Русский полицейский рассказ (сборник) Коллектив авторов
И обхватив левою рукою обеих, он повернул назад, стараясь ползти возможно скорее, но это ему плохо удавалось, и он подвигался с большим трудом.
Коридор уже был переполнен дымом – местами огненные языки начинали прорезывать сгустившийся дымный сумрак.
Кошка чувствовал, что силы покидают его, что дыхание захватывает и в ушах подымается ужасный звон.
– Еще бы, еще немного – там, к выходу, воздуху больше… Нет, видно придется пропадать… А Надя?.. А Груша?.. Господи!..
– Где?.. Где, вы говорите? – спрашивал лихой брандмейстер у истерзанного Когана.
– Там, там… Боже мой, там… Ах! – задыхался он. – Там обе – бельэтаж налево… И городовой там, побежал спасать их.
Но брандмейстер уже не слышал его.
– Вахромеев!.. Седелкин… бери фонари – за мной!..
И он скрылся в клубах дыма на лестнице.
– Ага!.. Сюда, сюда, ребята!.. Бери, Вахромеев, городового. Вон там – подсади-ка его, Седелкин, а сам выноси женщину… Что? Девочку нельзя отнять? А, подожди – ну вот и хорошо… Забирай – бегом марш!..
А тысячная толпа, окружавшая горевший театр, волновалась и шумела:
– Сгорели… Пропали… Помилуй, Господи…
Но вот с грохотом и адским треском обвалилась крыша театра, вскинув высоко к небу целый столб искр и горящих угольев, и в ту же минуту из дверей театра один за другим выбежали пожарные, неся на плечах спасенных.
Щедро наградил доктор Коган спасителя жены и дочери; не забыт он был и начальством – медаль за спасение погибающих красовалась на его груди, и он был переведен на старший оклад. Надя выздоровела. Но что всего было дороже – это то, что с того времени больные чины полиции и их семьи были желанными пациентами у доктора Когана и принимались им всегда вне очереди, и не в одной семье городового набожно произносилось:
– Дай Бог здоровья Пимену! – потому что являвшийся на квартиру доктор, отказываясь от вознаграждения, говорил:
– Это вы уже Пимена благодарите – для него я это делаю.
Овсянников
Из прошлого:
Точное и беспрекословное исполнение приказания[25]
В восьмидесятых годах прошедшего столетия служил я в уездной полиции одной из западных губерний. Был у меня товарищ – сосед, полицейский пристав одного пограничного местечка, ныне давно уже покойник, Иван Васильевич Б-ий. Огромного роста, внушительной фигуры, но далеко уже не молодой, одержимый старческими недугами, Б-ий редко выходил из дома, но в канцелярии службою занимался усердно, а к своим подчиненным сотскому и десятским был непомерно строг. Он постоянно требовал от них «точного и беспрекословного» исполнения своих приказаний и терпеть не мог «рассуждений» и «возражений».
И вот на почве таких именно отношений его к подчиненным однажды случилась с ним «беда», о которой я и хочу рассказать читателям.
Иван Васильевич обладал непомерным аппетитом, любил много и вкусно покушать. Но самым излюбленным его блюдом был заливной поросенок под хреном. К нему, к этому блюду, он питал какое-то страстное, неодолимое влечение.
В описываемое время в соседней Пруссии случился «мясной голод», сейчас же отразившийся на нашей стороне границы страшным, небывалым подъемом цен на всякую живность, в особенности на свиней, за которых пруссаки стали платить по сто и более рублей. Все хозяева, и крупные, и мелкие, усердно принялись за разведение этих животных, и для Ивана Васильевича настали трудные времена: поросят никто ни за какие деньги не хотел продавать. Ругательски ругал он и немцев, и местных хозяев, но нигде ни одного поросенка не мог раздобыть, несмотря на все старания и поиски. Но вот, к его счастью – а вернее – к несчастью, как увидят читатели, – один помещик – приятель сжалился над стариком, подарил ему пару поросят. Обрадованный Иван Васильевич, полюбовавшись маленькими животными, приласкав, приголубив их, быстро решил судьбу одного из них: в тот же день несчастный, приправленный хреном, очутился в объемистой его утробе. Разлакомившись, старик, как только покончил с первым поросенком, сейчас же приказал приготовить ему на следующий же день к обеду и второго поросенка. Но тут в его защиту выступила жена Ивана Васильевича, славная, добрейшая старушка и хлопотливая хозяйка Дарья Петровна, всегда умевшая повлиять на своего капризного и привередливого мужа.
– Конечно, Ванечка, если тебе уж так хочется, твое желание будет исполнено. Но, друг мой, выслушай меня. Ведь второй-то поросенок – свинка. Жаль ее бедную, такую маленькую резать. Пусть бы лучше пожила у нас, подросла бы, стала бы она водить нам поросяток, а ты их кушал бы себе да кушал, сколько твоей душеньке угодно!
