Лев Толстой Шкловский Виктор
В главе XLVIII Катюша, пьяная, разговаривает с Нехлюдовым. Нехлюдов говорит, что он сделает для Катюши все. Она отвечает:
« – Уйди от меня. Я каторжная, а ты князь, и нечего тебе тут быть, – вскрикнула она, вся преображенная гневом, вырывая у него руку. – Ты мной хочешь спастись, – продолжала она, торопясь высказать все, что поднялось в ее душе. – Ты мной в этой жизни услаждался, мной же хочешь и на том свете спастись! Противен ты мне, и очки твои, и жирная, поганая вся рожа твоя. Уйди, уйди ты! – закричала она, энергическим движением вскочив на ноги».
Я не верю в прототипы.
Маслова кричит это не только в лицо толстеющему, похожему на Александра III, аристократическому Черткову, – это она отказывается от толстовства, от сладости их подвига, основанного на самовозвеличивании.
Катюша любила и продолжала любить Нехлюдова. Мне рассказывал замечательный лингвист Евгений Дмитриевич Поливанов, живший в Японии, что «Воскресение» Толстого пришло в Страну восходящего солнца как опера, превратилось в песню и показало народу новую сущность любви. Катюша Маслова живет в сознании народа до сих пор. Дело не в том, что Маслова была проститутка, дело в том, что она отказалась от любимого, потому что любила его и, считая себя сильнее его, не нуждалась в жертве.
Роман не аскетичен. Сцена, когда Нехлюдов овладевает Катюшей, огорчала на Западе некоторых французских издателей, и они, люди, знакомые с литературой, привыкшие к эротическим сценам, выкидывали эту поэтическую сцену, которая у Льва Николаевича связана со вскрытием реки, с луной, грозно висящей над землей.
III. Что увидел Толстой, взглянув на Катюшу
Любовь Катюши является центром романа «Воскресение», но это не рассказ о том, как богатый и сильный обидел слабого и бедного. Ситуация вещи – первое видение противоречия, в ней развитого, – дана в записной книжке Толстого 1857 года. Запись говорит следующее: «Гордость и презрение к другим человека, исполняющего подлую монархическую должность», похожи на такую же гордость и самостоятельность проститутки.
Эта тема развивается Толстым в книге «Так что же нам делать?», которая имела и другое название – «Как я живу». Анализируя нравственное состояние людей «дна» Москвы, Лев Николаевич интересуется не столько их падением, сколько тем, как их самосознание похоже на моральное состояние так называемоговысшего общества. Люди живут в ужасающих, унижающих их условиях, но считают, что их состояние нормально и даже заслуживает уважения. Толстой пишет об одной проститутке: «Женщина эта, самым простым образом пожертвовавшая, как евангельская вдова, всем, что у ней было, для больной, вместе с тем, так же как и другие ее товарки, считает положение рабочего человека низким и достойным презрения. Она воспиталась так, чтобы жить не работая, а тою жизнью, которая считается для нее естественной ее окружающими».
Нехлюдов хочет спасти Катюшу, но Катюша считает свое положение нормальным.
В главе XIV Нехлюдов удивляется: «Преимущественно удивляло его то, что Маслова не только не стыдилась своего положения – не арестантки (этого она стыдилась), а своего положения проститутки, – но как будто даже была довольна, почти гордилась им. А между тем это и не могло быть иначе. Всякому человеку, для того, чтобы действовать, необходимо считать свою деятельность важною и хорошею. И потому, каково бы ни было положение человека, он непременно составит себе такой взгляд на людскую жизнь вообще, при котором его деятельность будет казаться ему важною и хорошею».
В стихах неожиданная рифма освещает целую строфу. Толстой, показывая первоначальную самоуверенность Масловой, вскрывает ложность положения всей торжественной строфичности тогдашнего, казалось бы, устойчивого общества.
Чехов считал, что в «Воскресении» самое неинтересное – это история Катюши, а интересно все, что видит Нехлюдов. Но Нехлюдов видит то, что хочет показать Толстой, скрестив его судьбу с Катюшиной. Мир Нехлюдова освещен Катюшей, это свет беспощадный. Нехлюдов и люди, его окружающие, – тени.
Так решил сам Толстой.
В XXVIII главе Нехлюдов после суда сидит в своем кабинете, вспоминает о матери: «Желая вызвать в себе хорошее воспоминание о ней, он взглянул на ее портрет за 5000 рублей, написанный знаменитым живописцем. Она была изображена в бархатном черном платье, с обнаженной грудью. Художник, очевидно, с особым старанием выписал грудь, промежуток между двумя грудями и ослепительные по красоте плечи и шею. Это было уже совсем стыдно и гадко. Что-то было отвратительное и кощунственное в этом изображении матери в виде полуобнаженной красавицы».
Все окружение Нехлюдова, весь состав суда, дом генерал-губернатора, светские женщины, которые разговаривают с Нехлюдовым, пьеса, которую он видит в театре, – все это связано с Масловой, но не с Катюшей Масловой, а с другой, привыкшей к проституции женщиной, которую звали Любовью в публичном доме.
Чертков был огорчен тем, что Толстой с таким уважением описал революционеров, идущих по этапу, тех людей, которые переменили настроение Катюши. Он писал Толстому 24 февраля от имени своего и жены дипломатическое письмо: «Есть один пункт, о котором и Гале и мне давно хотелось вам высказать свое впечатление в связи с содержанием этой повести; нас очень радует и трогает то, что вы так симпатично описываете и выставляете „политических“ заключенных, потому что это привлекает к вам целый многочисленный и искренний разряд людей…» Далее следовали советы усилить отрицательные черты.
Толстой сделал некоторые изменения в тексте романа: снизил образ Новодворова, с осуждением начал говорить о любовных отношениях революционеров друг к другу, но в целом мир политического этапа, мир рабочего, который в холщовой сумке несет с собой на каторгу том «Капитала» Маркса, оказался не включенным в разоблачительную силу. Роман – это мир не воскресения, а жизни.
С этим миром Катюша Маслова, вернувшаяся к жизни, ставшая поэтичной, составляет одно целое; с его людьми она согласна.
