Лев Толстой Шкловский Виктор
Всех народных рассказов сам Толстой написал двадцать два. Среди них есть такие, как надписи к картинам – «Искушение господа нашего Иисуса Христа» (к картине Н. Ге «Тайная вечеря»). Это произведение Толстого состояло из тридцати пяти параграфов XIII главы Евангелия от Иоанна, которые должны были быть напечатаны вверху картины Ге. Внизу объясняется сама картина: главный смысл ее, по Толстому, в том, что Иисус показывает пример любви к врагу и спасает предателя Иуду от гнева учеников.
Многие народные рассказы представляют переработку житий святых.
Наиболее интересна «Сказка об Иване-дураке и его двух братьях: Семене-воине и Тарасе-брюхане, и немой сестре Маланье, и о старом дьяволе и трех чертенятках».
Это целиком толстовская сказка. Иван-дурак – это крестьянин, Семен-воин – это воин-дворянин, Тарас-брюхан – купец, старый дьявол, работающий головой и соблазняющий Ивана, – интеллигент.
«Сказка об Иване-дураке и его двух братьях» не имеет в основе заимствования из народного источника. Из фольклора перешли сюда только троичность братьев и симпатия к третьему – младшему брату, которого считают дураком.
В народной сказке три брата равны по своему социальному положению, по своим желаниям – они крестьяне и все стремятся к удаче, которая сказочно воплощается в женитьбе на царской дочери.
У Толстого старший брат, Семен-воин, – это солдатчина, николаевщина с марширующими одинаковыми, как колосья, обезличенными солдатами, связанными в снопы-полки.
Второй брат – Тарас-брюхан, в некоторых рукописях Тарас-кулак – это капиталистический строй, власть денег. Деньги эти Иван-дурак натирает из дубовых листьев.
Солдатчина, военное государство, деньги, купеческое государство – это два искушения, которые поставили черти перед крестьянами. Ивану-дураку все это чуждо, ненужно. Солдаты для него – это музыка и песни, золотые деньги – бляшки для подарка девкам. Иван-дурак признает только мозольный труд. Этот мозольный труд является в данном случае синонимом хлебного труда.
Иван-дурак, как в народной сказке, вылечил царскую дочку, царская дочка его полюбила. Она женщина, полная покорности, и когда муж, получивший царство, остается все-таки мужиком, то она тоже становится мужичкой. Старый дьявол не может соблазнить Иванова царства, на него никто не хочет работать. Мужики Толстого противопоставляют деньгам и солдатам несопротивление и прощение.
Когда старшие братья Ивана перестали быть царями, Иван-дурак стал их, как предлагал Сютаев, кормить. Головная работа дуракам не нужна: они работают руками и горбом.
Так произошло и в сказке; ее напечатали на скоропечатных машинах, сброшюровали новыми машинами, развезли по железным дорогам, но ничего она не изменила – мозольный труд не стал легким.
Толстым же написана и сказка «Свечка»; история этой сказки любопытная, но сперва передадим ее содержание. Начинается все эпиграфом: «Вы слышали, что сказано: око за око, и зуб за зуб. А я говорю вам: не противься злому».
Дальше начинается такой ввод: «Было это дело при господах. Всякие были господа. Были такие, что смертный час и бога помнили и жалели людей, и были собаки, не тем будь помянуты. Но хуже не было начальников как из крепостных, как из грязи да попали в князи! И от них-то хуже всего житье было».
Ввод этот, конечно, правильный, но все же ответственность перенесена на исполнителей. Один из таких исполнителей приказал крестьянам пахать в пасху. Они отказались, но среди них был божий человек Петр: он приладил на соху свечу пятикопеечную и начал боронить. Борону он и изворачивал и отряхал, а свеча его не тухла. Остальные мужики ругались и говорили про приказчика: «Чтоб у него пузо лопнуло и утроба вытекла».
Угроз приказчик не испугался, а чудо с нетухнувшей свечкой его поразило. Поехал он смотреть на поле, увидел – пашет Петр, поет песню. Заскучал приказчик, поехал домой. Слез сам с коня, отворил ворота и стал опять садиться. Лошадь испугалась, и приказчик перевалился пузом на частокол: «И пропорол себе брюхо, свалился наземь».
В отличие от большинства народных рассказов: основа «Свечки» взята не из Прологов и Четьих-Миней, а из фольклора.
Рассказ этот сразу вызвал почтительно-настойчивые возражения В. Г. Черткова.
Вся сказка Черткову понравилась, но случай с приказчиком его огорчил, и начал он с Толстым переписку – мирную, спокойную, настойчивую.
Он заметил, что сам рассказ отрицает эпиграф. Приказчик все же погибает, исполняется желание не Петра, а злых мужиков.
Свечка сама по себе, а месть сама по себе. Чертков писал:
«Эта ужасная смерть приказчика, как раз после того, как он сознал торжество добра над злом и признал себя побежденным… все это ужасно тяжело напоминает мне ветхозаветный рассказ о пророке, отомстившем смертью детям, смеявшимся над ним… И кто ни читает этот рассказ из лиц, вполне разделяющих наши взгляды, и из лиц, только симпатизирующих им, – все в один голос находят, что рассказ и по форме и по содержанию прекрасен, только вот конец все портит» (письмо 7 ноября 1885 года). «Не знаю, как вы отнесетесь к моему предложению… но… было бы боязливо и недобросовестно с моей стороны не сделать еще попытки убедить вас согласиться на маленькое по форме, но мне кажущееся весьма важное по существу изменение конца».
Чертков пишет сладостно; изменение конца, по его мнению, маленькое. Толстой ответил 11 ноября 1885 года: «…я… начинал писать и написал другой конец. Но все это не годится и не может годиться. Вся историйка написана в виду этого конца. Вся она груба и по форме и по содержанию, и так я ее слышал, так ее понял, и иною она не может быть – чтобы не быть фальшивою».
Толстой не согласился, но послушался. Он переделал сказку; все кончилось в ней благополучно; приказчик покаялся; название у произведения получилось такое: «Свечка, или Как добрый мужик пересилил злого приказчика».
Так она была напечатана в издании «Посредника» в 1886 году, но тогда же вышла XII часть сочинений графа Толстого – произведения последних годов, и здесь заглавие было «Свечка», и приказчик погибал на колу.
То понимание мира, которое выражал Толстой в народных рассказах, не случайно, но неправильно. Гений и искренность в результате не спасали Толстого от компромиссов и противоречий.
