Пелэм, или Приключения джентльмена Бульвер-Литтон Эдвард
— Мистер Пелэм, вы вели себя образцово: вы никогда не топтали из озорства траву на лужайке перед колледжами, не науськивали вашу собаку на проректора, не носились на тандеме[76] по утрам и не разбивали уличных фонарей по ночам, не ходили в часовню колледжа, чтобы выставлять себя там в пьяном виде, и не являлись в аудиторию, чтобы передразнивать профессоров. А ведь именно так ведут себя обычно молодые люди из хороших, состоятельных семей. Но вы себя вели иначе. Сэр, вы были гордостью вашего колледжа.
На этом моя ученая карьера закончилась. Тот, кто откажется признать, что она сделала честь моим учителям, обогатила мой ум и принесла пользу обществу, — человек ограниченный и невежественный и не имеет никакого представления о преимуществах нынешней системы воспитания и образования.
ГЛАВА III
Шенстон[77]
Рабом тщеславья быть — удел нам дан! - Безумства, роскошь — все это обман!
Епископ Холл[78]. Сатиры
- Открытый дом, где вечно толчея.
К тому времени, когда я уехал из Кембриджа, мое здоровье сильно расстроилось; а так как светские люди еще не возвратились в Лондон, то я охотно принял приглашение сэра Лайонела Гаррета погостить у него в поместье. И вот, в морозное зимнее утро, заботливо укутанный в три теплых плаща и полный надежд на живительное действие свежего воздуха и моциона, я покатил по большой дороге в Гаррет-парк.
Сэр Лайонел Гаррет был человек весьма распространенного в Англии склада; изобразив его, я тем самым изображу всю эту породу людей. Он происходил из знатной семьи; его предки в течение нескольких столетий проживали в своих имениях, расположенных в графстве Норфолк. Достигнув совершеннолетия, сэр Лайонел стал владельцем изрядного состояния и тотчас, в возрасте двадцати одного года, устремился в Лондон. То был неотесанный, неуклюжий юнец с гладко зачесанными волосами, обычно носивший зеленый фрак. Его столичные друзья принадлежали к тому кругу, члены которого стоят намного выше представителей светского тона, покуда не стремятся усвоить его; но однажды задавшись этой целью, они сбиваются с толку, утрачивают равновесие и оказываются несравненно ниже сферы этого тона. Я разумею тот круг, который именуется респектабельным и состоит из пожилых пэров старого закала; из провинциальных помещиков, упорно не соглашавшихся разлюбить вино и возненавидеть французов;[79] из генералов, усердно служивших в армии; из «старших братьев», которые унаследовали от отцов кое-что сверх заложенных поместий; из «младших братьев», научившихся отличать доход с капитала от самого капитала. К этому же кругу можно причислить и всех баронетов, ибо я подметил, что баронеты неизменно держатся вместе, словно пчелы или шотландцы; вот почему я, встретившись у какого-нибудь баронета с джентльменом, которого не имею удовольствия знать, всегда именую его «сэр Джон»[80].
Итак, после всего вышесказанного вряд ли покажется удивительным, что в этот круг вошел сэр Лайонел Гаррет, уже не увалень с прямыми волосами, в зеленом фраке, а изящный юноша с тонкой талией и пышными кудрями, обладатель скаковых лошадей и густых бакенбард, ночью танцевавший до упаду, днем бездельничавший до одури, любимец престарелых дам, Филандр[81] молодых.
И вот, в некий злосчастный вечер, сэр Лайонел был представлен знаменитой герцогине Д.[82] С этой минуты у него голова пошла кругом. До того времени ему всегда казалось, что он некто сэр Лайонел Гаррет, джентльмен приятной наружности, имеющий восемь тысяч фунтов годового дохода; теперь ему стало ясно, что он — никто, если только не получит доступ в салон леди Дж. и не будет представлен леди С. Пренебрегая тем значением, до которого могли его возвысить собственные качества, он отныне стал полагать свое счастье единственно в том, чтобы вращаться среди значительных лиц. Все, чем он обладал — богатство, старинное имя, положение, — все это теперь было ему совершенно безразлично; он должен войти в круг людей светского тона — иначе он песчинка, ничто, жалкий червь, а не человек. Никто из стряпчих в Грейз-Инн[83], никто из каторжан, прикованных к веслу, никогда не вкладывал в свою работу столько сил, сколько сэр Лайонел Гаррет — в свою. Тон — для холостого человека цель вполне достижимая. Сэр Лайонел уже почти добился вожделенного отличия, когда увидел, полюбил и избрал своей женой леди Хэрьет Вудсток.
Особа, с которой он сочетался браком, была из не очень богатой семьи, лишь недавно получившей титул, и столь же упорно, как сам сэр Лайонел, боролась за признание в высшем обществе, но об этих усилиях он и не подозревал; он видел, что она бывает в большом свете — и вообразил, что она там царит; она была там ничтожным персонажем, ему казалось, что она — главное лицо. Леди Хэрьет уже минуло двадцать четыре года, она была хитра и ничего не имела ни против того, чтобы выйти замуж, ни против того, чтобы сменить фамилию Вудсток на Гаррет. Она поддерживала заблуждение баронета до того дня, когда ему уже поздно было исправить свою ошибку.
Супружество нисколько не образумило сэра Лайонела. Устремления его жены совпадали с его собственными; Гарреты могли занять видное положение в провинции — и предпочли ничтожное положение в столице; могли сами выбирать друзей по своему вкусу среди людей всеми уважаемых и родовитых — и предпочитали поверхностное знакомство со снисходившими до них людьми светского тона. Вращаться в свете — в этом заключался весь смысл их существования, и единственным удовольствием в их жизни были те труды, которых им это стоило. Разве я не сказал правду, предупредив, что изображу людей, встречающихся весьма часто? Найдется ли среди читателей хоть один, кто не узнает здесь того, все быстрее растущего слоя населения Англии, представители которого сочли бы себя кровно оскорбленными, если бы им сказали, что они вполне заслуживают уважения общества по своим собственным качествам? Которые считают за честь, что своей репутацией они обязаны своим знакомствам? Которые во имя того, чтобы вести полную беспокойства жизнь ради людей, нимало ими не дорожащих, отказываются от возможности спокойно жить для себя, чувствуют себя несчастными, когда ими не повелевают другие, и весь свой век, охая и стеная, прилагают огромные усилия к тому, чтобы утратить свою независимость?
Я приехал в Гаррет-парк перед самым обедом и едва успел переодеться. Совершив этот обряд, я стал спускаться с лестницы, — и услышал, как чей-то нежный голос, слегка шепелявя, произнес мое имя:
— Генри Пелэм! Боже, как это прелестно звучит! Он хорош собой?
— Скорее distingu[84], чем красив, — последовал не очень-то обрадовавший меня ответ; по важному, медлительному тону я сразу догадался, что говорит леди Хэрьет Гаррет. Шепелявый голосок снова спросил:
— Как вы думаете, может он чем-нибудь пригодиться нам?
— Чем-нибудь! — возмущенно воскликнула леди Хэрьет. — Он будет лордом Гленморрис! И он сын леди Фрэнсес Пелэм!
— Вот как! — небрежно отозвалась шепелявящая дама. — А умеет он сочинять стихи и разыгрывать proverbes?[85]
— Нет, леди Хэрьет, — сказал я, представ перед ними, — не умеет; но разрешите мне, через ваше посредство, заверить леди Нелторп, что он умеет восхищаться теми, кто на это способен.
— Стало быть, вы меня знаете? — сказала шепелявящая дама. — Я вижу, мы будем друзьями. — С этими словами она отошла от леди Хэрьет, взяла меня под руку и начала болтать о людях, о событиях, о поэзии, о фарфоре, о французских пьесах, о музыке, пока я не очутился рядом с ней за столом и не принялся усердно расхваливать ей необычайные достоинства рыбы под бешамелью, чтобы хоть ненадолго заставить ее замолчать.
Я воспользовался этой передышкой, чтобы осмотреться в небольшом кружке, центром которого была леди Хэрьет. На первом месте там блистал мистер Дэвисон, великий знаток политической экономии, низенький тучный темноволосый джентльмен со спокойным, безмятежным, сонным выражением лица; при виде его мне всегда живо вспоминается глубокое кресло моей бабушки; рядом с ним сидела маленькая вертлявая женщина, вся блеск и движение, то и дело обводившая стол серыми сверлящими глазками.
