Музей моих тайн Аткинсон Кейт
— В дом матери и ребенка, чтобы отдать его на усыновление. Как Патриция.
Люси-Вайда обхватывает живот руками и яростно говорит:
— Не дождутся!
Я ощущаю легкий укол зависти к ее нерожденному ребенку. Впрочем, возможно, это голод, — по правде сказать, у меня уже голова кружится от голода, особенно когда я слишком резко встаю, предлагая Люси-Вайде принести ей что-нибудь со стола. Она белеет от одной мысли о еде, и я, шатаясь, иду к столу в мечтах о булочке. Но едва я успеваю обойти свадебный торт, как мне преграждают дорогу две зловещие девочки-цветочка.
— Ну что, Руби? — холодно говорит одна из них.
Этот загадочный вопрос висит в воздухе между нами, все тяжелея, пока я пытаюсь подыскать подходящий ответ.
— Что? — беспомощно спрашиваю я после паузы.
Одна близняшка слегка вздергивает голову, и я вижу родинку под подбородком — это опознание придает мне бодрости, и я налепляю на лицо улыбку Банти (где же Банти?!) и радостно говорю:
— Привет, Роза! Как поживаешь?
Она улыбается — в улыбке блестит торжествующий лед.
— Я, вообще-то, Дейзи, Руби.
— Но у тебя веснушка, — упрямо отвечаю я. — Я же вижу.
Вторая близняшка делает шаг ко мне и задирает подбородок, открывая точно такую же веснушку. О ужас! Мне хочется поковырять ее ногтем, — может, она ненастоящая, — но я для этого слишком труслива. Я перевожу взгляд с одной близняшки на другую в страшном смятении, словно только что провалилась в Зазеркалье и теперь не могу найти каминную полку, чтобы за нее уцепиться.
— Ну как, Руби, нравится тебе быть подружкой невесты? — спрашивает одна — та, что слева. Вопрос, кажется, с подвохом, но я не уверена, в чем подвох.
— Ну конечно, — подхватывает вторая — голосом гладким, как скольжение змеи, — тебя все жалеют. Наверно, поэтому тебя и выбрали.
— Жалеют… меня? — непонимающе повторяю я, хлопая глазами: сама эта мысль для меня ошеломляюще нова.
— Ну, ты же столько сестер потеряла, — говорит та, что справа, театрально взмахивая рукой.
— Потерять одну сестру, — вступает другая, — это еще можно списать на беспечность…
— …но трех, — без паузы подхватывает первая, — это несколько подозрительно, а, Руби?
— Боже мой, Руби, — говорит вторая, встряхивая прической цвета расплавленных лимонных леденцов, — что ты с ними со всеми сделала?
— Двух сестер, — слабо парирую я. — У меня только две сестры, и Патрицию я не потеряла, она вернется.
— Не будь в этом так уверена, — говорят они в идеальный унисон, но к этому времени я уже допятилась до другого конца зала и выбегаю в коридор в поисках спасения.
Где-то в холле орет телевизор: «…мяч в углу… Херст… голевой шанс…»,[57] а потом раздается мощный рев, сразу в телевизоре и в телевизионной комнате, и диктор восклицает: «У обитателей королевской ложи на лицах улыбки!» Я открываю дверь, заглядываю внутрь и сквозь плотную пелену табачного дыма вижу почти всех свадебных гостей мужского пола — они исполняют военный танец дикарей, выкрикивая имя Мартина Питерса. Мне хочется остаться и посмотреть, но краем глаза я замечаю близняшку и бросаюсь в дамский туалет.
В туалете я, к своему великому удивлению, обнаруживаю Банти. У нее слегка потрепанный вид — шляпа-барабан помята, туфли отсутствуют, и еще она до изумления пьяна.
— Ты пьяна! — ахаю я.
Она смотрит на меня мутными глазами и пытается что-то сказать, но слова растворяются в залпе икоты.
— Дыши! — командует голос из кабинки, после чего слышится шум спускаемой воды, и я с интересом жду — кто оттуда выйдет?
