Лев Толстой Шкловский Виктор
Лев Николаевич смеялся над «Королем Лиром» Шекспира. Так не бывает в мире, думал он, чтобы король, говоря какие-то странные слова, разделил между детьми королевство и был изгнан этими детьми и скитался в бурю со своим слугой.
Советский актер Михоэлс, готовясь играть роль короля Лира, читал статью Толстого о Шекспире, восхищался ею и говорил, что Лев Толстой, отрицая «Короля Лира», сам сыграл его роль, раздав имущество и уйдя в изгнание.
Шекспир описан Толстым зорко и правильно, а опровергнут неправильно, потому что он опровергается с точки зрения неподвижности истории, вечности эстетических норм,
Уйти от жизни невозможно. Толстовцы пытались основать земледельческие колонии, заняться мозолистым трудом, интеллигенты пахали, отказывались от науки, от всяких знаний, набивали неумело обручи на бочки. Среди этих бондарей был Иван Бунин, а учил его неумелый человек Файнерман, который потом стал журналистом под именем Тенеромо.
Люди бросали кафедры, уходили пахать землю и, конечно, пахали ее плохо.
Сам Лев Николаевич этому делу не больно верил. Он говорил:
«Удаление в общину, община, поддержание ее в чистоте, все это – грех, ошибка. Нельзя очиститься одному или одним – чиститься, так вместе; отделить себя, чтобы не грязниться, есть величайшая нечистота, вроде чистоты дамской, добываемой трудами других. Это все равно, как чистить или копать с края, где уже чисто».
Колонии существовали от двух до трех лет, не больше. Писали люди письма о труде своем как о чуде, и в этом не было правды.
Лев Николаевич записывал в 1892 году: «Получил от Алехина письмо нехорошее. Все хочет сделать что-то необыкновенное, когда признак настоящего труда есть „обыкновенное“. Не козелкать, а тянуть».
А. В. Алехин, бывший вольнослушатель Петровской сельскохозяйственной академии, захотел сделать в жизни больше Толстого. В конце жизни стал, однако, городским головой города Курска.
Так что же делать, когда тебя окружают чужие близкие, когда они с тобой спорят – спорят ежедневно, смотрят на тебя глазами твоего прошлого и похожи на тебя потому, что они твои дети?
Лев Николаевич писал в тогдашнем дневнике, что он и сам когда-то мечтал, что царь ему подарит леса засеки, которые так красиво растут вокруг Ясной Поляны. Не в мечтах он сам купил дальние самарские земли – для воли, для поэзии, но покупка обращалась в богатство.
Осенью 1890 года поймали мужиков на порубке леса. Лес отошел к помещикам, и крестьяне дворянский лес не щадили. Срубят липу, покроют листьями, потом вывезут. Елочку посаженную срубят – продадут на рождество в Тулу, осину срубят – избу подопрут колом. Поймали мужиков, они просили Софью Андреевну, она их не простила. Их судили, дело обычное: присудили к шести неделям тюрьмы.
Льва Николаевича это подвинуло на то, чтобы оформить отдачу земли семье. То Софья Андреевна с мужиками говорила по его доверенности, а так она будет говорить от себя.
Софья Андреевна в дневнике спорила, что если собственность есть грех, то почему она должна брать грех на себя.
Но поездка в Петербург и слухи о том, что в царской семье ее очень хвалили, говорили, что она красивая, умная, все это Софью Андреевну подымало. Рыбу можно поймать не только на наживку, но и на блесну. Сыновья Толстого были либеральными или консервативными молодыми людьми. Лев Николаевич, Сергей Николаевич презирали в свое время «благородное крапивенское дворянство», а сыновья Толстого просили у него доверенность, чтобы участвовать в дворянских выборах.
Собрались и быстро решили произвести раздел, будто умер Лев Толстой или в монастырь ушел.
У Льва Николаевича запись о разделе приурочена к 18 апреля 1891 года. Про раздел не много – треть страницы, а запись две странички. Говорится, что Соня приехала: «Она стихийна, но добродушна ко мне, и если бы только помнил всегда, что это препятствие – оно, но не она, и что сердиться и желать, чтобы было иначе, нельзя».
Оно – это общее обстоятельство, она или они – жена и семья. Все взяли доли, разделили, только Маша отказалась. Ей говорили, что она отказывается только на словах – ее ругали. Толстой пишет Н. Н. Ге в письме от 17 апреля 1891 года: «Теперь все собрались дети. Илья все хозяйничает и живет распущенно, и денежные столкновения с матерью, и решили все делить именье. Илья рад, остальные спокойно равнодушны. Маша озабочена тем, как бы отказаться так, чтобы ее часть не была ее. Я должен буду подписать бумагу, дарственную, которая меня избавит от собственности, но подписка которой будет отступлением от принципа. И все-таки подпишу, потому что, не поступив так, я бы вызвал зло…
Пишу нехорошим почерком, потому что приехал из Ясенков и руки озябли, а не хорошо по содержанию, потому что не совсем хорошо настроен. Но хочется поскорее написать…»
Холод был только апрельский; озноб был внутренний.
Как всегда при разделе в дворянских семьях, сперва устанавливали по оценке доли, уравнивая их друг с другом, а потом доли пускали на жеребьевку, чтобы было меньше споров.
Всего было девять жребиев. Земельные участки оценили в пятьсот пятьдесят тысяч и разделили на девять жребиев. То, что нельзя было выровнять по цене, уравнивалось доплатами. Привожу результат раздела:
«1. Сергей Львович – около 800 десятин земли при селе Никольском-Вяземском, с условием уплатить в продолжение года Татьяне Львовне 28 000 руб., а матери, в продолжение 15 лет, 55 000 руб., с уплатой 4% с этой суммы годовых.