Как ни заманчива, ни соблазнительна была для Ивана Васильевича перспектива кушать поросят без счета, однако жаль и нелегко ему было отказаться от любимого блюда на завтрашний день, и долго, долго еще пришлось убеждать его Дарье Петровне. Но, наконец, сраженный силою ее неотразимых доводов, скрепя сердце, уступил.
Прошло без малого год времени. Как-то осенью, за вечерним чаем, Дарья Петровна серьезным, деловитым тоном обращается к мужу:
– Ванечка, мне нужно с тобою поговорить. Наша свинка Машка уже выросла, стала большая, а сегодня я заметила, что она уже кнура[26] хочет…
– Ах, матушка, мало ли чего там хочет твоя Машка! Мне-то что за дело! Сама знаешь: у меня служба! – внушительно ответил Иван Васильевич.
– Ванечка, да я, друг мой, для тебя же стараюсь. Если не дашь ты Машке кнура, она не даст тебе поросят.
– Да как она смеет! Целый год ее поим и кормим! А вот я возьму да и прикажу ее зарезать! Буженину, если хорошенько поджарить с луком, можно с удовольствием есть.
– Да ты не сердись, Ванечка, обсуди все хладнокровно. Чем же виновата Машка? Не может же она принести нам поросят не обгулявшись с кнуром! А сама где она его возьмет? Вот ты и прикажи сотскому где-нибудь раздобыть и пригнать к ней кнура. Ну что тебе это стоит? Только слово сказать. А зато у нас свои поросятки будут. И ты же сам будешь их кушать, под хренком, а то и с кашею можно будет зажарить.
– Нет-нет, с кашею не надо! Только под хреном, заливное. Прошу тебя, Даша, непременно под хреном.
– Ну хорошо, хорошо! Прикажи только кнура-то пригнать. Да чтобы сегодня же, на ночь, а то у Машки охота пропадет.
Вышел Иван Васильевич в канцелярию. Там уже сотский и десятские с вечерним рапортом. Торжественно и важно выслушав доклады подчиненных и сделав кое-какие служебные распоряжения, Иван Васильевич обратился к сотскому со своим обычным, не терпящим возражений тоном:
– Послушай, братец, вот тебе еще поручение: сегодня же разыщи ты где-нибудь кнура, сегодня же доставь его ко мне во двор и на всю ночь запри его в хлеве, к свинье. Понял?
Сотский удивленно выпучил глаза, но, не смея «рассуждать», молчал.
– Понял? Спрашиваю тебя?! – грозно повторило начальство.
– Так точно, ваше вб-дие, а только дозволите доложить…
– Не рассуждать! Мое приказание ясно и подлежит точному и беспрекословному исполнению. Можешь идти!
Но сотский не уходил, а с растерянным видом продолжал стоять, переминаясь с ноги на ногу.
– Ты что же стоишь? Тебе сказано: можешь идти! – прикрикнул Иван Васильевич.
– Ваше вб-дие! – взмолился сотский. – А ежели он не пожелает к свинье, значит? Ежели супротивляться будет?
– Кто это сопротивляться будет? Кнур?! А палки, веревки на что?!
– Ваше вб-дие! Базар нынче, его теперича не сыскать, – попробовал было еще раз «возразить» сотский, но, увидев грозно насупливающиеся брови начальства, поспешил добавить: – Ночью нешто! Слушаю, ваше вб-дие.
Сотский ушел.
Прошел вечер, наступила ночь. Только что улеглись старики на покой, как во дворе послышались громкие голоса, перебранка, возня. Иван Васильевич перетрусил.
– Даша, что это? Ты слышишь?
Дарья Петровна прислушалась.
– Да это, наверно, кнура пригнали. Постой, тише… Ну так и есть: слышишь, около хлева возятся, загоняют его, вон свинья закричала… А вот и дверь захлопнули, заперли кнура… Ну, Ванечка, теперь у нас будут свои поросятки, будешь ты их себе кушать в охотку… Ну а теперь спи!
– Только смотри, Даша, непременно чтобы заливное с хреном да со сметаною.
– Ладно-ладно, и с хреном, и со сметаною, спи только!
Но лишь только что заснул Иван Васильевич, как страшный стук во дворе, свиное визжание и крик заставили его испуганно приподняться на постели.
– Даша, Даша! Да проснись же! Боже мой, что же это такое!
Прислушалась Дарья Петровна: шум на дворе стал потише.
– Да успокойся ты, Бога ради! Это же в хлеву кнур с Машкою играет. Вот обгуляются, и все будет тихо. Ну успокойся, Ванечка, спи себе. Поросятки у нас будут. Подумай себе о поросятках и засни.