Как мне потом сказала леди Нелторп, то была некая мисс Траффорд, особа незаменимая для провинциальной жизни во время рождественских праздников; владельцы поместий наперебой приглашали ее к себе; леди Нелторп уверяла меня, что мисс Траффорд умеет великолепно подражать кому угодно, великолепно играет на сцене и бесподобно деламирует; умеет сочинять стихи и тачать башмаки и в довершение всего — изумительно гадает на картах: ее предсказания всегда сбываются!
Был там и мистер Уормвуд[86], noli me tangere[87] литературных львов, писатель, расточавший в беседе не розы, а одни только тернии. Его никак нельзя было обвинить в той льстивости, которую обычно приписывают людям его профессии; за всю свою долгую, богатую событиями жизнь он никогда никому не сказал учтивого слова. Он никем не был любим — и поэтому всеми recherch[88], ибо в Англии всякий, кто приобрел известность хотя бы даже уменьем досаждать, может быть уверен, что с ним будут носиться.
Напротив него сидел умнейший, но строивший из себя педанта лорд Винсент, один из тех, которые всю свою жизнь остаются многообещающими молодыми людьми; эти люди до четырех часов пополудни сидят дома, в халате, над внушительным in quarto;[89] в разгар парламентской сессии обязательно на шесть недель уезжают в деревню, чтобы на досуге вызубрить там «импровизированную отповедь», и всегда уверяют, что печатают обширное сочинение, которое, однако, никогда не выходит в свет.
Что до леди Нелторп — я уже неоднократно встречался с ней. Считали, что она не лишена талантов; была не в меру восторженна, писала стихи в альбомах, делала всеобщим посмешищем своего мужа, страстного любителя охоты на лисиц, и была известна своим сильным penchant pour les beaux arts et les beaux hommes[90].
Далее, среди приглашенных было четверо или пятеро безвестных, ничем не блиставших молодых людей из породы «младших братьев» — хорошие стрелки и неважные женихи; несколько пожилых дам, из тех, что обитают на Бейкер-стрит[91] и подолгу сражаются в вист; и несколько молодых особ, которые не прикасались к вину и каждую фразу начинали обращением «сэр». Я должен, однако, выделить среди них прекраснейшую леди Розвил, быть может, самую обворожительную женщину того времени. По-видимому, она здесь была главным лицом, да иначе и не могло быть там, где должным образом ценят светский тон. За всю свою жизнь я видал только одну женщину, превосходившую ее красотой. У леди Розвил были темно-синие глаза, нежнейший румянец на лице, волосы прекрасного каштанового цвета, а очертания полного и в то же время стройного стана были столь безупречны, что сам мистер Уормвуд — и тот не нашел бы к чему придраться.
Хотя ей было всего двадцать пять лет, она уже занимала то положение, которое одно избавляет женщину от зависимости: она вдовствовала. Лорд Розвил, скончавшийся года два назад, наслаждался супружеским счастьем лишь в течение нескольких месяцев; но этот краткий срок оказался достаточным, чтобы он оценил все качества своей супруги и увековечил свою признательность, завещав ей ту весьма значительную часть своих владений, которая не входила в состав неотчуждаемой родовой собственности.
Она очень любила общество literati[92], хотя отнюдь не притязала на то, чтобы самой войти в это сословие. Но более всего в леди Розвил пленяла ее манера держать себя в свете, совершенно отличная от того, как держали себя все другие женщины, и, однако, вы не могли, даже в ничтожнейших мелочах, определить, в чем именно заключается различие, а это, на мой взгляд, самый верный признак утонченной воспитанности. Она восхищает вас, но должна проявляться столь ненавязчиво и неприметно, что вы никак не можете установить непосредственную причину своего восхищения.
— Скажите, прошу вас, — обратился лорд Винсент к мистеру Уормвуду, — вы нынче гостили у П.?
— Нет, — ответил Уормвуд.
— Я гостила, милорд, — сказала мисс Траффорд, никогда не упускавшая случая вставить словечко.
— Вот как! А они, наверно, отправили вас, по своему обыкновению, ночевать в «Корону» и, как всегда, притащив вас к себе, за пятьдесят миль от города, стали рассыпаться всё в тех же вечных извинениях — дом битком набит… не хватает постелей… все заняты — до гостиницы рукой подать. Ох! Век не забуду эту гостиницу, с ее громким названием и жесткими тюфяками.
- Тревожен сон под гордою короной…[93]
— Ха-ха! Превосходно! — воскликнула мисс Траффорд — она всегда первая подхватывала каламбур. — Именно так они с нами обошлись; всех нас — несчастного старого лорда Белтона, с его ревматизмом; толстяка лорда Гранта, с его одышкой, да еще трех холостяков помоложе и меня — всех нас под надежной охраной спровадили в это убежище для бездомных.
— А! Грант! Грант! — воскликнул лорд Винсент, обрадовавшись случаю снова позабавиться игрой слов. — Он как-то ночевал там одновременно со мной, и, когда утром я увидел, как эта бесформенная туша, переваливаясь с боку на бок, выходит из гостиницы, я сказал Темплу: «Это — самый жирный кус[94], который когда-либо жаловала Корона!»[95]
— Очень хорошо, — с глубокомысленным видом отозвался Уормвуд. — Винсент, вы и впрямь с годами становитесь законченным острословом! Вы, разумеется, знали Джекила! Бедняга — вот уж кто подлинно был силен в каламбурах! Но человек пренеприятный — особенно за столом, — ведь каламбуристы не бывают обходительны! Мистер Дэвисон, будьте добры сказать, что это за кушанье там, возле вас?
— Это сальми из куропаток с трюфелями, — ответил знаток политической экономии, большой гурман.
— С трюфелями! — воскликнул Уормвуд. — Как! Вы? — вы едите трюфели?
— Да, — ответил Дэвисон необычайно решительным тоном, — и я давно уже не едал таких изумительных трюфелей.
— Охотно верю, — протянул Уормвуд с удрученным видом, — я тоже большой охотник до трюфелей, но даже отведать их не смею — трюфели ведь необычайно способствуют апоплексии! Ну, вы-то можете их есть без всяких опасений, я в этом не сомневаюсь.
Уормвуд был высокий, тощий, с неимоверно длинной шеей, а у Дэвисона, приземистого и, как я уже упомянул, тучного, шеи, казалось, вообще не было: голова у него упиралась в туловище, как у трески.
Дэвисон весь побелел; беспокойно ерзая на стуле, он бросил полный смертельного ужаса и отвращения взгляд на роковое кушанье, которому только что уделял столько внимания, а затем, чуть слышно пробормотав: «способствуют апоплексии…», плотно сжал губы и уже не разжимал их до самого конца обеда.
Мистер Уормвуд достиг своей цели. Двух сотрапезников он заставил умолкнуть и расстроил их, а веселость всех остальных тоже подернулась какой-то дымкой. Обед прошел и закончился так, как положено званым обедам: дамы удалились, а мужчины, оставшись одни, пили вино и говорили сальности. Мистер Дэвисон первый встал из-за стола, чтобы поскорее посмотреть в Энциклопедии слово трюфель, а лорд Винсент и я ушли тотчас после него, «из опасения, — так язвительно заметил лорд Винсент, — что стоит нам помешкать еще минуту, и треклятый Уормвуд на сон грядущий доведет нас до слез».
ГЛАВА IV
Lettres de Svign[96][97]
- Oh! la belle chose que la Poste!
«Как вам это понравится»[98]
- Да кто же это?
Я сообщил матушке о своем намерении погостить в Гаррет-парке и на второй день после приезда получил письмо следующего содержания:
Дорогой Генри!
Я была очень рада узнать, что ты чувствуешь себя несколько лучше прежнего. Надеюсь, ты теперь больше будешь заботиться о своем здоровье. Я думаю, тебе следует носить фланелевые фуфайки; между прочим, это очень полено для цвета лица. К слову сказать, мне не понравился синий фрак, в котором ты был, когда — мы виделись в последний раз; ты лучше всего в черном, и это очень лестно для тебя, так как черное к лицу только тем, кто distingue по своей наружности.