2. Татьяна Львовна получила Овсянниково и 38 000 руб. денег.
3. Илья Львович – Гриневку и 368 десятин части имения при с. Никольском-Вяземском.
4. Лев Львович – дом в Москве, 394 десятины земли в Самарском имении при с. Бобровне и 5000 руб. в продолжение 5 лет.
5. Михаил – 2105 десятин в Самарском имении с обязательством уплатить 5000 руб. Льву.
6–7. Андрей и Александра – 4022 десятины земли в Самарской губ. (пополам), с обязательством уплатить 9000 руб. Татьяне Львовне.
8. Ивану – 370 десятин Ясной Поляны.
9. Софье Андреевне – остальную часть Ясной Поляны и 55 000 руб., долю Марьи Львовны».
Стоимости долей наследства впоследствии оказались неравномерными. Мы знаем, что Самарское имение, земли которого были куплены Львом Николаевичем по семь и по тринадцать рублей десятина, были проданы наследниками вскоре за четыреста пятьдесят тысяч рублей. Таким образом, Андрею Львовичу, Михаилу Львовичу и Александре Львовне досталось по сто пятьдесят тысяч.
В 1900 году Лев Николаевич сказал Гольденвейзеру:
«Мне теперь смешно думать, что выходит, как будто я хотел хорошо устроить детей. Я им сделал этим величайшее зло. Посмотрите на моего Андрюшу. Ну что он из себя представляет?! Он совершенно неспособен что-нибудь делать. И теперь живет на счет народа, который я когда-то ограбил, и они продолжают грабить. Как ужасно мне теперь слушать все эти разговоры, видеть все это! Это так противоречит моим мыслям, желаниям, всему, чем я живу… Хотя бы они пожалели меня!»
Жизнь одного человека так вплетена в жизнь всего общества, что высвободить свою линию, выплести нитку своей судьбы из ткани без насилия невозможно. Положение Льва Николаевича было противоречиво; его обвиняли, над ним смеялись, он говорил, что это унижение полезно для него, и постепенно в его дневниках появляется выражение, которое потом, не зная толстовских дневников, применил к Толстому Ленин (1908 г.). «Часто мне приходило в голову, и я писал это, что юродство (во Христе), т. е. умышленное представление себя худшим, чем ты есть, высшее свойство добродетели». Так записал Толстой 29 мая 1893 года.
Слово «юродство» повторяется затем на той же странице: «Юродство нарочно притворяться порочным хотя и полезно может быть себе, но думаю, что вредно, как есть гнилое; но не разрушать установившегося дурного мнения и радоваться ему, как освобождению от величайшего соблазна и привлечению к истинной жизни исполнения воли бога, естественно и должно. – Эту тему надо разработать в Сергии. Это стоит того».
«Отец Сергий», который писался в то время, это тоже дневник Толстого. Он складывался постепенно и становился все более трагическим. Первоначально женщина, с которой пал монах, была чувственна, но не отвратительна. Толстой все время пытался осудить мир как грех, он проклинал чувственную любовь в «Крейцеровой сонате» и в «Отце Сергии» и не мог отодвинуть от себя соблазна красоты. Он продолжал помнить «дьявола». Он любил жизнь, любил лес, в котором гулял. Рядом с ним еще жил последний сын, любимый сын – Ванечка.
После раздела земли нужно было решать, как быть с авторскими правами.
Шел 1891 год. Лев Николаевич сказал жене, что пишет письмо в газеты и в письме отказывается от прав на свои сочинения. Софья Андреевна промолчала. Прошло несколько дней. Толстой заговорил опять об этом. Софья Андреевна записывает в дневнике: «На этот раз я не подготовилась, а первое чувство было опять дурное, т. е. я прямо почувствовала всю несправедливость этого поступка относительно семьи, и почувствовала в первый раз, что протест этот есть новое опубликование своего несогласия с женой и семьей. Это больше всего меня встревожило. Мы наговорили друг другу много неприятного. Я упрекала его в жажде к славе, в тщеславии, он кричал, что мне нужны рубли и что более глупой и жадной женщины он не встречал. Говорила я ему, как он меня всю жизнь унижал, потому что не привык иметь дело с порядочными женщинами; он упрекал мне, что на те деньги, которые я получаю, я только порчу детей… Наконец, он начал мне кричать: „Уйди, уйди!“ – Я и ушла».
Пока дело шло только об отказе от авторских прав на последние сочинения. Одиннадцать томов оставались за богатой семьей. Но одновременно спор шел о правильности жизни, о праве на собственность для Софьи Андреевны, а для Льва Николаевича шел спор об «ослаблении того действия, которое могла бы иметь проповедь истины».
Софья Андреевна пошла, плача, по саду, стыдясь сторожа, который видит ее слезы. Потом она в яблоневом саду села и подписала все объявления карандашом, который был у нее в кармане, а в записной книжке записала: «…я убиваюсь на Козловке, потому что меня измучил разлад в жизни со Львом Николаевичем».
Еще в молодости во время ссор она думала о самоубийстве и сейчас бежала на Козлову засеку, добежала до мостика у большого оврага. Ей хотелось вернуться, но было стыдно вернуться. Видит, что идет Александр Михайлович Кузминский. Он шел и случайно повернулся, потому что на него напали летучие муравьи.
Софья Андреевна решила, что это божья воля, но все-таки хотела утопиться, пошла через лес, в лесу испугалась какого-то зверя – какого, она не знала, потому что была близорука, вернулась домой. Так записано Софьей Андреевной 21 июля, а у Толстого записано 22-го: «И вчера же был разговор с женой о напечатании письма в газетах, об отказе от права авторской собственности. Трудно вспомнить, а главное, описать все, что тут было». Дальше вымарано девятнадцать строк. Остался лишь конец записи:
«Начал же я разговор потому, что она сказала как-то вечером, когда мы уже засыпать собирались, что она согласна. Мне ее жалко».