Толстой восторгался Гомером, Геродотом, Вольтером, Руссо, Стерном, Пушкиным, Тютчевым, Лермонтовым, Чеховым и сотнями других книг, то принимая, то отвергая их, и пытался найти или создать иное искусство в короткий срок. Он отвергал историю искусства, желая дать ей иную развязку, основанную на религии.
Невозможность этого так же очевидна, как то, что у одного рассказа «Свечка» не может быть двух развязок. Ошибка Толстого была в том, что он думал, что народу нужно что-то особо простое, примитивно понятное, и Гомер – это не для народа, а только для Толстого, и сам Толстой не для народа, исключая народные рассказы, «Кавказский пленник» и «Азбуку».
Все это неправильно. Толстой напрасно утверждал Комарова и отвергал себя.
Он не признавал истории, а история в результате трудов и подвигов все время изменяла пределы понимания и доступности Толстого.
Вот что писал Ленин в статье «Л. Н. Толстой»:
«Толстой-художник известен ничтожному меньшинству даже в России. Чтобы сделать его великие произведения действительно достоянием всех, нужна борьба и борьба против такого общественного строя, который осудил миллионы и десятки миллионов на темноту, забитость, каторжный труд и нищету, нужен социалистический переворот».
О любви и о смерти любви
Мы знаем, что искусство отражает жизнь.
Но иногда мы думаем, что искусство отражает жизненные происшествия.
Вот это неверно. Искусство отражает жизнь не зеркально, не непрерывно; оно воспроизводит жизнь, исследуя мир на основании опыта предшествующих поколений, часто оно, давая отражение, вскрывает то, что не видно глазу, смотрящему прямо на предмет.
Искусство имеет свою систему знаков, при помощи которых оно записывает жизнь и записывает опыт человечества.
Оно отражает жизнь, познанную трудом человечества, и человек, призванный в искусство, пережив то, что называется вдохновением, отрывается часто от обычного, потому что он от своего обычая уходит к обычаям человечества, пользуясь его опытом, перерешает свою жизнь.
Не будем поэтому думать, что в «Крейцеровой сонате» Лев Николаевич изобразил какую-то историю своей ревности к жене, какой-то случай ее неверности или хотя бы свои подозрения. Часто думают, что в «Крейцеровой сонате» описан случай, происшедший в Ясной Поляне и в Москве между Софьей Андреевной Толстой и большим русским музыкантом, композитором и теоретиком Сергеем Ивановичем Танеевым, что вызвало ревность Толстого.
Для того чтобы выяснить отношения биографии к творчеству, поговорим об этом столкновении в доме Толстого.
Сергей Иванович Танеев в первой половине девяностых годов часто бывал в московском доме Толстых на Долго-Хамовническом переулке, как знакомый среди знакомых. Весной 1895 года Танеев приехал искать дачу под Тулу и снял флигель в яснополянском доме. Жил он со своей няней и со своим учеником Юлием Померанцевым, писал по теории музыки, играл на фортепьяно, купался, гулял с молодежью, играл в теннис, играл в шахматы с Львом Николаевичем. Танеев вел дневник, и мы знаем, как он жил. Женщинами он не увлекался совершенно.
Софья Андреевна переживала в это время большое горе – смерть сына Ванечки. Она увлеклась музыкой, бывала в концертах, слушала в Ясной Поляне игру Сергея Ивановича и как бы перенесла свою любовь к музыке и свое отчаяние на композитора.
Письмо с признанием в любви к Танееву Софья Андреевна написала в 1904 году. Письмо композитор уничтожил.
Лев Николаевич не очень любил Танеева и считал, что он в его доме находится на положении «общего баловня».
Самое слово «общий» означает увлечение семьи.
«Крейцерова соната» связана с вопросами любви и брака, с вопросом значения искусства в тогдашнем обществе, но не связана с определенным случаем в жизни Толстых.
Вообще трудно сообразить, когда начинается какое-нибудь художественное произведение, где момент рождения его конфликта. Измена жены, мысль о том, что измену надо казнить смертью, – эти мысли очень стары, они есть, между прочим, и в «Анне Карениной», в ее черновиках.
У Льва Николаевича давно возник замысел «Убийца жены», записан он на двух полулистах писчей бумаги, сложенных в четверку. По бумаге, по ее печати, по водяным знакам думают, что запись относится ко второй половине шестидесятых годов. Человек убивает жену, сам заявляет о преступлении и не находит спокойствия даже в тюрьме. К убийце в тюрьме относятся вежливо, потому что он дворянин и отставной ротмистр, допущенный к нему камердинер плачет, а убийцу томит бессилие понять, что случилось.
Я не буду следить за всеми переменами этой темы, потому что она в основном отражает не столько ревность, сколько жизнь двух людей в браке, а о браке Толстой много и скорбно писал.
Конфликт «Крейцеровой сонаты» также не основан на ревности. Дело идет о неволе, о непонимании, о вечном соперничестве. Муж скажет про собачью выставку, что собака получила золотую медаль, жена поправит – почетный диплом.
Собака не их, но все равно они поссорятся.
В основе ссоры со стороны мужа лежит представление о необходимости повиновения ему. Жена сопротивляется то мелочным спором, то обманом.
Жизнь стареющей Софьи Андреевны была тяжела, она проходила в листах меню, подаваемых ежедневно старым поваром; меню за меню, суп за супом, счет за счетом.
Правда, были еще листы рукописи Толстого – великие, недоступные, повторяющиеся, изменяющиеся, уходящие в сторону. Она не любила их теперь и даже прямо отказывалась переписывать, потому что в них критиковались правительство и православная церковь.
Были стихи Фета – пять-шесть; была любовь, грубая, мужичья, неутомимая, непонятная – любовь Толстого.
Были комнаты на Долго-Хамовническом и весна в Ясной Поляне. Она не любила деревни, она не любила весны. Была и радость, были дети – разные, они рождались, их было больно кормить, они вырастали, учились, грубили.
Лев Николаевич горевал в кабинете и писал, он пускал свое горе в большой поток работы, и горе уходило куда-то в большой мир. Лев Николаевич горевал в лесу, когда ехал по лесным дорожкам на быстром, близоруком, пугливом и дерзком коне Делире.
Софья Андреевна горевала одна.
Уже после того как «Крейцерова соната» была размножена на гектографе, издана и к ней было написано послесловие, во флигеле яснополянской усадьбы появился и прожил два года (1895–1896) Танеев.