Уснуть-то уснул Иван Васильевич, а все-таки еще не раз приходилось ему просыпаться: не унимался кнур в хлеву, стучал, возился. Но под утро, как и предсказывала Дарья Петровна, все утихло.
– Ну, Ванечка, поздравляю тебя, – проснувшись, обратилась она к мужу, – теперь-то уж наверно, наверно будут у нас свои поросятки. Слышишь, как тихо в хлеву?
– А что же это значит, Даша?
– А это значит, что Машка с кнуром отлично обгулялись, вдоволь наигрались. Устали, вот и спят теперь, отдыхают. Это хороший, верный признак. Вот подожди, придет время, вдосталь накушаешься ты поросят, да не каких-нибудь, а своих, собственных, доморощенных!
– Так тогда, Даша, пожалуй, кроме заливного под хреном, сделай еще мне рулядку из одного поросенка!
– Хорошо-хорошо, придет время, все сделаю. А теперь иди-ка в канцелярию да возьми у сотского ключ от хлева. Кнур-то, верно, проголодался, жрать хочет, вот я ему кухонные помои велю вынести.
Веселый, полный радостных надежд, Иван Васильевич вошел в канцелярию. Сотский, смущенный и с видом провинившегося человека, стоял уже здесь.
– Ну вот спасибо тебе, братец! – весело и милостиво обратился к нему Иван Васильевича. – Хорошего кнура ты достал: знает свое дело. Только, проклятый, всю ночь он не давал мне спать; все со свиньей возился… Спасибо, спасибо, братец!
– Рад стараться, ваше вб-иe, а только дозвольте доложить, он очень недоволен, говорит, жаловаться буду.
– Кто это жаловаться будет?
– Да этот самый… как его? Кнур, ваше вб-диe!
– Что за чепуху ты несешь? Не проспался, что ли?
– Никак нет, ваше вб-диe! А только он говорит, это большой срам для меня. И как я есть германский подданный, говорит, то беспременно до самого Бисмарка дойду, а этого самого дела, говорит, ни за что не оставлю! И твой пристав, говорит, беспременно отвечать должен, потому как я германский подданный, говорит.
– Да ты с ума сошел, черт тебя возьми совсем! Что ты меня пугаешь? Что за ерунду городишь? Толком говори! Кто это такой германский подданный?
– Этот самый… кнур, ваше вб-дие!
– Да какой же он германский подданный? Белены ты объелся, что ли?
– Никак нет, ваше вб-дие! А только он самый настоящий пруссак будет, и потому, говорит, до самого Бисмарка беспременно дойду.
– Да про кого ты говоришь? Черт тебя дери!
– Да про этого самого, про пруссака Кнура, то есть про каретника, что вот теперича у свиньи сидит, как вчерась ваше вб-дие приказали туда, значит, запереть его!
Побледнел, задрожал бедный Иван Васильевич! Он, наконец, понял, все понял!
Во вверенном ему местечке жил каретный мастер, прусский подданный по фамилии Кнор, в общежитии называемый попросту Кнур. Человек солидный, работящий и зажиточный, он изредка покучивал и иногда производил дебоши, за которые раза два попадал в полицию. И вот его-то сотский притащил и запер к свинье Ивана Васильевича. Чем же окончилась эта история – быть может, спросят любопытные читатели. Благодаря добрейшей Дарье Петровне, истинному другу своего мужа, для последнего его служебная «беда» окончилась сравнительно благополучно. Как только Дарья Петровна узнала, какой «Кнур» сидит в хлеву, сейчас сама побежала туда; с извинениями и почетом привела его к себе в дом, обмыла, обчистила, обогрела, одеколоном надушила. Усадила за стол, накормила, напоила и кофеем, и ромом. И пруссак растаял: дал честное слово немца забыть эту историю. Слово свое сдержал и тогда, когда, преследуемый насмешками соседей, стал все чаще запивать, загуливать.
Иван же Васильевич, потрясенный этим случаем, заболел нервною горячкою и в бреду все грезил поросятками, сотским, кнуром, пишущим на него жалобу Бисмарку. Едва-едва, с трудом оправился от этой болезни.
Овсянников
Из прошлого:
Догадались
В декабре 1878 года, собираясь безусым юношею поступить на полицейскую службу, поехал я к своему старому знакомому Семену Ивановичу Хорошанину, становому приставу одной из белорусских губерний. Хотелось мне поближе присмотреться к службе, к приемам отправления полицейских обязанностей, к розыскам и, кстати, провести в деревне рождественские праздники.
