Лев Толстой Шкловский Виктор

Весной дороги в лесу тяжелые. Весной выходил Лев Николаевич пешком на шоссе или на старую тридцатисаженной ширины скотопрогонную дорогу. Пролегала она около ворот Ясной Поляны.

При Екатерине обсадили дорогу березами, до постройки шоссе здесь проезжали телеги, брички, тарантасы, возки и сани, проходили обозы. Ездили здесь и на долгих и на перекладных. Проезжал здесь Пушкин, провезли здесь тело мертвого Александра I из Таганрога. Из беседки на краю усадьбы смотрела на ту процессию мать Льва Николаевича, урожденная княжна Волконская.

По обочинам дороги прогоняли тяжелых, сивых украинских волов в Москву на убой. Недавно запретили гнать скот, – говорят, от него зараза. Может быть, это железнодорожники выхлопотали, чтобы был у них лишний груз. Казенную полосу земли около дороги заняли помещики, отдали ее в аренду крестьянам. Земля была хорошо унавожена.

В то время мужики после освобождения звали помещиков землеедами. Одного помещика, рассказывал Тургенев, поймали мужики, он у них все время обрезывал угодья; заставили они барина съесть восемь фунтов чернозема, отчего барин и умер.

Жизнь дороги ушла на шоссе, шоссе часто чинили, сидели на нем, скорчившись, мужики, с ногами, обернутыми в тряпки; ногами держали камни и стучали по ним тяжелыми молотами: били щебенку. На старой дороге спокойней.

Дорогу Лев Николаевич называл большим светом, это было место, где он встречался с людьми. Пересказы и обрывки дорожных разговоров занимают многие страницы записных книжек.

С мешками, обутые в чуни – плетенные из пеньки лапти, – брели богомольцы и странники из Москвы в Киев, из Киева в Москву. Брели, кучами останавливались на постоялых дворах, опустевших и принимавших теперь и невыгодных постояльцев, брели, делая верст по тридцать в день, разговаривали, и все больше об одном и том же – о разорении.

Стало меньше земли, отрезали выгоны, деревня заголодала, скот переводится, люди ожесточились, ну и уходят в город.

Бредут старики, участники Севастопольской кампании, люди эти старше Льва Николаевича, потому что на флоте и в пехоте служили тогда подолгу; матросы рассказывают, как били линьками, положив на пушку, вспоминают, как ставили в бурю паруса, показывают на деревья и колокольни, объясняя, как выглядели волны.

Рассказывали солдаты, как били шпицрутенами, прогоняя через строй. Но больше всего жаловались на новое время. Мелеют и желтеют от песка реки – скорее, чем седеют бороды. Переводится скот в деревнях – скорее, чем уходит у людей сила.

Нищает земля. Все больше становится неустроенного, бродячего народа. Куски, которые подают нищим, мельчают, и дорога пустеет.

Лев Николаевич говорил, что мало кто ходил тогда на богомолье из благочестия; шли весной в разные стороны – в Киев и в Соловки, и в Троицкую лавру, и в Оптину пустынь, и к Тихону Задонскому. Идут. В дороге хоть оглянуться можно.

О своих религиозных сомнениях Толстой теперь пишет не тетке Александрин Толстой, представительнице светского православия. Он жалуется Н. Н. Страхову на борьбу разума с преданием – предрассудком, на то, как предание нарушает законы совести.

«Также я в известные дни ем капусту, а в другие мясо, но когда мне предание (изуродованное борьбой разумной с различными толкователями) говорит: будемте все молиться, чтобы побить побольше турок, или даже говорит, что тот, кто не верит, что это настоящая кровь, и т. п., тогда, справляясь не с разумом, но с хотя и смутным, но несомненным голосом сердца, – я говорю: это предание ложное. Так что я вполне плаваю, как рыба в воде, в бессмыслицах и только не покоряюсь тогда, когда предание мне передает осмысленные им действия, не совпадающие с той основной бессмыслицей смутного сознания, лежащего в моем сердце».

Много еще у Толстого будет борьбы даже с сердцем, а не только с преданием.

В это время Вера Засулич стреляла в генерала Трепова, который приказал высечь революционера Боголюбова (Архипа Емельянова). Присяжные ее оправдали.

На слова фрейлины ее императорского величества А. Толстой «Политика черна, как чернила милейшего Аксакова» Лев Николаевич возражает: «…а по-моему, она красна, как кровь отвратительного Трепова».

Уже многое выяснялось.

Приближалась пасха. В это время в яснополянском доме соблюдался строгий пост; особенно держали пост первую неделю и в страстную неделю.

Графиня Софья Андреевна посты соблюдала. Заставляла есть постное слуг, гостей и детей. Заметила она, что Лев Николаевич последнее время занимается богословскими книгами и читает Евангелие. Считала она и сестре писала, что «без христианства спокойнее», и была недовольна, видя, что дело идет к написанию новой книги, которую вряд ли много будут читать.

Подсолнечное масло тогда еще было в малом употреблении, готовили все и на льняном, и на конопляном, и на ореховом масле. Все в доме ели постное, кроме В. Алексеева и гувернера француза. Их сажали рядом и строго и аккуратно ставили им на стол пищу скоромную.