Катюша забыла о тех ста рублях, которые Нехлюдов сунул ей при отъезде. Между тем эти деньги были первой платой, которую она получила за любовь, и тем самым были началом проституции. Она прощает ему, прощает тяжелую свою жизнь, унижение, тюрьму, суд, этап; ее воскресение происходит как оживание любви, и тем самым оно противорелигиозно и нравственно.
Побеждает любовь, река, луна – жизнь побеждает «Крейцерову сонату».
Лев Николаевич не смог придумать воскресения для Нехлюдова.
Сперва он думал, что Нехлюдов женится на Катюше, что они уедут в Англию. Нехлюдов будет заниматься религиозной проповедью, а Катюша станет работать на огороде.
Такая развязка неестественна, никому не нужна тем более, что для нее понадобился отъезд из России, – это является первым указанием на искусственность.
Потом Толстой сообщил Софье Андреевне, что Нехлюдов не женится на Катюше. Она обрадовалась, не понимая, что это происходит не потому, что Нехлюдов выше Катюши, а потому, что Катюша выше Нехлюдова и он ей не нужен.
Не нужен ей, хотя она его любит; он должен остаться в воспоминании, потому что это ее очищает. Но Катюша выходит не только из публичного дома – она уходит из того строя жизни, который для Толстого весь подобен публичному дому. Не все в нем продают любовь, но все продают правду.
Лев Николаевич рассказывает про эту жизнь спокойно и внимательно, но не употребляя ее терминов или употребляя их пародийно: так перечисляет он многочисленные и непонятные статьи закона, которые в результате приводят невинную Катюшу на каторгу.
Публичный дом совсем не описан, а содержательница публичного дома на суде показана человеком не хуже других: она хорошо говорит о Катюше, дает ей деньги. Другие же участники суда – глупый прокурор, неумелый адвокат, самолюбивые и самовлюбленные присяжные, думающие каждый только о своем чиновники – все они для Толстого проститутки.
Лев Николаевич изменяет смысл слов, сталкивая их. Он говорит, что председатель объяснил присяжным их права и обязанности.
«Права их, по его словам, состояли в том, что они могут спрашивать подсудимых через председателя, могут иметь карандаш и бумагу и могут осматривать вещественные доказательства. Обязанность состояла в том, чтобы они судили не ложно, а справедливо».
Слова о справедливости приставлены к фразе о карандаше и бумаге, и показано этим самым, что эта справедливость маленькая, неверная.
Описание Толстым богослужения, вероятно, послужило одним из предлогов для отлучения Льва Николаевича от церкви. Говорили о богохульстве этого описания обряда, не дали напечатать его в России, пропускали даже в переводах. Между тем оно целиком вытекает из художественной манеры, из художественного метода Толстого, связано с сущностью его видения мира, с его сердечной биографией.
Умение видеть мир привело его к отрицанию обычного понимания.
Толстой не богохульствует, то есть не старается оскорбить религиозные чувства других людей, но он заменяет религиозные термины, греческие слова или слова устаревшие словами прямого значения так, как он это делал при описании войны или при описании оперного представления. Мир распадается так, как распался он на куски перед глазами едущей на смерть Анны Карениной. Он распадается потому, что он мертв и склеен только ложью.
Воскреснуть он может на полном восстановлении человечности – слов «любовь», «труд», «равенство», но не на религии, хотя бы и обновленной.
Главная вина друзей Нехлюдова, вернее – общества, к которому он принадлежал по своему рождению, для Толстого состоит в том, что эти люди не только эксплуатируют чужой труд, но считают себя нравственными. Они думают, что богатство и чины так же свойственны им, как свойственны птице перья.
Этот мир мертв, и целиком даже при раскаянии он не может воскреснуть. Вот почему Толстой не мог написать второй части «Воскресения».
Достоевский написал о бунте одиночки Раскольникова. Мы видим, что Раскольников не имел права убивать, но не знаем, что же он должен был делать. Тогда Достоевский дает Раскольникову в руки Евангелие.
Соня Мармеладова дает ему молча Евангелие. Раскольников думает, что убеждения Сони должны стать его убеждениями:
«Но тут уж начинается новая история, история постепенного обновления человека, история постепенного перерождения его, постепенного перехода из одного мира в другой, знакомства с новою, доселе совершенно неведомою действительностью. Это могло бы составить тему нового рассказа, – но теперешний рассказ наш окончен».
Через тридцать три года Толстой кончал «Воскресение». Катюша Маслова уходит вместе с политическими заключенными в новую жизнь, против Нехлюдова, отвергнув его жертву. Нехлюдов остается один. Он берет Евангелие. 28-я последняя глава «Воскресения» заключает в себе тридцать три цитаты из Евангелия. Нехлюдов продолжает читать. Он говорит: «Так вот оно, дело моей жизни. Только кончилось одно, началось другое».
«С этой ночи началась для Нехлюдова совсем новая жизнь, не столько потому, что он вступил в новые условия жизни, а потому, что все, что случилось с ним с этих пор, получало для него совсем иное, чем прежде, значение. Чем кончится этот новый период его жизни, покажет будущее».
Это полное повторение неудачи развязки, потому что дальше авторы не пишут.
О духоборах и о «Воскресении»
То, что человек думает сам про себя, не является прямой разгадкой и обоснованием его действий. Яснее всех это показал Толстой в своих художественных произведениях: он отделял рассуждения человека, его самооправдания, его попытку логизировать свои действия от истинных причин поступков.
Люди, верящие в свою логичность, – это безнравственная Элен и тупой немец Берг, но и поступки объясняются в конечном счете не их логикой. Для себя Лев Николаевич думал и надеялся найти строгое обоснование поступков. Он считал таким обоснованием свое религиозное построение, хотя не решил для себя, кто такой бог, к которому он иногда обращается, хотя сам записывал, что молитва – это самовнушение, хотя сам показывал Горькому рукопись, в которой было написано: «Бог – это мое желание».
«Воскресение» должно было быть написано как строго логически проверенное произведение, с подведенными итогами для отдельных эпизодов.
Человек сделал преступление: соблазнил девушку и не женился на ней – первой, с которой сошелся. Женщина погибла, но человек раскаялся, раскаялся сознательно, найдя истинную религию, перестроил свою жизнь и воскрес. Таков логически определенный замысел.