Это оказывается тетя Глэдис.
— Дыши! — снова командует она, и Банти послушно делает большой глоток воздуха и начинает им давиться. — Вот, сейчас все будет в порядке.
Тетя Глэдис ободряюще шлепает мою мать по спине. Но это не помогает, и Банти принимается икать с новой силой. Я предлагаю напугать ее, но она отказывается страдальческим жестом, словно ее в жизни и так уже достаточно пугали. Дамский туалет отеля отделан в розовых флюоресцентных тонах, и три из четырех стен — зеркальные, что весьма немилосердно к дамам. В зеркалах отражаются бесчисленные Банти, криво сидящие на маленькой будуарной табуреточке, напоминающей поганку. Неприятная метафора матери, уходящей в бесконечность.
— Где твои туфли? — спрашиваю я, решая быть практичной перед лицом всех этих алкогольных эмоций, но ответом служит лишь громкая икота.
Тетя Глэдис роется в обширной сумке, извлекает бутылочку нюхательных солей и машет ими перед носом у Банти, отчего та, поперхнувшись, угрожающе сползает набок с табуреточки.
— Ничего страшного, — ободряюще говорит тетя Глэдис одному из моих отражений в зеркале. — Твоя мама, она просто перебрала немножко; она никогда много не пила.
Я вызываюсь принести стакан воды и покидаю туалет; мне в спину несется бормотание матери, очень напоминающее слова «больше не могу».
Я сообщаю чрезвычайно симпатичному бармену, что моей матери нехорошо, и он заботливо наливает мне воды в стакан, кладет туда ломтик лимона, два кубика льда и втыкает маленький бумажный зонтик. Еще он наливает стакан кока-колы для меня — совершенно бесплатно. Я возвращаюсь в дамский туалет, но не прямой дорогой. Сперва я натыкаюсь на Адриана, который сообщает, что у него новый пес — йоркширский терьер, очень подходит к месту жительства.
— Правда было бы забавно, если бы только те, кто живет в Германии, держали немецких овчарок? — говорю я. — И только жители Лабрадора держали лабрадоров, и только ирландцы — ирландских сеттеров… Но кто тогда стал бы держать пуделей? И какую породу разводили бы на острове Фиджи…
Наконец Адриан перебивает меня:
— Руби, ну-ка заткнись, будь хорошей девочкой, — и взвешивает на ладони прядь моих жидких, сальных подростковых волос. — Кто тебя стриг? — Он в ужасе и негодовании качает головой. — Хотя, надо сказать, у ихней Сандры еще хуже.
У «ихней Сандры» на голове жуткая конструкция — огромный монументальный начес, который выглядел бы уместно и при дворе Короля-Солнца. Я думаю, что в нем вьют гнезда птицы.
Стоит отделаться от Адриана, как меня берет в кольцо банда тетушек Сандры и принимается допрашивать о семейных обстоятельствах Теда. Кримпленовая инквизиция очень недовольна ходом свадебного пиршества — пошел уже третий час, а свадебный торт до сих пор не разрезан и ни одного тоста не провозгласили. Я титаническим усилием вырываюсь из окружения, тут же спотыкаюсь о маленькую подружку невесты и изрыгаю такое ругательство, что воздух становится синим, как костюм тети Элизы. Методистки испуганно ахают, а я возобновляю путь в дамский туалет. Свободный удар в пользу Западной Германии. Осталась минута до конца матча, всего шестьдесят секунд! Все англичане в обороне, все немцы пошли вперед! Из телевизионной комнаты исходит напряжение, ощутимое, словно дым от ружейных выстрелов. Болезненный стон зарождается где-то глубоко в национальном подсознании: Джек Чарлтон упал, обхватив голову руками! Все англичане, сидящие сейчас в телевизионной, кажется, тоже упали в обморок, и я тороплюсь дальше, но натыкаюсь на разъяренную невесту.
— Ты Теда не видела? — очень сердито спрашивает она.
— Теда?