В канун пасхи стекла домов по-праздничному вымыты. Солнце освещает старые, много раз грубо реставрированные семейные портреты, новый портрет Льва Николаевича работы Крамского.

Рояль, покрытый чехлом, отражается в тусклом, еще из старого дома, трюмо. За окнами уже глянцевеют по-весеннему тропинки, бегут между деревьями, еще голыми, но уже пестреющими на синем небе почками. Через высокие окна, выходящие на юго-восток, стол со стеклянными жбанами кваса, с тарелками, полными огурцов и капусты, освещается солнцем.

Подали Алексееву и Ниефу скоромные котлеты; лакей отставил блюдо на окно.

Лев Николаевич сказал сыну:

– Ильюша, дай-ка мне котлету!

Сын подал. Лев Николаевич с аппетитом поел и с тех пор перестал есть постное. Софья Андреевна не возражала: она знала, что у мужа слабый желудок.

Разветвления корней одной темы

Лев Николаевич осенью 64-го года, поехав на неспокойной лошади Машке, увидал зайца и, гоняя его, упал, получил вывих, который неудачно вправили; пришлось прибегнуть к хлороформу.

Когда человека хлороформируют, он бредит, плачет, ругается, говорит о самом заветном, чаще всего о тревожном недовольстве своем.

Толстого решили оперировать под хлороформом. Т. А. Кузминская вспоминает: «Возились долго. Наконец он вскочил с кресла, бледный, с открытыми блуждающими глазами; откинув от себя мешочек с хлороформом, он в бреду закричал на всю комнату:

– Друзья мои, жить так нельзя… Я думаю… я решил… – Он не договорил».

Одна тема у Толстого часто покрывала другую, потом появлялась снова.

Может быть, самая основная и тревожная тема Л. Толстого была о том, как уйти к народу.

Откуда уйти?

Из благополучного, прославленного дома.

Дубу уйти трудно. Надо пронести крону среди мелколесья; надо вырвать корни из места, где они рождались, переплетаясь с землею, ее пересоздавая. Человеку еще трудней. Нужно уйти из комнаты, где стоит диван, на котором ты и твои дети родились. Из мира, тобой рожденного и описанного. Из мира, с которого ты снимал покровы лжи и привычности.

В доме и в хозяйстве все было задумано надолго: сажались леса, береглись леса.

Софья Андреевна говорит, что леса – приданое дочерей.

Растут дочери, растет лес, и дочери безмятежно богатеют, надо только охранять их богатства.

Перестраивался дом.

Сажался и вырос большой яблоневый сад, при нем основывалась большая пасека. Она распалась на сотни роев. Покупались имения для сыновей, и Лев Николаевич увлекался покупкой.

И в то же время отсюда он хотел уйти; он еще не знал, почему уйти, что мешает жизни.

Мешало то новое, что разоряло деревню, мешало то, что мелели реки, тощал скот, заваливались избы, грустнел и озлоблялся народ.

Самарские черноземные степи были в какой-то мере тоже уходом от нищеты Центральной России.

Там жили башкиры и мужики, которые никогда не были крепостными. К Льву Николаевичу там относились не столько как к барину, сколько как к богатому хуторянину. Но Лев Николаевич уходил на вольные земли, крепостя их купчими крепостями. Так звались гербовые бумаги на владение землею.

По степям ходили табуны, охраняемые злыми жеребцами, к осени они смирнели и становились похожими на коней, на которых пахали в Ясной Поляне.

Но коней было много, говорят, в одной Башкирии – до шестисот тысяч голов, степь была широкая, дальше шли калмыки, киргизы, стада, степи, пустыни, а еще дальше горы, на которые летом подымались из выгоревшей степи табуны.

Было так просторно и так спокойно, как будто бы и не дома. Лев Николаевич звал к себе жену, но не очень настаивал на том, чтобы она приехала, а Софье Андреевне в степях было трудно. Ни магазинов, ни лавочек, ни знакомых, лошади без упряжки и тюльпаны не в клумбах.

Лев Николаевич, описывая плен Пьера в «Войне и мире», в сущности говоря, писал тоже об уходе барина из обычной обстановки жизни к мужикам.

Только тот уход был обусловлен насилием. Еще в 76-м году он задумал новый роман; об этом есть записи Софьи Андреевны. Он говорил ей: «Чтоб произведение было хорошо, надо любить в нем главную, основную мысль. Так в „Анне Карениной“ я люблю мысль семейную, в «Войне и мире» любил мысль народную, вследствие войны 12-го года; а теперь мне так ясно, что в новом произведении я буду любить мысль русского народа, в смысле силы завладевающей». И сила эта у Льва Николаевича представляется в виде постоянного переселения русских на новые места на юге Сибири, на новые земли к юго-востоку России, на реке Белой, в Ташкенте и т. д.