Семен Иванович радушно встретил меня и охотно обещал познакомить со всеми подробностями службы. В первый же вечер, за чаем, рассказал он мне свою служебную заботу: около месяца тому назад в его стане, в лесу около проезжей дороги, найден задушенным зажиточный крестьянин, кулак и мироед ближайшего села Илья Горбачик. Покойный ночью возвращался домой с 400 рублями наличных; ограбление этих денег и послужило поводом к убийству. Подозрение в совершении этого преступления пало на соседа Горбачика пропойцу Ивана Лещука, который вот уже три недели содержится под караулом, но, невзирая на многие побочные улики, упорно отрицает свою вину. Уж как ни старается Семен Иванович добиться сознания: и строгостью, и кротостью, и увещеванием чрез батюшку, – ничто не берет. Уперся Лещук на своем: знать не знаю, ведать не ведаю, и дальше ни с места. Вот дело и застряло на шее Хорошанина. А тут еще начальство, и свое, и судебное, насело: вынь да положь, подавай виновного! А как ты его подашь, если он не сознается, а прямых улик нет?
Наступил первый день Рождества. Возвратился Семен Иванович из церкви и в ожидании пирога засел в канцелярии со своим письмоводителем за разборку почты. Отворилась робко дверь, тихо и молча вошли двое «стойковых»[27] и приведенный ими арестант. Подали письмоводителю разносную; в ней два пакета.
– Вы скольких же арестантов пригнали? – обратился письмоводитель к стойковым.
– Одного только, панночку.
– А где же другой? Ведь должно быть двое арестантов?
– Другой побег, панночку.
– Как «побег»?! – закричал, вскакивая с места, Семен Иванович. – Так вы такие-сякие, будете мне арестантов выпускать? А я за вас отвечать буду! Так вот же вам! Будете помнить!
Началась внушительная и отвратительная расправа со стойковыми, покорно перенесшими это жестокое наказание начальства и так же покорно отправившимися по его приказанию в «холодную» под караул.
Наскоро покончив со своими служебными обязанностями, Семен Иванович уселся за обеденный стол и только что принялся за праздничный пирог, как в столовую вошел письмоводитель с бумагою в руке.
– Семен Иванович! А ведь стойковые-то ни в чем не виноваты!
– Как не виноваты?
– Да конечно же, не виноваты: арестант-то убежал не от них, а еще на первом перегоне, а эти стойковые его в глаза не видали. Вот и донесение урядника!
Смутился Семен Иванович:
– Ах, черт их возьми. За что же я то их?.. Вот история… Ну да ладно, нужно дело поправить. Прикажите отпустить их из «холодной», пусть придут в канцелярию. А я вот сейчас водкой их сам угощу да пирогом. Замажу как-нибудь.
Достал пристав из шкафа полную водочную бутылку, взял чайную чашку и пошел в канцелярию. Стойковые смиренно стояли у порога.
– Ну черт с вами! Подходите сюда, – ласково произнес, обращаясь к ним, Семен Иванович. – Бери вот чашку, держи.
Взял в руки один стойковый чашку. Пристав до краев наполнил ее из бутылки.
– Пей на здоровье! С праздником тебя!
Выпил стойковый, поморщился, обтер полою губы; поцеловал, по местному обычаю, щедрую начальническую руку и хотел поставить пустую чашку на стол.
– Держи, держи, еще тебе налью! – весело и приветливо закричал пристав.
– Ой, будет, панночку. Не надо больше!
– Ну чего там «не надо»! Держи, тебе говорят!
Налил пристав вторую чашку:
– Пей и эту на здоровье! Да пей же скорее! Чего ты морду-то воротишь? Пей, когда дают!.. До конца, до конца!.. Ну вот так! Молодец!
Опорожнил стойковый и вторую чашку. Опять поморщился, сплюнул, утерся, опять приложился к начальнической руке.
– А не хочешь ли еще, третью? Держи, налью!
– Ой, коханый панночку! Ваше б-дие! Будь милостивый: не можно больше!
– Ну так передай чашку ему, – показал Семен Иванович на другого стойкового.
Повторилась такая же точно картина угощения и второго стойкового. Выпил и он две полных чашки, а от третьей отмолился.
– А теперь ступайте на кухню, пришлю вам пирога закусить, – с этими словами Семен Иванович отпустил стойковых, пошел к себе и вновь уселся за прерванный обед.
Но, видимо, не суждено ему было в этот день как следует, по-праздничному, отобедать. Только что хлебнул он щей, как вошла кухарка Агафья.
– Барин, да вы из какой это бутылки угощали стойковых водкою-то? – спросила она.
– Как из какой? Да вот из этой!
– Да ведь здесь же уксус, а не водка! Я еще вчера из этой бутылки вылила водку в графин, а в нее налила уксусу.
– Ну уж это – черт знает что такое! – вскричал озадаченный Семен Иванович. – Просто дьявольское наваждение какое-то!
– То-то я смотрю, – продолжала Агафья, – стойковые сидят в уголку, все отплевываются, а до пирога и не дотрагиваются. Шушукаются промеж себя: ой, беда, беда нам; ой какой пристав лютый да хитрый, избил нас спервоначалу, а потом давай травить, а как отравит, не до самой, значит, смерти, а до половины – на допрос возьмет.