Теперь Лев Николаевич ревновал. Софья Андреевна не понимала музыки, но увлекалась мечтой о музыке, как об иной жизни – жизни для себя.
«Крейцерова соната» не может быть отражением будущей истории с Танеевым. Других прямых оснований для ревности Толстого, относящихся ко времени написания повести, тоже нет.
Мне кажется, что и убийство жены – это не главное в конфликте повести. В этом отношении «Крейцерова соната» вряд ли является продолжением темы «Убийца жены», темы шестидесятых годов.
«Крейцерова соната» – повесть о браке как о неволе.
В сентябре 1889 года Толстой записывает мысль героя «Крейцеровой сонаты»: «Я 20 раз желал ей смерти, мечтал о своей свободе».
Убийство жены – это реализация бытовой мечты об освобождении, раскрытие внутренней преступности отношений.
Муж и жена в повести «Смерть Ивана Ильича» – чужие друг другу. Умирающий Иван Ильич вызывает жалость только у буфетного мужика Герасима. После смерти Ивана Ильича жена его спокойно разговаривает о пенсии; тут она уже совсем не виновата в измене, но виновата, если тут бывают виновные, в смерти любви.
Как рождалась книга
Кроме власти капитала, которую Толстой представлял как власть денег, была еще другая власть, которую надо было победить, – власть плоти: любовь, ревность. К этой теме Лев Николаевич подошел не сразу.
Читая черновики произведений, часто видишь, как трудно определить начало замысла. Отрывки появляются как будто еще не направленные, переадресовываются, соединяются.
Иногда только по названию можно проследить, о чем думает писатель. Иногда сплетение начал, попыток, записей не расплетается, потому что не видишь, на чем кончил сам писатель, что он выбрал.
В 1888 году Лев Николаевич в хамовническом доме слушал сонату Бетховена, посвященную Крейцеру; играл скрипач Ю. Лясотта, аккомпанировал С. Л. Толстой.
Среди слушателей были художник Репин и актер Андреев-Бурлак. Было решено передать впечатление от сонаты средствами, доступными трем видам искусства. Репин ничего не начал. Андреев-Бурлак умер в мае 1888 года. Лев Николаевич написал первую редакцию «Крейцеровой сонаты». В Юбилейном издании набросок этот занимает семнадцать страниц, то есть мог быть прочтен актером за один раз.
Форма произведения – монолог с незначительными репликами слушающих. Герой говорит о ревности: сперва Позднышев начинает рассказывать про кого-то другого, а потом признается, что это он сам тот человек, который убил жену.
Вещь лишена широты обобщения поздних редакций. Вся вина сосредоточена на муже. Он женится для того, чтобы «…дома, вместо пыли, скуки, прелесть, грация, изящество, красота, наслаждение».
Происходит другое: «Случилось, как это всегда случается, что-то подобное тому, что вы бы испытали, если бы вы завели себе удобство – кресло у камина, чтоб отдыхать, и вдруг кресло поворачивается кверху ножками и заявляет свои желания – какие? – поиграть, отдохнуть. Вы удивляетесь, как может кресло чего-то для себя желать. Ведь оно – кресло. Вы поворачиваете кресло, хотите сесть, а оно опять свое. Вот то же со всеми бывает. И начинается разлад, ссоры».
Женщина в результате любит другого и сияет от этой любви: «Так сияет, как сияют только от любви, от зверской». Муж убивает жену кинжалом. Жена просит, умирая, прощения. Мужа «…оправдали, скоты». Кончается монолог так: «Только на ее одре я полюбил. Как полюбил! Боже мой, как полюбил!
Он зарыдал.
– Да, не она виновата. Будь она живая, я бы любил не ее тело и лицо, а любил бы ее и все простил бы. Да если бы я любил, и нечего бы прощать было».
Разбираясь в лабиринте сцеплений жизни, обычно Толстой видит всегда то, что он считает пороком, запрещенным, но могущественно человечным и правильным. Особенно это ясно в «Воскресении».
Но из всех книг, в которых Толстой написал про любовь или про то, что этим именем называют люди, самая безнадежная – «Крейцерова соната». Поэтично в этой повести название и сама мысль о музыке, которая вызывает в человеке стремление, ранее затоптанное. Но страсть, рожденная музыкой, отвратительна: музыка преступна, потому что нельзя совершать то, к чему она ведет. В повести сказано:
«И оттого музыка так страшна, так ужасно иногда действует. В Китае музыка государственное дело. И это так и должно быть. Разве можно допустить, чтобы всякий, кто хочет, гипнотизировал бы один другого или многих и потом бы делал с ними что хочет? И главное, чтобы этим гипнотизером был первый попавшийся безнравственный человек.
А то страшное средство в руках кого попало. Например, хоть бы эту Крейцерову сонату, первое престо. Разве можно играть в гостиной среди декольтированных дам это престо? Сыграть и потом похлопать, а потом есть мороженое и говорить о последней сплетне. Эти вещи можно играть только при известных важных, значительных обстоятельствах, и тогда когда требуется совершить известные, соответствующие этой музыке важные поступки. Сыграть и сделать то, на что настроила эта музыка».
Значит, не надо музыки. Марш, про который говорил Позднышев, вызывает желание идти, и под марш ходят, но музыка Бетховена вызывает другие, очень сложные желания. Музыка развязывает желания – страсти, и потому, очевидно, ее не надо совсем. Между тем Лев Николаевич очень любил музыку и без нее не мог жить.
Он ревновал музыку – поэзию к прозе брака.
«Крейцерова соната», как я уже говорил, это не только повесть о ревности, это повесть о буржуазном браке, и Лев Николаевич одно время собирался переделать повесть. Варианта, в котором не было бы ревности, не сохранилось, но была попытка развязать конфликт без убийства. 20 сентября 1889 года, в связи с работой над «Крейцеровой сонатой», Толстой записывает в дневник: «Писал мало». На следующий день записывает: «Писал немного. Окончательно решил переделать, не надо убийства». В следующий день запись: «Стал заниматься „Крейцеровой сонатой“, которая уж совсем не „Крейцерова соната“. Все клонится к тому, чтобы убийство было просто из-за ссоры. Прочел историю убившегося мужа и жены, убившей детей, и это еще больше подтвердило».
История писания и печатания «Крейцеровой сонаты» подробно разработана Н. К. Гудзием, у которого я беру материал. Он указывает на источник записи: в Одессе повесился учитель Заузе, жена его после этого зарезала троих детей и выбросилась с четвертого этажа. Об этом случае Толстой прочел в № 38 газеты «Неделя» от 17 сентября 1889 года.