Много разных сведений слышно со всех сторон о переселенцах. Так, например, в прошлое лето жили мы в Самаре и поехали раз вдвоем к казакам, верст 20 от нашего Самарского хутора. Встречаем мы целый обоз, несколько семейств, дети, старики, все веселые. Мы остановились и спросили старика: «Куда вы?» – «Да на новые места едем из Воронежской губернии. Наши уже давно ушли на Амур, а теперь пишут оттуда, вот и мы едем туда же».

Это очень взволновало тогда и заинтересовало Льва Николаевича…

И вот мысль будущего произведения, как поняла ее я, а кругом этой мысли группируются факты, типы, еще не ясные даже ему самому».

Тема о дальнем переселенчестве – реальная: когда Пржевальский в самом сердце азиатской пустыни исследовал озеро Нор и блуждающую реку Тарим, то и здесь, в местах, где водятся дикие лошади, нашел он развалины русского селения.

Но тема Льва Николаевича – это не только тема ухода крестьянина, но и его ухода с крестьянами из дому, к ним.

Уже герой «Утра помещика» – Нехлюдов мечтал перемениться участью со своим крестьянином – извозчиком Илюшкой. Правда, в мечте Нехлюдова Илюшка счастлив и свободен лишь во сне.

Этот сон – мечта, но она рождена завистью к трудовому путешествию по далекой дороге.

В «Анне Карениной» мучается и завидует мужичьему труду Левин, но дом Кити так крепок, что смерть кажется более легким исходом, чем уход.

В самарских степях в 1875 году появилась новая тема – уход к переселенцам, куда-то далеко, туда, где мужики свободнее и барин перестает быть барином,

Лев Николаевич готовился к исполнению нового романа годами и учился на нем по-новому видеть мир. Он начал вести дневник записей картин природы. Я не говорю «пейзажей» и неправильно говорю «картин»: это записи о том, как выглядит природа, увиденная глазами землепашца, деловая; она все время дает новые задачи, ставит упреки, делает предостережения.

В то время Лев Николаевич еще не восстановил писания дневников. Записи делались в записной книжке.

В 1877 году, 8 мая, Толстой делает запись с точным обозначением, для чего она делается.

Он как бы начинает новую упряжку своей работы.

«К следующему после «Анны Карениной». Мужики. Ладят сохи, бороны покупают. Загнуть. Пашут. Первая пахота, сыро. Жеребята, махая хвостами, на тонких ногах бегают за сохами.

Выросла трава. Поехали в ночное. Бабы за травой. Цыплята. Умерла наседка, горе. Запустил пахоту, проросла. С травой не расскораживается. – Телки. Ягнята».

Записи идут одна за другой, не всегда можно понять их будущее сюжетное место, но оно уже намечается.

Природа, весна оцениваются как результат предыдущей работы. «Старик ходит смотреть овсы в мае – конце – вылезает щеткой. На закате зелень желта, стволы лиловые. Эх, дурно пахал».

И дальше, очевидно, он же: «Старик до 20 чисел мая давно не видал ржей – матово-сизое перо, кустисты, высоки – столбик торчит, как шапочка».

Таких записей, перемежаемых замечаниями о самостоятельности женщин, о том, как выглядит рожь рядом с овсом, как идет вымытый мужик после косьбы и как стоит тихая, черная, глянцевитая вода, как пробуют отбитые косы, – очень много.

Это большая подготовка, которая идет с 77-го года на 78-й и перебивается записями о религии и о декабристах. Все это, сменяя друг друга, и все эти запашки одного посева.

Лев Николаевич рассказывает о том, как уходят под натиском нового, сохраняя свое старое, неизменное, патриархальное, мужики; но оформляется новое, обосновывается по-разному: то это Петр, то это время декабристов, то это совсем близкое время Хивинского похода Перовского, когда снежные бури в степи погубили русское войско. В сохранившихся набросках этого времени из романа о Петре Толстой приближает все действие к Ясной Поляне. Это происходит тут, рядом, хотя не сейчас.

Рождается князь, и рождается слуга его, подкидыш-мужик.

Повествование пойдет двумя реками, и потом сойдутся эти реки где-нибудь на краю земли, где барин перестанет быть барином, – так, как Пьер освободился от своего графства в плену.

Для того чтобы приблизить эту историю к себе, от себя ее увидеть, Толстой расспрашивает знакомых об истории своих предков, о хитром Петре Андреевиче Толстом, первом графе, который был потом сослан в Соловки.

Он ищет ссыльных и пропавших в роде Горчаковых. Он ищет пробелы в истории дворянских родов, разыскивает записи о людях, которые пропали неизвестно куда, думая, что они оказались где-то на краю русского мира вместе с мужиками.

Больше всего поисков мы видим вокруг Перовского – эта эпоха близкая. Весь поход произошел как будто вчера. Лев Николаевич расспрашивает в письмах Александрин Толстую.

«Странно и приятно думать, что то время, которое я помню, 30-е года – уж история. Так и видишь, что колебание фигур на этой картине прекращается и все устанавливается в торжественном покое истины и красоты».

Но покой был мечтой.

Мечтой было и то, что можно будет писать, не сердясь даже на Николая I. Этот император приобрел в конце концов в «Хаджи Мурате» истинное свое изображение.