Тебе, дорогой мой, известно, что Гарреты как таковые отнюдь не безоговорочно признаны в свете, поэтому остерегайся чрезмерно сближаться с ними. Однако их дом на хорошем счету. Все, кого ты там встретишь, стоят того, чтобы, по тем или иным соображениям, вести с ними знакомство. Помни, Генри, — знакомые (не друзья — о нет!) людей второго или третьего ранга всегда принадлежат к лучшему обществу, ибо эти люди занимают не столь независимое положение, чтобы приглашать кого им вздумается, и в свете их оценивают исключительно по их гостям; ты можешь, далее, быть уверен, что по той же причине чета Гаррет будет, по крайней мере внешне, вполне comme il faut![99] Советую тебе приобрести как можно больше познаний по части art culinaire[100], это совершенно необходимо в обществе. Нелишне также, если представится случай, бегло ознакомиться с метафизикой; об этой материи сейчас очень много говорят.
Я слыхала, что в Гаррет-парке гостит леди Розвил. Ты должен быть сугубо внимателен к ней: вряд ли у тебя когда-либо еще будет столь благоприятный случай de faire votre cour[101], как сейчас. В Лондоне вокруг нее так усердно увиваются все, что для кого-нибудь одного она совершенно недосягаема, и вдобавок там у тебя будет множество соперников. Отнюдь не стремясь польстить тебе, скажу, однако, я не сомневаюсь, что ты — самый красивый и самый приятный из всех мужчин в Гаррет-парке, а посему будет непростительиейшей ошибкой с твоей стороны, если ты не сумеешь убедить в этом леди Розвил. Ничто, дорогой сын, так не способствует успеху, как liaison[102], разумеется, совершенно невинная, с женщиной, которая пользуется известностью в свете. В браке мужчина низводит женщину (более знатную, чем он сам) до своего положения в обществе; в affaire de coeur[103] женщина возвышает мужчину до себя. Я совершенно уверена, что после тех указаний, которые я тебе дала сейчас, мне не придется возвращаться к этой теме.
Пиши мне обо всем, что ты делаешь; если ты перечислишь всех тех, кто находится в Гаррет-парке, я смогу точно сообщить тебе, как обходиться с каждым из этих лиц.
Я полагаю излишним добавлять, что я думаю лишь о твоем благе. Любящая тебя мать
Фрэнсес Пелэм
P. S. Никогда не разговаривай много с молодыми людьми — помни, что репутацию в свете создают только женщины.
— Ну что ж, — сказал я, прочтя это письмо и поправив самый пышный из моих локонов, — матушка права: вперед в атаку на леди Розвил!
Я сошел вниз к завтраку. В столовой я застал мисс Траффорд и леди Нелторп, беседовавших весьма оживленно, а в голосе мисс Траффорд звучало сильное волнение.
— Как он красив! — воскликнула леди Нелторп в ту минуту, когда я подошел к ним.
— Вы говорите обо мне? — спросил я.
— О тщеславнейший из тщеславных! — ответила она. — Нет, мы говорили о чрезвычайно романтической истории, которая приключилась с мисс Траффорд и со мной, и спорили насчет ее героя; мисс Траффорд заявляет, что он ужасен, а я говорю, что он красавец. Ну, а относительно вас, мистер Пелэм…
— Двух мнений быть не может, — закончил я. — А ваше приключение?
— Вот в чем дело, — выпалила мисс Траффорд, боясь, как бы леди Нелторп не опередила ее и не присвоила себе удовольствия рассказать о случившемся. — Два-три дня назад мы прогуливались на взморье, собирали ракушки и говорили о «Корсаре»[104], как вдруг огромный, свирепого вида…
— Мужчина! — вставил я.
— Нет, пес, — продолжала мисс Траффорд, — выскочил из пещеры под скалой, направился к нам, ворча самым ужасающим образом, и, несомненно, растерзал бы в клочья и дорогую нашу леди Нелторп и меня, если бы не мужчина необычайно высокого роста…
— Не такого уж высокого, — поправила леди Нелторп.
— Дорогая! Вы все время меня перебиваете, — раздраженно сказала мисс Траффорд. — Ну, хорошо, мужчина маленького роста, в плаще…
— В наглухо застегнутом сюртуке, — процедила леди Нелторп. Пропустив это замечание мимо ушей, мисс Траффорд продолжала:
— …который соскочил со скалы и…
— Подозвал пса к себе, — закончила леди Нелторп.
— Да, подозвал к себе, — в свою очередь сказала мисс Траффорд, обводя глазами присутствующих, дабы удостовериться, что они должным образом поражены этим необыкновенным происшествием.
— И всего удивительнее, — добавила леди Нелторп, — то, что незнакомец, хоть он и джентльмен, судя по его одежде и всему обличью, ни на минуту не задержался, чтобы спросить, пострадали ли мы, сильно ли перепугались, а лишь мельком взглянул на нас…
— Вот уж это меня ничуть не удивляет, — заявил мистер Уормвуд, только что вместе с лордом Винсентом вошедший в столовую.
— …И пропал среди утесов столь же внезапно, как появился…
— О! Значит, вы видели этого человека? — откликнулся лорд Винсент. — Мне он тоже попался навстречу, — чертовски странный вид у него!
- Вращал он дико страшными белками,
- То желтое, то алое в них пламя…
- Всклокочена, как грива, голова —
- Он был похож на сумрачного льва.
Превосходно запомнил и еще лучше применил — не так ли, мистер Пелэм?
— Право, — ответил я, — не могу судить о применении, так как не видел самого героя.
— О, изумительно! — воскликнула мисс Траффорд. — Именно таким я изобразила бы его в прозе. Но умоляю вас, скажите — где, когда и при каких обстоятельствах вы его видели?
— Ваш вопрос проникнут духом религиозной мистики, trio juncta in uno[105][106], — сказал Винсент. — Но я отвечу на него с поистине квакерской простотой: на днях, под вечер, я возвращался в Гаррет-парк из одного из заповедников сэра Лайонела; егеря я послал вперед, чтобы без помехи предаться…
— Заучиванию острот к обеду, — съязвил Уормвуд.
— …попыткам уяснить себе смысл последнего сочинения мистера Уормвуда, — бесстрастно продолжал лорд Винсент. — Самый ближний путь пролегал по кладбищу, которое находится в какой-нибудь миле отсюда и считается самым живописным уголком этого унылого края, потому что там растут три куста чертополоха и раскидистое дерево.
Только я вошел на кладбище, как из травы, где он, должно быть, лежал, вдруг поднялся человек; с минуту он стоял неподвижно, а затем (очевидно, не — заметив меня) простер к небу стиснутые руки и пробормотал несколько слов, которых я не расслышал. Когда я подошел к нему поближе, — что, признаюсь, не доставило мне особо приятного ощущения, — большой черный пес, спокойно лежавший у его ног, бросился на меня, с неистовым лаем.
как сказано у Персия[109]. Я так испугался, что не мог двинуться с места,
и, несомненно, был бы растерзан на части, если бы наш с вами, сударыни, общий знакомый, очнувшись от глубокого раздумья, не подозвал к себе пса, который, к слову сказать, носит весьма подходящую кличку «Ярый», после чего, надвинув шляпу на брови, быстро прошел мимо меня вместе со своим псом. Только через час с четвертью я опомнился от пережитого ужаса. Я пошел дальше — с какой быстротой, о боги! Что удивительного, впрочем, если я сильно ускорил шаг, ведь недаром Плиний[112] сказал:
Все время, что длился этот рассказ, мистер Уормвуд выказывал сильнейшее нетерпение: он уже приготовился было напасть на лорда Винсента, но, завидев только что вошедшего мистера Дэвисона, обрушил удар на него.
— Великий боже! — воскликнул Уормвуд, выронив булочку из рук, — какой у вас сегодня скверный вид, мистер Дэвисон! Лицо налито кровью, жилы вздулись, а всё эти ужасные трюфели! Мисс Траффорд! Разрешите вас побеспокоить — передайте мне соль!
ГЛАВА V
Джордж Уитср
- Пусть, как день, она ясна,
- Пусть, как май, цветет она,
- Раз не мне красы расцвет,
- До нее мне дела нет.
«Король Генрих IV», часть 1[115][116]
- Он очень сожалел, что из земли
- Выкапывают гадкую селитру,
- Которая цветущим существам
- Приносит смерть или вредит
- здоровью.