— Да, Теда! Моего так называемого, мать его за ногу, мужа! — Сандра резко поворачивается вокруг своей оси, озирая коридоры отеля, как разъяренный крокодил. — Где они все? — удивленно спрашивает она.
— Кто — все?
— Все мужчины.
Я с интересом смотрю, как у нее на лице брезжит заря прозрения. Сандра тихо взвизгивает от злости и топает атласной ножкой:
— Чертов Кубок мира! Убью этого сукина сына, убью!
С этими словами она подбирает длинное белое платье и убегает, на ходу прихватывая мать. Я оглядываюсь в поисках Люси-Вайды (теперь я знаю, что хуже ее беременного незамужнего положения: это положение Теда), но ее не видно, и я иду в дамский туалет — к счастью, меня больше никто не останавливает.
Две из трех кабинок в туалете заняты, и я наклоняюсь посмотреть, нет ли там ног Банти — босых или обутых, — но с дрожью вижу, что пары ног в обеих кабинках идентичны. Два одинаковых голоса произносят:
— Кто там?
— Это только я, Руби! — кричу я в ответ и поспешно ретируюсь.
Я возвращаю стакан воды в бар — точнее, симпатичному бармену, но, придя, обнаруживаю у стойки бара Адриана; они с барменом совершенно поглощены беседой. Я взгромождаюсь на табурет у бара и чирикаю весело, как канарейка на насесте, но скоро понимаю, что эти двое видят только друг друга. Я чувствую себя третьей лишней и удаляюсь, мрачно вертя в пальцах маленький бумажный зонтик.
Возникает краткая неразбериха и шум — это Сандра и ее мать пригнали всех ранее исчезнувших мужчин обратно в зал. Беатриса остается в дверях, как часовой.
— В телевизионной, — громко объявляет она, объясняя отсутствие мужчин остальным гостям. — Вот где они были! Смотрели футбол!
Вслед за мужчинами в распахнутую дверь влетает голос комментатора. Болл бежит сломя голову… Херст пробил!!! Но засчитают ли гол?
Мужчины стоят как вкопанные, напрягая слух. Да!.. нет… (Лица искажаются в агонии.) Нет, арбитр говорит — нет!
— Чертов арбитр! — орет дядя Билл, и кримпленовые тетушки издают жуткие звуки, словно их кто-то душит.
Нет, гол! ГОЛ!!! О, как немцы злятся на судью! Мужчины злятся на Сандру. Ее это не задевает.
— Чертов Кубок мира. — Она с отвращением смотрит на Теда, сузив глаза в щелочки. — Тебе не стыдно, что для тебя Кубок мира важнее собственной свадьбы?
Тед почему-то не может сдержаться. Всю жизнь ложь сходила у него с губ легко, словно дождь с неба, но теперь, в этот важнейший день его жизни, на людях, он обрушивается, подобно парашютисту без парашюта, на твердую скалу правды, а мы в ужасе смотрим.
— Нет, конечно! Это же финал, бля!
Шмяк! — Сандра отвешивает ему оплеуху.
— Стой! — испуганно восклицает Тед, когда она хватает ближайший метательный снаряд — это оказывается букет невесты, лежащий на столе рядом со свадебным тортом. — Сандра, — пищит Тед в жалкой попытке умаслить новобрачную, но она уже раскалена добела, и Теда не спасут все подковы мира.
— Ни речей не говорили! — кричит она. — Ни торт не разрезали! Что это за свадьба, по-твоему!
Кажется, все кончено… Но нет… Вот приближается Хант…
— Вы просто сброд! — грохочет Беатриса, работая локтями — она проталкивается поближе к новоиспеченному зятю, держа сумочку на изготовку.