«У меня давно бродит в голове план сочинения, местом действия которого должен быть Оренбургский край, а время – Перовского. Теперь я привез из Москвы целую кучу материалов для этого. Я сам не знаю, возможно ли описывать В. А. Перовского и, если бы и было возможно, стал ли бы я описывать его; но все, что касается его, мне ужасно интересно, и должен вам сказать, что это лицо, как историческое лицо и характер, мне очень симпатично. Что бы сказали вы и его родные? Не дадите ли вы и его родные мне бумаг, писем? с уверенностью, что никто, кроме меня, их читать не будет, что я их возвращу, не переписывая, и ничего из них не помещу. Но хотелось бы поглубже заглянуть ему в душу», – писал он в начале 1878 года А. А. Толстой.

Василий Алексеевич Перовский, генерал-адъютант, был близким знакомым А. А. Толстой.

Сведения в письмах начали поступать. Писем несколько. Рядом с Перовскими появляется фамилия дальнего родственника князя Горчакова.

«У меня к вам просьба: нет ли биографии, хотя самой краткой, Льва Алексеевича Перовского? Мне нужно знать, где он служил и находился с 16-го по 33-й год. А главное, мне очень нужно было знать, когда и как и где он женился на Катерине Васильевне Уваровой (вдове Дмитрия Петровича Уварова), рожденной княжны Горчаковой. Я знаю, что она очень дурно жила с ним и умерла в 33-м году, но всякие подробности о его женитьбе и сношениях с нею были бы для меня драгоценны».

Сведения об опальных Горчаковых собираются отовсюду.

Толстой пишет Н. Н. Страхову:

«Вот в чем дело: у князя Николая Ивановича Горчакова, моего прадеда, умершего в 1811 году, было 3 сына: Михаил, Василий (генерал-майор, женат на Стромиловой. От него дочь Катерина, замужем за Уваровым и Перовским)[17] и Александр. Один из этих Горчаковых за какие-то дурные дела судился и был сослан в Сибирь… Нельзя ли найти о нем дело».

Поиски трудны.

Он пишет своему дяде И. А. Толстому:

«Мне при моей работе понадобились сведения о двоюродном деде моем князе Горчакове, сыне Николая Ивановича Горчакова, судившемся, как мне известно, за какие-то дела и разжалованном и сосланном в Сибирь. Как звали этого деда, я не знаю; знаю только, что он был один из трех братьев моей бабки, которых звали Михаил, Василий и Александр».

Разыскиваются и другие люди толстовского круга, внезапно исчезнувшие. В письме к П. Н. Свистунову Толстой справляется об одном из таких героев, Ф. А. Уварове, и его жене[18].

Толстой ищет путей бегства и собирает воспоминания о бегстве.

Мир Толстого рухнул вместе с патриархальной деревней, вместе со старым укладом, еще недавно крепким и понятным, вместе с бестолковым, но привычным миром помещичьей усадьбы: из него надо бежать. Уйти, потеряться – вот что становится темой Толстого, все более определяясь.

Все герои новых повестей, хотящие остаться живыми, уходят.

Уходит император Александр, становясь старцем Федором Кузьмичом. Лев Николаевич будет собирать сведения и расспрашивать великого князя Николая Михайловича, можно ли верить легенде и кем мог быть старец Федор Кузьмич, если он не был императором. Не мог ли он быть, например, Уваровым?

Уходит в повести «Отец Сергий» князь Касатский – сперва в монастырь, а потом в бродяги. Касатский бросает мир из-за обиды и гордости. Самое трудное из искушений его то, когда он стариком стоит на дороге и о нем в коляске говорят по-французски, а он не может вступить в разговор, сказать о том, как далеко он ушел от этих людей.

Уходит мужик, Корней Васильев, бросив свое сбитое кулацкое хозяйство.

Бежит, симулируя самоубийство, и прячется среди городских бродяг Федя Протасов.

Уходит за Катюшей Масловой Нехлюдов.

Бежит от тирана Шамиля к тирану Николаю сын кузнеца, бывший мужик Хаджи Мурат. К нему навстречу хотел убежать битый солдат Авдеев, но случайная пуля ранила его и отвела от греха.

Главная тема – уход от мира, безумие которого обнаружено, в крестьянство или хотя бы даже в городскую бедноту.

В «Хаджи Мурате» герою уйти некуда, он показан изгнанником, не знающим истины, но гордо гибнущим в борьбе за справедливость.

Собираясь описывать двор Николая I, Толстой хотел в романе о Перовском никого не обвинять и показать светлую фигуру Жуковского.

В «Хаджи Мурате» ненависть к насилию, воплощенному в Николае, – центр описания.

Толстой уже давно понял ошибку «Истории» Соловьева, то есть ошибку каждой буржуазной истории. Описываются войны, преступления, и совершенно непонятно, что же едят эти люди и откуда являются те соболя и лисы, которые дарят богачи друг другу. Кто создает материальные ценности? Кто создает дружбу народов и почему вдруг Украина соединяется с Россией?

Он понимает, что история народа – это история трудящихся. Для Толстого это история крестьянства. Он хочет рассказать, как создавалось великое государство, как крестьяне дошли до Тихого океана, запахали великие поля.