Но та весна, в которую любил Катюшу Нехлюдов, лучше того воскресения, в котором Нехлюдов, все еще красивый, но уже потолстевший и самодовольный, кается и умиляется перед своим покаянием.
Повесть о любви оказалась сильнее повести о раскаянии.
«Воскресение» было пожертвовано Толстым в пользу духоборов. Лев Николаевич отдал не только русский гонорар, но и гонорары за переводы. Деньги должны были передать английские и американские квакеры – люди, близкие Толстому по своей идеологии. Но здесь произошло странное недоразумение: квакеры, конечно, сочувствовали Льву Николаевичу и очень его уважали, но они были квакерами, пуританами, и в 1901 году Лев Николаевич получил осуждающее письмо от квакера Джона Беллоуза. Беллоуз, прочитав роман, пришел к заключению, что он не может принять участие в его распространении, и высказался против принятия в духоборческий фонд квакеров денег, вырученных от переводов «Воскресения».
Беллоуз выражал особенное недовольство сценой соблазнения Катюши Масловой.
Толстой ответил квакеру: «Еще могу сказать, что писал эту книгу, всем сердцем ненавидя похоть, и что выразить это отвращение было одной из главных целей этой книги. Если мне это не удалось, очень об этом сожалею и признаю себя виноватым, если был так неосмотрительным в сцене, о которой вы пишете, что мог произвести на вас такое плохое впечатление».
«Воскресение» вне воли Льва Николаевича оказалось книгой любви. Поэтому книгу эту на Западе принимали по-разному. Судя по П. И. Бирюкову, в Англии один квакер, прочтя сцену падения Катюши, даже сжег книгу. В Америке была тоже исключена глава XVII, изображающая падение Катюши.
Были выброшены также в отдельных западных изданиях нападки на религию, на армию, разговоры о земельной собственности. То сцепление сцен, тот лабиринт мыслей, который служит для Толстого способом анализа жизни, был неприемлем для западного читателя. Мы говорили уже, что Лев Николаевич сопроводил сцену соблазнения Катюши могучими средствами поэзии. Я сказал бы, способами народной песни с параллелизмами, взятыми из показа природы: могучая весна, лед, взломанный на реке, луна в небе; жестокий и прекрасный мир окружает любовь.
Отвергнутая, забытая любовь – черта мира Нехлюдова. Измена Нехлюдова, его забвение и деньги, которые царствуют в мире, губят Катюшу, а судьба Катюши служит как бы образцом всей неправды мира. Катюша – центр романа, она тоже виновата, но она одна восстанавливает свою истинную любовь и показывает ложность мира.
Что касается последних глав, в которых Нехлюдов читает Евангелие, то хотя Толстой утверждал, что именно для этих глаз написано все произведение, но он просто ошибался, потому что он не знал тех глав, когда начинал произведение. Кроме того, эти главы не действенны, они заключают роман, когда судьба Катюши уже решена ею самой: она отказалась от брака с Нехлюдовым, отказалась сама, без чтения Евангелия, а та судьба Нехлюдова, которая могла бы объяснить читателю, что же такое для человека Нехлюдова прочтенные главы Евангелия, – эта судьба не описана, оборвана, и хотя Лев Николаевич упоминал о том, что он собирается писать о дальнейшей судьбе Нехлюдова, но не написал.
При покупке права на издание перевода «Воскресения» американские издатели запросили у Толстого конспект романа. Чертков, который был тогда посредником, дал согласие на присылку конспекта, вероятно, потому, что он считал, что в «Воскресении» будет изображено именно то, что предполагалось первоначально и что по своей идейной сущности вполне удовлетворяло Черткова.
Но Толстой ответил резким отказом. Он писал:
«…конспекты для меня представляют что-то невообразимое… потому что первая часть написана, вторая же, пока не напечатана, не может считаться окончательно написанной, и я могу ее изменить и желаю иметь эту возможность изменить. Так что мое возмущение против конспектов и предварительного чтения есть не гордость, а некоторое сознание своего писательского призвания, которое не может подчинить свою духовную деятельность писания каким-либо другим практическим соображениям. Тут что-то есть отвратительное и возмущающее душу».
Возмущение Толстого вызвано не самим фактом требования конспекта. Конспекты, то есть планы, Толстой составлял, но для себя; он от них потом отказывался, он перерешал свои планы. Закрепление плана было бы отказом от свободы творчества.
Познание дается Толстому в результате художественной работы. Хотя он хотел думать, что познание раз навсегда дано ему религией, что правда религии и искусства совпадают, но оказалось, что религия не дает возможности предусмотреть даже конспект хода жизни героев художественного произведения.
Лев Николаевич отказался от авторских прав на книги, напечатанные после 1881 года.
Он надел на себя, я решаюсь сказать, венок из живого терновника.
Шипы на этом терновнике вырастали с каждым художественным произведением. Он страдал за «Смерть Ивана Ильича», за «Хозяина и работника», за статью «Что такое искусство?» – остальные статьи семью интересовали меньше.
Вы спросите, разве он мало писал художественных произведений? Он их боялся, искал предлогов, чтобы не писать. Он хотел помочь духоборам, и эта необходимость получить деньги, мотивировка необходимости писать помогли ему дописать «Воскресение» и как-то помогли в споре с семьей. Духоборы и молокане то мирно существовали в далеких окраинах России, то тихо осваивали пустынные места, то подвергались новым гонениям; у них отбирали детей, их преследовали за то, что они уничтожали оружие, их переселяли, они принуждены были продавать скот за десятую долю цены и, наконец, решили переселиться. Переселиться за границу хотело более семи тысяч человек. Для оплаты проезда и на первое обзаведение нужны были деньги, а у семей было приблизительно по сто рублей, и Лев Николаевич писал напряженно, целеустремленно, он торговался с издателем Адольфом Марксом, который купил роман для журнала «Нива»; торговался с заграничными издательствами.
Была предпринята попытка устроить сбор денег на переселение духоборов. В ответ на два месяца запретили розничную продажу газеты, которая опубликовала воззвание.