Тянулось время. В августе была опять попытка Льва Николаевича отправить письмо в редакции. Он как будто собирался отказаться от всех прав на все сочинения. Дело тянулось медленно, а в это время пошли страшные слухи, которые скоро превратились в явь: на Россию надвигался голод.
В июле Ясная Поляна была полна гостей, приехал Репин, рисовал картину: Толстой в его рабочем кабинете. Приехала Александра Андреевна Толстая – уже очень старая и по-прежнему умная женщина. В семье ее принимали с почетом. Она заметила, что человек, которого она долго любила, мрачен. Однажды она сказала: «Подумали ли вы когда-нибудь серьезно об ответственности перед вашими детьми? Все они производят на меня впечатление блуждающих среди сомнений. Что вы дадите им взамен верований, вероятно, отнятых у них вами?»
Толстой омрачился так, что Александра Андреевна поспешила выйти из комнаты.
А дело все тянулось. Наконец 16 сентября 1891 года Лев Николаевич написал и послал в газеты свое отречение в такой форме:
«Милостивый государь,
Вследствие часто получаемых мною запросов о разрешении издавать, переводить и ставить на сцену мои сочинения, прошу вас поместить в издаваемой вами газете следующее мое заявление.
Предоставляю всем желающим право безвозмездно издавать в России и за границей, по-русски и в переводах, а равно и ставить на сценах все те из моих сочинений, которые напечатаны в XII томе издания 1888 года и в вышедшем в нынешнем 1891 году XIII томе, так равно и мои не напечатанные в России и могущие впоследствии, т. е. после нынешнего дня, появиться сочинения».
Голод
I. Сомнения Л. Н. Толстого
Недороды, систематически случавшиеся в России, в 1891 году приняли форму голода.
Царапали истощенную, испаханную землю сохами; скот перевелся, поля не унавоживались. Урожай приходил редко, как счастливая случайность, и не мог покрыть огромных дефицитов в хозяйстве. Все быстро шло под гору.
В. И. Ленин писал в 1902 году в статье «Признаки банкротства»: «Хищническое хозяйство самодержавия покоилось на чудовищной эксплуатации крестьянства. Это хозяйство предполагало, как неизбежное последствие, повторяющиеся от времени до времени голодовки крестьян той или иной местности… С 1891 года голодовки стали гигантскими по количеству жертв, а с 1897 г. почти непрерывно следующими одна за другой…»
Толстой не знает, что делать. Он пишет 4 июля Н. С. Лескову о голоде. Соглашаясь с тем, что голод уже есть и станет сильнее, дальше пишет скорбные слова: «Когда кормят кур и цыплят, то если старые куры и петухи обижают, – быстрее подхватывают и отгоняют слабых, – то мало вероятного в том, чтобы, давая больше корма, насытили бы голодных. При этом надо представлять себе отбивающих петухов и кур ненасытными. Дело все в том, – так как убивать отбивающих кур и петухов нельзя, – чтобы научить их делиться с слабыми. А покуда этого не будет – голод всегда будет».
Но как учить без принуждения сильных не давить слабых – непонятно.
Надо не лечить – надо ломать. Но правило мешает говорить о ломке.
Кончается июнь 1891 года. Лев Николаевич записывает:
«Нынче 25. Встал в 8. Дождь, ливень. Один пил кофе. Все слабость – хотя нынче немного лучше. Еще ночью думал о предисловии к вегетарианской книге, т. е. о воздержании, и все утро писал не дурно. Потом ходил гулять, купаться. Теперь 5 часов. Все слабость. Я дурно сплю. И я гадок себе до невозможности».
После следует рассуждение по параграфам.
«1. Все о том же, что спасение жизни материальное – спасение детей, погибающих, излечение больных, поддержание жизни стариков и слабых не есть добро, а есть только один из признаков его, точно так же как наложение красок на полотно не есть живопись, хотя всякая живопись есть наложение красок на полотно. Матерьяльное спасение, поддержание жизней людских есть обычное последствие добра, но не есть добро. Поддержание жизни мучимого работой раба, прогоняемого сквозь строй, чтобы додать ему его 5000, не есть добро, хотя и есть поддержание жизни. Добро есть служение богу, сопровождаемое всегда только жертвой, тратой своей животной жизни, как свет сопровождаем всегда тратой горючего матерьяла».
Л. Н. Толстой хочет не сомневаться.
Здесь надо рассказать о старом друге Льва Николаевича – Иване Ивановиче Раевском. Толстой был с ним дружен, познакомившись еще в залах московского гимнастического общества. Лев Николаевич по природе был силен и силу свою развивал: до старости ездил верхом и гимнастикой занимался всю жизнь. Он уважал силу, ловкость и мужество. Раевский родился в дворянской семье с свободолюбивыми традициями; мать его хорошо знала поэта Полежаева, писала его портрет.
Сам Иван Иванович был мирным помещиком и легендарным силачом, о котором долго помнили в округе; хотя Раевский на двенадцать лет моложе Толстого, и он Толстому и Толстой ему говорили друг другу «ты».
Иван Иванович умел разговаривать и умел слушать; беседы его с Толстым не были беседами ученика с учителем. Иван Иванович во время голода заехал в Ясную Поляну и уговорил Толстого поехать посмотреть, как дела у крестьян, чтобы написать о голоде статью.
Толстой поехал на два дня и остался у Раевского на два года, решив вместе с другом организовать для голодающих крестьян столовые.
Одним из препятствий оказалась суетливая энергия Софьи Андреевны. Она то соглашалась, то резко отказывалась принять материальное участие в помощи голодающим: деньги были у нее.