Но Толстой хочет вписать самого себя, свою судьбу в эту великую историю и все время пытается рассказать о том, как ссыльный дворянин оказался вместе с крестьянами и жил вместе с крестьянами, но ссыльный человек – это человек, лишенный прав состояния. Дворянин для того, чтобы оказаться с крестьянами, должен был перестать быть дворянином.

Толстой берет один и тот же конфликт, перенося его в разные эпохи, и не может его написать. Он не может войти как бы в ту историю, необходимость и святость которой он признает.

То, что мы называем бегством Толстого, – это и было его возвращение домой, в тот мир, который он считал единственно законно существующим.

Часть IV

1881 – переломный год

I

Лето в Ясной Поляне.

Лев Николаевич записывает в дневнике 6 июля 1881 года: «Революция экономическая не то, что может быть. А не может не быть. Удивительно, что ее нет.

Курносенкова родила, воспаленье. И хлеба нет. Приходила Анисья Морозова.

Щекинский чахоточный мужик. Хлеба нет».

Он считал крестьянскую революцию неизбежной, нравственно оправданной. Но видел ее в возвращении к патриархальной жизни. И чувствовал невозможность возвращения и пытался преодолеть невозможность религией.

К 1881 году Толстой был могучим и хотящим все изменять человеком. Это боец, не уставший, часто обращающий в утверждение то, что прежде надо было бы доказать.

Широко и точно знал он деревенскую Россию, понимал ее неустойчивость, видел необходимость и невозможность перемен. Его ощущение жизни можно сопоставить со словами Достоевского, который говорил о «невозможности неизбежного», подразумевая под неизбежностью социальную революцию.

Достоевский бился в противоречиях неизбежности и невозможности, полагая, что выхода нет (кроме сомнительного – смирения и страдания).

Толстой считал, что он уже нашел путь для преодоления невозможности: он думал по каратаевской пословице, что если покориться беде, то она тебе сама покорится, и хотел преодолеть зло несопротивлением. Рожденный в деревне, видящий отдельные замкнутые хозяйства, из которых каждое могло бы существовать само по себе, он думал о превращении каждого человека: хотел создать новый мир, изменив его слагаемые. Он держался крепкими руками за старую соху, пахал землю по-старому, но сумел по-новому ее перепахать, хотя и не знал, что в поле посеяно.

Мир Толстой знал широко, но не полно.

Короленко в статье «Лев Николаевич Толстой», говоря об изобилии персонажей в романах Толстого, замечает: «Однако есть в этой необыкновенно богатой коллекции и один существенный пробел: вы напрасно станете искать в ней „среднего сословия“, интеллигента, человека свободных профессий, горожанина, – будь то чиновник на жаловании, конторщик, бухгалтер, кассир частного банка, ремесленник, заводский рабочий, газетный сотрудник, технолог, инженер, архитектор…»

В этом отрывке перечислено восемь профессий людей интеллигентного труда, но только одно упоминание «ремесленник» и одно «заводский рабочий».

О сапожниках и городской бедноте Толстой писал. О заводских рабочих он только упоминал, так же как и Короленко. Шел спор о значении капитализма для России. Для Короленко-народника заводский рабочий был случайностью в России. Важен для Короленко крестьянин и интеллигент. Он считает, что для Толстого важны «два полюса крепостной России: деревенский дворянин и деревенский мужик. Нашего брата, горожанина-разночинца, чья жизнь вращается между этими полюсами, великий художник не видит, не хочет знать и не желает с нами считаться».

Для Короленко существенно важным кажется горожанин-разночинец как потенциальный революционер, который должен освободить народ.

Толстой в эту революцию не верит.

Но одного человека среднего сословия Толстой знал хорошо.

Софья Андреевна была дочерью врача – дворянина по выслуге, все свои идеалы эта женщина строила как идеалы городские и чиновничье-дворянские.

Она не принимала новых идей мужа.

Она хотела быть тем, чем стала по венцу, – графиней и помещицей.

Рядом с Толстым жила тридцатисемилетняя, уже много рожавшая, говорливая жена, еще сохранившая красоту, энергичная, преданная мужу, но не видящая его, все время проявляющая себя, старающаяся все время доказать себе свою необходимость для графа, свою полноценность. Она вся наполнена мыслью о себе, о семье графа Толстого, об их ценности. Дети Софьи Андреевны, смеясь, рассказывали, что их мать, покупая в Туле отрез ситца, успевала купцу рассказать всю свою биографию. В начале восьмидесятых годов женщина была довольна успехами мужа, семьей, достатком, славой, но боялась за мужа, за его смелые мысли, за его способность спорить и за противоречивость его решений.

Время было трудное: от каракозовского выстрела до бомбы Желябова шла война царя с революционерами, борьба непонятная; полуаристократка, преданная мысли о знатности, Софья Андреевна мечтала о дворянской жизни в Москве, о том, как она приедет туда, откуда уехала дочерью скромного врача, титулованной женой знаменитого мужа, матерью «красивого семейства». Мечтала о хорошем месте в старой жизни, которую считала единственно возможной для себя, и хотела этого не только для себя. Муж ее удачлив; она искренне удивлялась, чем же он недоволен.