Встревоженный Тед пятится, но спотыкается об очередную маленькую подружку невесты (они снуют под ногами, как крысы) и, пытаясь не раздавить ее, теряет равновесие и падает в сторону стола, на котором стоит свадебный торт. Кажется, что включили замедленное воспроизведение: Тед шатается, машет руками, как мельница крыльями, в отчаянной попытке удержать равновесие и избежать неумолимой, неизбежной катастрофы, приближение которой мы все ясно видим. Парочка, венчающая торт, трясется, будто на вершине вулкана. На поле выбегают люди… они думают, что все кончено… Тед издает мучительный стон, ноги у него подгибаются, и одним завораживающим комедийным броском он падает лицом прямо в свадебный торт. Вот теперь действительно все кончено! Что-то вроде вздоха пробегает по толпе зрителей — они словно думают, что теперь можно расслабиться: во всяком случае, самое страшное уже произошло и дальше может быть только лучше. (Я вот не так оптимистично настроена.)
Странная тишина, окутавшая свадебный зал и нарушаемая лишь голосом футбольного комментатора, вдруг растворяется в шуме и крике гостей. До многих только сейчас дошло слово «сброд», выкрикнутое Беатрисой, и гости на глазах группируются в боевой порядок.
— Сброд?! — повторяет дядя Клиффорд. — Сброд? Это кого вы назвали сбродом?
Он обращается к Беатрисе, которая рявкает в ответ:
— Вас, всю вашу семейку! Вот кого я называю сбродом! Есть возражения?
— Еще какие, черт побери! — кричит Клиффорд и озирается в поисках поддержки.
Разумеется, он ищет взглядом своего единственного сына, который, будучи не в курсе, что по залу уже расставляют минные заграждения, все еще погружен в беседу с барменом.
Дядя Клиффорд морщит лоб.
— Чё эта? — подозрительно произносит он, но не успевает развить свою мысль — Беатриса так сильно бьет его сумочкой по голове, что с него слетают очки.
Зал мгновенно погружается в хаос — люди колотят и молотят друг друга как попало. Заметно отсутствие Джорджа и Банти, которые могли бы многому научить воюющие стороны в плане отточенности техники. Я не чувствую себя обязанной встать под чьи-либо знамена — даже несмотря на кровные узы — и пытаюсь выскользнуть из зала. Мне хотелось бы удалиться через ту сторону, где стоит пиршественный стол, но путь туда отрезан особо жестокой стычкой между непосредственными виновниками торжества — Тед с шафером против Сандры и всех маленьких подружек невесты.
— Руби! — кричит Сандра, завидев меня. — Иди сюда, твое место со мной!
— Черта с два! — орет на нее Тед. — Она моя племянница!
— Она моя главная подружка невесты! — яростно возражает Сандра, и битва вспыхивает с новой силой — уже ради того, чтобы выяснить, на чьей стороне я должна сражаться.
Я силой пробиваюсь к другому выходу, теряя в процессе обруч и одну туфлю. Я жажду погрузиться в относительный покой телевизионной комнаты. До меня не сразу доходит, на что я смотрю: сложносоставная трепыхающаяся куча на полу посредине больше всего напоминает пингвина в эпилептическом припадке, но потом обретает четкость и оказывается кое-чем гораздо более неприятным — Джорджем и одной из официанток в разгар совокупления.
— О, Нора, бля, Нора, бля, Нора! — орет мой отец в судорогах наслаждения и затихает на официантке расслабленной тушей.
Официантка под ним беспомощно дергает руками и ногами, как раздавленное насекомое. Вдруг она видит меня, и на лице у нее отражается неописуемый ужас. Она безуспешно пытается вылезти из-под моего отца, но он лежит на ней мертвым грузом. Я впервые в жизни вижу оргазм, но даже на мой неискушенный взгляд кажется, что отец должен был бы сейчас зажечь посткоитальную сигарету и удовлетворенно вздохнуть, а не лежать молча. Официантка титаническим усилием выбирается из-под Джорджа, и он перекатывается на спину и застывает неподвижно, открыв рот. Его последние слова будто повисли в спертом воздухе телевизионной комнаты. Я хочу спросить официантку, не зовут ли ее в самом деле Нора, но решаю, что лучше не надо. Сейчас явно не место и не время для знакомства. Она поправляет форменное платье, не сводя глаз с Джорджа, — по лицу видно, как до нее доходит чудовищная истина. Мы падаем на колени по сторонам Джорджа и онемело смотрим друг на друга; нам обеим уже кристально ясно, что Джордж не погружен в пароксизм довольства, а совершенно, окончательно мертв. Кеннет Уолстенхолм, однако, не умолкает. Это великий момент в истории спорта — сейчас Бобби Мур отвоюет кубок мира…
Официантка наклоняется и прислушивается к груди, откуда не слышно ни звука.
