянием семьи Л. Н-ча, которую графиня ведет в духе православия и которая не дает Л. Н-чу вести свою тайную пропаганду». В перепечатку «Нового времени» эти слова не попали, не попали они и в опровержение сыновей, которые остались в пределах отрывка, напечатанного в «Новом времени».
Софья Андреевна в опровержении не упомянута.
Правительство принимало Софью Андреевну не только как милую даму, но и как своего возможного союзника.
Софья Андреевна этого не опровергала.
III
Вернемся в зал императора.
Разговор шел в самых благоприятных тонах.
Царь спросил о здоровье детей и, узнавши, что у младшего ветряная оспа, сказал, что это не опасно, только бы не простудить.
Софья Андреевна была обласкана.
Все это было очень благопристойно. Софья Андреевна на вопрос царя о «Крейцеровой сонате» ответила, что Лев Николаевич не переделает повесть, потому что она «ему противна стала».
Кроме того, был еще разговор о том, что Толстой сильно влияет на молодежь. На это Софья Андреевна ответила:
« – Все это почти те люди, которые находились на ложном пути политического зла, и что Лев Николаевич обратил их к земле, к непротивлению злу, к любви. И что, во всяком случае, если они не в истине, то на стороне порядка».
Разговор продолжался. Царь спросил о Черткове – сыне Григория Ивановича и Елизаветы Ивановны: это были люди, близкие ко двору. Софья Андреевна нашлась и стала защищать Черткова.
«– Черткова мы более двух лет не видали. У него больная жена, которую он не может оставлять. Почва же, на которой Чертков сошелся с моим мужем, была сначала (это слово вписано другими чернилами) не религиозная, а другая».
И тут Софья Андреевна рассказала о том, что Толстой «дал мысль Черткову преобразовать народную литературу, дав ей нравственное и образовательное направление».
Софья Андреевна даже попросила царя стать самому цензором вещей Толстого. Неосторожная женщина готовила Толстому участь Пушкина; время изменилось, и дело Толстого уже не могло поместиться в личной канцелярии его императорского величества, хотя Александр III и сказал милостиво:
« – Я буду очень рад; присылайте его сочинения прямо на мое рассмотрение».
Потом было прибавлено:
« – Будьте покойны, все устроится».
После этого Софья Андреевна была милостиво допущена к императрице. Перед покоями императрицы стоял «немолодой лакей с иностранным лицом и выговором… С другой стороны стоял негр в национальном мундире».
Софья Андреевна была в ажиотаже: она путала слова и условно-национальный костюм назвала мундиром.
Сама царица описана графиней не без литературного блеска. «Тоненькая, быстрая и легкая на ногах, подошла ко мне навстречу императрица. Цвет лица очень красивый, волосы удивительно аккуратно прибраны, точно наклеены, красивого каштанового цвета, платье черное шерстяное, талия очень тонкая, так же руки и шея… Голос поражает своими гортанными и громкими звуками». Разговор был очень милостивый. Императрица уже слыхала, что у графа крадут и печатают, не спрося его, рукописи.
Дальше разговор перешел на детей.
Толстой 18 апреля 1891 года записывает в дневнике: «Соня приехала дня три тому назад. Были неприятны ее заискивания у государя и рассказ ему о том, что у меня похищают рукописи. – И я было не удержался, неприязненно говорил, но потом обошлось».
Только казалось, что «обошлось».
Из этого посещения Софья Андреевна вынесла уверенность в себе, и аудиенция эта, вероятно, немало способствовала остроте столкновений в семье Льва Николаевича.
Раздел земли. Письмо об отказе от литературной собственности
Лев Николаевич находился в положении безвыходном. Ясная Поляна, как имение и как деревня, существовала в его сознании и как настоящее и как прошлое. Прошлое иногда казалось более важным, более действительным, он сам писал об этом в дневниках – воспоминания как бы очищали прошлое, делали его поэтичным.
В воспоминаниях жила патриархальная деревня с большими неразделенными семьями, со стариками, которые управляли сыновьями и внуками, с веселыми ямщиками, с песнями на дорогах.
Нехлюдов в «Утре помещика» всего этого уже не видел или видел в мечте.
В конце столетия деревня разорялась. Крестьяне были освобождены на немыслимых условиях: крестьянский надел был оценен много выше своей тогдашней настоящей цены, выше той цены, которую можно было заплатить, работая на этом наделе. Надел не был равен той земле, которую прежде пахал на себе мужик. Надел был изуродован отрезками, причем резали так, чтобы мужик не мог жить без барина; если он хотел выпустить хоть куренка, то нужно идти к барину на поклон.
Те земли, на которые мог бы уйти мужик, были разграблены или недоступны для бедного крестьянина: они были отделены от него тысячами верст бездорожья и голода по дороге по этому бездорожью. Это был трудный путь для крестьянской лошади – крестьянам как бы предлагали каторжные земли, не давая им техники.
Лев Николаевич мечтал о прошлом, верил в прошлое, но он жил в настоящем. Его непризнание истории, представление мира неподвижным делало его несчастливым. Он уже говорил «в телефон», получал телеграммы со всего мира; Москву начинали освещать электричеством, появилась фотография, пошли разговоры об авиации. В научно-фантастических романах был объявлен тот мир, который мы уже оставили за собой. В романе Жюля Верна через космическое пространство неслось ядро, в котором летели два американца как хозяева и француз – веселый, бесстрашный спутник.
Лев Николаевич читал и прежде детям для практики французского языка Жюля Верна и сам сделал к нему рисунки.
Жизнь для Толстого разделилась на то, что должно было быть, и на то, что было.
Было разорение, было движение вперед. В Россию пришел капитализм, его отрицали народники, по-другому отрицал Толстой, и Ленин писал книгу «Развитие капитализма в России», видя, что капитализм пришел, и зная, что он пройдет.
Мир несся в будущее, в космическое будущее. Лев Николаевич видел развал, безнравственность, бедноту и, смотря на сегодня из прошлого, утверждал, что завтра будет – вчера. Мгновенье – миганье, движение ветра. Не успеешь увидеть, как мгновенье проходит. Многие люди не умеют смотреть, они прищуриваются, как Анна Каренина, как Левин, как графиня Александра Андреевна Толстая – старый друг Толстого, фрейлина императорского двора, воспитательница царевых детей.
Толстой не мог прищуриваться, он поневоле смотрел открытыми глазами на то, что было ясно, до боли в глазах, и видел безобразие существующего.
Его реализм был реализмом крестьянина, пришедшего в город и здесь видящего эту жизнь вне предрассудков, которые принято называть здравым смыслом.
Реализм Толстого стал новым шагом в мировом развитии искусства. Он был необходим для мира, для России, для русской революции.
Он утверждал его в одновременной борьбе с Шекспиром и с декадентами. Для него Шекспир – талантливый, опытный актер, который умеет изображать и изображает что-то странное, небывалое, но изображает выспренним языком. Он упрекает Шекспира в том, что все герои его говорят не так, как люди времен Толстого, и действуют так, как не действует никто в русской деревне.
Но искусство вечно, оно идет и не проходит, потому что в сцеплении понятий постигает сущность явлений. И самое большое чудо из созданных человечеством – это непреходящее значение произведений искусств, которые создаются на основании определенных условий и переживают эти условия.