Лев Николаевич 4 июля 1889 года записывает в дневнике: «Утром и вчера вечером много и ясно думал о Крейцеровой сонате. Соня переписывает ее, ее волнует, и она вчера ночью говорит о разочаровании молодой женщины, о чувственности мужчин, сначала чуждой, о несочувствии к детям».
Софья Андреевна часто упрекала Толстого в том, что он не любит своих детей. Это неверно.
Сам Толстой в том же отрывке как бы вообще оправдывается перед женами: «Она несправедлива, потому что хочет оправдываться, а чтобы понять и сказать истину, надо каяться. Вся драма повести, все время не выходившая у меня, теперь ясна в голове. Он воспитал ее чувственность. Доктора запретили рожать. Она напитана, наряжена, и все соблазны искусства. Как же ей не пасть? Он должен чувствовать, что он сам довел ее до этого, что он убил ее прежде, когда возненавидел, что он искал предлога и рад был ему.
Да, вчера мужики подтвердили, что кликушество бывает только у баб, а не у девок. Стало быть, справедливо, что происходит от половых эксесов».
Убийство по ничтожному поводу, но приготовленным оружием – дамасским кинжалом, мысль об измене, с библейскими цитатами о женской хитрости, воспоминания о жене Урия, которая хотела переспать с мужем, чтобы скрыть от него свою возможную беременность от любовника, – все эти хитрости и подозрения – реализация простого желания освободиться. Недаром католики в Италии убийство жены называют иногда «разводом по-итальянски».
Муж убивает жену, как бы мстя за несвободу, такова необходимость негодования.
Толстой анализирует супружеские споры, как бы восстанавливая свои дневниковые записи. Первое время Толстой описывал женщину, которая превосходит мужчину, но потом он переходит в нападение. Женщина угнетена, и она хочет властвовать, заплатить за угнетение. «А, вы хотите, чтобы мы были только предмет чувственности, хорошо, мы как предмет чувственности и поработим вас», – говорят женщины.
Об особенностях женской одежды говорится много: «От этого эти джерси мерзкие, эти нашлепки на зады, эти голые плечи, руки, почти груди».
Толстой сравнивает костюмы «высших светских барынь» с костюмами проституток. Потом Позднышев повторяет: «Да, так вот меня эти джерси и локоны и нашлепки поймали».
А. А. Толстая в воспоминаниях так рассказывает о распространении «Крейцеровой сонаты» и «Власти тьмы» сейчас же после того, как эти произведения стали известны в рукописях: «Трудно себе представить, что произошло, например, когда явились „Крейцерова соната“ и „Власть тьмы“. Еще не допущенные к печати, эти произведения переписывались уже сотнями и тысячами экземпляров, переходили из рук в руки, переводились на все языки и читались везде с неимоверною страстностью; казалось подчас, что публика, забыв все свои личные заботы, жила только литературой графа Толстого… Самые важные политические события редко завладевали всеми с такой силой и полнотой».
Во время написания повести Чертков, знавший об этих спорах в публике, непрерывно подавал советы. Они шли очень далеко, главное, этот редактор хотел отделить рассуждения от монолога, дать мораль вещи впрямую. Тут же он предлагал прислать Толстому экземпляр повести «с разметками тех мест, которые следовало бы выделить», и настаивал на необходимости написать послесловие.
Споры перешли в правительственные круги. Указывают, что Александр III был доволен повестью, а царица шокирована.
Ю. Г. Оксман в архиве Е. М. Феоктистова нашел письмо Победоносцева о «Крейцеровой сонате» (26 февраля 1890 года).
Действительный тайный советник и статс-секретарь писал своему другу доверительно:
«Что сказать вам, почтеннейший Евгений Михайлович? Прочел я первые две тетради: тошно становилось – мерзко до циничности показалось. Потом стал читать еще (сразу все читать душа болит), и мысль стала проясняться. Только в три приема прочел все – и задумался…
Да, надо сказать – ведь все, что тут писано, – правда, как в зеркале, хотя я написал бы то же самое совсем иначе, а так, как у него написано, хоть и зеркало, но с пузырем и – от этого кривит. Правда, говорит автор от лица человека больного, раздраженного, проникнутого ненавистью к тому, от чего он пострадал, но все чувствуют, что идея принадлежит автору. И бросается в глаза сплошь почти отрицание. Положительного идеала автор почти не выставляет, хотя изредка показывает его проблесками…
Произведение могучее. И когда я спрашиваю себя, следует ли запретить его во имя нравственности, я не в силах ответить да. Оболживит меня общий голос людей, дорожащих идеалом, которые, прочтя вещь негласно, скажут: «А ведь это правда…»
Старое восклицание: «Убей ее!» – которое было когда-то одним из истоков замысла «Анны Карениной» и потом было отвергнуто, хотя заменено самоубийством Анны, возвращается.
Писатель колеблется; не сразу он решает, что действительно измена совершена. Женщина то виновата, то виновата ревность мужчины. Книга наполнена отчаянием, в ней реализуются горькие рассуждения автора, внесенные з записную книжку: «Женщины унижены сладострастием. Тем же отплачивают, от того их власть…
Во время беременности я мучил ее нервы и поползновения ревности, потом при некормлении попытка убить». Есть запись: «Арапка царица», то есть униженная женщина – негритянка подчиненная – царствует.
Есть запись: «Настоящая пытка и белый медведь под конец». Белый медведь – это тема, которая жила в семье Толстого как обозначение навязчивой мысли. Для того чтобы достичь счастья муравейных братьев, мальчик Николай предлагал братьям встать в угол и не думать о белом медведе. Эта тема белого медведя восходит к «Тристраму Шекди» Стерна – нелепость, которая все время лезет в голову именно потому, что она запрещена. Но у Толстого белый медведь существует: «Пытка чтоб кончилась – вызвало убийство. Тщеславие ее, но до предела: любуйтесь и завидуйте только».
Человек с опытом публичного дома имеет рядом с собой подчиненную ему женщину и не верит ни одному ее слову.
Повесть читалась в рукописи. Существует восемь ее редакций, она обсуждалась дочерьми Толстого; они говорили, что нет двух плохих девушек и нет ни одной счастливой семьи.