— Ты его знаешь? — шепотом спрашивает она.
— Да, это мой отец, — отвечаю я, и она тихо вскрикивает в ужасе, настолько это небольшое добавление все осложняет.
— Я обычно такого не делаю, — беспомощно говорит она.
Не совсем понятно, имеет она в виду случайный секс с гостями на свадьбе или непреднамеренное убийство их при совокуплении, но я не успеваю спросить, так как в дверях неожиданно появляется Банти, и мы с официанткой дергаемся. Банти даже более пьяна, чем раньше, и кроме туфель потеряла еще и шляпу. Она в немом изумлении смотрит на открывшуюся ей картину. Бедный Джордж выглядит весьма недостойно — он лежит врастопырку, и ширинка у него все еще расстегнута, но застегивать ее сейчас кажется мне отчасти неуместным.
— Похоже, у него был сердечный приступ, — громко говорю я, обращаясь к Банти и пытаясь пробить окутавшую ее дымку алкоголя. — Ты можешь вызвать «скорую»?
— Уже поздно, — откровенно говорит официантка, и Банти, ахнув, ковыляет по направлению к Джорджу.
— Вы его знали? — сочувственно спрашивает официантка, уже немного освоившись в ситуации.
— Это мой муж, — отвечает Банти, падая на колени рядом с нами, и официантке приходится подавить очередной тихий вскрик.
— Я вызову «скорую», — торопливо говорит она и спешно убирается из телевизионной.
— Надо что-нибудь сделать, — возбужденно говорит Банти, набирает полную грудь воздуху, наклоняется и начинает делать Джорджу искусственное дыхание.
Где она этому научилась? Видимо, у доктора Кильдара.[58] Мне очень странно смотреть, как Банти пытается проделать с Джорджем «поцелуй жизни». Когда он был жив, я ни разу не видела, чтобы Банти его целовала, но стоило ему умереть, как вот она, целует его страстно, будто невеста жениха. Но тщетно. В конце концов она садится на пятки и бессмысленно смотрит на телеэкран, где сейчас колышется океан торжествующих британских флагов.
Похороны проходят в следующую пятницу и в каком-то смысле отражают свадьбу, как негатив — снимок: гости почти все те же самые, еда почти такая же, но, к счастью, другая церковь и другой отель. Мероприятие очень формальное. Дежурный священник в крематории сообщает нам, каким выдающимся членом общества, любящим отцом и преданным мужем был Джордж. Банти, которая отныне может переизобретать прошлое как ей угодно, трепещет в согласии с этими словами. Но я, плохая дочь до самого конца, смотрю сухими глазами, оцепенев, как гроб уходит под занавесочки и Джордж исчезает навсегда. Тут у меня появляется неприятная сухость во рту и перед глазами начинают плясать тысячи точек. Сердце стучит, как сваебойный копер, и я собираю все силы, чтобы придушить поднимающуюся во мне адреналиновую панику. В конце концов, это день моего отца, и нечего мне портить его собственной драмой. Но без толку — меня окатывает волна чистого ужаса, и я даже не успеваю добраться до конца ряда стульев, как теряю сознание.
В последующие дни я проживаю эту погребальную церемонию снова и снова. Меня преследует видение — гроб, уходящий за дверцы, словно корабль, который отходит от пристани в пустоту. Мне хочется побежать за ним и притащить его обратно. Поднять крышку и потребовать у отца ответов — на вопросы, которые я даже не знаю как задать.
В ночь похорон Джорджа мы с Банти легли поздно. Она была на кухне, разводила овалтайн,[59] когда зазвонил телефон, и я сказала:
— Я возьму.