Прошло несколько дней; я всячески старался приобрести расположение леди Розвил, и в той мере, в какой дело касалось банального светского общения, я не имел повода быть недовольным своими успехами. Но, несмотря на мое тщеславие (являвшееся одной из немаловажных составных частей Генри Пелэма), мне вскоре стало ясно, что какие-либо иные отношения между нами невозможны. Ее духовный склад резко отличался от моего; казалось, она существо иного мира, быть может не более совершенного, нежели мой, но нимало не схожего с ним. У нас не было ни одной общей мысли, мы ни в чем не держались одного мнения, расходились во взглядах решительно на все. Вскоре я убедился, что ее подлинная натура совершенно противоположна той, какую ей приписывали в обществе. Леди Розвил отнюдь не была бездушной светской женщиной. Ей была свойственна тонкая чувствительность и даже романтичность; в ней таились сильные страсти, а воображение было еще сильнее страстей. Но все эти глубины ее души были сокрыты: несказанная прелесть и томность ее манеры держать себя в обществе облекала их покровом, непроницаемым для глаз поверхностного наблюдателя. Временами мне казалось, что она не знает душевного покоя и глубоко несчастна. Но она слишком искусно умела притворяться, чтобы это впечатление могло быть длительным.
Говоря по совести, я очень легко примирился с тем, что в этом особом случае привычный для меня успех auprs des dames[117] изменил мне; я был занят другим. Мужчины, гостившие у сэра Лайонела Гаррета, все до одного были завзятые охотники, я же никогда не питал особого пристрастия к охоте и возненавидел этот вид разумного времяпрепровождения со дня той достопамятной battue[118], когда я не только не уложил ни одной дичины, но меня самого чуть не уложили на месте; три часа я, словно бутылка вина в ведре со льдом, проторчал на отведенном мне посту, в глубокой канаве, и за это время другие охотники дважды прострелили мне шляпу, приняв ее за фазана, и выпустили заряд по моим кожаным гетрам, вообразив, что перед ними заяц. В довершение всего, когда эти недоразумения выяснились, люди, покушавшиеся на мою жизнь, не только не извинились передо мной за то, что стреляли в меня, но были весьма разочарованы тем, что промазали.
Говоря всерьез, охота — развлечение поистине варварское, достойное лишь майоров, находящихся на действительной службе, герцогов, принадлежащих к королевской фамилии, и тому подобных лиц: долгая ходьба сама по себе пренеприятна, а уж когда ружье связывает вам руки, ноги вязнут в ботве и жизнь ваша зависит от милости плохих стрелков и свирепости хороших, — то, думается мне, вы не ощущаете ничего, кроме мучительной усталости, и силы вам придает только сознание, что вы, по всей вероятности, будете убиты.
Цель этого отступления — сообщить, что я никогда не присоединялся к холостякам с двустволками в их странствиях по заповедникам сэра Лайонела Гаррета. Я предпочитал долгие прогулки в полном одиночестве; добродетель сама в себе таит награду, и эти ежедневные телесные упражнения заметно укрепили мое здоровье.
Однажды утром мне волею случая подвернулась une bonne fortune[119], которая пришлась мне весьма по вкусу. С этого времени семью фермера Синклера (одного из арендаторов сэра Лайонела) стали тревожить странные, сверхъестественные явления; особенно часто они происходили в комнате, где жила некая молодая особа, член этой семьи; даже приходский пономарь, человек весьма отважный и не чуждый скептицизма, — и тот признавал, что дом посещают духи. Окна этой комнаты сами распахивались и с шумом захлопывались, из нее доносился шепот нежных, неземных голосов, и поздней ночью, когда все домочадцы и сама прелестная обитательница таинственной комнаты давно уже почивали, оттуда выскальзывали какие-то темные тени. Но самыми необъяснимыми из всех были те фатальные происшествия, которые приключились со мной и, казалось, предвещали мне безвременную кончину. Я, который, будучи охотником, так умело держался вдали от пороха, — два раза подряд едва не был убит, прикидываясь духом. То была довольно жалкая награда за прогулки в целую милю, да еще отнюдь не в такие ночи, когда «ни облачка на небе, лишь россыпь ярких звезд»; ввиду этого я решил, что пусть уж лучше «дух изыдет из меня» не метафорически, а вполне реально, и что пора мне нанести дому фермера Синклера прощальный визит. Ночь, когда я выполнил это решение, запомнилась мне навсегда.
Весь день дождь лил не переставая, и дорога, ведущая к ферме, стала почти непроходимой; когда пришло время воротиться в Гаррет-парк, я, не на шутку встревожась, спросил, нет ли другого, более удобного пути. Ответ вполне меня удовлетворил. Тем и закончилось последнее мое ночное посещение фермы Синклера.
ГЛАВА VI
Байрон
- Зачем он бодрствует, когда все спят?
Мне было сказано, что дорога, которою следует идти, несколько длиннее, но гораздо лучше обычной. Она пролегала по кладбищу — тому самому, к слову сказать, где лорду Винсенту, как он нам сообщил, повстречался таинственный незнакомец. Ночь была ясная, но ветреная; по небу неслись легкие облачка; время от времени они закрывали полную луну, сиявшую тем холодным, прозрачным светом, который неразлучен с нашей северной зимой.
Я быстро дошел до кладбища; очутившись там, я невольно остановился (хотя все романтическое мне глубоко чуждо) и залюбовался представившейся мне чарующей картиной. Посреди кладбища одиноко стояла древняя церковь, отмеченная характерной для ранней готики суровой простотой. Справа и слева от нее росло по тисовому дереву; их темные раскидистые ветви осеняли могилы, которые, судя по величественным, пышным памятникам, были последними владениями усопших властителей этой земли. Поодаль зеленела густая заросль барвинка, а впереди нее одиноко высился могучий дуб, безлистный и унылый, словно олицетворявший скорбь и запустение. В этом уголке кладбища виднелось лишь несколько памятников, да и те почти целиком были скрыты от глаз высокой, буйной травой, обвивавшейся вокруг них. Синее небо и бледная луна излучали тихий печальный свет, воздействие которого на ландшафт и воображение не передать словами.
Я только собрался продолжать путь, когда высокий мужчина, одетый, как и я, в просторный сюртук французского покроя, медленно вышел из-за церкви и направился к уже упомянутой мною заросли. В ту минуту тисовое дерево скрывало меня от его глаз; он остановился, с минуту стоял неподвижно, затем бросился наземь и зарыдал так громко, что мне и в оталении было слышно. Я не знал как быть — выждать, что будет дальше, или уйти. Дорога пролегала как раз мимо того места, где он находился, и, пожалуй, было бы небезопасно потревожить столь материальное привидение.
Мое любопытство уже разыгралось, а ноги закоченели, — две веские причины продолжать путь; да и, правду сказать, ничто на свете — ни живое, ни мертвое — никогда меня особенно не страшило.
Итак, я покинул свое убежище и медленно пошел по дороге. Не успел я сделать и трех шагов, как незнакомец поднялся и, выпрямясь во весь рост, встал передо мной. Шляпа свалилась с его головы, и теперь лунный свет падал прямо на него; но если я отпрянул и весь похолодел, то не потому, что его мертвенно-бледное, изможденное лицо выражало глубокую душевную муку, не потому, что это выражение, как только он взглянул на меня, сменилось всеми приметами гнева и ярости! Несмотря на жестокие опустошения, которые горе произвело в лице, недавно еще блиставшем всем очарованием юности, я тотчас узнал эти все еще благородные, словно резцом изваянные черты! Реджиналд Гленвил — вот кто стоял передо мной! Я мгновенно пришел в себя; я кинулся к нему, я назвал его по имени. Он быстро повернулся ко мне спиной, но я не дал ему убежать: я положил руку ему на плечо и привлек его к себе, восклицая: «Гленвил, это я, твой старый, преданный друг Генри Пелэм. Великий боже! Так вот где мне, наконец, довелось встретиться с тобой — в каком месте!»
В мгновение ока Гленвил оттолкнул меня, закрыл лицо руками, издал нечеловеческий стон, жутко прозвучавший в безмолвии кладбища, — и рухнул наземь у той могилы, с которой только что поднялся. Я стал на колени рядом с ним; я взял его за руку; я говорил ему самые ласковые слова, какие только мог припомнить; глубоко взволнованный и смятенный столь неожиданной странной встречей, я почувствовал, что невольно роняю слезы на руку, которую сжимал в своей. Гленвил обернулся, пристально взглянул мне в лицо, словно желая удостовериться, что перед ним подлинно я, и, кинувшись в мои объятия, заплакал, как ребенок.