Не надо удивляться тому, что Лев Николаевич, будучи в эпоху написания «Крейцеровой сонаты» человеком религиозным, утверждающим, что у человека должна быть одна жена и первая женщина, с которой он сойдется, и должна стать его женой навсегда, в то же время был мужем-собственником. Вспомним заповеди Моисея, которые казались Толстому столь простыми, особенно в их отрицательной части, там, где сказано, чего не надо делать. В главе 20-й книги «Исход» написано: «Не желай дома ближнего твоего; не желай жены ближнего твоего, ни раба его, ни рабыни его, ни вола его, ни осла его, ничего, что у ближнего твоего».
Это было произнесено с горы Синай в сопровождении грома, пламени, дыма и трубного звука.
Жена попала между домом, рабом, но прежде скота: это заповедь о том, что собственность не должна быть нарушена. Во время написания «Казаков» и «Идиллии» Толстой был свободнее и жил легче.
Толстой ищет себе опору в Герцене
Что делать Толстому в обстановке реакции – было неясно. Он продолжал писать, продолжал отвечать на письма, которые становились все менее интересны. Ответы Толстого тоже становились трафаретными и часто ограничивались советом, что надо читать такие-то, прежде изданные Толстым книжки.
Но часто Лев Николаевич находил в себе силу. Он увеличил герценовскую силу, разрушая самодержавие, показывая с негодованием и ядовитой иронией его беззаконность, случайность, ничтожество того, что называется присягой и законностью власти.
Чертков не смог переделать Толстого или утаить его силу.
Сила Герцена рано стала понятна и близка Толстому.
Он возвращался к Герцену много раз.
13 февраля 1888 года в письме к художнику Н. Н. Ге Лев Николаевич пишет: «Все последнее время читал и читаю Герцена и о вас часто поминаю. Что за удивительный писатель! И наша жизнь русская за последние 20 лет была бы не та, если бы этот писатель не был скрыт от молодого поколения. А то из организма русского общества вынут насильственно очень важный орган».
Толстой свою любовь к Герцену связывает с идеями патриархального крестьянства.
В письме к Черткову Лев Николаевич пишет 9 февраля того же года, предлагая начать заграничное печатание запрещенных в России вещей. «Статью Бондарева и предисловие теперь хочу печатать за границей… Читаю Герцена и очень восхищаюсь и соболезную тому, что его сочинения запрещены; во-первых, это писатель, как писатель художественный, если не выше, то уж наверно равный нашим первым писателям, а во-вторых, если бы он вошел в духовную плоть и кровь молодых поколений с 50-х годов, то у нас не было бы революционных нигилистов. Доказывать несостоятельность революционных теорий – нужно только читать Герцена, как казнится всякое насилие именно самым делом, для которого оно делается».
Герцен очень бы удивился, если бы ему пришлось прочесть Бондарева и в то же время узнать, что Толстой считает его союзником Бондарева.
По высказываниям Толстого, Герцен важен как человек, который боролся «с западноевропейскими революционными теориями». Это толстовское толкование: он хочет сделать Герцена своим попутчиком. Но именно в позднем периоде своего творчества он включает черты герценовского художественно-публицистического метода в свое мастерство и продолжает своей критикой его дело.
«Герцен… начал с увлечения западной философией Гегеля и западноевропейскими революционными теориями, а в конце концов обратился к общинному складу жизни русского народа и в нем увидал спасение. Я думаю, что для России большое несчастье, что Герцен не жил здесь и что писания его проходили мимо русского общества. Если бы он жил в России, его влияние, я думаю, спасло бы нашу революционную молодежь от многих ошибок», – говорил Толстой.
У Герцена учился Толстой, как бороться с самодержавием и насилием.
Толстой шел за Герценом, иногда это ясно обнаруживая.
Лев Николаевич написал статью, которая называется «Чингиз-хан с телеграфами» (впоследствии эта статья была названа «Пора понять»). Первоначальное название статьи взято из письма Герцена к императору Александру II (по поводу книги барона Корфа), напечатанного в 1857 году в «Колоколе»: «Если б у нас весь прогресс совершался только в правительстве, мы дали бы миру еще небывалый пример самовластья, вооруженного всем, что выработала свобода… Это было бы нечто вроде Чингиз-хана с телеграфами, пароходами, железными дорогами, с Карно и Монжем в штабе…»
Глубоким стариком Лев Николаевич вновь перечитывал Герцена. Он читал вслух «Колокол», восхищаясь описанием парада, на котором присутствовал Николай I. «…Описание смотра войск, на котором были австрийский император и Николай I… неизменно приводившие Л. Н-ча в восхищенье, он при мне читал вслух несколько раз…» – вспоминает А. Б. Гольденвейзер.
Герцен был не только прочтен, но он положил основание творческой манере наиболее запомнившихся народу статей Толстого, построенных на точной художественной детали, на конкретности, публицистическом пафосе и широком обобщении.
Статья «Так что же нам делать?» и повесть «Смерть Ивана Ильича»
В двухэтажном доме тихого московского переулка и в двухэтажном доме, окруженном тихим яснополянским парком, плохо жили.
К статье, разросшейся в целую книгу, – «Так что же нам делать?» – есть эпиграф. В нем написано про Христа: «И спрашивал его народ: что же нам делать? И он сказал в ответ: у кого есть две одежды, тот отдай неимущему; и у кого есть пища, делай то же».
Этого сделать нельзя было. Те богатые, которых видал Толстой, имели имущество как будто неразделимое: нельзя отдать ползавода, полпарохода, половину железной дороги, и даже платье богатых людей было сшито так, что его нельзя было разделить. И Лев Николаевич это очень хорошо понимал и описал.
«Если бы богатый человек носил обыкновенное платье, только прикрывающее тело от холода – полушубки, шубы, валеные и кожаные сапоги, поддевки, штаны, рубахи, ему бы очень мало было нужно, и он не мог бы, заведя две шубы, не отдать одну тому, у кого нет ни одной; но богатый человек начинает с того, что шьет себе такую одежду, которая вся состоит из отдельных частей и годится только для отдельных случаев и потому не годится для бедного. Чем богаче человек, тем труднее добраться до него, тем больше швейцаров между ним и небогатыми людьми, тем невозможнее провести по коврам и посадить на атласные кресла бедного человека.
То же с способом передвижения. Мужику, едущему в телеге или на розвальнях, надо быть очень жестоким, чтобы не подвести пешехода, – в место, и возможность на это есть. Но чем богаче экипаж, тем дальше он от возможности посадить кого бы то ни было. Даже прямо говорят, что самые щеголеватые экипажи – эгоистки».
Выросла другая жизнь, и Лев Николаевич подробно рассказывал об этой жизни, но не все мог напечатать.