— Уже за полночь, это наверняка мистер Никто.
Но, поднимая трубку телефона в прихожей, я знала, что это Джордж; я села на ступеньку лестницы, зажав трубку между ухом и плечом, и стала ждать, пока он скажет все, чего так и не успел сказать. Я еще никогда не ждала так долго у молчащего телефона.
— Кто это? — спросила Банти, выключила свет в кухне и дала мне чашку овалтайна.
Я беспомощно покачала головой и повесила трубку.
— Всего лишь опять мистер Никто.
Сноска (x). Лилиан
После войны Лилиан взяли обратно на фабрику Роунтри. Чтобы объяснить существование Эдмунда, она выдала себя за вдову солдата и сказала, что ее фамилия по мужу — Валентайн.
— Валентайн? — Нелл неодобрительно скривилась, и Лилиан подумала, что сестра теперь по временам бывает до странности похожа на Рейчел.
— Что ж, — сказала Лилиан, — я решила, раз уж выдумывать себе имя, так красивое.
— «Лили Валентайн», — с отвращением произнес Фрэнк. — Звучит как имя актрисульки в мюзик-холле.
— Я чрезвычайно сожалею, что это имя не снискало твоего одобрения, Фрэнк, — саркастически сказала Лилиан, и Фрэнк подумал, что нахальная свояченица прямо-таки напрашивается.
Но злость тут же прошла, когда Эдмунд, которого Лилиан качала на коленке, захихикал и протянул Фрэнку палец, так что Фрэнк против воли улыбнулся и пожал его.
— Я вообще не понимаю, зачем это, — продолжала Нелл с кислым лицом. — Весь Гровз знает, что ты никогда не была замужем. Что люди скажут? Я не знаю, как у тебя хватает смелости появляться на улице.
— А ты хочешь, чтобы я вообще перестала выходить? Что мне делать, по-твоему, — спрятать Эдмунда, как позорную тайну?
— Мальчик-то не виноват. — Фрэнк неуверенно попытался остановить свару.
— Ладно бы ты еще знала, кто его отец, — ядовито сказала Нелл, и у Фрэнка упало сердце. Ну почему нельзя просто оставить эту тему?
— Я прекрасно знаю, кто его отец, — отрезала Лилиан, и было бы гораздо лучше, если бы она сразу вслед за этим повернулась и вышла из комнаты, но она вперила взгляд в Нелл, словно играя с ней в гляделки, и воцарилась чрезвычайно неловкая пауза.
Когда Лилиан наконец ушла с Эдмундом наверх, а Нелл, сердито бормоча и нарочно топая ногами, вышла на кухню, Фрэнк вздохнул: правильно говорят, что двум женщинам в одном доме не ужиться. До того как они с Нелл поженились, сестры друг другу ни единого злого словечка не сказали; а теперь все время грызутся. Он чувствовал себя в осаде. Ему, например, было совершенно все равно, кто отец Эдди. Не может быть, что Джек: мальчик на него совсем не похож, а Джек был такой красивый, яркий — наверняка и сын вышел бы весь в него. А отец Эдмунда, кто бы он ни был, «не оставил от себя следа в ребенке» — так сказала Рейчел, когда мальчик родился. Уже после того, как смирилась с мыслью, что под ее кровлей будет жить падшая женщина. Рейчел даже дошла до того, что достала откуда-то фотографию, которой они раньше не видели, — Ады с Альбертом на коленях. Лилиан и Нелл ахали над фотографией, держа ее поближе к лампе и удивляясь невероятному сходству маленького Альберта с маленьким Эдмундом. Но больше всего они разволновались при виде давно умершей сестры — они почти забыли Аду, и увидеть ее вот так, вдруг, на фотографии, хорошенькую, в ленточках, с сердитой гримасой, было ужасным шоком. Она так сердито глядела на фотографа, словно знала, что он намерен украсть их мать. Лилиан с мокрыми глазами вздернула голову, выдвинулась за пределы круга света от лампы и обвиняюще посмотрела на Рейчел:
— У тебя небось и еще фотографии спрятаны?