Лев Николаевич разослал двадцать писем богатым людям с просьбой помочь. Самым крупным жертвователем оказался он сам. Письмо об этом написано к Черткову и содержит как бы извинение: «Так как выяснилось теперь, как много еще недостает денег для переселения духоборов, то я думаю вот что сделать: у меня есть три повести: Иртенев, Воскресенье и О. Сергий (я последнее время занимался им и начерно написал конец). Так вот я хотел бы продать их на самых выгодных условиях в английские или американские газеты… и употребить вырученное на переселение духоборов. Повести эти написаны в моей старой манере, которую я теперь не одобряю. Если я буду исправлять их, пока останусь ими доволен, я никогда не кончу. Обязавшись же отдать их издателю, я должен буду выпустить их tels quels. Так случилось со мной с повестью „Казаки“. Я все не кончал ее. Но тогда проиграл деньги и для уплаты передал в редакцию „Русского вестника“. Теперь же случай гораздо более законный. Повести же сами по себе, если и не удовлетворяют теперешним требованиям моим от искусства, – не общедоступны по форме, – то по содержанию не вредны и даже могут быть полезны людям, и потому думаю, что хорошо, продав их как можно дороже, напечатать теперь, не дожидаясь моей смерти, и передать деньги в комитет для переселения духоборов».
Лев Николаевич говорил, что прежде народ был связан цепями, а теперь он связан тонкими, словно нити, путами – как лилипуты связали Гулливера. Он сам был так связан.
Лев Николаевич хотел писать, хотел издаваться, хотел писать то, что он думает, и этому мешала тысяча причин – ничтожных. Софье Андреевне казалось, что Лев Николаевич делает не то, и в то время, когда она переписывает статью Льва Николаевича, «работает над „Воскресением“ – ненавистной мне повестью».
12 сентября 1898 года записывает Софья Андреевна разные мелочи: о гостях, о том, как лакей влюбился в портниху, о том, как кухарку свезли в больницу, и дальше пишет: «Л. Н. читал вечером ту повесть, над которой он теперь работает: „Воскресение“. Я раньше ее слышала, он говорил, что переделал ее, но все то же».
Софья Андреевна уличает Льва Николаевича в том, что он ткет паутину своей славы, что он лицемер. «И, описывая и рассказывая людям эти свои прекрасные чувства, он сам над собой расчувствовался, а жил по-старому, любя сладкую пищу, и велосипед, и верховую лошадь, и плотскую любовь».
Лев Николаевич упрекал Софью Андреевну, что она не любит дело духоборов. Софья Андреевна отвечала ему: «И теперь, если кому помогать деньгами, то только своим смиренным, умирающим с голоду мужикам, а не гордым революционерам – духоборам».
Два близких человека ссорятся друг с другом, режут друг друга острыми нитями, которыми оба связаны.
Софья Андреевна невольно и безумно лжет: «Не могу я вместить в свою голову и сердце, что эту повесть, после того, как Л. Н. отказался от авторских прав, напечатав об этом в газете, теперь почему-то надо за огромную цену продать в „Ниву“ Марксу и отдать эти деньги не внукам, у которых белого хлеба нет, и не бедствующим детям, а совершенно чуждым духоборам, которых я никак не могу полюбить больше своих детей. Но зато всему миру будет известно участие Толстого в помощи духоборам, и газеты, и история будут об этом писать. А внуки и дети черного хлеба поедят».
Внуки и дети имели состояние больше чем полмиллиона и права на одиннадцать томов собрания сочинений, а белый хлеб стоил четыре копейки фунт, и они могли купить поезд ситного хлеба.
А на другой день Софья Андреевна плакала и желала быть дружной.
Люди вплетены в ткань отмирающей жизни, и Лев Николаевич не может распутать эти нити и сам путается в них. Он приглашает всех заняться мозольным трудом, всем пахать землю, а к нему приходит финн, земледелец из Америки, случайно разбогатевший, рассказывает, что в Америке землю пашут только десять процентов людей, а хлеба много, и Лев Николаевич поражен. Он говорит про гостя: «Очень невзрачный, но много рассказал интересного, гораздо больше, чем утонченные американцы».
Люди пашут плугами, которые хватают на сажень ширины. Толстой записывает: «Что это значит? К чему это ведет? Важно это чрезвычайно, но я еще не уяснил себе всего этого значения».
Тот остров крестьянской утопии, на который зовет Толстой людей, исчез, распахан. Лев Николаевич думает, что заводы и фабрики делают только предметы роскоши, именно такой роскоши, какая нужна только женщинам, что дело не в восьмичасовом рабочем дне, а в возвращении всех на землю. Но земле все не нужны. Нужна иная правда, иная жизнь, и он к ней пробивается и не может пробиться.
Хочется работать, хочется писать. Он пишет Черткову:
«Мне кажется иногда, что в „Воскресении“ будет много хорошего, нужного, а иногда, что предаюсь своей страсти…» И еще: «Я теперь решительно не могу ничем другим заниматься, как только „Воскресением“. Как ядро, приближающееся к земле все быстрее и быстрее, так у меня теперь, когда почти конец, я не могу ни о чем, нет, не не могу – могу и даже думаю, но не хочется ни о чем другом думать, как об этом».
Он думал о жизни, о Катюше Масловой, о себе самом молодом, о городе, о революционерах и оправдывался сам перед собой тем, что он жертвует деньги. Он летел в медленной своей работе, гудя, как ядро.
Он думал, что уже летит к концу, а он все еще только поднимался.
12 октября 1898 года подписан был договор с издателем «Нивы» Адольфом Марксом, получено двенадцать тысяч рублей авансом.
Для того чтобы духоборы могли уехать из России, нужны были не только деньги, но хлопоты и проводники. Лев Николаевич в качестве проводников отправил сына своего Сергея и Леопольда Антоновича Сулержицкого – художника, певца, будущего режиссера, человека более талантливого, чем птица, потому что птица поет одну и ту же песню, а Сулержицкий создавал свои песни сам.
Он разбивал скуку Ясной Поляны шуткой и цыганской песней, не боясь Толстого, понимая его. Сулержицкого звали в доме Толстых Сулер. Про Сулера писал Горький: «Что он сделает завтра? Может быть, бросит бомбу, а может – уйдет в хор трактирных песенников. Энергии в нем – на три века. Огня жизни так много, что он, кажется, и потеет искрами, как перегретое железо».