Рядом с Толстым в комнате его сына Сергея работали две женщины:
«Худая, желтая, старообразная женщина, лет 30-ти, в накинутом платке, быстро, быстро что-то делала руками и пальцами над столом, нервно вздрагивая, точно в каком-то припадке. Наискосе сидела девочка и точно так же что-то делала, точно так же вздрагивая. Обе женщины, казалось, были одержимы пляской св. Витта. Я подошел ближе и вгляделся в то, что они делали. Они вскинули на меня глаза и так же сосредоточенно продолжали свое дело. Перед ними лежал рассыпанный табак и патроны. Они делали папироски. Женщина растирала табак в ладонях, захватывала в машинку, надевала патроны и просовывала и кидала девочке. Девочка свертывала бумажки и, всовывая, кидала и бралась за другую. Все это делалось с такой быстротой, с таким напряжением, что нельзя описать этого».
Это Сергей Львович на деньги отца велел им набивать папироски за два рубля пятьдесят копеек за тысячу. Он хорошо живет, играет на рояле, встает в двенадцать часов, курит, и для этого женщина и девочка должны превратиться в машину и набивать ему папиросы.
Так Лев Николаевич описывал свой собственный дом. Софья Андреевна протестовала, что он позорит дом. А правительство не давало напечатать книгу, которая, может быть, все равно бы ничего не переделала, но учила живых удивляться. Она разрушала обычное, портила жизнь. Но Лев Николаевич делал и больше.
В это время он писал повесть «Смерть Ивана Ильича».
Поводом к написанию книги был случай: один знакомый Толстого в Туле, судейский чиновник, умер от рака.
Но Лев Николаевич писал не о смерти Ивана Ильича – он писал о жизни Ивана Ильича. Повесть начинается с того, что люди узнают о смерти знакомого, с которым они привыкли играть в карты. Они идут в его квартиру, видят обыкновенного покойника, которого Толстой описал так: «Мертвец лежал, как всегда лежат мертвецы, особенно тяжело, по-мертвецки утонувши окоченевшими членами в подстилки гроба, с навсегда согнувшеюся головой на подушке, и выставлял, как всегда выставляют мертвецы, свой желтый восковой лоб, с взлизами на ввалившихся висках и торчащий нос, как бы надавивший на верхнюю губу».
Лицо красивое, значительное, в нем какой-то упрек и напоминание для живых, и это показалось пришедшему сослуживцу покойного «неуместным или, по крайней мере, до него не касающимся».
Того, что мы называем занимательностью, здесь нет. Мы наперед знаем, что Иван Ильич умер. Он умер до того, как мы его узнали. Рассказывается не столько об ужасе смерти, сколько об ужасе жизни. Иван Ильич умер в то время, когда он устраивал свою квартиру, бегал покупать вещи, радовался, что у него квартира, как у всех; у него была дочь, которую он хотел выдать замуж, и сын – гимназист с синяками под глазами, происхождение которых Иван Ильич знал, и полная жена, и слуги. Но жизнь была бессмысленна, и бессмысленность этой жизни была очень похожа на бессмысленность жизни в доме №15 по Долго-Хамовническому переулку.
Мы всё устраиваемся, и всё собираемся жить, но если мы не добьемся иного, большого, то мы не добьемся самой жизни, и смерть будет не только болезненна, но и завершит бессмысленнейшее существование.
Так и начинается вторая глава: «Прошедшая история жизни Ивана Ильича была самая простая и обыкновенная и самая ужасная».
О простом, обыкновенном и ужасном писал в это время Лев Николаевич Толстой, и это и было его основным делом, хотя он хотел бы писать нравоучения, пересмотреть политическую экономию, переделать жития святых. Нет, его судьба была делать из ночи день и показывать людям, что они в ночи живут благоразумно и ужасно.
Лев Николаевич начал эту вещь в 1881–1882 годах, а в 1884 году Софья Андреевна сообщает сестре своей Тане: «На днях Левочка прочел нам отрывок из написанного им рассказа, мрачно немножко, но очень хорошо… Назвал он это нам: „Смерть Ивана Ильича“.
Дописана была повесть в 1886 году.
Как всегда, должны были начаться споры, где печатать новую вещь и как – задаром или за деньги.
Не надо осуждать в споре Толстого с женой слабейшую сторону, Софью Андреевну. Лев Николаевич думал иначе, он знал и свою вину.
27 октября 1889 года по поводу одной присланной ему книги Толстой пишет: «Биограф знает писателя и описывает его! Да я сам не знаю себя, понятия не имею. Во всю длинную жизнь свою, только изредка кое-что из меня виднелось мне».
Биографию писателя всю до дна написать нельзя, и когда пишешь, надо об этом помнить.
Видит себя писатель тогда, когда пишет, когда освобождается от себя, от памяти о себе, переносит себя в ряд исследуемых явлений действительности, сопоставляет их, обобщает, находит им новое объяснение, ставит их в новые ряды.
В семье Толстых шла глухая и безнадежная для обеих сторон борьба.
То, что в других семьях казалось обыденным, неизбежным или даже желательным, в доме Толстого сознавалось хозяином как преступное. Он жил зрячим среди слепых.
Есть у Толстого среди «народных рассказов» рассказ «Крестник». Грешник, хотящий спасти свою душу, идет по миру, чтобы увидать, как же надо спасти душу, и знает, что все, что он увидит, это притчи. Видит он, что телка из хлева выгнать насильно нельзя – хлеб истопчешь; вызвать его можно ласковым словом, тогда и «мужики рады, баба рада и телушка рада». Вымыть стол грязным рушником нельзя, надо рушник выполоскать. Согнуть ободья нельзя – надо сперва укрепить стул, чтобы была в нем держава. Если нет упора, то как ни парить обод, он не согнется, будешь только вместе с ним кружиться.
Лев Николаевич пытался действовать на семью лаской, старался очистить свое сердце, но не мог согнуть ободья, потому что та опора, которую он вбивал в стул для держания обода, сама двигалась.
Лев Николаевич хотел думать, что можно очистить жизнь одной семьи или одной крестьянской общины. Вероятно, и эта иллюзия связана с крестьянской разобщенностью: каждый крестьянский двор когда-то мог жить сам по себе.
Толстовцы потом собирались в общины, старались жить без греха. Общины выдерживали два-три года и распадались; потому что они не могли быть нравственными среди общества, которое не меняло своих устоев. Они не могли уйти из истории. Лев Николаевич тоже иногда это понимал и писал своим ученикам, что не надо делать «новые монастыри»; он надеялся на преобразование мира, но думал, что это преобразование произойдет потому, что он или другой учитель всех уговорит делать добро.