Этот приступ слабости длился лишь несколько минут; он быстро поднялся с земли, выражение его лица мгновенно изменилось: по щекам Гленвила все еще катились крупные слезы, но суровая гордость, отобразившаяся теперь в его чертах, казалась несовместимой с теми чувствами, о которых свидетельствовала эта пристойная лишь женщине слабость.
— Пелэм, — сказал он, — ты увидел меня таким; я надеялся, что ни одному живому существу не откроется… Но я в последний раз предался этому безумию… Да благословит тебя господь — мы снова встретимся — и пусть тогда эта ночь покажется тебе сновидением…
Я хотел было ответить ему, но он быстро повернулся, почти бегом миновал заросли и спустя минуту бесследно исчез.
ГЛАВА VII
Крабб[120]. Местечко
- Ты в комнату сырую входишь, где
- Гнетет унынье…
Я не сомкнул глаз всю ночь и на рассвете отправился в путь, твердо решив узнать, где живет Гленвил. Раз его так часто видели в ближайших окрестностях, значит он поселился где-то неподалеку.
Прежде всего я посетил фермера Синклера; оказалось, что фермер и его домашние часто встречали какого-то незнакомца, но ничего не могли сообщить мне о нем; затем я пошел к морю; у самого берега находился жалкий трактир, принадлежавший к владениям сэра Лайонела Гаррета. В жизни я не видал местности более унылой и печальной, чем та, что на много миль простиралась вокруг этой убогой харчевни. Каким образом трактирщик мог там прокормиться — это для меня по сию пору осталось загадкой: мне кажется, только морская чайка или шотландец умудрились бы не умереть с голоду в этой глуши.
«Как-никак, — подумал я, — здесь-то я уж наверно что-нибудь выведаю о Гленвиле».
Я вошел в трактир, расспросил хозяина и узнал, что какой-то приезжий джентльмен две-три недели назад поселился в коттедже на расстоянии около мили от трактира. Я тотчас направился туда и, повстречав по пути двух ворон и одного таможенника, благополучно прибыл к новой цели моих странствий.
Этот дом имел несколько лучший вид, нежели убогая хижина, где я только что побывал; впрочем, я давно уже установил, что при любых обстоятельствах и в любых краях «питейные дома» — самые неприглядные из всех; но место было такое же глухое и унылое. Домик, принадлежавший человеку с дурной славой — полурыбаку, полуконтрабандисту, — стоял в глубине небольшого залива, между двумя высокими голыми черными утесами. Перед домом, под ласковыми лучами зимнего солнца, сушились рыбачьи сети, в разбитой лодке с высоко поднятым килем на редкость уютно устроилась курица со своим выводком, а черный, смахивавший на старого неженатого священника ворон, казалось, жил у нее en pension[121]. Я подозрительно покосился на почтенного пернатого, который приближался ко мне вприпрыжку с весьма враждебным видом, и быстро переступил порог, так как питаю давнюю неприязнь к заранее обдуманным нападениям. — Насколько мне известно, — так я сказал старой, иссохшей темнолицей женщине, разительно похожей на ожившую копченую селедку, — у вас проживает некий джентльмен.
— Нет, сэр, — был ответ, — он уехал нынче утром.
Меня словно окатили ушатом ледяной воды. Неожиданность ошеломила меня, и в то же время я весь похолодел. Но я возобновил расспросы. Старуха повела меня наверх, в убогую каморку, где от промозглой сырости буквально клубился туман. В углу стояла неприбранная кровать с тюфяком, набитым шерстяными оческами, напротив нее красовались табурет, стул и старинный стол резного дуба, быть может подаренный хозяевам кем-нибудь из окрестных сквайров; на столе были разбросаны обрывки писчей бумаги, стоял надтреснутый пузырек, до половины наполненный чернилами, валялось перо и сломанный шомпол. Когда я машинально взял его в руки, старуха обратилась ко мне на очаровательном patois[122] со следующими словами, которые я переведу на общепонятный язык, так как привнести их в оригинале — бесполезно.
— Сэр, этот джентльмен сказал нам, что приехал на несколько недель поохотиться. Он привез с собой ружье, большую собаку и маленький баул. Он прожил у нас без малого месяц и что ни день с утра уходил на болота; но мне думается, плохой он стрелок, редко когда принесет домой дичину. И еще сдается нам, сэр, что, наверно, он не в своем уме, потому он зачастую один-одинешенек поздней ночью уходил из дому и иной раз не возвращался до самого утра. А вообще-то он был очень спокойный и вел себя с нами как настоящий джентльмен. Не нашего это ума дело, разумеется, а только мой старик думает…
— Скажите, пожалуйста, — перебил я ее, — почему он так внезапно уехал?
— Видит бог, сэр, — не знаю! Но он уже несколько дней назад предупредил нас, что пробудет не дольше конца этой недели. Вот мы и не удивились, когда сегодня в семь часов утра он с нами простился. Бедняга — как вспомню, какой у него был измученный, больной вид, сердце у меня кровью обливается.
И действительно, глаза доброй старушки были полны слез; но она утерла их и, воспользовавшись тем, что от волнения ее плаксивый голос стал еще более жалобным, принялась меня упрашивать:
— Уж будьте так добры, сэр, если какой-нибудь молодой джентльмен, ваш знакомый, захочет поохотиться на болотную птицу и ему потребуется хорошая, опрятная, тихая комната…
— Разумеется, я посоветую ему обратиться к вам, — сказал я.
— Сейчас, — продолжала хозяйка, — здесь ужасный беспорядок; но уверяю вас — летом это чудесный уголок!
— Очаровательный, — подтвердил я, спускаясь по лестнице так быстро, как только мог; я дрожал от холода, в ухе у меня кололо, я ощущал ломоту в плече.
«И здесь, — подумал я, — здесь Гленвил прожил около месяца! Удивительно, как он не превратился в облако пара или в зеленую плесень!»
Я пошел домой через кладбище и остановился у того места, где расстался с Гленвилом. На мобильной насыпи, возле которой он тогда бросился наземь, предавшись своему горю, стоял очень скромный надгробный камень. Инициалы Г. и Д., число, месяц и год (даты свидетельствовали, что всего несколько недель прошло со дня смерти того или той, чей прах покоился под этим камнем) — вот все, что на нем было высечено. Рядом с этой могилой находилась другая, украшенная более внушительным памятником; надпись гласила, что под ним покоится некая миссис Дуглас. Судя по всему, между этими двумя надгробиями не было ничего общего, только совпадение буквы Д. на невзрачном камне с первой буквой фамилии, начертанной на памятнике, могло навести на мысль о родственной связи усопших, но против этого предположения говорило то, что памятники членов одной семьи обычно схожи по стилю, тогда как здесь под первым из них могла покоиться бедная поселянка, под вторым — владелица соседнего поместья.
Итак, я окончательно запутался в лабиринте моих предположений и возвратился в Гаррет-парк гораздо более разочарованный и огорченный итогами моих поисков, нежели мне хотелось самому себе признаться в этом.
В вестибюле мне повстречался лорд Винсент.
— Счастлив вас видеть, — сказал он. — Я только что из N (он назвал ближайший городок). Хотел разведать, что за дикари там водятся. Сейчас там на всех парах готовятся к какому-то балу… Сальные свечи нарасхват… Кто-то пиликал на варварской скрипке, извлекая
- Звук визгливый и дрожащий.
- Как печальной птицы крик…
Единственный модный магазин битком был набит тучными женами сквайров; они закупали кисейные доспехи, чтобы наперегонки блистать на балу. А во всех мансардах уже в четыре часа пополудни толпились сизощекие деревенские барышни, точно волны в бурю «свои главы ужасные курчавя», как сказано у Шекспира.
ГЛАВА VIII
Molire[123]
- Jusqu au revoir le ciel vous tienne
- tous en joie.
Гаррет-парк успел основательно мне надоесть. Леди Розвил собиралась уехать в Г., куда я тоже был приглашен. Лорд Винсент серьезно подумывал о поездке в Париж. Мистер Дэвисон уже отбыл. Мисс Траффорд давным-давно покинула Гаррет-парк, и я отнюдь не был расположен остаться там в блаженном уединении, словно некая «последняя роза минувшего лета»[124]. Итак, Винсент, Уормвуд и я решили уехать все вместе.
День отъезда настал. По обыкновению, мы встретились за завтраком. Карета лорда Винсента стояла у крыльца, а грум проезжал его любимую верховую лошадь.