– Какой там еще допрос? Вот дурачье! И молчат ведь проклятые, ничего тебе не скажут!.. Ну да я сейчас все поправлю. Дай-ка, Агафья, мне вот ту бутылку с ромом. Я сам при них выпью, пирогом закушу, а потом и их хорошенько угощу. Вот тогда и поймут, что ошибка вышла, что я зла им не желаю.
Вышел Семен Иванович в кухню. Подошел к пугливо съежившимся при виде бутылки и чашки в его руках стойковых.
– Вы что же это, ребята, ничего мне не скажете, что ошибка-то невзначай с водкой вышла? Уж вы, того, не серчайте, сами понимаете, ошибка. А теперь, вместе со мною, давайте-ка выпьем вот этой водочки. Вы такой, поди, еще и не пивали никогда.
Стал Семен Иванович наливать из бутылки ром в чашку. Увидев льющуюся красно-бурую влагу, стойковые с неподдельным ужасом переглянулись между собой и сразу, со стонами, бултыхнулись на колени.
– Панночку ласковый, коханый! Ваше б-дие, отец родный! – взмолились они, обнимая и целуя ноги пристава. – Будь такой милосердный, прости нас. Не трави нас больше отравою, мы и так, и без отравы, всю правду тебе скажем! Попутал нас грех: задушили мы, своими руками задушили этого Илью Горбачика, значит. Виноваты мы, мы и деньги его забрали, разбогатеть хотели! Не трави же нас понапрасну!..
Ужаснулся и остолбенел, ушам своим не верил Семен Иванович.
– Вы, вы задушили Горбачика?! – приходя в себя, с расстановкой произнес он.
– Мы, панночку, мы, ваше б-дие!
– А где же его деньги?
– А у нас, панночку, вот тут, и деньги отдадим тебе, панночку, только не трави нас.
Произнося эти слова, оба стойковые начали развязывать и разматывать онучи на своих ногах. Развязали, размотали, достали и передали приставу каждый по одной грязной, засаленной бумажной пачке. В пачках оказались кредитки, в каждой ровно по двести рублей.
Обрадовался безмерно мой Семен Иванович: наконец-то закончилось тяготившее его дело. Радостно принялся он тут же строчить донесения по начальству в том, к изумлению моему, смысле, что, мол, благодаря его находчивости, энергии и неусыпным трудам ужасное преступление вполне раскрыто, виновные пойманы, уличены и приведены к сознанию, поличное разыскано, отобрано и приобщено к делу.
– Ты, кажется, хотел службе поучиться, – обратился он ко мне, – так вот и учись, как преступления раскрывают. А вот, смотри, как следует писать рапорты начальству. Оно, начальство-то, всегда любит, когда его подчиненные отличаются. В деле же этом, если хорошенько вдуматься, я, как-никак, а все же отличился, блестяще даже, можно сказать, отличился. Сам теперь это вижу!
Я сначала подумал, что Семен Иванович шутит со мною. Но нет. Он, к немалому моему удивлению, совершенно серьезно, какими-то ему одному известными путями, пришел к искреннему убеждению в своем «отличии» в этом курьезном деле. И продолжал бесконечно ликовать.
Не менее, если не больше, возликовал и несчастный, так долго и безвинно томившийся в заключении Иван Лещук, теперь отпущенный на волю, домой.
Почти веселы были и стойковые, облегчившие свою совесть чистосердечным сознанием и убедившиеся, что их больше «травить» не будут.
Один лишь я остался при пиковом интересе: пропали мои надежды на ознакомление, на изучение «приемов» раскрытия преступлений. Правда, я, взамен того, несколько ознакомился с приемами тогдашней полицейской службы. Но это меня далеко не порадовало, и я поспешил возвратиться восвояси.
И. С
Семен
Из рассказов старого пристава
В доме М-ского полицмейстера полное освещение. Веселый свет, сквозь занавешенные окна, выбивается на улицу, освещает панель и длинную вереницу экипажей. Сегодня именины хозяина. В комнатах душно, хотя все форточки открыты настежь. Гостей много. Некоторые играют в карты, молодежь вертится около дам. В кабинете хозяина, отведенном на сегодня под курительную, сидит компания не примкнувших ни к играющим, ни к дамам: начальник тюрьмы, уездный помощник исправника и толстый, краснощекий господин, помещик здешнего уезда, родственник хозяина дома. Совершенно в стороне стоял, уже пожилой, пристав второй части и не принимал участия в общем разговоре.
– Что вы там стоите, Иван Яковлевич, – обратился помощник исправника к приставу, – о чем мечтаете? Мы вот говорим о последнем столкновении с освободителями, в котором такою геройскою смертью погиб один из лучших наших стражников.