Сам Лев Николаевич сознавал, что победа нового строя – дело мировое; но высказывал он это в выражениях, говорящих о семейном быте. Он писал Татьяне Кузминской 17 октября 1886 года: «У нас все благополучно и очень тихо. По письмам вижу, что и у вас также и во всей России и Европе также. Но не уповай на эту тишину. Глухая борьба против анковского пирога не только не прекращается, но растет, и слышны уже кое-где раскаты землетрясения, разрывающего пирог. Я только тем и живу, что верою в то, что пирог не вечен, а вечен разум человеческий».
Толстой хотел перестроить жизнь через убеждения и прежде всего перестраивал себя; переделав себя, он надеялся переделать людей, но как это сделать? Надо учить, иметь последователей, издавать книги.
Лев Николаевич взял у одной работницы народного просвещения, умной и влиятельной женщины, А. М. Калмыковой, рукопись «Греческий учитель Сократ»: это была биография Сократа. Калмыкова была живым человеком, принимала участие в деятельности комитета грамотности при Петербургском вольном экономическом обществе, работала в народных и воскресных школах, в издательстве «Посредник», потом примкнула к марксистам, издавала журнал «Начало», потом «Жизнь», помогала издавать за границей газету «Искра». В 1900 году была выслана из Петербурга, уехала за границу, находилась в личном общении и в переписке с Владимиром Ильичем Лениным.
Она была из тех людей, которые отрицали анковский пирог.
Лев Николаевич называл книжку, которую она писала, – «Жизнь Сократа», – превосходной и начал помогать в работе. Это заставило Толстого перечитать книги по греческой философии. Многие места рукописи А. Калмыковой написаны заново. Изменена характеристика Сократа: Сократ демократизирован; реальный исторический Сократ был скульптором, Лев Николаевич делает его каменотесом, рабочим. Толстовский Сократ воюет против рабства, против эксплуатации человека человеком, против того, что «…все думали только о том, как бы нагнуть другого да на нем ехать».
Толстой вписал в «Жизнь Сократа» отдельную главу «Как жить в семье».
«Когда Сократ стал отрываться от своей каменотесной работы, чтобы ходить на площадь, учить народ, жена его обиделась, думала, что убытки будут; но когда стало собираться к Сократу много народу, утешилась, подумала: „За ученье хорошо платят, учителя живут в довольстве; будем так жить и мы“. А Сократ думал не так. Он думал: „Не могу я брать платы за ученье, – я учу тому, что мне голос бога говорит, учу праведности. Как я за это деньги буду брать?“ Хоть и много собиралось народа слушать Сократа, но он ни с кого не брал денег. А на содержание семейства зарабатывал своим мастерством: только бы хватало на необходимое. Жене Сократа жить бедно казалось и тяжело, и стыдно. Часто роптала она на то, что муж за ученье не берет денег. Доходило дело иногда и до слез, и попреков, и брани. Жена Сократа – звали ее Ксантипа – была женщина вспыльчивая. Когда рассердится, то рвет и бросает все, что под руки попадается…»
Эти традиционные строки – автобиографическое признание. Лев Николаевич жил литературным трудом, но существовал раздел: прежде, до 1881 года, написанные художественные произведения оплачивались, входили в собрания сочинений, а печатание народных рассказов и статей было не ограничено, безвозмездно: рукописи в «Посреднике» и редакционная работа Толстому не оплачивались.
Разгорался семейный разлад во имя анковского пирога. Было непонятно, почему в одном доме нельзя есть анковский пирог, а в другом доме литературный труд продается и за него получают деньги.
Так как народные рассказы были невелики, а на статьях зарабатывать нельзя было, то борьба сосредоточилась на новых художественных произведениях. Как это ни странно, но наибольшее негодование в доме и вражду вызывало каждое возвращение Толстого к художественному творчеству, вернее, факт напечатания произведения.
Лев Николаевич в своих требованиях к семье был нерешителен. Вопросы о том, где и на что жить всей семье, что делать с имением, чему учить детей, оставались вопросами. Действовала Софья Андреевна; Лев Николаевич спорил, подавая реплики и живя в своем этаже. Записи в дневнике накапливаются. Лев Николаевич спорил с женой и старшим сыном Сергеем Львовичем – хорошим, образованным, посредственным дворянином того времени.
4(16) июня 1884 года Толстой записывает: «Сереже я сказал, что всем надо везти тяжесть, и все его рассуждения, как и многих других, – отвиливания: „повезу, когда другие“. „Повезу, когда оно тронется“. „Оно само пойдет“. Только бы не везти. Тогда он сказал: я не вижу, чтоб кто-нибудь вез. И про меня, что я не везу. Я только говорю. Это оскорбило больно меня. Такой же, как мать, злой и не чувствующий. Очень больно было. Хотелось сейчас уйти. Но все это слабость. Не для людей, а для бога. Делай, как знаешь, для себя, а не для того, чтобы доказать. Но ужасно больно. Разумеется, я виноват, если мне больно. Борюсь, тушу поднявшийся огонь, но чувствую, что это сильно погнуло весы. И в самом деле, на что я им нужен? На что все мои мученья?»
Жизнь дома не выходила и не выходила, потому что ничего не решалось. Лев Николаевич пытался перевоспитать семью, выходил работать с детьми на помощь крестьянам. Дети сперва по новинке попробовали, потом начали отставать.
Но Толстой продолжал свои безнадежные попытки. 23 июня/5 июля утром, «…не дожидаясь народа, работал с Блохиным». Блохин был сумасшедший крестьянин, который сошел с ума на том, что он сам знатный барин – богач и вельможа. Предложение Толстого работать ему показалось смешным. «Он говорит: „Это будет очень затруднительно. Крестьяне это все должны исправить. Для развлечения времени – можно“. Шел по саду, и ему понравилось в аллеях, захохотал. „Н-да! Прекрасно для разгулки“. Без всяких шуток, чем он более самасшедший, чем все наши семейные?»
Лев Николаевич продолжал стараться. Он пишет: «С крокета все вместе снесли чай и тем насмешили людей». Дело не двигалось.
Крестьяне работают свою невыдуманную работу. А в банках чистенькие служащие щелкают счетами и, моча пальцы о губку, считают деньги. Дворянские, купеческие.