А Лев Николаевич в 1881 году начал книгу под названием «Записки христианина»; в книге упоминается «Исповедь», уже написанная, в рукописи зачеркнуто упоминание о том, как он «чуть было не повесился».

Он чуть не повесился после того, как написал одиннадцать томов сочинений, среди них роман, небрежно пересказанный, «как дама одна полюбила одного офицера», и другой – «о величии России».

Он старается стать христианином.

Людей, которые называли себя христианами, было тогда много в высшем обществе.

Приезжали английские проповедники, как лорд Редсток, и у них появлялись русские ученики из среды самой крупной аристократии.

Это христианство требовало веры, но не изменения условий жизни.

Вождь нового христианства Пашков был полковником кавалергардского полка.

Христианство Толстого было во многом иное.

Лев Николаевич длительное время хотел верить, и верить по-старому, он долго держался за православие. Так человек, сорвавшийся с обрыва, держится окровавленными руками за колючие ветки шиповника.

Но он был замечателен не верой, а своим неверием: он разжал руки, потеряв надежду в старые опоры.

В молодости им были прочитаны книги Вольтера, Юма. Он знал, как убедительно они отрицали христианство; и сам был неверующим десятки лет, изредка исполняя церковные обряды, привычные и обязательные. Вера и неверие, по его собственным словам в письме к А. А. Толстой, жили в его душе, как кошка и собака в одном чулане.

Великий писатель вошел в литературу, не забыв и не отвергнув свой жизненный опыт, не забыв о том, что видел в деревне. Так пришел он и на военную службу волонтером. Он верил в землю, обыкновенный суглинок, в тот, который пахали в Ясной Поляне, верил, что если эту землю распахать и на ней посеять, то вырастет урожай. Верил в обычный разум – разум крестьянина, трудового человека, и смотрел на мир через открытые двери избы, хотя сам жил в усадьбе, которую потом так долго Софья Андреевна хотела преобразовать в жилье, похожее на городское.

Поговорочное искусство – заново говорить общеизвестные истины – все это было у него не дворянское, а мужичье.

Говоря о любви, о труде, о войне, выходя на дальние дороги, мерил все пядями и стопами.

Для него крестьянин недавнего прошлого – всечеловек, который был и будет.

Еще в 1879 году ездил он к учителям церкви, к епископам, к митрополиту Макарию – составителю книги «Догматическое богословие». Сейчас он жадно и недоверчиво раскрыл эту тогда знаменитую книгу.

Толстой хотел верить в бога, который бы обеспечил счастье людям, спокойную жизнь в деревне, труд, урожай, любовь. Книга «Догматическое богословие» в условных и натянутых выражениях, нарочно запутанных, говорила о таинствах, о догматах, а Толстой хотел открыть тайну истины.

Богословы говорили о том, как сложились вероучения, и подменяли доказательства историей. А он хотел не разбираться в истории, а думать вместе с людьми, которые выросли вокруг него в деревне.

Ему говорили про троичность бога, и это хитроумное сооружение, основанное на спорах, компромиссах, на неточном употреблении терминов, на сознательных и несознательных подлогах, разрушалось при чтении писателем, привыкшим к точному слову. Он повторял старые слова, вслушивался в них, наклонивши большие, уже поросшие волосами уши, и слышал, что слово лжет, приходил в негодование и выносил приговоры более резкие, чем когда-либо слышали от кого-нибудь церковники.

Сперва он удивлялся: «Я не предполагал еще, чтобы учение было ложное; я боялся предполагать это, ибо одна ложь в этом учении разрушала все учение». Скоро стал ужасаться, увидев, что «…так называемые кощунственные сочинения Вольтера, Юма…» не порождают «…того несомненного убеждения в полном безверии человека, как то, которое я испытывал относительно составителей катехизисов и богословий».

Ему говорили путаные слова, которые все были направлены на сохранение неправды.

Толстой отвечал богословам: «Да идите и вы к отцу своему, диаволу. Вы, взявшие ключи царствия небесного, и сами не входящие в него, и другим затворяющие его».

С большим негодованием, горечью и презрением к старому он начал громоздить новое богословие. Он употребил все свое остроумие и силу своего анализа, чтобы пересказать Евангелие без чудес, истолковав дело так, что легенды о чудесах явились из неточного перевода.

Здесь надо снова напомнить о В. И. Алексееве – человеке, разочаровавшемся в утопическом социализме. Приведу о нем рассказ П. Бирюкова, так как это показание просмотрено самим Львом Николаевичем.

«Мы уже упоминали о присутствии в доме Л. Н-ча учителя В. И., со вниманием и любовью следившего за религиозным процессом, совершившимся во Л. Н-че, отчасти коротко влиявшего на него и самого воспринимавшего на себя его могучее влияние.