Лев Николаевич относился к Сулержицкому с нежностью, но упрекал его за мечту о свободе, за то, что Сулер не был связан с жизнью и людьми.
Сулержицкий жил на Кавказе, где он хлопотал о найме пароходов для духоборов. Неожиданно он прибыл в Ясную Поляну. В Ясной Поляне в это время знакомый юрист проверял «Воскресение» с точки зрения процессуального кодекса. Лев Николаевич уже вложил в книгу все свои знания, требовал все новых и новых уточнений. Толстой выслушал Сулера и попросил его вернуться на Кавказ, присоединив к нему своего благоразумного сына Сергея – честного, толкового человека, хорошо знающего языки. Было написано письмо князю Голицыну. Сулержицкий был уже выслан из Тифлиса; начальство возненавидело все хлопоты о духоборах и в то же время боялось Толстого, в какой-то мере уважало его и мечтало, чтобы наконец духоборы уехали.
В середине ноября Сулержицкий и Сергей Львович в лунную ночь приехали в местечко Скра под Батумом; духоборы жили в землянках, друг друга они называли уменьшительными именами: Алеша, Вася; маленькие дети называли и родителей уменьшительным именем; вырастая, они называли отца – родитель или старичок, а мать – няней.
Людей призывного возраста не было – их не выпускали за границу. Были старики, женщины, пожилые люди и один почти столетний старик, бывший севастопольский солдат, которого звали Гриша Боковой.
Это были люди крупные, усатые; женщины ходили в казакинах и шапочках, в одежде преобладал синий и красный цвет.
Все устали, мечтали об отъезде, но дело все задерживалось.
8 декабря в Батуме был солнечный теплый день, в порт прибыла на императорской яхте «Держава» вдовствующая императрица Мария Федоровна. Князь Голицын поехал ее встречать. Сергею Львовичу удалось передать Голицыну письмо, и дело наконец было окончательно решено. Сулержицкий начал размещение духоборов на пароходе «Гуров»; по жребию разместили, кому где быть, половина мест была совсем темная, свет проходил только через люки, когда они были открыты, а плыть надо было почти месяц. Разместили, разметили мелом, кому где жить. Духоборы, стоя на верхней палубе, запели протяжные псалмы, аджарцы, повязанные башлыками, провожали переселенцев.
Пароход отходил в море, в далекую «Канадию», где люди говорят на другом языке, где пашут широко, а жить придется узко. Пароход плыл в обыкновенную жизнь через бесконечный океан.
Сергей Львович нанимал второй пароход, оборудовал его нары. Высокогорные пастбища, на которых так долго жили духоборы, опустели.
Начало века
I
Наступление XX века в городах праздновалось хвастливо.
Начиналось новое столетие, последнее столетие перед концом второго тысячелетия европейской эры.
Городским людям казалось, что пора подводить итоги, что теперь, когда они вымостили города, летают на воздушных шарах, ездят на поездах и автомобилях и говорят по телефону, – наступает торжество благоразумия.
В газетах печатали рисуночки, изображающие будущую технику: воздушные шары с крыльями, автомобили, самолеты, очень непохожие на будущие. В далекой Африке англичане стреляли в буров, буры – в англичан. В Китае империалисты сражались с народными восстаниями. Через коря, перегоняя друг друга, плыли огромные пароходы. На пароходах играла музыка. Пароходы плыли сквозь туманы, хвастливо, могущественно, и погибая иногда.
В мире уже шуршали искровые передатчики беспроволочного телеграфа, цветные отражения диапозитивов, которые недаром назывались тогда «туманными картинами», сменялись на серых экранах черными прыгающими, неизвестно куда бегущими изображениями синематографа.
Умножались фонари в городах, небо над городом ночью становилось розовым; в розовом ночном тумане исчезли над городом звезды.
Увеличились дымы. В городах России зимой почернел снег. Мир менялся стремительно и горестно.
Время как будто убыстрялось. Изобретение сменялось изобретением, события событиями, горе горем. Появлялись прививки против болезней, большие тиражи книг, иностранные газеты.
Вокруг Ясной Поляны вырастали деревья, чаще приезжали гости. Лев Николаевич все еще считал, что все люди должны жить в деревне, что в России девяносто восемь процентов – крестьяне.
Время не было правильно увидено Львом Николаевичем Толстым. Большой корабль его утопий пытался плыть в прошлое кормой вперед, но ветер выгибал паруса к носу, к будущему, непонятному, чужому, враждебному. Я хотел сказать – непонятому.
Но Толстой во многом понимал больше других. Он писал, что возникнут угрозы войн такой силы, при которых могут погибнуть девяносто девять процентов обитателей земли, но даже это не остановит безумие богачей.
В то же время он каждый день писал в своих дневниках одни и те же заклинания о несопротивлении, о том, что надо жить для души. Человек, который показал общую душу народов, показал, как силовое поле общего бытия определяет мысль отдельного человека, как мало значит эта отдельная мысль, утверждал, что мысль может повернуть бытие. Человек этот хотел переделать жизнь, руководя ею из усадьбы, в которой женщины не слушались великого старика.
Век начинался войнами. Воевали на Филиппинах и в Трансваале. Это были войны по-новому отвратительные. Толстой говорил: «Войны американцев и англичан среди мира, в котором осуждают войну уж гимназисты, ужасны».
13 января 1900 года пришел на Хамовники ко Льву Николаевичу литератор В. А. Поссе, издатель «Жизни для всех». Он привел с собой молодого писателя Алексея Максимовича Пешкова. Пешков только что прославился под именем Максим Горький. В доме Толстого Горького ждали. Сперва принимала пришедших Софья Андреевна и дочери, потом вышел из спальни Лев Николаевич: на его сгорбленные плечи был накинут большой шерстяной платок.
Лев Николаевич был нездоров, казалось, что он даже уменьшился в росте. Большая рука его при пожатии казалась горячей. Поссе спросил:
– Ну, как себя чувствуете, Лев Николаевич?
– Хорошо, хорошо… – ответил Толстой, – все ближе к смерти; это хорошо; пора уж.