Рейчел как-то заерзала, но сделала вид, что ей смешно, и сказала:
— Не говори глупостей.
Нелл и Лилиан поняли, что у нее в самом деле есть еще снимки. Но получили их только после смерти Рейчел. Пока Нелл и Фрэнк были в свадебном путешествии, Лилиан перерыла все вещи мачехи и нашла фотографии без рамок, снятые мсье Жан-Полем Арманом. Теперь у них оказался полный комплект, если считать ту фотографию, которая была у Тома, и в каком-то смысле, пусть незначительном, семья воссоединилась. Потом, перед самым рождением Клиффорда, Лилиан заказала рамки для всех фотографий, и это обошлось ей недешево.
Она полдня рыдала над своей детской фотографией — там, где она сама на руках у Ады (прямо девочка с куклой), но, покидая дом на Лоутер-стрит, взяла с собой не ее, а Аду и Альберта, потому что именно этот снимок вызывал у нее самую большую нежность.
Фрэнк иногда задумывался: а не Альберт ли заделал Лилиан ребенка? Он прекрасно помнил, как сестры вешались на брата и шутили, что он «единственный мужчина в их жизни». Но сама мысль о кровосмешении была настолько противоестественна, что Фрэнк сам себя обозвал извращенцем.
Лилиан положила Эдмунда в кроватку. У него уже слипались веки, и длинные светлые ресницы касались щек. Когда Лилиан уходила на работу, она оставляла Эдмунда у некой миссис Хедж на Уиггинтон-роуд. Миссис Хедж так обожала Эдмунда, что даже спать его не укладывала днем — все только играла с ним. Она была вдова — вырастила трех сыновей, крепких, здоровых мальчиков, и всех троих унесла война, и теперь миссис Хедж болталась по своему большому дому, крайнему в ряду таунхаусов, как единственная горошина в пустом стручке. Она с печальной улыбкой говорила, что Эдмунд помогает ей удержаться на плаву.
У Лилиан не возникло даже и мысли попросить сестру присмотреть за Эдмундом. Она не хотела быть обязанной. Хватит уже и того, что приходится жить в одном доме с этой парочкой. Вообще-то, дом такой же ее, как и Нелл, но по виду ни за что не скажешь. Как только Нелл вышла замуж, она стала вести себя так, словно они с Фрэнком — законные владельцы. А теперь, когда она забеременела, стало еще хуже. Казалось, по мере роста ее живота от недели к неделе растет и ее неприязнь к Лилиан. И упрямство самой Лилиан — тоже.
— Какой наш дядя Фрэнк элегантный, — сказала Лилиан, снимая ложкой верхушку яйца всмятку — завтрака для Эдмунда.
Они видели Фрэнка в окно: он на заднем дворе накачивал шину велосипеда, прежде чем отправиться на работу. Он теперь работал в магазине мужской одежды и действительно ходил франтом. Но все комплименты Лилиан падали на бесплодную почву. Нелл смахивала со стола крошки блестящей гальванизированной щеткой с совком — этот красивый набор подарила ей на свадьбу соседка, Минни Хейвис. Сейчас Нелл обметала крошки вокруг тарелки Эдмунда резкими короткими движениями, словно хотела бы смести и его заодно.
— Нелли, оставь, — мягко сказала Лилиан. — Я сама уберу, когда Эдди поест.
— Завтрак кончился, — заявила Нелл, избегая взгляда Лилиан.
— Ну как это кончился? — Лилиан старалась говорить рассудительно, хотя больше всего на свете ей хотелось ущипнуть сестру. — Эдмунд только начал есть, а я собираюсь заварить еще чаю. Хочешь чашечку?
— Нет, спасибо. Я уже позавтракала, — высокомерно произнесла Нелл.
— Я не знала, что у нас накрывают только один раз, как в дешевых гостиницах, — рассердилась Лилиан.