М. Л. Толстая в письме к Л. Ф. Анненковой сообщает о планах Толстого поехать к Раевскому в Бегичевку Данковского уезда:
«Уже приготовили часть провизии, топлива и т. п. Мама обещала дать нам две тысячи на это, мы так радовались возможности хоть чуть-чуть быть полезными этим людям, как вдруг мама (как это часто с ней бывает) совершенно повернула оглобли… Она мучила себя, и папа, и нас так, что сама, бедная, стала худа и больна…»
Софья Андреевна опять заговорила об авторских правах, заявив, что денег нет; предоставим слово ей самой.
«Когда Левочка не печатал еще своего заявления о праве всех на XII и XIII том, я хотела дать 2000 на голодающих, предполагая где-нибудь, избрав местность, выдавать на бедные семьи по стольку-то в месяц пудов муки, хлеба и картофеля, на дом. – Теперь я ничего не знаю, что я буду делать. По чужой инициативе и с палками в колесах (заявление) действовать нельзя».
Не одна Софья Андреевна была недовольна тем, что Толстой втягивается в борьбу с голодом. В октябре Татьяна Львовна пишет в дневнике: «Мы накануне нашего отъезда на Дон. Меня не радует наша поездка, и у меня никакой нет энергии. Это потому, что я нахожу действия папа непоследовательными и что ему непристойно распоряжаться деньгами, принимать пожертвования и брать деньги у мама, которой он только что их отдал».
В это время Лев Николаевич уже жил в Бегичевке, работал решительно и умело, предвидя события и будущие нужды.
Он знал, что голод затяжной и безнадежный, писал не об ужасах голода, а о самом страшном – о полном упадке деревни.
Он старался выяснить, сколько хлеба в России, хватит ли его до весны, где можно его закупить. Одновременно решалось, как организовать питание: как ставить столовые.
Вот одна из инструкций Толстого:
«Изберите место в середине самых голодных деревень, припасите в это место муки, отрубей, картофелю, капусты, свеклы, гороху, чечевицы, овсяной муки, соли или хотя то, что можно из этого, и потом пойдите в одну из деревень, выберите в середине деревни, если она не больше 30, 40 дворов, одну самую бедную семью, а то две, если деревня вдвое больше, и предложите хозяевам, получая от вас продовольствие, печь хлебы и варить на самых нуждающихся – слабых, старых, малых, а то и не старых, но голодных, от 30 до 40 человек».
II. Решение С. А. Толстой, дела и труды Толстого
Бездеятельность не была свойственна Софье Андреевне: она вступила в дело помощи голодающим очень энергично, отправив 2 ноября 1891 года «Письмо в редакцию»:
«Благотворительность и денежные пожертвования в пользу голодающих так велики, что страшно приступать к этому вопросу. Но и бедствие народное оказывается гораздо большее, чем предполагали все. И вот еще и еще надо давать и еще и еще надо просить.
Вся семья моя разъехалась служить делу помощи бедствующему народу. Муж мой, граф Л. Н. Толстой, с двумя дочерьми находится в настоящее время в Данковском уезде».
Дальше идет перечисление членов семьи. Воззвание кончается так:
«Принужденная оставаться в Москве с четырьмя малолетними детьми, я могу содействовать деятельности семьи моей лишь материальными средствами».
О голоде сообщается так: «Но все ‘то видела теперь семья моя». Дальше: «И вот решаюсь и я обратиться ко всем… с просьбой способствовать материально деятельности семьи моей». Дальше идут адреса: сперва Татьяна Львовна, потом Сергей Львович, потом Лев Львович и московский адрес Софьи Андреевны.
Письмо составлено в стиле благотворительных воззваний. Кончалось оно словами: «Не мне, грешной, благодарить всех тех, кто отзовется на слова мои, а тем несчастным, которых прокормят добрые души».
Все написано умело, энергично; даются подсчеты: если два раза кормить человека в день, и то это вместе с топливом обойдется от девяноста пяти копеек до одного рубля тридцати копеек в месяц: «Следовательно, на 13 рублей можно спасти от голода до нового хлеба – человека».
Пожертвований с 3-го по 12-е число прибыло девять тысяч рублей. Воззвание действовало так потому, что в нем ставилась близкая и ограниченная цель. Такое воззвание не нарушало общего благополучия.
В числе приславших Софье Андреевне пожертвования находился даже протоиерей Иоанн Сергеев, прозванный Кронштадтским: он прислал двести рублей.
Но у людей, боровшихся с голодом, тотчас появились враги.
«Московские ведомости» напечатали ироническую статью, названную «Семейство его сиятельства графа Л. Н. Толстого».
Дело, конечно, здесь шло не о том только, чтобы снизить значение выступления Софьи Андреевны.
Широта действия самого Толстого поражала правительство. Лев Николаевич без всякого аппарата, без служащих кормил голодающих. Это становилось народным делом: в четырех уездах организовалось население. Толстой ставил столовые в избах наиболее бедных крестьян, зная, что хозяйки будут работать самоотверженно перед глазами односельчан.
Ездить и пробираться пешком приходилось много. Марья Львовна рассказывала, как ходили «два старичка», Раевский и Толстой, как они дружно разговаривали, пересмеивались и делали большое дело.
В ноябре в слякоть возвращался Раевский с Епифанского земского собрания; деревенская нищета бродила в то время по дорогам, ища хлеба, собирая милостыню: были дети, старики.
Раевский брал к себе в телегу измученных пешеходов; жалея лошадь, сходил сам, особенно тогда, когда приходилось ехать в гору; промочив ноги, Иван Иванович на другое утро почувствовал себя больным; но надо было ехать в Данков на другое земское собрание за сорок верст опять в телеге. Вернулся из Данкова Раевский совсем больным.