Дело было безнадежно, и основывалось оно на обоюдном непонимании. Лев Николаевич выдал Софье Андреевне полную доверенность, включающую в себя исключительное право на издание сочинений мужа, написанных до 1881 года. Она считала себя вправе пользоваться для себя и семьи доходами с изданий. Имения давали небольшой доход. Яблоневый сад сдавался в аренду, и через этот сад не то что крестьяне не смели пройти, но даже домашние Льва Николаевича войти, чтобы взять яблоко, не могли.
Деньги любили счет, их считали, их общелкивали резинкой, вносили в банк, стараясь устроить так, чтобы они приносили побольше процентов.
Отчуждение от своих домашних все нарастало. Лев Николаевич сам писал: «Слишком много пресного, дрожжи не поднимаются. Я это постоянно чувствую на моей Маше».
Поднять человека в одиночку, переделать его, не изменяя жизни вокруг него, не могут никакие дрожжи.
18 июня 1884 года Толстой пишет о том, что он косил, купался: «Вернулся бодрый, веселый, и вдруг начались со стороны жены бессмысленные упреки за лошадей, которых мне не нужно и от которых я только хочу избавиться. Я ничего не сказал, ко мне стало ужасно тяжело. Я ушел и хотел уйти совсем, но ее беременность заставила меня вернуться с половины дороги в Тулу».
Вернулся: на балконе дома играют в винт бородатые мужчины – два старших сына – Сергей и Илья.
Если бы они были крестьяне, то у них были бы семьи, они давно бы вели хозяйство.
Толстой хотел заснуть с горя, но не мог. В третьем часу ночи пришла жена, разбудила: «Прости меня, я рожаю, может быть, умру». Начались роды; родилась дочка – Александра, а радости, счастья нет.
Толстой пишет: «Если кто управляет делами нашей жизни, то мне хочется упрекнуть его. Это слишком трудно и безжалостно».
И 4 июля думает Толстой о том, что его мучения никому не нужны и что надо уходить из своей усадьбы. И опять не уходит. И ночью с 11-го на 12-е «не спал до 5 часа от тоски» и опять не уходит.
После этого Лев Николаевич и решает выдать жене полную доверенность на ведение хозяйственных дел. Перед этим он написал: «Разрыв с женою уже нельзя сказать, что больше, но полный».
А Софья Андреевна об этом не знает, она думает, что мужу нехорошо потому, что у него расстроен желудок от вегетарианского питания, и велит повару тайком подливать в вегетарианский суп мясной бульон. Ей кажется, что это поможет.
Столкновения, сцены идут при детях. Люди перестают владеть собой. Софья Андреевна хочет по-своему помочь мужу. У Льва Николаевича в сказке «Об Иване…» черт научил Ивана-дурака, который надел его на вилы, тереть золото из дубовых листьев и делать солдат из снопов. Солдаты Софье Андреевне не нужны были, она была верноподданная, ее устраивала русская армия. Деньги ей были очень нужны. Она писала мужу про печатные листы Полного собрания сочинений, что она натрет из этих листьев, как Иван-дурак, сколько угодно золота и муж сможет заниматься благотворительностью.
Софья Андреевна поехала опять в Петербург, поговорила с Анной Григорьевной Достоевской – вдовой Федора Михайловича. Та утешила Софью Андреевну, сказав ей, сколько стоит издание, где покупать бумагу, научила, как меньше давать комиссию в книжный магазин, и рассказала, что она за два года получила тридцать семь тысяч рублей чистыми деньгами. Это были очень большие деньги по тому времени. И вот чистоган ворвался в семью Толстого. Софья Андреевна завела контору, повесила объявление, завела бланки своего издательства, по газетным объявлениям начали приходить конверты с деньгами. Денег оказалось много, и они приходили все время. О них знали сыновья. Они просили денег, у них тотчас появились новые требования.
Ксантипа, о которой не любила вспоминать Софья Андреевна, была очень занята и деятельно убирала дом, пряла шерсть, ткала полотно и кормила мужа. Софья Андреевна шила на мужа и на детей. Кроме того, она занималась издательством, вела корректуры, рассчитывала расходы, выбирала тип изданий.
Все время происходили столкновения с мужем.
В быту бывают драмы, как будто нарочно придуманные. «Смерть Ивана Ильича» – грустный рассказ о том, как человек погубил себя, живя, как все, и притворяясь благополучным. Но в то же время это рукопись, которую можно напечатать, подарить. Может быть, смягчая горечь книги, Лев Николаевич подарил рассказ Софье Андреевне ко дню ее рождения – она всегда говорила, что бывает очень рада, когда Лев Николаевич пишет художественное. Подарок обрадовал Софью Андреевну. Наконец-то Лев Николаевич опять занялся делом. Но рукопись в то же время денежная ценность, ее можно напечатать; если она попадет в журнал раньше Полного собрания сочинений, то стоимость рукописи уменьшится.
Когда в другой раз Лев Николаевич отдал свой рассказ («Хозяин и работник») в «Северный вестник», Софья Андреевна отчаянно заревновала. Редактором там была Любовь Гуревич, но Софья Андреевна ревновала не к женщине, не за себя, а за то, что обижают детей в пользу какого-то другого человека. Выбежала, накинув на рубашку халат, зимой на улицу, взяв с собой деньги, бегала по переулку, поехала на вокзал, потом вернулась домой, простудившись.
При ссорах Софья Андреевна не раз выбегала в сад или даже на улицу неодетой, а улицы тогда были тихие и графиню все знали, и это было неудобно. Это все было способом надавить на сознание мужа, и в то же время это были страдания.
Софья Андреевна была кликуша, как называли в народе баб, сорвавшихся от тяжелой жизни и выкрикивавших в церкви на народе свои семейные несчастья, горести и позор.
«Послесловие»
В мире, в котором жил Толстой, занимая дом на Долго-Хамовническсм переулке, счастливый брак был невозможен, потому что брак был связан с той самой собственностью, которая, по мнению самого Толстого, губила чистоту всех человеческих отношений. Надо сказать, что счастливых браков и не было вокруг Толстого: я говорил уже при анализе «Анны Карениной», что в общем все браки вокруг семьи Толстого были несчастны. И тогда Лев Николаевич с обычной, но невероятной своей последовательностью написал послесловие к повести, в котором объявил, что брака не должно быть вообще и что безбрачие есть идеал. Продолжение человеческого рода обеспечивалось тем, что люди будут идеал нарушать.
9 ноября 1889 года Лев Николаевич делает запись, в которой прямо связывает вопросы брака и вопросы собственности.