Иван Яковлевич докурил папиросу и подошел к сидевшим.
– Я с ним служил, когда исполнял обязанности пристава первого стана Д-ого уезда, – сказал он.
– Как?! Вы давно его знаете? – спросил помощник пристава.
– Да я же сам и хлопотал об определении его в одну из команд стражником. Раньше он был сотским.
– Вот что, Иван Яковлевич, расскажите вы о нем поподробнее, что это был за человек, нам очень интересно будет послушать и, так сказать, хоть этим помянуть погибшего, – попросил помощник исправника.
Иван Яковлевич стал решительно отказываться, отговариваясь от роли рассказчика, но все, кто был в курительной, так усиленно упрашивали, что, в конце концов, ему пришлось согласиться.
– Я очень плохой рассказчик, предупреждаю, господа, – начал он, – так что прошу не обижаться. Уступаю вашим просьбам и расскажу небольшой случай, вернее характеристику убитого. Прошу внимания. Было это давно. Служил я тогда в одном из уездов нашей губернии становым приставом. Человек я был молодой и все в жизни происходящее, худое ли, хорошее, видел, так сказать, в розовом свете. У каждого из нас бывает такая пора, когда мы в худом находим небольшую долю и хорошего, а хорошее еще более возвышаем и восхваляем, хотя оно, может быть, стоит лишь той оценки, которой оценили более опытные умы. Как раз в такую пору моей жизни я и служил приставом. Стан был большой, густонаселенный, да к тому же в нем еще был расположен завод, так что недостатка в людях не было. Народ был скверный: близость завода действовала пагубно на крестьян, и парни и девки стремились более к тому, чтобы попасть на завод, чем работать дома, – там казалось свободнее и все-таки, по их понятиям, выгоднее. Нельзя сказать, чтобы народ был бедный, – нет, бедняков было совсем мало. Помню, я впервые ехал в стан. Дорога была ужасная, осенняя распутица. Грязь, чуть подмороженная утренним морозом, была уже разъезжена крестьянскими телегами, так что местами колеса чуть не до половины погружались в это месиво, расступавшееся под ними с каким-то чмоканьем; с неба к тому же сыпались колкие замерзшие снежинки и точно иглы кололи лицо. Непривыкший к продолжительной езде, я порядком устал и с нетерпением ожидал того момента, когда доберусь до становой квартиры. Я волновался, мне все казалось, что непременно должна сломаться ось, и я принужден буду сидеть посреди этих оголенных и неприветливых полей и дожидать кого-нибудь, кто бы мог меня довезти. По счастью, этого не случилось, и я благополучно доехал. На крыльцо меня вышел встречать сотский, тогда они еще были. Взглянув на него, я совершенно забыл свою усталость и громко расхохотался. Что это была за рожа. Господи боже мой! Нос его был чем-то запачкан черным, маленькая рыженькая бородка была растрепана и висела какими-то клочьями, к тому же он был толст как хороший откормленный боров и красен как кумач. На мой вопрос, дома ли пристав, он громко, по-солдатски отрапортовал:
– Никак нет-с. В город уехавши, – и, ковыляя на ходу, как утка, отправился к моей лошади, чтобы ввести ее во двор.
Осмотрев помещение квартиры, я вышел на заднее крыльцо, чтобы приказать сотскому поставить самовар. Он деятельно хлопотал около лошади. Я подозвал его к себе. Он подошел и вытянулся, как только позволяла ему его неуклюжая фигура.
– Как тебя зовут? – спросил я.
– Семеном, ваше благородие.
– Ну так вот что, Семен, поставь мне самовар, да нет ли у тебя чего-нибудь закусить, – приказал я.
– Слушаюсь, – и Семен стремительно куда-то исчез.
Через полчаса он внес самовар, яичницу и холодное мясо и вопросительно остановился у двери. Я обернулся к нему.
– Больше ничего не прикажете, ваше благородие? – спросил он.
Мне было ничего больше не надо, и я отпустил его.