Высокий, голубоглазый, длинноусый, широкоплечий Алексей Максимович слегка робел, покашливал и проводил большой своей рукой по густому русому ёжику. Сперва говорили о политике, о литературе. Лев Николаевич, посмеиваясь над собой, говорил, что он невольно радуется победам буров, хотя знает, что это грешно: и буры и англичане занимаются тем массовым убийством, которое они называют войной.
Разговаривая, Лев Николаевич несколько раз взглядывал на Горького. Тот достал папиросу, чиркнул уже спичкой, но вдруг остановился, заметив на стене надпись: «Просьба здесь не курить».
– Ничего, не обращайте внимания на надпись. Кури, коли хочется, – сказал Толстой.
Алексей Максимович закурил и спросил Толстого:
– Читали вы, Лев Николаевич, моего «Фому Гордеева»?
«Фома Гордеев» был первой большой вещью Горького.
Толстой ответил:
– Начал читать, но кончить не мог, не одолел. Больно скучно у вас выдумано. Ничего такого не было и быть не может.
– Детство Фомы у меня, кажись, не выдумано, – возразил Горький.
– Нет, все выдумано. Простите меня, но не нравится. Вот есть у вас рассказ «Ярмарка в Голтве». Это мне очень понравилось. Просто, правдиво. Его и два раза прочесть можно.
Толстой продолжал, что эта вещь напомнила ему Гоголя и заставила еще раз пожалеть о том, как мало у нас юмора.
Дальше разговор перешел на рассказы Горького «Варенька Олесова» и «Двадцать шесть и одна».
Варенька Олесова – девушка, которая, увидав, что за ней подсматривают во время купания, избила за это молодого человека.
Об этом разговоре с Львом Толстым М. Горький написал в книге «Лев Толстой»: «В вечер первого моего знакомства с ним он увел меня к себе в кабинет, – это было в Хамовниках, – усадил против себя и стал говорить о „Вареньке Олесовой“, о „Двадцати шести и одной“. Я был подавлен его тоном, даже растерялся – так обнаженно и резко говорил он, доказывая, что здоровой девушке не свойственна стыдливость.
– Если девице минуло пятнадцать лет и она здорова, ей хочется, чтобы ее обнимали, щупали».
За несколько строк до этого Горький отмечает: «Мне всегда не нравилось его суждение о женщинах, в этом он был чрезмерно „простонароден“, и что-то деланное звучало в его словах, что-то неискреннее, а в то же время – очень личное».
А. М. Горький не мог знать дневников Толстого, потому что они не были тогда еще изданы. Но он догадался, о чем думал Толстой.
Лев Николаевич в январе 1900 года после встречи с Горьким сделал заметки в записной книжке и в дневнике. Запись от 16 января подробна: она говорит о том, что надо подавлять похоть, если этого не можешь сделать, то надо жениться и вместе с женщиной растить детей. Дальше идет шесть различных вариантов, из которых каждый хуже предыдущего. 7-я запись имеет несколько вариантов. Приведу два варианта: «Хуже всего жить со своею неверною безнравственной женою». После этого записано: «Листок этот надо вырвать». Но сохранился и первоначальный текст: «Хуже всего жениться на физически целомудренной, но безнравственной женщине, и с ней проводить жизнь». Этот вариант сохранился и в записной книжке. Вероятно, эта запись сделана непосредственно после разговора с Горьким, и в ней та обида, о которой говорил Алексей Максимович.
II
Лев Николаевич, как говорил про него В. И. Ленин, жил в Москве «на два этажа». Он жил вместе со своей семьей и ближайшими знакомыми, и в то же время он жил отдельно.
Одним из последствий являлось то, что вещи Льва Николаевича при своем появлении были странны для окружающих; они противоречили тому, что, по их мнению, должен был думать и писать Толстой.
Очень любопытно это проследить на драме «Живой труп». Сам Лев Николаевич в дневнике называл вещь «Труп»; в дневнике от 29 декабря 1897 года записано: «Думал о Хаджи Мурате. Вчера же целый день складывалась драма-комедия „Труп“.
Следующие два года Толстой был занят «Воскресением».
В начале 1900 года 2 января Толстой записывает: «Ездил смотреть „Дядю Ваню“ и возмутился. Захотел написать драму „Труп“, набросал конспект».
После этого записи о работе над «Трупом» идут одна за другой.
15 августа Толстой отмечает: «Писал „Труп“ – окончил, и втягиваюсь все дальше и дальше».
Конца не было. Шел поиск.
Отвергались варианты, иногда ослепительные по своей правдивой неожиданности.
В дневнике 7 сентября записано: «Федя говорит: а может быть, я ошибся? Ну, да что сделано, то сделано. Несите».
Эта реплика не сохранилась в том тексте, который мы можем считать окончательным.
Сразу появляется новое воплощение темы – бегство в настоящую жизнь от жизни ложной, хотя бы ценой смерти, ценой отказа от всего, и сразу же появляется новое решение, как создавать диалоги, в которых не будут договорены мысли, а передается живой разговор с перебивкой; сразу появляется представление о многоэпизодной драматургии без актов.
По дневнику получается так, будто Толстой включился в работу над «Трупом», как бы полемизируя с Чеховым.
Он и спорил и шел вместе с ним, открывая новую художественную дорогу для драматургии.
В литературной форме «Живой труп» представляет собой наиболее острое произведение Льва Николаевича. «Плоды просвещения» и «Власть тьмы» написаны манерой традиционной драматургии, это пятиактные классические драмы. «Живой труп» создан уже человеком, который видит опыт Чехова и, хотя с ним не согласен, его учитывает.
А. Ф. Кони в статье «Живой труп» в действительности» отмечает: «Одни видят в „Живом трупе“ новое слово на новых путях драматического искусства, другие сравнивают короткие, быстро сменяющиеся драматические сцены чуть ли не с лентой кинематографа».
Сохранились известия, идущие от не очень разбирающихся в искусстве людей, что Толстой в это время был сильно заинтересован вращающейся сценой.
Таким образом, есть ряд указаний на то, что перед Львом Николаевичем как важнейшие стояли вопросы чисто художественного порядка. Об этом писал и Гольденвейзер в книге «Вблизи Толстого». Толстой отмечал отрывистость реального разговора, недоговоренность реплик и говорил, что это надо использовать в драматургии.