— Какая у вас прекрасная кобыла, — сказал я, мельком выглянув в окно, и потянулся через стол за страсбургским паштетом.
— Кобыла! — воскликнул неисправимый каламбурист, восхищенный моей ошибкой. — Я думал, вы лучше разбираетесь в propria quae maribus[125][126].
— Гм! — отозвался Уормвуд. — Когда я гляжу на вас, я, во всяком случае, вспоминаю «как in praesenti»[127][128].
Лорд Винсент выпрямился и грозно взглянул на говорившего. Он был разгневан. Уормвуд, словно ни в чем не бывало, продолжал грызть гренок, а леди Розвил, которая в то утро, против своего обыкновения, сошла к завтраку вниз, в столовую, приветливо заговорила с ним, чтобы загладить его неловкость. Я не берусь утверждать, что пленительная улыбка и еще более пленительный голос прекрасной графини смягчающе подействовали на аскетическую натуру мистера Уормвуда; во всяком случае, он вступил с ней в беседу, во время которой вел себя лишь немногим более неучтиво, чем можно было бы ожидать от любого другого человека, не столь одаренного. Они говорили о литературе, о лорде Байроне, о светских беседах и о Лидии Уайт[129][130].
— Мисс Уайт, — сказала леди Розвил, — не только сама обладает изумительным даром слова, но и умеет пробуждать его в других. Званые обеды, обычно такие скучные, в ее доме всегда восхитительны. Представьте — там даже у англичан веселые лица, а один или два имеют вид почти что непринужденный.
— А! — воскликнул Уормвуд. — Вот уж это действительно редкое явление! У нас ведь все — заимствованное. Мы в точности похожи на английского обожателя Порции[131] в Венецианском купце: камзол мы берем в одной стране, штаны — в другой, а манеры — всюду понемножку. Своим отношением к моде мы сильно напоминаем того героя одной из повестей Лесажа, который беспрестанно менял слуг, располагая при этом только одной ливреей, и каждому, кого он нанимал на смену выгнанному, приходилось в нее рядиться, безразлично, статен ли он был или приземист, дороден или тощ. Так и мы перенимаем чужие повадки, как бы нелепы и несообразны нашей природе они ни были, и поэтому всегда кажемся неестественными и неловкими. Но soires[132] Лидии Уайт действительно приятны. Помнится, когда я в последний раз обедал у нее, нас было шестеро, и хотя нам не посчастливилось встретить там лорда Винсента, застольная беседа протекала на редкость оживленно и приятно. Все, даже С, говорили остроумные вещи.
— В самом деле! — воскликнул лорд Винсент. — Прошу вас, мистер Уормвуд, поведайте нам, что вы там говорили.
— Ах! — протянул писатель, бросив ехидный, значительный взгляд на довольно невзрачную особу лорда Винсента. — Я вспомнил обличье вашего сиятельства и сказал: grce![133][134]
— Гм! Гм! Gratia malorum tam infida est quam ipsi[135] — говорит Плиний, — пробурчал лорд Винсент, поспешно вставая и застегивая сюртук.
Наступившей затем паузой я воспользовался, чтобы подойти к леди Розвил и вполголоса попрощаться с ней. На мои любезности она ответила приветливо, даже сердечно и тоном, казалось, выражавшим неподдельную приязнь, просила меня непременно побывать у нее, как только она возвратится в Лондон. Я быстро засвидетельствовал свое почтение всем остальным и меньше чем за полчаса отдалился на добрую милю от Гаррет-парка и его обитателей. Не могу сказать, чтобы человеку моего склада, любящему, чтобы с ним носились, было так уж приятно гостить в поместьях своих друзей. Это, пожалуй, подходящее дело для супружеских пар, ибо уже одно то обстоятельство, что люди состоят в браке, дает им право на кое-какие преимущества, par exemple:[136] получить комнату несколько просторнее собачьей конуры, снабженную зеркалом, которое не перекашивает ваши черты подобно апоплексическому удару. Но для нас, холостяков, довериться случайностям сельского гостеприимства — значит претерпеть бесчисленные беды и страдания. Нас запихивают на первый попавшийся чердак, отдают на милость крыс и смело залетающих туда ласточек. Вы умываетесь в треснувшем тазу и находитесь так далеко от всякой помощи, что звук ваших колокольчиков замирает, не донесясь и до середины лестницы, ведущей вниз. За два дня до моего отъезда из Гаррет-парка я своими глазами видел, как огромная мышь утащила мой миндальный крем для кожи, и я был бессилен против этого дерзкого нападения. О! Мытарства гостя-холостяка невообразимы; и всего ужаснее то, что само это злосчастное холостое положение лишает вас всякого права на сочувствие: «Холостяк может сделать то-то, холостяку следует поручить вот это, холостяка можно приткнуть там-то, холостяка можно послать туда-то…» Эти рассуждения я слыхал всю свою жизнь; все стараются их применить, никто против них не спорит, и в силу того, что нас во всем обделяют и притесняют, бесцеремонное обращение с нами в конце концов стало общепринятым.
ГЛАВА IX
/h2>Генрих IV[137]
- Мы снарядим во Францию поход.
Я был очень рад, что вернулся в Лондон. Первым делом я отправился в отчий дом на Гровнор-сквер. Все наше семейство — иначе говоря, мой отец и моя мать — находилось в Г., и malgr[138] мое отвращение к сельской жизни, я решил отважиться погостить несколько дней у леди С. Итак, я поехал в Г. Вот уж подлинно аристократический дом — какой вестибюль, какая картинная галерея! Я нашел свою мать в большой гостиной: опираясь на руку стройного белокурого юноши, она любовалась портретом покойного короля.
— Генри, — сказала она, знакомя меня с юношей, — ты помнишь своего товарища по Итону, лорда Клинтона?
— Разумеется, — ответил я (хотя совершенно его не помнил), и мы обменялись самым дружеским рукопожатием, какое только можно вообразить. Замечу вскользь: самое несносное на свете — это делать вид, будто вы помните людей, с которыми учились в школе лет десять назад. Прежде всего, если они не входили в ваш тесный кружок, вы вряд ли даже когда-либо разговаривали с ними; а если они и принадлежали к нему, то с уверенностью можно сказать, что они с того времени стали совершенно иными, чем вы сами; действительно, я почти не знаю случая, когда, возмужав, мы находили бы удовольствие в обществе товарищей наших детских игр — неопровержимое доказательство глупости нетитулованных людей, которые посылают своих сыновей в Итон и Харроу[139] в надежде, что там они приобретут связи.
Клинтон задумал в ближайшее время отправиться путешествовать. Намереваясь прожить год в Париже, он был полон блаженных надежд, связанных с представлением об этом городе. Весь этот вечер мы провели вместе и необычайно пришлись по душе друг другу. Задолго до того как я, наконец, пошел спать, мне передался тот пыл, с которым он несся навстречу похождениям на континенте, и я почти что дал слово сопровождать его. Когда я сообщил матушке о своем намерении путешествовать, она сначала пришла в отчаяние, но затем мало-помалу примирилась с этой мыслью.
— Более чистый воздух укрепит твое здоровье, — сказала она, — да и твое французское произношение еще отнюдь не безупречно; итак, дорогой сын, береги свое здоровье и прошу тебя — не теряя времени, позаботься, чтобы твоим maitre de danse[140] был Кулон[141].
Отец дал мне свое благословение и чек на своего банкира. В последующие три дня я обо всем условился с Клинтоном, а на четвертый — вместе с ним вернулся в Лондон. Оттуда мы поехали в Дувр, там сели на корабль, впервые в жизни пообедали во Франции, подивились тому, что обе страны так мало разнятся между собой, а более всего тому, что даже малые дети, и те так хорошо говорят по-французски[142], и продолжали путь до Аббвиля; там бедняга Клинтон заболел, и мы на несколько дней задержались в этом мерзком городишке, после чего Клинтон, по совету врачей, отправился назад, в Англию. Я проводил его в Дувр, а затем, досадуя, что потерял столько времени, уже ни днем, ни ночью не давал себе покоя, покуда не очутился в Париже.
Молодой, знатный, не лишенный привлекательности, никогда не знавший безденежья, никогда не отказывавший себе ни в одном из тех удовольствий, какие можно получить за деньги, я вступил в Париж, полный сил и решимости как можно лучше воспользоваться теми beaux jours[143], которые так быстро ускользают от нас.
ГЛАВА X
Сатиры епископа Холла
- Взгляни, как весел юный господин!
La Rochefoucauld[144][145]
- Qui vit sans folie n'est pas si sage qu'il croit.
He теряя времени попусту, я представил свои рекомендательные письма, и столь же быстро приглашения на балы и званые обеды показали мне, что они признаны действительными. В Париже в ту пору было несметное множество англичан, притом более высокого круга, нежели те, что обычно переполняют это вместилище людей со всего света. Первое из полученных мною приглашений было на званый обед к лорду и леди Беннингтон; они принадлежали к числу весьма немногих англичан, запросто принятых в самых знатных домах Франции.
Прибыв в Париж, я тотчас решил избрать определенное «амплуа» и строго держаться его, ибо меня всегда снедало честолюбие и я стремился во всем отличаться от людского стада. Поразмыслив как следует над тем, какая роль мне лучше всего подходит, я понял, что выделиться среди мужчин, а следовательно, очаровывать женщин я легче всего сумею, если буду изображать отчаянного фата. Поэтому я сделал себе прическу с локонами в виде штопоров, оделся нарочито просто, без вычур (к слову сказать — человек несветский поступил бы как раз наоборот) и, приняв чрезвычайно томный вид, впервые явился к лорду Беннингтону. Общество, довольно малочисленное, состояло наполовину из французов, наполовину из англичан; французы все побывали в эмиграции, и разговор, главным образом, велся по-английски.
За обедом меня посадили рядом с мисс Поулдинг, перезрелой девицей, пользующейся в Париже некоторой известностью, очень образованной, очень говорливой и очень самовлюбленной. По ее левую руку сидел молодой человек с бледным злым лицом; то был мистер Абертон, атташе нашего посольства.
— Бог мой! — воскликнула мисс Поулдинг. — Какая у вас прелестная цепочка, мистер Абертон!
— Да, — ответил атташе, — не удивительно, что она хороша: я купил ее у Бреге[146], вместе с часами. (Заметьте — люди, не принадлежащие к избранному обществу, покупая вещи, всегда заодно покупают и суждения о них, руководствуясь исключительно ценой этих вещей или их соответствием моде.)
Затем мисс Поулдинг обратилась ко мне:
— Скажите, мистер Пелэм, а вы уже купили часы у Бреге?
— Часы? — переспросил я. — Неужели вы полагаете, что я стал бы носить часы? У меня нет таких плебейских привычек. К чему, скажите на милость, человеку точно знать время, если он не делец, девять часов в сутки проводящий за своей конторкой и лишь один час — за обедом? Чтобы вовремя прийти туда, куда он приглашен? — скажете вы; согласен, но, — прибавил я, небрежно играя самым прелестным из моих завитков, — если человек достоин того, чтобы его пригласить, он, разумеется, достоин и того, чтобы его подождать.
Мисс Поулдинг широко раскрыла глаза, а мистер Абертон — рот. Миловидная, веселая француженка, сидевшая напротив нас (мадам д'Анвиль), рассмеялась и затем приняла участие в нашем разговоре, который я, со своей стороны, до самого окончания обеда продолжал все в том же духе.
— Как вам нравятся наши улицы? — спросила престарелая, но сохранившая необычайную живость мадам де Г. — Боюсь, вы найдете, что для прогулок они не столь приятны, как лондонские тротуары.
— По правде сказать, — ответил я, — со времени моего приезда в Париж я всего один раз прогулялся a pied[147] по вашим улицам — и чуть не погиб, так как никто не оказал мне помощи.
— Что вы хотите сказать? — спросила мадам д'Анвиль.
— Только то, что я свалился в пенистый поток, который вы именуете сточной канавой, а я — бурной речкой. Как вы думаете, мистер Абертон, что я предпринял в этом затруднительном и крайне опасном положении?
— Ну что ж, наверно постарались как можно скорее выкарабкаться, — сказал достойный своего звания атташе.
— Вовсе нет: я был слишком испуган. Я стоял в воде, не двигаясь, и вопил о помощи.
Мадам д'Анвиль была в восторге, мисс Поулдинг — в недоумении. истер Абертон шепнул жирному, глупому лорду Лескомбу:
— Что за несносный щенок! — И все, даже старуха де Г., стали присматриваться ко мне гораздо внимательнее, чем раньше.
Что до меня, я был вполне удовлетворен произведенным мною впечатлением и ушел раньше всех, чтобы дать мужчинам возможность поносить меня, ибо когда мужчины хулят человека, женщины, отчасти из кокетства, отчасти, чтобы поддержать разговор, неизменно берут его под свою защиту.
На другой день я верхом отправился в Елисейские поля. Я всегда особенно гордился своим умением держаться в седле, а мой конь и в Париже выделялся красотой и норовом. Первая женщина, которая повстречалась мне, была мадам д'Анвиль. В ту минуту я как раз осаживал лошадь, ветер развевал мои локоны. Сознавая, что вид у меня необычайно авантажный, я скоком подъехал к экипажу мадам д'Анвиль (она тотчас велела кучеру остановиться), самым естественным тоном, непринужденно, без всякой аффектации приветствовал ее и тут же сделал ей несколько изысканных комплиментов.
— Сегодня, — сказала мадам д'Анвиль, — я буду у герцогини Д. — это ее приемный день, приезжайте тоже.
— Я с ней незнаком, — ответил я.
— Скажите мне, где вы остановились, — продолжала мадам д'Анвиль, и еще до обеда я пришлю вам приглашение.
— Я остановился в гостинице… на улице Риволи. Сейчас я живу на третьем этаже, а в будущем году — так я полагаю, исходя из обычной в жизни холостяка последовательности, — вероятно, буду жить в четвертом; ведь здесь у вас кошелек и его владелец как бы играют в старинную детскую игру — качаются на наклонной доске, и чем ниже скатывается первый, тем ближе к небесам взлетает второй.
Так мы беседовали с четверть часа; все это время я старался внушить хорошенькой француженке, что в это утро я так же безмерно восхищаюсь ею, как накануне безмерно восхищался самим собой.
По дороге домой мне навстречу попался мистер Абертон в сопровождении трех-четырех его приятелей. С отменной благовоспитанностью, отличающей англичан, он порекомендовал меня их вниманию — и все они дружно, словно по команде, уставились на меня. «N'importe[148], — сказал я себе, — дьявольски хитрые они парни, если им удастся найти хоть какой-нибудь изъян в моей лошади — или во мне самом».
ГЛАВА XI
Голдсмит. Эпилог к комедии «Сестры»[149]
- Проходят длинной пестрой вереницей
- Лжемудрецы, лжежены, лжедевицы.
Мадам д'Анвиль сдержала слово: я вовремя получил приглашение, а посему в тот вечер, около половины одиннадцатого, поехал на улицу Анжу.
Гостей уже было много. У двери первой гостиной стоял лорд Беннингтон, а рядом с ним — лорд Винсент, имевший очень рассеянный вид. Оба они подошли ко мне одновременно. «Как вы ни старайтесь, — подумал я, приглядываясь к величественной осанке первого из них и к насмешливому выражению лица второго, — как вы ни старайтесь, ни тому, ни другому из вас, ни трагику, ни комику, не подняться до Гаррика!»[150]
Я сначала заговорил с лордом Беннингтоном, так как знал, что от него мне легче будет отделаться, а затем бедняга Винсент добрых четверть часа оглушал меня всеми теми остротами, для которых в течение уже нескольких дней не находил слушателей. Условившись отобедать с ним на следующий день у Вери,[151] я потихоньку улизнул от него и подошел к мадам д'Анвиль.
Она была окружена мужчинами и с каждым из них разговаривала с той живостью, которая так к лицу француженкам, а в англичанках была бы нестерпимо вульгарна. Она не смотрела в мою сторону, но безошибочным инстинктом кокетливой женщины почуяла мое приближение и, неожиданно пересев, указала мне место возле себя. Разумеется, я не упустил столь благоприятного случая приобрести ее расположение — и утратить расположение всех увивавшихся вокруг нее зверюшек мужского пола. Я опустился в кресло рядом с ней и, сочетая невероятнейшую дерзость с изощреннейшим мастерством, сумел так повести разговор, что каждая любезность, которую я ей говорил, в то же время была оскорбительна для кого-нибудь из окружавших ее поклонников. Сам Уормвуд — и тот вряд ли справился с этой задачей лучше меня. Один за другим поклонники исчезли, и среди толпы гостей мы оказались в уединении. Тогда я резко изменил тон. Язвительность уступила место чувству, притворная пресыщенность — притворным излияниям души. Словом, я так твердо решил очаровать мадам д'Анвиль, что не мог не преуспеть в этом.
Но этот успех был отнюдь не единственной целью моего присутствия на вечере. Я был бы совершенно недостоин той, на мой взгляд вполне заслуженной, репутации зоркого наблюдателя, которой издавна пользуюсь, если бы за три часа, проведенные мною у герцогини Д., не запомнил каждого, кто чем-нибудь выделялся, будь то высокое положение в обществе или лента на корсаже.
Сама герцогиня была белокурая, миловидная, умная женщина, — манерами скорее напоминавшая англичанку, нежели француженку. В тот момент когда я почтительно представлялся ей, она опиралась на руку некоего итальянского графа, пользующегося в Париже довольно широкой известностью. Бедняга О — и! Говорят, он недавно женился. Он не заслужил такого тяжкого бедствия!
Возле герцогини стоял сэр Генри Миллингтон, весь накладной, втиснутый в модный фрак и жилет. Несомненно, во всей Европе не найти человека, который был бы так искусно подбит ватой.
— Подите сюда, посидите со мной, Миллингтон, — вскричала старая леди Олдтаун, — я хочу рассказать вам презабавную историю о герцоге Г.
Сэр Генри с трудом повернул свою величественную голову и невнятно пробормотал какие-то извинения. Дело в том, что бедняга в тот вечер был не приспособлен к тому, чтобы сидеть, — на нем был тот фрак, в котором он мог только стоять. Но леди Олдтаун, как известно, легко утешается. На место, предназначавшееся ветхому баронету, она усадила какого-то немца с пышными усами.
— Кто такие, — спросил я мадам д'Анвиль, — эти миловидные девицы в белом, которые так оживленно болтают с мистером Абертоном и лордом Лескомбом?
— Как! — воскликнула француженка. — Вы уже десять дней в Париже — и еще не представлены девицам Карлтон? Знайте — ваша репутация среди ваших соотечественников в Париже целиком зависит от их приговора.
— И от вашего доброго расположения, — прибавил я.
— Ах! — воскликнула мадам д'Анвиль, — вы несомненно француз по происхождению, в вас есть нечто presque Parisien![152]
— Прошу вас, — сказал я (учтиво поблагодарив свою собеседницу за этот комплимент, самый лестный, какой только может сделать француженка), — скажите честно, без прикрас, какое мнение о моих соотечественниках сложилось у вас за время вашего пребывания в Англии?
— Я скажу вам всю правду, — ответила мадам д'Анвиль, — они храбры, честны, великодушны, mais ils sont demi-barbares.[153]
ГЛАВА XII
Hor. Sat.[155]
- …Pia mater
- Plus quara se sapere, et virtutibus esse priorem
- Vult, et ait prope vera[154].
Hor. Od.[156]
- Vere mihi festus atras
- Eximet curas,
На следующее утро я получил письмо от матушки. «Дорогой Генри» — так начиналось послание моей любящей, несравненной родительницы.
Дорогой Генри.
Теперь ты по-настоящему вступил в свет, и хотя в твоем возрасте ты вряд ли точно будешь следовать моим советам, однако мой жизненный опыт может оказаться для тебя небесполезным. Поэтому я не намерена просить у тебя извинения в том, что преподам тебе правила, которые, надеюсь, помогут тебе стать умнее и лучше.
Прежде всего, я рассчитываю, что ты отвез в посольство рекомендательное письмо, которое взял с собой, и что ты постараешься бывать там как можно чаще. Будь особенно внимателен к леди N. Она — очаровательная женщина, всеобщая любимица, одна из тех немногих англичанок, с которыми не опасно быть учтивым. A propos[157] об учтивости англичан: я думаю, ты уже успел заметить, что с французами тебе следует вести себя совершенно иначе, чем с твоими соотечественниками: у нас малейшее изъявление чувствительности или восторженности высмеивают везде и всюду, тогда как во Франции ты можешь безбоязненно создать видимость того, что тебе не чужды естественные человеческие чувства; более того — если ты прикинешься восторженным, они вообразят, что ты гений, и все ценные качества твоего сердца припишут твоей голове.
Ты сам знаешь: если в Англии ты сделаешь вид, что тебе желательно вести знакомство с таким-то, ты можешь быть уверен, что он откажет тебе в этом, ибо англичане воображают, что все метят на их жен и на их обеды, тогда как во Франции учтивость никогда не пойдет тебе во вред, никто никогда не назовет ее назойливостью или искательством. Если княгиня Т. или герцогиня Д. пригласят тебя к себе (что они не преминут сделать, как только ты завезешь свои рекомендательные письма), — непременно заезжай к ним по вечерам, два-три раза в неделю, хотя бы на несколько минут. Познакомиться со знатными французами — дело очень нелегкое; но, однажды достигнув этого, пеняй на себя, если ты не сойдешься с ними покороче.
Большинство англичан как-то стесняются и побаиваются посещать своих знакомых по вечерам — в Париже эти опасения совершенно неуместны: французам не приходится краснеть за себя, не то что нам, чьи собственные персоны, домочадцы и жилища обычно в таком виде, что их нельзя показывать, кроме тех случаев, когда они разукрашены для парадного приема.
Не воображай, что непринужденность французских манер — то же, что зовется непринужденностью у нас: помни, в Париже нельзя ни сидеть развалясь в кресле, ни поставить ноги на скамеечку, ни допустить хотя бы пустячную оплошность в разговоре с женщиной.
Ты, конечно, много слыхал о легкости нравов светских женщин Франции; но помни — они требуют несравненно большего к себе внимания, нежели англичанки: после целого месяца неустанного поклонения достаточно минутной небрежности, чтобы всего лишиться.
Надеюсь, дорогой мой сын, что ты не истолкуешь этих указаний превратно. Разумеется, я полагаю, что все твои liaisons — платонического свойства.
Твой отец прикован к постели приступом подагры; он невероятно раздражителен и брюзглив, поэтому я стараюсь как можно меньше попадаться ему на глаза. Вчера я обегала у леди Розвил; она расхваливала тебя на все лады, говорила, что у тебя необыкновенно хорошие манеры и что ты усвоил в совершенстве l'usage du monde.[158] Я слыхала, что лорд Винсент в Париже. Он очень утомляет своей ученостью и латынью, но он чрезвычайно умен и trs rpandu.[159] Старайся встречаться с ним почаще.
В тех случаях, когда тебе трудно будет разгадать подлинный характер того или той, чье расположение ты хочешь приобрести, знание человеческой природы как таковой подскажет тебе безошибочный способ достичь цели. Этот способ — лесть! Количество и качество лести может меняться в зависимости от многообразных требований этого тонкого искусства, но как бы то ни было, она более или менее приемлема в любом количестве и качестве и поэтому неизменно нравится.
Но никогда (разве что в особых случаях) не льсти никому при свидетелях, иначе присутствующие почувствуют себя оскорбленными, а тот, кого ты намерен обмануть, устыдится удовольствия, которое испытывает. Вообще говоря, люди недалекие думают только о других, хотя притворяются, что заняты только собой; тебе же, наоборот, следует делать вид, что ты всецело занят теми, кто тебя окружает, — а на самом деле у тебя не должно быть ни одной мысли, которая не клонилась бы к твоему собственному благополучию. Помни, дорогой Генри, — глупец льстит самому себе, умный человек льстит глупцу.
Да благословит тебя господь, мое дорогое дитя; береги свое здоровье, не забывай о Кулоне. Остаюсь твоя любящая и преданная мать.
Ф. П.
Я едва успел прочесть это письмо и переодеться к обеду, как у подъезда загремела карета лорда Винсента. Я терпеть не могу, когда люди заставляют себя ждать, и стал спускаться так быстро, что встретился с сиятельным острословом на середине лестницы.
— Какой сильный ветер! — заметил я, когда мы садились в карету.
— Да, — отозвался Винсент, — но ведь высоконравственный Гораций, говоря о наших невзгодах, в то же время всегда напоминает нам и о способах облегчить их.
то есть: провидение, насылающее бурю, дарует нам также плащ и карету…
Мы быстро доехали до Пале-Рояля.[162] У Вери было полным-полно.