На другой день приехал старый пристав, сдал дела, и я вступил в управление станом. Первое время мне очень было трудно – я знал дело, но приходилось сталкиваться с совершенно неизвестными личностями. Впоследствии мне очень помогал Семен. Он знал отлично каждого крестьянина, каждого рабочего и всегда очень обстоятельно описывал тех лиц, о которых по служебным обязанностям мне надо было знать. Весь подозрительный элемент моего стана он тоже отлично знал и очень недоброжелательно относился к нему. Сначала я не очень доверял всем этим рассказам Семена, но мне самому пришлось убедиться, что он всегда говорил правду, строго им проверенную. Он мне все больше и больше нравился, и я находил в нем все лучшие стороны. Все мои поручения он исполнял быстро, точно и аккуратно, пьяным я его никогда не видал, в общем, он был образец сотского. Он никогда не ходил без дела, руки его всегда были заняты, то он находил какие-то неисправности в хомуте и старательно его починял, то колол дрова, одним словом, дело у него всегда находилось. Однажды произошел случай, в котором деятельное участие принимал и мой Семен. Надо вам сказать, что селение, в котором была моя квартира, – мелкая, но широкая речонка разделяет на две части. На той стороне помещались крестьянские избы, а на этой, где жил и я, – более красивые и крытые тесом постройки: волостное правление, школа и т. п. Обе части селения соединял старый мост, около которого стояла лавочка с выцветшей вывеской: «Торговля Иванов», только и можно было прочесть на ней. Торговали в этой лавочке положительно всем: начиная от дегтя и кончая засохшими французскими булками, и даже, по уверениям Семена, и водкой. Тихая и совсем высыхающая летом речонка становилась страшно бурливой весной, и вода подымалась очень высоко. Лед на ней проходил быстро, и обыкновенно в один день река уже совершенно очищалась от своего ледяного покрова. Крестьяне с нетерпением ожидали той минуты, когда заломает лед, и он с глухим шумом двинется вниз по реке. Да и правда – это было очень интересное зрелище, особенно в тот год. Зима была снежная, и вода поднялась очень высоко, так что я опасался даже, как бы не снесло мост. Заметно волновался и Семен и, как только узнал, что лед тронулся, отпросился у меня и ушел на мост, где стояла уже пестрая толпа народа. Парни и девки смеялись и перекидывались словами, немного в стороне более пожилые мужики старались угадать, какова будет нынче весна. Вдруг кто-то вскрикнул и стал показывать вдаль. Все стали всматриваться и на одной из льдин увидели человека, который метался и бегал и, видимо, не мог никак выбраться на берег. Все закричали: кто бросился с моста на берег, думая помочь оттуда, кто побежал в деревню. Семен, моментально сообразив, что без посторонней помощи этому человеку не миновать смерти, опрометью бросился в лавочку, схватил висевший на гвозде пук веревок, гирьку и выбежал вон. Прибежав на мост, он попросил помочь ему и, быстро размотав веревку, спустил ее вниз с моста. На конце ее болталась гиря. Льдина с человеком была близка, заметив веревку, он и схватился за ее конец.
– Тяни ребята, – скомандовал Семен, и несколько дюжих рук вытащили невольного путешественника на мост. За этот подвиг я хотел представить Семена к награде, но он решительно воспротивился.
– Не за этим я это делал, так и Бог велел поступать, он меня и наградит, а все-таки должен я вам сказать, ваше благородие, не стоило его спасать, значит, пускай бы тонул, – проговорил он.
Я немного этого не понимал: с одной стороны – Бог велит, с другой – не стоило, и я попросил его объяснить.
– А так что выходит, ваше благородие, что он оказался сущим вором, Алешкой Цыганком, я сейчас только припомнил его. Бороду снял, и не признать даже, – объяснил мне Семен.
По его рассказу я узнал, что это известный конокрад по прозванию Алексей Цыганок, два года разыскивавшийся и оперировавший как в соседнем уезде, так и в Д-м. Пожурив Семена за слишком позднее сообщение – прошло часа полтора, – я, как человек молодой и горячий, задумал сразу же арестовать Алешку. Взяв Семена, я отправился в деревню. У меня были хорошие стальные наручники, заграничной работы, я захватил их с собой, отдав Семену. В деревне еще толпилось очень много народа. Мы шли с Семеном и зорко смотрели на проходящих, не давая заметить, что мы кого-нибудь ищем. Вдруг мой Семен моментально исчез в толпе. Я бросился за ним и только увидел, как чья-то рука с чем-то блестящим высоко поднялась в воздух, раздалось падение чего-то грузного на землю. Я в один миг подскочил к месту, и глазам моим представилась такая картина. На земле лежал Алешка, на руках его красиво поблескивали мои наручники и тут же стоял Семен, придерживая кисть руки. Преступник лежал и не шевелился, но через две-три минуты пришел в себя и начал ужасно ругаться и угрожать. Я поспешил убрать его, боясь мщения крестьян, в случае если бы они его узнали; кстати, надо было перевязать руку Семена. Как я потом узнал, Семен подошел к Алешке и хотел сразу же свалить на землю, но конокрад извернулся и сделал замах ножом, тогда мой Семен левой рукой схватил руку преступника, а правой дал такого тумака ему в переносье, что тот без чувств свалился на землю. Вот вам русское джиу-джитсу – не уступит и заграничному. Не знаю, правильно ли я тогда поступил, но скажу только, что как мне, так и Семену была объявлена благодарность. Указанное Семеном лицо оказалось впоследствии на самом деле Алешкой Цыганком и давно разыскивалось полицией. Делать заключение я предоставляю вам, господа слушатели, не знаю, понравился ли вам мой рассказ или нет. Как я слышал, Семен и в команде был на самом лучшем счету, и кажется, ему была обещана должность старшего. Что еще сказать, не знаю. Скажу, что, когда я вошел в церковь и посмотрел в лицо покойника, оно не показалось мне таким смешным, как в первый день знакомства, напротив – в этом лице была печать какой-то строгости, с оттенком смирения, и мне показалось, что он сейчас встанет и, грустно посмотрев, спросит: «За что?» Я, господа, кончил. Дай Бог побольше таких служак, каким был Семен, – закончил Иван Яковлевич и вздохнул.