Председатель Московского окружного суда Н. В. Давыдов в книге «Из прошлого» настойчиво подчеркивал детальное сходство истории, рассказанной в драме, с судебным делом об одном опустившемся человеке, который, желая освободить жену, прибег к мнимому самоубийству. Кони в статье, которую я цитировал, делает по этому поводу несколько скептических замечаний. Он осторожно говорит о знаменитом деле Гимера, что ему «во всяком случае, принадлежит некоторая роль в происхождении „Живого трупа“.
Оказывается, Давыдов рассказал дело неточно. Кони обобщает эту неточность, говоря: «В последние годы экспериментальная психология, установляя опытные приемы для оценки объективной правдивости свидетельских показаний, приходит к выводу, что человеческая память, по прошествии некоторого времени от события, в большинстве случаев утрачивает конкретную точность и стремится восполнить образующиеся в ней пробелы представлениями, которые, будучи совершенно добросовестными, в то же время совершенно далеки от истины. В этих случаях человеческая мысль незаметно для самой себя переходит от шаткого „так могло бы быть“ к определенному „так должно было быть“ и к положительному „так было“.
Мы можем сказать, что в литературных делах человек, прочитавший литературное произведение и вспоминающий о так называемых прототипах, дополняет историю жизни прототипов по литературному произведению, сближая их, считая, что так было, потому что так должно было быть.
У Толстого Федя Протасов – развитой человек, состоятельный, любящий искусство; к следователю он приходит в сюртуке, говорит с ним вызывающе; семья его жены – состоятельная, полуаристократическая. Человек, который влюблен в жену Протасова, аристократ по фамилии Каренин; имя его – Виктор, имя его матери – Анна. Правда, она Анна Дмитриевна, а не Анна Аркадьевна, как героиня «Анны Карениной; но возвращается тема невозможности развода. Она принадлежит кругу, который уже был воспроизведен в „ Анне Карениной“.
Дело Гимеров было, но оно состояло не в том.
Гимер, про которого рассказывает Давыдов, был опустившийся, малоразвитый человек. Он брал у своей жены на квартиру, занимал у нее по мелочам, Человек, которого полюбила жена Гимера Екатерина, был крестьянин, который потом хотел пойти вместе с ней на поселение.
Как мы знаем, когда пьеса уже была написана, к Толстому пришли люди, которые просили ее не публиковать. Это был сын Н. Гимера, а потом он сам. Дело в том, что следствие было притушено. Екатерина Гимер, обвиненная в двоемужестве, не была послана в ссылку, а отбывала годичный срок заключения в качестве фельдшерицы. Получается так, что Толстой слыхал о деле Гимера, а увидал его после того, как пьеса была написана, и тогда лишь узнал об обстоятельствах дела точно.
Сходства немного. Сходство с делом Гимера было, так сказать, вчитано людьми, которые видали пьесу и, зная о каких-то связях ее с судебной историей, изменили эту историю. Об этом и говорил Кони.
Толстовское окружение считало пьесу неудачной. Кони замечал в статье: «…мне думается, что нельзя особенно порадоваться оглашению и постановке „Живого трупа“, к которому не приложена окончательно творческая рука автора».
Возник даже спор: Толстой ли написал пьесу? Об этом писал, защищая подлинность пьесы, К. И. Арабажин: «Возникли сомнения в подлинности пьесы, хотя при всей бесспорной добросовестности госпожи Киндяковой, заявившей, что идет на сцене пьеса не та, которую написал Л. Н. Толстой, нужно признать эти сомнения и подозрения лишенными всякого основания».
Арабажин ссылается на рукопись пьесы, испещренную заметками Толстого.
Объясняя, почему пьеса не была напечатана, Арабажин приводит мнение Александры Львовны: «Лев Николаевич познакомился с действительными „героями“ процесса, и „действительность“ оказалась ниже ожиданий Толстого».
Тенеромо (Файнерман) уверял, что «Толстого неприятно поразило сходство с романом „Что делать?“, который он совершенно забыл; при этом Толстой сравнивает себя с тигром, который бросает добычу, если первая хватка неудачна».
Подробностей про тигров мы не знаем, но если говорить про Толстого, то он обычно делал попытки точно написать задуманное по многу десятков раз. Кроме того, его не могло поразить сходство с романом «Что делать?», потому что этот роман упоминается в самой драме.
Приведем этот разговор Маши с Федей:
«Маша. …Читал ты «Что делать?»?
Федя. Читал, кажется.
Маша. Скучный это роман, одно очень-очень хорошо. Он… этот, как его, Рахматов, взял да и сделал вид, что утопился. И ты вот не умеешь плавать?
Федя. Нет».
В пересказе цыганки завязка «Что делать?» передана неточно, неверно названо действующее лицо, но сущность дана точно. Добрый, нравственный человек, для того чтобы освободить свою жену от себя как от мужа, симулирует самоубийство.
Современники Толстого, в том числе и профессор Евгений Аничков, сближали роман «Что делать?» и «Живой труп» и по другим чертам обоих произведений.
Истинная история «Живого трупа» заключается не в том, что Толстой в ней захотел описать трагическую историю неудачной попытки самоубийства какого-то бывшего человека. Лев Николаевич вымыслил излюбленную свою историю о бегстве из жизни. Это бегство из жизни здесь было оформлено как потеря имени. Таких фабул в то время существовало довольно много. Потеря имени путем подмены паспорта. На этом основан, например, роман Ахшарумова «Чужое имя».
Для Толстого этого периода необходимость уйти из жизни, стать не самим собой, вырваться из ложных обязательств жизни осуществляется в его литературных произведениях самыми разнообразными способами. Мысль об уходе из жизни мы видим и в «Отце Сергии», и в «Записках старца Федора Кузмича», и в «Корнее Васильеве», и в «Живом трупе». Обоснования ухода разные, но все они положительные – уходит хороший человек, уходит он потому, что жизнь, в которой он находился, неправильная, дурная.
Пьеса не была закончена Толстым.
Толстого не могло заставить отложить рукопись то, что заставляло его не издавать «Хаджи Мурата» и многие другие вещи: вопрос об авторском праве.
Драматургические произведения были выделены у Толстого, и деньги, получаемые за «Плоды просвещения» и «Власть тьмы», считались лично ему принадлежащими и после раздела. Это были те деньги, которые он раздавал.