В. И., прочитав работу над Евангелием, был поражен новым, открывшимся ему смыслом учения Христа. Первым, непосредственным желанием В. И. было переписать себе это удивительное произведение и увезти его с собой, чтобы поделиться этими новыми мыслями со своими друзьями, так как срок пребывания его в доме Л. Н-ча уже кончался. Но, сообразив размеры этого труда и остающееся ему время, В. И. решил, что он не может успеть переписать всего Евангелия, и тогда он решил списать только перевод самих евангельских текстов. Сделав эту работу, В. И. дал ее на просмотр Л. Н-чу, который снова прочел и проредактировал эти тексты и написал новое предисловие и заключение к этому списку. Таким образом появилось новое произведение Л. Н-ча, под заглавием «Краткое изложение Евангелия», получившее едва ли не наибольшее распространение из всех его религиозных произведений и известное в читающей публике и в критике под именем «Евангелия Толстого».

Это было Евангелие без чудес и пророчества, Евангелие эпохи великого разочарования. Христос этого Евангелия как бы сошел с картины Крамского.

Толстой говорил, что воскресение не только невозможно, но и бессмысленно, не стоило воскресать для того, чтобы сказать то немногое, что Христос сказал своим ученикам после так называемого воскресения. Книга, написанная Толстым, печальна и реалистична.

От В. Г. Короленко сохранилось несколько скрепленных листков, вырванных из записной книжки-блокнота. Вся рукопись состоит из двух отрывков. Написаны они во времена начала якутской ссылки Владимира Галактионовича (1881–1882 гг.). Это как бы рецензия современника на это «Евангелие».

«Евангелие Толстого – это блестящий роман из жизни Христа, написанный не только рукой художника-созерцателя; это образ, набросанный вдохновенной кистью художника экзальтированного, и какой захватывающий образ! Вспомните критическую минуту, когда неверные язычники обращаются к Христу с просьбой проповедать им истину. Христос смутился. Он человек. Он чувствует, что в борьбе торжество склоняется на его сторону… Соображения времени и условий исторической минуты требуют оппортунизма и компромисса. И он после столь естественного в человеке колебания отдает предпочтение высшей идее вечной правды…

«Я заповедовал вам – говорит он в другой раз ученикам, – не брать с собой запасов, не носить с собой оружия (это было в ночь после тайной вечери, когда Иуда ушел, чтобы предать Христа мести господствующих партий). Но теперь – прискорбна душа моя до смерти, я говорю другое. Берите запасы – мы скроемся, берите оружие – мы будем защищаться». Это вопль человека, это восстание плоти против требований духа, против неизбежного результата поднятой во имя идеи борьбы с торжествующей силой. Он молится во мраке скорбной ночи, призывая силу великой идеи, он горько выговаривает ученикам их слабость: «Я нуждаюсь в поддержке, в ободрении, я ищу их у вас, но вы унываете!» Он один со всем величием своей скорби, он один во мраке скорбной ночи борется и побеждает. «Решено, – говорит он ученикам, – я спокоен». Он победил два соблазна, – толкует Толстой, – соблазн страха и соблазн противления…»

Толстовская вера и толстовский бог, – конечно, религия, потому что это довод, на котором кончается анализ. Впоследствии Толстой говорил, что формула «искусство для искусства» тоже как бы ссылка на бога: после этого кончается анализ – круг замкнут.

В том, что утверждал Толстой, нового было не много, но сила разрушения была бесконечно велика. Толстой видел нелогичность мира, лишал слова ложного значения; он не верил тому, что подразумевается под словом, выпрямлял значение слова и лишал мир ложной логичности.

Толстовская критика в основе не была религиозной, в своих поисках осмысления мира он шел, как от базиса, от старой деревни, он хотел видеть поля этой деревни более плодородными, избы крепкими, семьи мирными, людей сытыми; его идеал был в прошлом, но, стоя на почве прошлого, он разрушал временное, то, что хотя и существовало, но должно было быть разрушено.

Короленко впоследствии упрекал Толстого в том, что писатель не видит подвига интеллигентов, которые, «…как ослепленный филистимлянами Самсон, сотрясали здание, которое должно было обрушиться и на их головы».

Толстой сам, как библейский Самсон, сотрясал и разрушал то же здание.

Но деревенский, деревянный, соломой крытый храм Толстого, по его мнению, нельзя было разрушить. Он был по всей земле.

Он не верил в террор, отрицал его целесообразность, так как это было не крестьянское дело, а дело интеллигентов, но понимал негодование революционеров.

Он победил соблазн страха, но не преодолел соблазн несопротивления. Много раз разбитые крестьянские восстания, восстания людей, которые, объединившись на несколько недель, опять становились покорными, возвращаясь к своим сохам, приводили к мысли, что сопротивление невозможно. Он выбрал себе в спутники людей, потерпевших неудачу в сопротивлении.

Толстого искушали вопросами, что он будет делать, если на него нападет «дикий зулу» или если он увидит, что мать засекает своего сына. Он отвечал, что и тут не надо вмешиваться, что все равно зулу нельзя победить, а надо перевоспитать, мать же, убивающую ребенка, нужно жалеть.

Люди, которые спрашивали Толстого, думали не о матери, убивающей собственного ребенка, и не о зулу – они думали о самодержавии: «зулу» был цензурным обиняком.