Р. А. Писареву – тульскому помещику, участвующему в помощи голодающим, Лев Николаевич писал из Бегичевки: «Дорогой Рафаил Алексеевич. Пишу вам под диктовку Ивана Ивановича, который заболел инфлуэнцой и лежит в жару, но хочет сообщить вам следующее: 1) что он сделал все то, о чем вы его просили относительно Протопопова».
Друг Толстого по 4-му севастопольскому бастиону Николай Петрович Протопопов в это время закупал для голодающих рожь.
Дальше писалось:
«2) Посылаем 6000, чтобы положить на текущий счет в Рязанский банк… 3) Предлагаемый вами вагон ржи мы надеемся быть в состоянии взять.
Все это я писал под диктовку Ивана Ивановича, теперь пишу от себя: он лежит 4-й день в жару…»
В жару писал Иван Иванович жене в Тулу:
«Мой милый ангел! Простишь ли ты меня? Первый раз в жизни я скрыл от тебя, не написал тебе, что я болен».
Получив письмо, Е. Л. Раевская помчалась в деревню и застала мужа в агонии.
Иван Иванович Раевский погиб, но Толстой продолжал работать.
Он работал «радостно, молодо, восторженно». Вспоминая о Раевском, он пишет Александре Андреевне Толстой: «Говорят, что в Петербурге не верят серьезности положения. Это грех. Я встретил у Раевского моряка Протопопова, с которым мы вместе были 35 лет тому назад на Язоновском редуте в Севастополе. Он очень милый человек, теперь председатель управы, хлопочет, покупает хле. Он очень верно сказал мне, что испытывает чувство, подобное тому, которое было в Севастополе». «Спокоен, т. е. перестаешь быть беспокоен, только тогда, когда что-нибудь делаешь для борьбы с бедой».
Работали среди собственников, которые зарабатывали на голоде: помещики продавали сухую ботву от картофеля по цене пять рублей с десятины, причем уборка была не их.
Толстой старался не только накормить людей, но и противодействовать окончательному разорению крестьянского хозяйства, сохранив хотя бы лошадей. Между тем правительство боялось, как бы не создалась могучая организация и как бы на Западе не узнали, что Россия бедствует. Император соизволил произнести: «В России нет голода, а есть местности, пострадавшие от неурожая».
Переписи запасов хлеба в России не было сделано. Толстой работал спокойно, организованно, неутомимо. Опасность была очень сильная: приходилось ездить в метель, в мороз из деревни в деревню; в церквах проповедовали против Толстого. Был тиф. Репин описывает, как он с Толстым ехал по чуть замерзшему Дону. Под тонким льдом видно было, как течет вода; легкий снег поднимался над льдом; казалось, что это полыньи дышат паром; розвальни как будто летели над пропастью.
III. Сомнения правительства
Толстой написал свою первую статью о голоде для довольно академического журнала «Вопросы философии и психологии», редактируемого профессором Гротом. Статья давала анализ хозяйства нескольких уездов Тульской и Рязанской губерний. Приводился бюджет крестьянина, указывалась чрезвычайная напряженность положения. Толстой писал:
«Народ голоден оттого, что мы слишком сыты. Разве может не быть голоден народ, который в тех условиях, в которых он живет, то есть при тех податях, при том малоземельи, при той заброшенности и одичании, в котором его держат, должен производить всю ту страшную работу, результаты которой поглощают столицы, города и деревенские центры жизни богатых людей?.. Таково его положение всегда. Нынешний год только вследствие неурожая показал, что струна слишком натянута».
Толстой говорит о вырождении народонаселения, о смертности детей, о том, что привилегированный класс «должен пойти в среду народа с сознанием своей вины перед ним».
Статья не была напечатана в журнале «Вопросы философии и психологии». Отрывок появился в январском номере «Книжек Недели», и здесь цензура долго держала гранки, требуя все время поправок. Лев Николаевич передал переводчику Диллону гранки для напечатания за границей, откуда ждали притока пожертвований.
Статья появилась в датских, французских и в английских газетах.
«Московские ведомости» поместили отрывки в обратном переводе с английского в передовой статье 22 января. Статья по тону и содержанию не отличалась от тех, какие прежде писал Толстой. Дело было в международном значении выступления Льва Николаевича. Газеты ужасались.
«Граф Толстой, – писала реакционная газета, – задается „самоважнейшим вопросом“, понимают ли сами крестьяне серьезность своего положения и необходимость вовремя проснуться и самим предпринять что-нибудь, ввиду того, что никто другой им помочь не может, ибо если они сами ничего не предпримут, «они передохнут к весне, как пчелы без меду».
Письма графа Толстого не нуждаются в комментариях: они являются открытой пропагандой к ниспровержению всего существующего во всем мире социального и экономического строя, который, с весьма понятною целью, приписывается графом одной только России. Пропаганда графа есть пропаганда самого разнузданного социализма, перед которым бледнеет даже наша подпольная пропаганда.
На днях нам прислали по почте один из подпольных печатных мерзких листков, в котором так же, как у графа Толстого, говорится, что «спасение русской земли в ней самой, а не в министрах, генерал-губернаторах и губернаторах, которые привели Россию к самому краю пропасти». В этом листке высказывается также нелепая мысль, будто «правительство довело Россию до голода», как и у графа Толстого, который, хотя и не имеет ничего общего с подпольными агитаторами, тем не менее тоже твердит, что правительство является «паразитом народа», высасывающим его соки ради собственного удовольствия!
Но подпольные агитаторы стремятся к мятежу, выставляя в виде приманки «конституцию», как средство к тому хаосу, о котором они мечтают, а граф открыто проповедует программу социальной революции, повторяя за западными социалистами избитые, нелепые, но всегда действующие на невежественную массу фразы о том, как «богачи пьют пот от народа, пожирая все, что народ имеет и производит!».