Всего вернее, что «Живой труп» не был отдан на сцену потому, что художественная практика Толстого в данном случае противоречила его художественней теории. Если взять теоретические работы Толстого и, в часности, «Предисловие к сочинениям Гюиде Мопассана» (1894) или «Что такое искусство?», то мы увидим, что в этих произведениях создана очень интересная теория, в которую творчество Толстого, однако, никак не укладывается. В разговорах Лев Николаевич делал исключение для «Кавказского пленника» и народных рассказов. В дневнике есть запись, что, может быть, «Труп» будет читаться и произведет хорошее впечатление. Но «Труп» по всей своей идеологии, по сюжетным решениям, по характеристикам героев противоречит толстовской теории искусства и морали толстовства и действительно совпадает с тем, что предлагал как норму жизни в своем романе Чернышевский. Толстой только не знает, что надо делать после того, когда вырвешься из старого уклада жизни, если ты не будешь пахать землю. Но все здесь неожиданно. Положительный герой – пьяница, вопрос о разводе решается совсем не так, как думал создатель «Крейцеровой сонаты». Толстой в какой-то мере считал Анну Каренину виноватой, как нарушительницу семьи. Федя Протасов герой: он освобождает свою жену.
«Живой труп» был поставлен в МХАТе и в Александринском театре после смерти Толстого. По договоренности между театром и издателем посмертных произведений Толстого вся драма была целиком напечатана в одном номере «Русского слова». Номер оказался занят целиком, кроме телеграмм. Вопрос о «Живом трупе» сплелся с вопросом об авторской собственности. Наследники не отпустили «Живого трупа» без выкупа: они получили большой гонорар от Сытина – издателя газеты.
III
«Грех материализма» существовал.
Можно сделать так, чтобы стрелки часов показывали то время, которое тебе хочется, но для этого нужно оторвать стрелки от их материальной базы – от механизма, от часов.
Тогда можно ставить стрелки, и у тебя будет или вечный полдень, или вечный вечер, но не будет течения времени.
Между тем даже дурные часы можно научить проверять и исправлять их показания. Стрелки, которые отделены от материального мира, бесполезны.
Зиму 1901 года Лев Николаевич проводил в Москве. Он даже собирался издавать художественный журнал, но толстовцы во главе с Чертковым запротестовали: они говорили, что для такого журнала надо войти в отношения с жизнью, надо тратить деньги, а между тем в Англии есть люди, которые уже живут без денег – целыми семьями, один даже живет в чужом городе[23].
Неизвестно, что этот человек в этом городе делал. Но Лев Николаевич выслушал и согласился. Он извинялся в письме к Черткову и сказал о причинах соблазна: «…очень меня подкупало то, что это побуждало бы меня писать художественные вещи, которые я без этого не буду писать, и то, что огромный материал этического характера вещей, получаемых мною, собранных в букет, могли бы быть полезны людям. Но я все-таки рад, что не удалось, тем более что я как будто кончил, особенно для художественных вещей, и что, наверное, было бы много неприятного и, как вы пишете, невольно втянулись бы участвующие в нехорошие компромиссы.
О жизни без денег я все внимательно прочел и обдумал».
Лев Николаевич, конечно, не был прав, когда он утверждал, что кончил для художественных вещей. Если взять изданные теперь дневники того времени, то упоминание о работе над «Хаджи Муратом» встречается двадцать девять раз в одном 53-м томе; художественная работа шла непрерывно.
Лев Николаевич не мог оторваться от жизни, с которой он был связан художественно-философским пониманием. Он только что кончил «Воскресение» – вещь, вмещающуюся в жизнь дня и жизнь века.
«Воскресение» говорило царской церкви, во главе которой стоял чиновник Победоносцев в мундире и епископы в золотых ризах: «Вы мертвы».
«Воскресение» обострило борьбу вокруг Толстого.
22 февраля 1901 года состоялось определение синода, опубликованное во всеобщее сведение через «Церковные ведомости». Лев Николаевич в этом постановлении объявлялся врагом церкви и сообщалось, что он от этой церкви отлучен.
Отлучение это произведено не очень торжественно и уверенно и даже носило характер некоторого компромисса; оно было не столько отлучением, сколько отрешением от церкви. В нем сообщалось следующее: «И в наши дни, божиим попущением, явился новый лжеучитель, граф Лев Толстой, известный миру писатель, русский по рождению, православный по крещению и воспитанию своему, граф Толстой, в прельщении гордого ума своего, дерзко восстал на господа и на Христа его и на святое его достояние…» Сообщалось, что Лев Николаевич не признает загробной жизни, отвергает таинства и не содрогнулся «подвергнуть глумлению величайшее из таинств, святую евхаристию».
Евхаристия – это причащение. Дело в данном месте идет об определенной главе «Воскресения».
Грозное отлучение написано не без дипломатии: «Многие из ближних его, хранящих веру, со скорбию помышляют о том, что он на конце дней своих остается без веры в бога и господа спасителя нашего, отвергшись от благословений и молитв церкви и от всякого общения с ней». Дальше следуют подписи церковных вельмож – епископов.
Отлучение Лев Николаевич в дневнике своем называет «странным».
Оно произвело на всех впечатление неожиданное. Софья Андреевна ответила 24 марта на отлучение через газеты лично, презрительно говоря об угрозе лишения церковного погребения, которое содержалось в отлучении: «Если это угроза, то кому и чему? Неужели для того, чтобы отпевать моего мужа и молиться за него в церкви, я не найду – или такого порядочного священника, который не побоится людей перед настоящим богом любви, или непорядочного, которого я подкуплю большими деньгами для этой цели».
Лев Николаевич на отлучение ответил не сразу и очень спокойно. Он ответил: «Я начал с того, что полюбил свою православную веру более своего спокойствия, потом полюбил христианство более своей церкви, теперь же люблю истину более всего на свете. И до сих пор истина совпадает для меня с христианством, как я его понимаю».
Лев Николаевич получил тысячи писем с выражением сочувствия; телеграмма из Киева от студентов киевского техникума была подписана более чем тысячей студентов. Рабочие стекольного завода прислали Льву Николаевичу глыбу стекла, в которую влита надпись золотыми буквами: