Я отвечаю за все Герман Юрий
— Кем? — остро спросил Свирельников.
— И следствием и особым совещанием.
— А ты ошибку не допустил?
— Нет, — сказал Гнетов. — Я такие судьбы знаю. Я считаю…
— Считать будешь на моей должности. Пока что для этого раздела я состою. Твое назначение другое. Твое назначение в том…
Именно в эту секунду Гнетов и вступил наконец в большую игру. Он знал доподлинно, что Свирельников трус и что вся его деятельность — результат не чего-либо другого, а только угодливой трусости. И ударил именно по трусости, по самому основному, да, пожалуй, и единственному двигателю этого грузного, жирного, неповоротливого организма.
— Как бы беды не было, товарищ полковник, — доверительным шепотом, через стол, но слегка наклонившись к Свирельникову, произнес он. — Как бы большой беды не случилось, и как бы эта беда не ударила по нам. Именно по нам, а на кой именно нам принимать на себя ответственность?
И еще тише прошелестел:
— Ведь письмо-то не доставлено?
— Это — как? — несколько робея таинственного шепота Гнетова, тоже тихонько спросил Свирельников.
— Да чего проще? Письмо не из ЦК нам прислали? Письмо выронил во сне, наверное, конвойный солдат. Ведь оно потом, позже было обнаружено в отделении конвоя, так? Давайте рассуждать логически: если бы письмо дошло — одно дело. Но мы ведем следствие по письму, которое перехвачено. Куда она писала, эта самая Устименко? Трумэну? Она же в свой ЦК писала! Ну, а представьте себе, на минуточку представьте, что другое письмо дошло и дело направляется на пересмотр. Разумеется, так как Устименко командовала подпольем целого края, то ее и большие люди знать могли, если не лично, то по делам, такие, как товарищ Ковпак, или Линьков, или Вершигора? У них справятся?
— А они могли ее знать? — уже совсем тревожно спросил Свирельников. — Она их тебе называла? Ссылалась? Вообще, давала понять?
— Она теперь ни на кого, в данных обстоятельствах, после имевших место здесь, у вас, в этом здании, событий не ссылается. Но я-то по своему прошлому опыту точно знаю, что Устименко вполне могла и даже должна была многих известнейших героев хорошо помнить по военному труду. Так посудите же сами, во что нам может обойтись желание товарища Копыткина выяснить фамилию какого-то там солдата? Ведь сам Копыткин дело себе не взял? Он на вас следствие возложил. Теперь письмо мужа — Степанова Р. М. Тоже не мальчик, Герой Советского Союза, получил сведения, где супруга находится, — откуда нам известно, к кому он там ходит, этот адмирал, и чего добивается? Представьте, а если добьется? И если эта, извините, здешняя горячность одного нашего товарища выяснится, — с кого спросят? С Копыткина? Нет, товарищ полковник, со Свирельникова лично…
— Это как? — задал свой постоянный вопрос полковник.
— А так! Время такое — героев Отечественной войны уважают.
— Так ты что ж? Имеешь мнение, что она герой?
— Здесь все написано, — твердым голосом, понимая, что большую игру выигрывает, кивнул Гнетов на свои листы. — Все, и точно.
Свирельников обтер потное лицо большим платком, поморгал, спросил придавленным голосом:
— А что Копыткин названивает?
— Больна, — отрезал Гнетов, — в тяжелом состоянии.
— Так ведь поправляется же, — взревел полковник, — ведь если бы и вправду померла…
Гнетов сделал страшное лицо.
— Ни в коем случае, — сказал он. — Вы этих партизан не знаете, а я с ними пуд соли съел. Такое заведут — вовек не расхлебаешь. Наоборот, условия надо ей создать, как вы сами по-умному распорядились. Пускай мы ей тут самые лучшие будем, спасители, пускай она потом заявит про полковника Свирельникова, что он ее из смерти вытащил…
— Ну, а потом, потом, надо же с перспективой работать, — сказал Свирельников, успокаиваясь от слов Гнетова, что он поступил «по-умному». — Позже, по истечению времени, как быть? Обратно в лагерь?
— Предполагаю, что не потребуется, — опять таинственно произнес Гнетов.
— Располагаешь сведениями?
— Она на что-то крепко надеется. Ждет.
— Ну, а если ж Копыткин все-таки…
— Не знает она фамилию солдата. Не известен он ей. Отдала, и все. Она и вправду не знает. И опознать не сможет, сумерки были, все на одно лицо, по ее словам.
— Забрал бы ее, ведьму, кто от нас, — вздохнул Свирельников, — поллитру бы поставил.
Гнетов крепко сдавил зубы. Вот оно! Вот оно, самое главное! Такие, как этот Свирельников, всегда хотят, чтобы решать не им. Ну что же, он не возражает. Он поможет всеми своими силами.
И он пошел со своего последнего козыря.
— Располагаю, Штубу Копыткин ее перебросил бы, — нарочно ленивым голосом произнес он. — Сама из Унчанска, там партизанила, там на связи или в этом роде действовала, им и книги в руки. Подправится маленько, чтобы все прилично выглядело, и этапировать ее туда…
— Да Штубу-то вязаться на какой ляд?
— Копыткин прикажет. А то и без Копыткина — может, вы сами связались бы.
— Нет, ты меня сюда не мешай, — замахал толстыми руками Свирельников, — мне это дело вот тут сидит. Погоди, подумаю, поразмышляю. Отправляйся, отдыхай…
Гнетов вышел.
В своем кабинете он натянул шинель, перчатку, выкурил папиросу и быстро зашагал к почтамту. «Если адмирал Степанов знает, где его супруга, то и Штуб может это знать, — рассуждал он на ходу, — во всяком случае, такая вероятность есть. А уж мне-то он поверит».
Теперь уже откладывать было невозможно. Ни на минуту. Копыткин существовал и требовал. Свирельников вполне мог отправить к нему Устименко. И тогда всему конец. Больше она не выдержит.
— Мне Унчанск, молнию, — сказал Гнетов, пугая телефонистку своим обожженным лицом. — Унчанск, Управление. Если нет на месте — по справке квартиру. Лично товарища Штуба.
— Шестьдесят девять рублей три минуты! — холодным голосом Аглаи Петровны предупредила телефонистка.
— Пять минут, — тем тоном, которым он разговаривал с Устименко, ответил он. — Но прошу вас, чтобы действительно была молния.
Все, что он скажет Августу Яновичу, уже сложилось в его мозгу. Они всегда понимали друг друга с полуслова.
Он еще раз закурил. Телефонистка из окошечка, опять голосом ненавидевшей его Аглаи Петровны, курить запретила. Гнетов извинился и погасил папиросу о подошву сапога. Пожалуй, не было бы нескромно думать, что он действует по поручению ЦК. И он вдруг именно так подумал. Ведь она, такая, как она есть, могла это подумать? А она ведь подумала! В ЦК не знают, до ЦК еще не дошло, но он понимает, что если бы там узнали, то его, Гнетова, действия признали бы полезными партии.
— Унчанск, квартира Штуба, — позвала его Аглая Петровна, которой он во всем поверил сразу и которая, быть может, теперь поверила ему. — Слышите, молодой человек? Вы заказывали Унчанск? Четвертая кабина…
Он прижал к искалеченному уху еще теплую трубку. Слышно было хорошо, и голос у Августа Яновича совершенно не изменился.
— Виктор? — услышал Гнетов. — Не может быть! Неужели это ты?
— Так точно, товарищ полковник. Прошу, выслушайте внимательно. Очень серьезное дело и отлагательства не терпит…
Нет, он не просто говорил. Он докладывал. Как в ЦК. Если бы его вызвали.
— Да, — отвечал Штуб. — Ясно. Понимаю. Так. Дальше.
Штуб отвечал, как отвечали бы Гнетову в ЦК. Если бы он был туда вызван.
ПАРА ВОЛКОВ
— Вы к кому? — спросила она в полутьме прихожей.
Его лица не было видно ей. А открыла Инна Матвеевна потому, что голос за дверью показался ей совсем знакомым. Но теперь она не узнавала, хоть и чудилось ей, что сейчас поймет.
Елка ела в кухне компот.
— Мама! — позвала она. — Там кто к нам пришел?
— Узнай! — велел нестерпимо знакомый голос — низкий и повелительный, голос, от которого она когда-то холодела и который помнила, хоть и не желала помнить, голос, который мог приказать ей что угодно.
— Узнала! — шепотом сказала она и откинула голову. Он наклонился и, прихватив ее затылок ладонью, своими твердыми, холодными с мороза губами впился в ее рот. — Узнала, — задохнувшись, повторила она.
— Мама, я молоко пролила, — сообщила Елка из кухни.
Палий сбросил короткое, на шелковой стеганой подстежке, ворсистое пальто. Теперь, когда она повернула выключатель, он улыбался ей, как в Самарканде теми дикими, душными ночами. Улыбался только ртом, как тогда, когда она лежала рядом и говорила о чуде, которому он ее научил.
— Ты не против? — спросил он, увидев, что она смотрит на чемодан, который кротко стоял у самой двери. — Хотелось повидать сначала тебя, потом уж в гостиницу… Адрес подсказал дежурный по облисполкому…
В сущности, он почти не изменился, только волосы теперь лежали гладко — один к одному, смазанные бриолином, как у героев заграничных фильмов. И взгляд стал острым, жалящим, всепроникающим. Да еще перстень она заметила на его левой руке — золотой перстень с гербом или печаткой.
Пока он расставлял привезенную с собою снедь, она укладывала Елку в кроватку, невпопад отвечая на ее вопросы о том, кто этот дядя и когда он уйдет. Елка не любила гостей, особенно таких, которые не обращали на нее внимания. А этого она просто испугалась. Он и ей тоже улыбнулся ртом, словно сделал гримасу. И даже не спросил, сколько ей лет и ходит ли она в школу, как спрашивали все, кто приходил к Инне Матвеевне.
Когда она вышла к нему, он откупоривал бутылки. И пиджак, и клетчатая вязаная жилетка, и галстук, и рубашка — все на нем было заграничное, добротное, хоть и не слишком новое. «Наверное, трофейное», — подумала она.
Щеки ее горели.
— Как странно, что ты жив, — сказала Инна Матвеевна. — Удивительно.
— И я так считаю, — ответил он, садясь за стол. — Удивляюсь еще больше, чем ты. Можешь быть уверена…
Первый раз за многие длинные годы она так пила, как в этот вечер. И Палий тоже пил много — коньяк из стакана — и закусывал странно — молотым черным кофе с чайной ложечки. Узкое лицо его оставалось бледным, только улыбался он все чаще и чаще, и чем больше они пили, тем улыбка его делалась все более и более похожа на то, как беззвучно скалится волк перед тем, как прыгнуть…
— Где же ты был? — спросила она, почувствовав, что у нее кружится голова. — Почему молчал? Я давно похоронила тебя. Зина-то жива?
— По слухам, в Австралии.
— В Австралии?
— Со своим Педерсеном.
— С каким еще Педерсеном?
— Мое дело десятое, — усмехнулся Палий. — Меня все это не касается, будь она неладна. А твой инженер где?
— Умер, — сказала она, отламывая от плитки шоколад. — Умер, женившись на какой-то там девке. Мы с Елкой — одни. Две сиротки, — вспомнила она. — Так вдвоем и существуем. Но ты, ты…
— Я в порядке, — сухо сказал он, — понятно тебе? Или показать документы?
Взгляды их скрестились. И она, хоть и пьяная, успела не поверить ему до того, как совсем захмелела. Уж слишком прямо он на нее смотрел. Слишком простодушно. Слишком открыто, не по-палиевски. И, словно почувствовав, что она ему не поверила, он ударил ответно: сдержанно, без пережима, по-дружески предупредил, что ее ищет собака Есаков, бывший жилец стариков Боярышниковых, освобожденный из заключения. Ищет, утверждая, что она его обокрала и что он ее прижмет с неслыханной жестокостью, но «свое добро» из нее вытрясет, а если и не вытрясет, то жизни ей все-таки не будет, — так он получит хоть маленькое удовлетворение.
И уже с подробностями, без улыбок, Жорж поведал ей, как Есаков хочет ударить Инну Матвеевну по партийной ее принадлежности — безжалостно и беспощадно, представив дело таким образом, будто она хорошо была осведомлена о том, что запрятано в банках с сахаром.
— Ему что, — серьезно и даже грустно заключил свое повествование Палий, — он совсем с круга сошел. Орет, что это золото желает отдать государству и даже заявления куда надо писал, чтобы тебя отыскали. Я думаю, пожалуй, отыщут. В конце концов органы всех, кого надо, находят и изобличают…
Инна Матвеевна не ответила. Волчьи глаза Жоржа, словно из-за снежной пыли, ярко и цепко смотрели на нее. Кто он? Откуда пришел? Почему бывшая жена его очутилась в Австралии? И зачем он втолковывает ей, что ничего ценного в банках с сахаром не было, — он готов подтвердить под присягой, скажет, что сам тот сахар пересыпал.
— Но ведь ты к тому времени давно уехал из Самарканда?
— К какому — к тому? А кто видел еще те банки? Кому известно, когда именно старикан их тебе передал?
Вот в чем дело! Палий желает быть ее спасителем, помочь ей, защитить ее, бедненькую. Как славно! Только вот зачем ему это? Для чего рекомендуется защитником вдовы и сироты? Какой ожидает от этой акции навар? И как назло, не сняла она нынче браслетик, совсем копеечный, но все-таки из тех самых банок.
А Палий уже положил свою ладонь на ее запястье, поигрывал игрушкой из не завещанного ей есаковского наследства и спрашивал, словно видел все насквозь, словно мысли ее читал без труда:
— Его браслетишка? Облапошила старичка? А сейчас и меня подозреваешь в неточностях биографии? Думаешь, для чего за твои подлости заступаться собираюсь? Какой маневр за этим кроется? А никакого, Инночка! Устал, отбегался, лапы отбил, кусок семьи хочу, женщину возле себя, с теплотой, с нежностью ко мне. Что глядишь, красивая газель? Сердишься на меня, что из Самарканда пропал? Не по своей вине, подружка, подвело легкомысленное отношение к бюрократическим документам. Зато расплатился, девуля, расплатился полностью, искупил кровью, совсем даже немалой. Пошагали эти ноги по дорогам Европы, повидали эти глаза веселые картинки, будет чего внукам рассказать…
Он свернул в трубку кусок ветчины, мощные челюсти его заработали, и ветчина мгновенно исчезла. Инна Матвеевна заметила — он не откусывает, он отрывает, рвет.
Чтобы соседи не слышали гостя, она включила приемник — из Москвы с горькой печалью донеслись мощные аккорды увертюры последнего действия «Хованщины». Но Палию не понравилось; со стаканом коньяка в руке он шагнул к приемнику, быстро и ловко поймал какую-то далекую танцевальную музыку, допил коньяк и осведомился:
— Как тебе твоя должность? Разрешает танцевать западные танцы?
— Не остри, — ответила она, вставая.
Мускулы у него были такие же, и огромен он был так же — единственный человек, который мог с ней делать что угодно. «Какое проклятье — эта зависимость, — пьяно и жалостно думала она про себя. — Зачем он явился сюда? Какую биографию притащил ко мне? Как мне избежать всего того неотвратимого, что последует? Он же погубит, уничтожит меня!»
И увидела, как он улыбается ей сверху, показывая белые, ровные, короткие зубы, те, которыми он давеча рвал ветчину, такие зубы, каких просто не бывает у людей его возраста и такой судьбы, если и вправду эта судьба хоть немножко похожа на то, о чем он толковал…
— Поцелуй меня! — попросила она.
— А ты кто?
— Я — твоя, — почти со слезами в голосе сказала она. — Я твоя. Только твоя. Всегда твоя.
— Ты — стерва, — почти ласково произнес он. — Я про тебя многое знаю. Но ты сексапильна и сексуальна. В общем, мы не пропадем…
Она стыдилась его слов. Откуда он такого набрался? В некотором смысле, в особом смысле она была стыдлива. В том, сколько в этом понятии содержится ханжества, не больше. Разумеется, это не касалось таких особей, как профессор Байрамов. Но с Палием ей хотелось быть смиренницей. Хотелось говорить: «Боже мой, что ты со мной делаешь!» И слышать его вразумительный и короткий ответ, от которого она почти теряла сознание…
— Откуда ты приехал? — спросила она, когда они сели рядом на диван.
— Сейчас? Из Москвы.
— А что ты там делал?
— Узнавал, как тебя отыскать.
Он смотрел близко в ее глаза, совсем близко. Нет, конечно, он изменился, даже очень изменился. Разве были раньше эти морщины у рта, разве, улыбаясь, косил его крепкий рот? И еще кое-что, чего она не могла разглядеть так близко. Что-то совсем новое.
— Ты был в плену? — быстро и пьяно спросила она.
— Я? — удивился он.
И вновь она не поверила его удивлению.
— Я — в порядке, — сказал он, опять подкладывая свою ладонь под ее затылок и надвигаясь на нее своим ртом. — Я в полном порядке. В полнейшем. Даже для твоего отдела кадров подойду…
Его губы слегка дотронулись до ее теплого, ждущего, полуоткрытого рта. И она даже вскрикнула, так он ей был нужен, так она истерзалась по нему, так хотела принадлежать ему, этому непонятному волку, который явился сюда для всего, чего угодно, но только не для радости в ее жизни. И, понимая это, она шла навстречу ему, потому что сама уже не подчинялась себе.
— Замечательно! — потом похвалил он ее, словно она была хорошо приготовленным кушаньем. — Недооценивал я тебя.
— Циник! — сказала она, стесняясь яркого света, который он не позволил погасить. — Грубый и циничный человек.
— Животное! — согласился Палий.
— Перестань!
Он погладил ее обнаженное, прохладное плечо. Рот ее все еще был полуоткрыт, веки сомкнуты, щеки горели.
— Пропадешь с тобой, — лениво сказал он, кладя на край полированного столика горящую папиросу. — Как в песне про Разина поется…
— Про какого еще Разина? — ничего не понимая, спросила она. — И погаси же свет, я прошу…
К утру он сказал, что они вполне могут пожениться. Палий лично — свободен, она, насколько он понимает, — тоже. Специальность у него имеется…
— Насколько я понимаю, ты профессионал заведующий? — устало спросила Инна Матвеевна. — Разве это специальность?
— А ты нынче? — усмехнулся он.
Они лежали рядом в ее кровати. Почти как тогда, в Самарканде. Только теперь она была хозяйкой, а он гостем. Впрочем, пожалуй, она была поспокойнее в ту пору, чем он нынче. Вот это-то она и разглядела в его лице к утру — это беспокойство, которого нисколько в нем когда-то не примечала. Беспокойство, прикрываемое шуточками. Беспокойство, прикрываемое болтовней: раньше он был молчаливым. Или это все сделалось от коньяка — прежде он не пил так много?
— Что касается денег, то их у меня вдосталь, — сообщил Палий и раскрыл свой чемодан на полу возле кровати. — Купим дом-дачу, для твоего мальчишки хорошо…
Инна Матвеевна немножко обиделась.
— У меня девочка, — сказала она.
Он пропустил ее слова мимо ушей. Принес стул и поставил открытый чемодан на стул. Ей было все это совершенно неинтересно — ни его деньги, ни какие-то там «гостинцы», как он выразился. От него Инне Матвеевне ничего не было нужно, наоборот, она сама бы его кормила и одевала, пусть бы только так лежал и пускал дым колечками. Но он не понимал этого, да, впрочем, она ничего ему и не сказала. Он вдруг стал вываливать на ее шелковое, в ромбиках, зеленое одеяло банковские, тугие пачки сторублевок. По десять тысяч в пачке.
— Ты что, с ума сошел? — все еще усталым голосом спросила она. — Откуда это?
— Сказать правду?
Инна Матвеевна смотрела на него молча своими кошачьими, неморгающими глазами.
— Подобрал в одном немецком доме, — усмехнулся Палий. — Дураки и кретины мелкое барахло привезли, сувенирчики от войны, а я этим способом прибарахлился. Фашистский полковник там прежде проживал, наверно, из нашего банка запасся.
— А если они фальшивые? — спросила Инна Матвеевна.
— Проверено, — деловито ответил Жорж. — Не на ребенка напали. Сам снес в Москве в сберкассу и сказал, что подозреваю эту сотенную, что она фальшивая. Кассир, что еще с царских времен, даже обсмеял меня.
— Значит, это твое приданое?
— Значит! — твердо ответил Палий.
— А паспорт у тебя, верно, есть?
— Без паспорта ни шагу, — кривя рот, усмехнулся он, — его даже в постели любимая просит предъявить. И проверяет особые отметки, или как там? Прописку? Успокойся, девуля, паспорт в гостинице, в вашей «Волге». Я там с ходу номеришко снял, только казну не решился оставить.
И он ласково похлопал по крышке чемодана.
Инна Матвеевна вдруг ужасно проголодалась. Палий открыл консервы «треска в масле», и они сели за стол, она — в накинутом на плечи оренбургском платке, он в трусах и в тонкой серебристой фуфайке. Ей нестерпимо хотелось уснуть. И было почему-то страшно, как никогда в жизни.
— Пока суд да дело, ты деньги прибереги, — сказал Палий. — Мне с ними в гостиницу глупо соваться. Положи часть на сберкнижку, часть по разным ящикам распихай, в служебном сейфе можешь немного держать…
— Отстань! — попросила она. — Неужели, кроме денег, тебе говорить не о чем?
— Стишки, что ли, декламировать? — неожиданно огрызнулся он. И мягче добавил: — Возраст не тот, да и жизнь потоптала…
Погодя спросил:
— Шампанского выпьем?
В восемь часов она повела раскапризничавшуюся Елку в садик. Роняя крупные слезы, девочка говорила, что не хочет никакого дяди, пусть дядька убирается прочь, он плохой, зачем его сюда пустили?
Когда Инна Матвеевна вернулась, Палий, умывшись, голый до пояса, брился в кухне возле раковины широким посверкивающим лезвием опасной бритвы. Крепкая щетина на его костистом лице сухо шуршала. Левой рукой он натягивал кожу возле уха, в правой был белый черенок бритвы.
— Что это? — тихо спросила Инна Матвеевна, вглядываясь в его руку, туда, где почти возле подмышки ясно проступала литера — нормальное, казалось бы, «В», тонко, как бы фабричным, массовым способом выполненная татуировка. — Что это у тебя под рукой?
Жорж слегка дрогнул крепким мускулом и ответил не сразу:
— Не видишь? Буква «В». Была одна — некто Валя. Свести надо.
— А разве это так просто — свести?
— Просто не просто, а надо. Глупость произошла, под влиянием минуты.
— Под влиянием какой такой минуты? — совсем тихо осведомилась она. Тихо и со страхом в голосе. — При чем тут влияние минуты?
— Романчик был, вот и наколол себе глупость. Буковку.
Он добривался, водил и водил лезвием по уже начисто выбритой щеке.
— Значит, это просто буковка, — протянула она. — Романчик был. Значит, ты меня за дуру считаешь? Это ведь, Жорж, группа крови — вторая у немцев. По-русски-то вэ, а по-немецки это бэ. Я точно знаю…
Да, она знала. Видела в марте сорок четвертого, когда привезли двух эсэсовских чиновников, военных преступников, карателей. У них была точно такая же татуировка.
— Здорово ты образованная, — усмехнулся он. — Ну, группа, что особенного. Когда наших ребят засылали туда на особые задания, делали вот такие наколки, чтобы все было в аккурат. Непонятно?
— Но ты же сказал — романчик?
— А что же мне, так сразу и исповедаться перед тобой — кем в войну был? Это, девчушка, никому не положено рассказывать, еще время не вышло…
— Зачем же тогда рассказываешь? — ровным голосом осведомилась она.
Он опять стал врать что-то уж совсем несусветное. Даже неловко было слушать. Но она слушала и очень хотела верить, что все это именно так, как он рассказывал: сбрасывали с парашютом, доставлял взрывчатку народным мстителям, выполнял особые задания по налаживанию связи, носил форму гестаповца. Если бы это было правдой. Потому что если это ложь — ей конец!
К одиннадцати часам Инна Матвеевна увезла Палия в расхлябанном драндулете-такси к подъезду гостиницы «Волга», условившись, что он придет непременно обедать. Возле гостиницы мотор ДКВ забарахлил, водитель, ругая зарубежную технику, поднял капот. Горбанюк смотрела, как Жорж медленно поднимался по ступеням. День был солнечный, звенела капель, на этом ярком солнце Горбанюк увидела, как навстречу Жоржу из широких зеркальных дверей вышел старый профессор Гебейзен и как он остановился, схватив рукой за локоть профессора Щукина, моложавого и статного, в короткой куртке и без шапки. Седые волосы его сверкали на солнце серебром.
Палий тоже остановился: они стояли друг против друга не более как на расстоянии шага — изжелта-бледный австриец и Жорж. Что сказал Гебейзен — Инна Матвеевна не расслышала, шофер в это мгновение захлопнул дверцу и рванул скорость. Ни обедать, ни ужинать Палий не явился. Страшные предчувствия терзали Инну Матвеевну. Может быть, ей следовало, опережая события, самой позвонить Бодростину и поведать ему свои подозрения? Если Бодростин посмеется над нею?
И еще один ужасный день миновал, полный тревог, сомнений — звонить Бодростину или нет? Пожалуй, было уже поздно. Если Жоржа взяли, сообщать о своих подозрениях смешно.
С сухими губами, с остановившимся взглядом, она ждала, понимая, что ждать бессмысленно. И, ненавидя Палия, окончательно погубившего ее будущее, все-таки, словно сквозь сон, чувствовала на своих плечах его горильи руки и на своем лице его тяжелое, горячее, звериное дыхание. Сердце Инны Матвеевны словно останавливалось, а потом начинало стучать быстро и неровно.
На следующее утро, из своего кабинета, Инна Матвеевна измененным голосом поговорила с администратором гостиницы. Ее интересовало, в каком номере остановился товарищ Палий, да, именно так — Палий. «Палий? — спросил администратор. — Палий Георгий? Палий — сейчас, сейчас…» И администратор так к ней прицепился, что, не кончив говорить, она повесила трубку. Потом сняла — отбоя не было. Тогда, серая от страха, Инна из приемной Евгения Родионовича позвонила в бюро ремонта. Ее колотила такая дрожь, что даже степановская секретарша Беллочка сочувственно осведомилась — не больна ли она.
— Грипп! — сухо ответила Горбанюк.
Пришла с очередным докладом Закадычная. Инна Матвеевна ее почти не слушала. Какое ей было дело до профессора Щукина с его молодой женой и рискованными операциями? Какое ей было дело до того, что Гебейзен получает письма из-за границы и сам пишет в империалистические страны? Какое ей было дело до того, что у Саиняна, по словам его собственной жены, Любови Николаевны, репрессированные родственники?
Ей не было ни до кого никакого дела!
У нее хватало своих забот.
И эту ночь она опять не спала, все ждала, что он вдруг вернется. Пила валерьянку и оставшийся коньяк.
А утром старуха Ветчинкина с таинственным лицом сообщила ей, что ее уже спрашивал товарищ майор Бодростин. «Два раза. Просил позвонить немедленно, как придете».
И добавила сочувственно:
— У вас совсем серое лицо. Что-нибудь случилось?
Несмотря на строгое запрещение курить в отделе кадров, Ветчинкина разговаривала со своей начальницей с папиросой в желтых редких зубах.
В вестибюле Управления на улице Ленина, предъявляя пропуск часовому, Инна Матвеевна увидела старого Гебейзена, который, осторожно ставя ноги, спускался по лестнице. На морщинистом лице его было угрюмое и торжественное выражение. Инну Матвеевну он не узнал — так был, видимо, поглощен своими мыслями. Сверху она услышала голос Бодростина:
— Товарищ профессор, у подъезда машина, она отвезет вас в больницу.
— Danke schon! — поблагодарил Гебейзен по-немецки.
Майор Бодростин проводил Горбанюк непосредственно к полковнику Штубу. И именно в эти мгновения она поняла, что «продал» ее именно Палий. Кто другой мог знать, что он ночевал у нее? «Ну, ладно же! — вздохнула она. — Ладно, дружочек!»
Август Янович поздоровался с Горбанюк вежливо, будто на заседании бюро обкома, когда они встречались в кабинете Золотухина. В просторном низком кабинете было очень тепло, несмотря на то, что в огромной изразцовой печке дрова только начинали разгораться.
— Скользко на улице? — осведомился Штуб.
— Да, потекло, а сейчас опять подмораживает…
Они помолчали. Штуб открыл сейф и положил перед Инной Матвеевной тюремные фотографии Палия. Он был еще выбрит — наверное, фотографировали позавчера — и смотрел в объектив равнодушным, не своим, конченым взглядом.
— Вы знаете этого человека?
— Да, — после паузы сказала Инна Матвеевна. — Увидев на его руке вытатуированную группу крови, я хотела сама позвонить вам, когда он придет ко мне обедать, но он больше не пришел. По не зависящим от него обстоятельствам? — попыталась пошутить она.
Но Штуб шутку не принял. Она не сработала. Лицо его по-прежнему хранило непроницаемое выражение. И в глаза его нельзя было заглянуть — слишком уж толстые стекла очков закрывали их от Горбанюк.
— Что вы можете о нем рассказать?
— Это — враг, — собравшись, начала она, но он прервал ее, слегка постучав по столу ладонью. — Я совершенно убеждена, что к нам пришел враг, — опять заговорила Инна Матвеевна, и вновь он прервал ее:
— Я спрашиваю, что вы лично знаете о гражданине Палии? Вопрос вам ясен?
— Ясен! — кротко сказала она и подумала, что именно следует говорить. Штуб терпеливо ждал. Он умел ждать. Если это, разумеется, служило к пользе дела.
— Я буду говорить только правду! — пообещала Горбанюк.
— Надеюсь.
Она действительно рассказала всю правду. И даже про деньги, которые Палий «спрятал» у нее. Не решилась сказать только про те пачки, которые унесла на работу в сейф. И про Самарканд рассказала. Штуб кивал и курил. Потом ее показания записывал майор Бодростин. А у Штуба сидел Сережа Колокольцев и рассуждал возбужденно:
— Я лично думаю, товарищ полковник, что атмосфера «держи вора» очень способствует тому, чтобы именно вор и скрылся. Так и с этим Палием. Слепая вера в бумагу, в ордена и медали, в чистенькие документы приводит к тому, что такой волчище разъезжает по градам и весям, его свободно прописывают, его ни в чем не ограничивают, а когда приходит человек и искренне говорит, что находился на оккупированной территории, и вот у него аусвайс…
— Смешно, — не слушая Колокольцева, а, видимо, отвечая на свои мысли, перебил Штуб, — смешно: где его ни носило — все благополучно, а тут, в Унчанске, лицом к лицу, на ступеньках гостиницы, в которой этот Гебейзен никогда не бывает…
— Ну, еще паспорт, — сказал Колокольцев.
— Что — паспорт? Только потому, что мы с тобой знаем, как это делалось в Берлине?
— Что же он все-таки там делал, этот Палий?
— Убивал честных людей. Убивал, истязал и пытал. Пытал и загонял в газовые камеры. Выламывал золотые зубы. Стаскивал кольца. Командовал подавлением восстания в гетто. Детей тоже убивал… Ладно, черт с ним! Хочешь, я тебе хорошую новость изложу?
— Хорошую? — спросил Сергей.
— Даже очень: к нам Гнетов скоро приедет.
— Как? Совсем? — ахнул Колокольцев. — В Унчанск?
— А это уж видно будет — совсем или не совсем, — задумчиво ответил Август Янович. — Постараюсь, чтобы совсем. Ну, а теперь давай делами займемся. Что там с Земсковым слышно?
Сергей засмеялся и даже головой потряс — так хорошо ему сделалось оттого, что приезжает Виктор. И еще хорошо было от того, что он должен был рассказать Штубу.
— Выкарабкивается товарищ Земсков. Там к нему все ходила геологиня эта — Степанова, отставника дочка. Сидела, читала, с сестрой его подружилась. Ну помните, которая вам машину побила, круглоглазая такая, она еще здесь была, чтобы шофера не наказывать. Ну, и доктора я к нему возил здешнего, молодой парень, армянин, он по детским, но сам вызвался поехать. Короче, вчера положили мы Земскова к Устименке в больницу. Саинян этот сказал, что надеется, не то что убежден, но надеется — улучшение, в общем, будет. Сказал — комплексное лечение начнут, вот как. И вчера утром я записал точно со слов Земскова про Аглаю Петровну. Он в полном курсе и только спрашивает, когда она его навестит. Ничего так не желает, как с ней повидаться, — пусть зайдет, говорит, хоть на минутку. Я ее долго не задержу, я ей про ее бухгалтера должен лично рассказать…
— Ну что ж, может быть, еще и расскажет, вполне возможно, — думая по-прежнему о своем, загадочно произнес Штуб. — Мало ли что на свете случается, верно, товарищ Колокольцев?