Статья «Московских ведомостей» была более доносом, чем клеветой.
Давая точную картину положения деревни, Толстой невольно делал последовательно революционное дело, может быть, не давая себе отчета в том, что это дело – уже сопротивление.
«Московские ведомости» прямо обвиняли Толстого в революционной агитации, пропаганде.
Во второй фразе статьи слово «пропаганда» сознательно подчеркивается троекратным употреблением подряд.
Опасность была реальна. Софья Андреевна забеспокоилась.
Шли письма к Льву Николаевичу: «Погубишь ты всех нас своими задорными статьями; где тут любовь и непротивление? И не имеешь ты права, когда 9 детей, губить и меня и их».
Суетились и другие Берсы.
Из Петербурга писала сестре Т. Кузминская: «…собирался комитет министров и уже решали предложить выезд за границу».
Писала Софье Андреевне А. А. Толстая. Лев Николаевич ответил жене: «…вижу, что у них тон тот, что я в чем-то провинился и мне надо перед кем-то оправдываться. Этот тон надо не допускать. Я пишу, что думаю, и то, что не может нравиться ни правительству, ни богатым классам».
Софья Андреевна написала письма министру внутренних дел Дурново, своей высокопоставленной знакомой Шереметьевой, которая недавно помогла ей встретиться с императором, товарищу министра Плеве, Александре Андреевне Толстой, Кузминской и поехала сама к великому князю Сергею Александровичу: тот сразу предложил Льву Николаевичу написать опровержение.
Софья Андреевна послала опровержение в «Московские ведомости», которые через агентство Рейтер снеслись с редакциями заграничных газет, заявив, что Лев Николаевич отрицает подлинность текста письма, напечатанного 26 января н. ст.
Переводчик Диллон немедленно отправился в Бегичевку к Толстому; он застал Льва Николаевича в работе по организации новых столовых для голодающих. По словам Диллона, граф сказал, что «графиня действительно написала такое письмо в его присутствии, но против его желания».
Взволновался Н. Лесков, который проклинал то крыло, из которого было вырвано перо для написания злополучного опровержения. Лев Николаевич дал Диллону в Бегичевке 29 января 1892 года собственноручное письмо: «Я никогда не отрицал и никого не уполномачивал отрицать подлинность статей, появившихся под моим именем».
При двукратном переводе статьи Толстого (с русского на иностранный и опять на русский) и при отсутствии подлинного опубликованного текста «Московские ведомости» старались довести мысли Толстого до явного криминала. Теперь они писали:
«Мы самым положительным образом подтверждаем достоверность и подлинность тех социалистических мыслей графа Толстого, которые нами напечатаны в № 22 нашей газеты».
Правда, делали оговорки.
«Сам граф Толстой, конечно, далек от того, чтобы своею пропагандой побуждать кого-либо к насильственному социальному перевороту; только он, по-видимому, не понимает, что пропаганда его сама по себе, даже без его желания, может подготовлять такой именно переворот».
Эти оговорки объяснялись фактической невозможностью для правительства арестовать Льва Толстого, да еще по такому поводу, как его работа для помощи голодающим; газета поэтому старалась унизить великого писателя.
«Перед нами другой Толстой, – несчастный старик, находящийся в состоянии умственного и нравственного распадения, опустившийся до миросозерцания малограмотных анархистских листков и брошюр».
В это время Толстому было шестьдесят четыре года, и он находился в новом расцвете, что, вероятно, было понятно даже черносотенной газете.
Александра Андреевна Толстая утверждала, что граф Дмитрий Толстой ездил к Александру III с готовым докладом о заключении Толстого в суздальскую тюрьму, но Александр III был заранее предупрежден ею и доклада не подписал.
Дело было не так, это указал еще П. Бирюков; в то время Дмитрий Толстой уже умер и с докладом ездить не мог. Вероятно, правительство хотело и не решалось арестовать Толстого; оно не было для этого достаточно сильным.
Арест Толстого снял бы все упреки, которые кто бы то ни было мог делать этому великому человеку. Это было бы не только мученичество, на которое он сознательно шел, было бы освобождение от того, что сам Толстой с такой горечью называл своим юродством.
Полемика продолжалась до марта 1892 года. Газета отступала с бранью и клеветой. Толстой отправил в «Правительственный вестник» письмо, которое в этой газете не напечатали. Привожу наиболее существенное: «Писем никаких я в английские газеты не писал. Выписка же, приписываемая мне и напечатанная в „Московских ведомостях“ мелким шрифтом, есть не письмо, а очень измененное (вследствие двукратного, – сначала на английский, а потом на русский язык, – слишком вольного перевода) место из моей статьи о голоде, приготовленной для русского журнала, но не пропущенной цензурой и после того отданной по моему обыкновению иностранным переводчикам в их полное распоряжение. – Место же, напечатанное крупным шрифтом вслед за выпиской из неверного перевода моей статьи и выдаваемое за мысль, выраженную мною во втором, будто бы, письме о том, как должен поступить народ для избавления себя от голода, есть сплошной вымысел».
Восемь газет напечатали опровержение.
Часть V
«Воскресение»
I. Замысел
Разрастались деревья в яснополянском парке. Весной цвел ухоженный перекопанный яблоневый сад, летом наливались соком желто-зеленые яблоки, к осени среди зелени сада начинали синеть дымы костров караульщиков, потом арендаторы на телегах вывозили яблоки.
Убирали тощие нивы яснополянские крестьяне.
Старели дети Толстого, покупали имения, играли в карты, любили своих жен или разводились с ними.
Семьи были несчастливы. Много записей о рождении мертвых детей. Отрава мира жила и в семье Толстого.
Непрерывно приезжали посетители, смотрели на Толстого, говорили с ним и смотрели на него, как на восход солнца в Альпах из гостиницы.
Он не изменил мира, но стал одной из достопримечательностей его. Умер толстый, бородатый, самоуверенный Александр III, неглупый человек, в часы отдыха игравший на медной трубе геликоне, пивший водку и боявшийся революции и Толстого.
Воцарился другой царь – Николай II; у него борода маленькая, держится он как строевой офицер. В день коронации в Москве на Ходынском поле артельщики раздавали подарки, гостинцы и жестяные кружки с напечатанным на них рисунком – царскими орлами, царским вензелем. Не знали, что Москва уже не та, которая была при Александре III и II. Московское население, неожиданное, несосчитанное, пришло на поле, люди давили друг друга, проваливались в плохо закрытые колодцы, над Ходынским полем серым облаком стоял потный пар человеческого дыхания.
Новое царствование началось катастрофой и непониманием.
Молодой царь в ответ на скромное заявление земства о конституции ответил словами, что все это «бессмысленные мечтания». Он заказал знаменитому художнику картину, в которой царь разговаривает с пристойно одетыми волостными старшинами, объясняя им, что никакой прирезки земли не будет и что собственность священна.
Это вызвало гнев и горечь у Толстого. Он не надеялся на царя, не верил в революцию, но необходимость изменения была ясна для него.
«Много ли человеку земли нужно?» – спрашивал когда-то Толстой, думая о самарских землях, о жадности землевладельцев. Место дома, чтобы вытянуться, когда отдыхаешь; место в поле, чтобы можно было повернуться с сохою, конечно, тоже нужно.
Лев Николаевич жил в солнечных комнатах верхнего этажа, старел. Вокруг него толкались толстовцы. Вот что рассказывает о них врач, его друг Шкарван, словак, которого судили, держали в венгерской тюрьме, а потом отпустили в Россию.
«Ах, его друзья! Вся эта больная „ватага“. Он вел себя очень хорошо по отношению к вам. А о них я даже не осмеливаюсь произнести свое суждение. Какими бы они там ни были, одно только ясно – по отношению к нему они были неделикатны, каждый из них хотел его поправлять; поучали его, бедняжки! Его друзья были для него сущим наказанием!»
Это были слабые и нарочно небрежно одетые люди. Среди них жил Толстой – сильный, делающий гимнастику на турнике, жадный к жизни. Шкарвану рассказывал Дунаев, что раз Толстой косил луг вместе с Алехиным. Алехиных было два брата – оба ярые толстовцы.
Дело было на сенокосе. Косили Толстой и Алехин. «Алехин упрекал Толстого, зачем он живет с своей женой, говорил, что ему надо ее оставить, что он должен ее оставить, что этого требует от него Евангелие и этого ждут от него люди».
Тут А. Шкарван прибавляет: «Отметим, что так, более или менее, думали все русские толстовцы, начиная с красного папы Черткова и до последней переписчицы. Толстой защищался от алехинских нападок как только мог, до тех пор, пока не переполнилась его чаша терпения, и он, у которого тоже в жилах текла не вода, заревев, поднял косу и хотел зарубить своего противника».
Толстой не зарубил Алехина, бросил косу, упал ниц на землю и заплакал.
Льву Николаевичу, огражденному славой от насилия, женою от деловой суеты и друзьями от всего мира, жить было тяжко. А. Шкарван – человек умный, хотя наивный, но и он замечает, что, провожая Толстого, потом отвечает на расспросы Черткова и таким образом оказывается соглядатаем.
Но и он не понимал глубины отчаяния Толстого. Он записывает: «При всей своей серьезности Лев Николаевич любил иногда пошутить и с удовольствием играл с детьми. Раз мы ожидали у шлагбаума поезд, который должен был здесь пройти. Бешено, безудержно приближался скорый поезд, и когда он был от нас на расстоянии всего нескольких метров, Лев Николаевич перебежал через рельсы. Мы все думали, что его уже нет в живых, а когда поезд прошел, мы увидели Льва Николаевича, который, стоя на другой стороне железнодорожного пути, смеялся и кивал нам. Черткову эта шутка очень не понравилась».
Так не шутят счастливые люди, так не шутят философы, руководители движения, так не шутят умиротворенные люди, верящие в бога.
Так пробуют судьбу отчаявшиеся люди.
Кроме того, Лев Николаевич, вероятно, проверял свои силы, молодея от риска.
Когда Бирюков писал биографию Толстого, то Лев Николаевич посоветовал ему обращать внимание на художественные произведения как на биографический материал.
Дело не в том, что эпизоды из «Утра помещика», или «Севастопольские рассказы», или «Анна Каренина» являются отражением эпизодов жизни Льва Николаевича. Вернее думать, что в художественных произведениях остается явственный след мыслей и решений писателя. Это золото, которое промыто от золотоносного песка, это корабельный журнал, в котором рассказывается, как трудно было плыть для того, чтобы делать открытия.
В письмах человек невольно скрывает себя от того, кому пишет. Письма к разным людям по-разному окрашены отблеском цвета адресата. В дневниках Толстой воспитывает себя; его дневники похожи на старые школьные кондуиты – журналы, в которые записывались проступки гимназистов. Дневники эти читались Софьей Андреевной, переписывались ею, читались Чертковым, копировались у него.
В художественном произведении человек отделяется от сегодняшнего своего дня, от элементов случайности, он сопоставляет факты и иногда достигает истинного знания о предмете.
Роман «Воскресение» писался в 1889–1890, 1895–1896, 1898–1899 годах. Три раза по году; с перерывами.
Сперва он назывался «Коневской повестью», потому что в июне месяце 1887 года А. Ф. Кони рассказал при Толстом, как один из присяжных заседателей во время суда узнал в обвиняемой за кражу проститутке ту женщину, которую он когда-то соблазнил. Эта женщина носила фамилию Они, была проституткой самого низкого разряда, изуродованная болезнью. Молодой человек попросил свидания с ней; женщину привели из карцера: это был опустившийся человек.