Все встали и вышли в гостиную. В прихожей толпились гости. Собрание стало разъезжаться, на улице было светло. Начинался новый, шумный, суетливый день.
Аркадий Аверченко
Виктор Поликарпович
В один город приехала ревизия… Главный ревизор был суровый, прямолинейный, справедливый человек с громким, властным голосом и решительными поступками, приводившими в трепет всех окружающих.
Главный ревизор начал ревизию так: подошел к столу, заваленному документами и книгами, нагнулся каменным, бесстрастным, как сама судьба, лицом к какой-то бумажке, лежавшей сверху, и лязгнул отрывистым, как стук гильотинного ножа, голосом:
– Приступим-с.
Содержание первой бумажки заключалось в том, что обыватели города жаловались на городового Дымбу, взыскавшего с них незаконно и неправильно триста рублей «портового сбора на предмет морского улучшения».
– Во-первых, – заявляли обыватели, – никакого моря у нас нет… Ближайшее море за шестьсот верст, через две губернии, и никакого нам улучшения не нужно; во-вторых, никакой бумаги на это взыскание упомянутый Дымба не предъявлял, а когда у него потребовали документы – показал кулак, что, как известно по городовому положению, не может служить документом на право взыскания городских повинностей; и, в-третьих, вместо расписки в получении означенной суммы он, Дымба, оставил окурок папиросы, который при сем прилагается.
Главный ревизор потер руки и сладострастно засмеялся. Говорят, при каждом человеке состоит ангел, который его охраняет. Когда ревизор так засмеялся, ангел городового Дымбы заплакал.
– Позвать Дымбу! – распорядился ревизор.
Позвали Дымбу.
– Здрравия желаю, ваше превосходительство!!!
– Ты не кричи, брат, так, – зловеще остановил его ревизор. – Кричать после будешь. Взятки брал?
– Никак нет.
– А морской сбор?
– Который морской, то взыскивал по приказанию начальства. Сполнял, ваше-ство, службу. Их высокородие приказывали.
Ревизор потер руки профессиональным жестом ревизующего сенатора и залился тихим смешком.
– Превосходно… Попросите-ка сюда его высокородие. Никаноров, напишите бумагу об аресте городового Дымбы как соучастника.
Городового увели.
Когда его уводили, явился и его высокородие… Теперь уже заливались слезами два ангела: городового и его высокородия.
– Из…ззволили звать?
– Ох, изволил. Как фамилия? Пальцын? А скажите, господин Пальцын, что это такое за триста рублей морского сбора? Ась?
– По распоряжению Павла Захарыча, – приободрившись, отвечал Пальцын. – Они приказали.
– А-а, – и с головокружительной быстротой замелькали трущиеся одна об другую ревизоровы руки. – Пре-красно-с. Дельце-то начинает разгораться. Узелок увеличивается, вспухает… Хе-хе. Никифоров! Этому – бумагу об аресте, а Павла Захарыча сюда ко мне… Живо!
Пришел и Павел Захарыч.
Ангел его плакал так жалобно и потрясающе, что мог тронуть даже хладнокровного ревизорова ангела.
– Павел Захарович? Здравствуйте, здравствуйте… Не объясните ли вы нам, Павел Захарович, что это такое «портовый сбор на предмет морского улучшения»?
– Гм… Это взыскание-с.
– Знаю, что взыскание. Но – какое?
– Это-с… во исполнение распоряжения его превосходительства!
– А-а-а-а… Вот как? Никифоров! Бумагу! Взять! Попросить его превосходительство!
Ангел его превосходительства плакал солидно, с таким видом, что нельзя было со стороны разобрать: плачет он или снисходительно улыбается.
– Позвольте предложить вам стул… Садитесь, ваше превосходительство.
– Успею. Зачем это я вам понадобился?
– Справочка одна. Не знаете ли вы, как это понимать: взыскание морского сбора в здешнем городе?
– Как понимать? Очень просто.
– Да ведь моря-то тут нет!!
– Неужели?.. Гм… А ведь в самом деле, кажется, нет. Действительно, нет.
– Так как же так – «морской сбор»? Почему без расписок, документов?