Толстой искал своей дороги и оторвался от близких, стал им непонятен, стал странным и в кругу литераторов.

Уже во время пушкинских торжеств в мае 1880 года Ф. М. Достоевский писал жене: «О Льве Толстом и Катков подтвердил, что, слышно, он совсем помешался».

II

В. И. Ленин в «Философских тетрадях» конспектировал лекции Гегеля по истории философии. Гегель писал: «Этот» (der gesunde Menschenverstand[19]) «есть такой способ мышления какой-либо эпохи, в котором содержатся все предрассудки своего времени». Ленин формулировал на полях:

«Здравый смысл = предрассудки своего времени».

Толстой боролся со здравым смыслом своего времени.

Гибнущее патриархальное крестьянство переживало такие острые коллизии, что приходило к ряду открытий и обнажений бессмысленности того мира, который наступал на него со своим здравым смыслом, утверждаемым законами, газетами и полицией.

Толстой не заболевал, а выздоравливал от сумасшествия обыденной жизни. Как выздоравливающий, он заново учился ходить и разговаривать.

Осознание безумия жизни приходило с болью.

Так ощущение восстановленного движения крови в отмороженных руках первоначально кажется болью.

А благоразумная инерция быта и здравого смысла продолжалась: в Ясной Поляне собирались переехать в Москву.

Толстой не спорил; он смотрел на переезд как на горе, которое необходимо перенести, и не видел другого исхода, кроме терпения и несопротивления.

Давно Россия ожидала революции, но происходили только крестьянские волнения, выступления террористов не смогли поднять народ.

Царь и его судьба не возбуждали в Ясной Поляне сочувствия, и его здоровьем здесь не были очень озабочены.

Сергей Львович вспоминает: «Однажды вечером отец прочел в газетах о покушении А. К. Соловьева на жизнь Александра II и телеграмму об этом стал переводить на французский язык для M. Nief’а. В фразе „Но господь сохранил своего помазанника“ он запнулся, забыв, как перевести слово „помазанник“. – Mais Dieu conserv son… son… – говорил он, ища слова.

– Son sangfroid[20], – неожиданно сострил M. Nief, и все мы невольно рассмеялись».

1 марта 1881 года был убит Александр II. В Ясной Поляне об этом узнали 2 марта от нищего мальчика-итальянца, забредшего в усадьбу. Он сказал на ломаном французском языке:

– Дела плохие, никто не подает, император убит.

– Как, когда, кем убит? – допрашивали мальчика.

Но он ничего не знал. Вечером 2-го числа в поместье пришли газеты.

Мартовские письма Толстого 1881 года не дают представления о его внутренней жизни – мы видим только, как он молчал в это время. Молчание было прервано письмом, которое Толстой написал новому императору Александру III, письмо на нескольких страницах. В нем рассказывается о ненависти революционеров к Александру II как о «страшном недоразумении» и в то же время говорится о них следующее:

«Что такое революционеры? Это люди, которые ненавидят существующий порядок вещей, находят его дурным и имеют в виду основы для будущего порядка вещей, который будет лучше. Убивая, уничтожая их, нельзя бороться с ними. Не важно их число, а важны их мысли. Для того, чтобы бороться с ними, надо бороться духовно. Их идеал есть общий достаток, равенство, свобода. Чтобы бороться с ними, надо поставить против них идеал такой, который бы был выше их идеала, включал бы в себя их идеал. Французы, англичане, немцы теперь борются с ними и также безуспешно».

Инициатором письма, вероятно, был Василий Иванович Алексеев, вероятно, он и придумал послать это письмо царю через Победоносцева. Дело в том, что Победоносцев помог Александру Капитоновичу Маликову – крестьянину по происхождению, кончившему университет, работавшему судебным следователем и арестованному в 1866 году в связи с делом Каракозова, потом высланному, потом привлеченному в 1874 году по делу о пропаганде в тридцати шести губерниях («Процесс 193-х»); эмигрировавшему вместе с Чайковским, Алексеевым и Орловым в Америку, где их группа революционеров хотела создать земледельческую колонию. Колония распалась, Маликов стал создателем нового учения о богочеловечестве.

Л. Н. Толстой 18 мая 1881 года записал свой разговор с домашними: «Вечером рассказал, что Маликов делает больше для правительства, чем округ жандармов».

Победоносцев это цинично понимал.

Вероятно, этим и объяснилось, что Маликов был помилован.

Страницы: «« ... 1718192021222324 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Во второй книге «Октября Шестнадцатого» читатель погружается в тоску окопного сидения и кровавую мол...
В книге первой «Октября Шестнадцатого» развернута широкая картина социальной обстановки и общественн...
Восьмой том содержит окончание «Августа Четырнадцатого» – первого Узла исторической эпопеи «Красное ...
Седьмой том открывает историческую эпопею в четырех Узлах «Красное Колесо». Узел I, «Август Четырнад...
Великий поэт, основоположник романтизма в русской литературе Василий Андреевич Жуковский (1783–1852)...
«По порядку говорить, так с Тары начинать придется. Река такая есть. Повыше Тобола в Иртыш падает. С...