Но соблазнитель, вероятно, когда-то любил эту женщину, он решил жениться на ней, хлопотал. Подвиг его не получил завершения: женщина умерла в тюрьме.
Эта ситуация трагична, она обнажает сущность проституции и отдаленно напоминает рассказ Мопассана «Порт» – любимый рассказ Толстого, который он перевел, назвав «Франсуаза». Матрос приехал из дальнего плавания, в порту нашел публичный дом, взял женщину и узнал в ней сестру только тогда, когда она начала расспрашивать его, не видал ли он в море такого-то матроса, и назвала ему его собственное имя.
Толстой заинтересовался ситуацией: он попросил Кони написать маленькую книжку для «Посредника». Кони обещал и не сделал.
Через некоторое время Лев Николаевич попросил А. Кони отдать ему тему.
Он начал развертывать жизненную ситуацию в конфликт, и эта работа заняла несколько лет писательского труда и одиннадцать лет раздумий.
Первоначально Толстого поразила решимость молодого человека искупить свою вину. Героем должен был стать толстовец.
Нужно сказать, что ни в одном из своих произведений (за исключением неоконченной слабой пьесы «И свет во тьме светит») Лев Николаевич Толстой толстовца не изобразил. Здесь образ Черткова подразумевался в повести как прототип Нехлюдова.
Н. Н. Страхов в письме к Толстому от 22 августа 1895 года так передал свое впечатление от первоначального наброска:
«В том или другом виде это будет история Черткова, и если бы вы уловили эту фигуру и ее внутреннюю жизнь – дело было бы удивительное. Но пока – лицо героя остается бледным и совершенно общим. Какой захват вашего рассказа! Великодушные мечты молодости, домашний разврат, увлечение пустой жизнью, публичный разврат, суд, пробуждение совести и крутой поворот на новую жизнь – как важны все эти точки рассказа».
II. Переключение замысла
Как бы поневоле Толстой все время отходит от первоначального замысла, изменяет его центр.
5 ноября 1895 года он записываете дневнике: «Сейчас ходил гулять и ясно понял, отчего у меня не идет „Воскресение“. Ложно начато… я понял, что надо начинать с жизни крестьян, что они предмет, они положительное, а то тень, то отрицательное. И то же понял и о „Воскресении“.
Центром романа становится восприятие мира Катюшей Масловой. Образ возвышается. Весной из грязной, вонючей тюрьмы выходит под конвоем солдат женщина в котах – мы знаем только ее имя. Мы можем отнестись к ней так, как относится прохожий: какую-то разбойницу ведут два солдата с обнаженными саблями.
Женщина шла по камням «отвыкшими от ходьбы и обутыми в неуклюжие арестантские коты ногами, и она смотрела себе под ноги и старалась ступать как можно легче».
Она проходит мимо мучной лавки, «перед которой ходили, перекачиваясь, никем не обижаемые голуби, арестантка чуть не задела ногой одного сизяка; голубь вспорхнул и, трепеща крыльями, пролетел мимо самого уха арестантки, обдав ее ветром. Арестантка улыбнулась и потом тяжело вздохнула, вспомнив свое положение».
Женщина характеризована походкой – неловкой, как будто переваливающейся, ее мучают, ее ведут, а голубей никто ее мучает, и голуби характеризованы одним только словом, что они ходили «перекачиваясь».
Полет голубя как бы сметает пыль с лица Катюши Масловой. Она сама голубка. Дальше начинается анализ судьбы Катюши: этот анализ занимает вторую главу, пересыпанную цифрами. Она погублена прежде всего деньгами.
Третья глава посвящена Нехлюдову. В дальнейшем история Катюши Масловой рассказана в XII, XIII, XIV, XV, XVI, XVII и XVIII главах. Это не продолжение истории – это исследование истории с разных точек зрения.
Софья Андреевна в 1898 году записывает в дневнике: «Я мучаюсь и тем, что Лев Николаевич, семидесятилетний старик, с особенным вкусом, смакуя, как гастроном вкусную еду, описывает сцены прелюбодеяния горничной с офицером».
Софья Андреевна не была права в характеристика произведения. Любовь Нехлюдова к Катюше связана с весенним цветением земли, с еще неполным пониманием влечения любящих друг друга, с кустами сирени и неожиданным поцелуем. «Падение» Катюши показано вместе с ранней весной и вскрытием реки.
Если в своих статьях и в дневниках Лев Николаевич говорил, что любви вообще нет и половой акт так отвратителен, что его нельзя совершить с любимым человеком, если он отрицал до конца какую-нибудь поэтичность любви и считал ее злым порождением ложного искусства, то любовь Катюши воспета им дважды – как первое пробуждение и как любовная трагедия, – все это дано вместе. Но еще больше возвышена любовь в том, что воскресает не религиозно настроенный Нехлюдов, а просто любящая Катюша.
Нехлюдов с Толстым хотят дать Катюше в руки Евангелие; она отказывается, говорит, что уже читала. Религиозные чувства не играют в отношениях Катюши к Нехлюдову ни трагической, ни лирической роли. Религия остается в прологе и в эпилоге у Нехлюдова, Нехлюдов – красивый, полный, сохранивший сытую свежесть, – вызывает у Катюши ненависть, она как будто знает его тайные мысли, вернее, Лев Николаевич ей рассказал эти мысли, защищая ее от обмана.
Нехлюдов в главе XVIII молится, и на глазах у него были «и хорошие и дурные слезы; хорошие слезы, потому что это были слезы радости пробуждения в себе того духовного существа, которое все эти годы спало в нем, и дурные потому, что они были слезы умиления над самим собою, над своей добродетелью».