— Я ничего не знаю про гостиницы, дешевые они там или какие, — парировала Нелл с высокомерной улыбочкой: не так часто ей приходил в голову удачный выпад в разговоре.
Тут у Лилиан кончилось терпение, и она, уже не щадя сестру, отрезала:
— Не умничай, Нелл, тебе это не идет.
Нелл сердито ткнула щеткой в стол и случайно смахнула на пол одну из незабудочных чашечек — и, увидев, что та разбилась, завизжала и швырнула щетку через всю комнату. Наверху заревел Клиффорд, и Нелл заткнула уши руками, чтобы его не слышать, — он был из тех детей, которые ревут все время, когда не кормятся, и доводил мать до исступления. Но даже с заткнутыми ушами Нелл расслышала слова Лилиан:
— Вон, опять твой заревел. Он вообще затыкается хоть когда-нибудь?
Клиффорд был на редкость безобразным младенцем, особенно рядом с Эдмундом, который отличался дивным спокойствием. Нелл прямо тошнило по временам, когда она видела, как Лилиан сюсюкает и воркует с Эдмундом, словно с куклой.
— Этот мальчишка избалован донельзя, — сказала она Фрэнку. — Одному Богу известно, каким он вырастет.
— Пока что у него неплохо выходит, — заметил Фрэнк, который считал Эдмунда «отличным парнишкой».
— Она его задушит в объятиях рано или поздно, вот помяни мое слово, — сказала Нелл. — И более того…
Но никто не узнал, что она собиралась сказать, потому что она как раз закрепляла пеленки Клиффорда булавкой и нечаянно ткнула ею самого Клиффорда, у которого как раз выдалась одна из редких пауз. Он побагровел и принялся орать, и орал не переставая, и бедная Нелл начала его трясти, а потом разразилась слезами и крикнула Фрэнку:
— Меня никто не предупреждал, каково это!
Жарким июльским утром Лилиан вышла из дома на Лоутер-стрит и зашагала к фабрике Роунтри, огромному краснокирпичному сухопутному кораблю, и, еще не дойдя до ворот миссис Хедж, решила, что делать дальше. Она подергала шнур звонка на воротах. Эдмунд, сидевший у нее на руках, показал наверх, на стрижа, летящего вверх в летнем синем небе.
— Да, там птичка.
Лилиан улыбнулась, прижала сына к себе и вдохнула сладостный запах молока, мыла и сонного детского тельца. Она не могла больше ни минуты находиться в том доме. Рядом с этой парочкой, льстивой и мелкодушной. Льстивые и мелкодушные — вот они какие, и если она останется с ними, то так же съежится, и Эдмунд будет расти в удушливой тесноте, слушая ежевечернее блеянье Фрэнка и Нелл в маленькой гостиной: о ценах на говядину, и о морковной мухе, что напала на огород Фрэнка, и о том, какие гадкие люди эти большевики. Это не годится. Это совершенно не годится.
— А вот и мой милый маленький мальчик! — воскликнула миссис Хедж — она открыла дверь, когда они еще шли по недлинной дорожке к дому.
Эдмунд протянул ручки и обнял миссис Хедж за шею, а миссис Хедж звонко расцеловала его в розовые щечки.
— Я собираюсь эмигрировать, — сказала Лилиан, и миссис Хедж все утро начинала плакать каждый раз, как бросала взгляд на Эдмунда.
Лилиан хотелось забыть об осторожности и полностью положиться на случай, так что она разорвала лист писчей бумаги на аккуратные квадратики, написала все варианты, которые пришли ей в голову — Новая Зеландия, Австралия, Южная Африка, Родезия, Канада, — и положила в свою лучшую шляпку, темно-синий соломенный ток с белой шелковой камелией. Закрыла глаза и вынула свое будущее. Так и вышло, что в прохладный осенний день она отплыла из Ливерпуля в Монреаль на «Миннедозе», корабле Канадско-Тихоокеанской трансатлантической линии. Лилиан в той самой шляпке высоко подняла Эдмунда, чтобы он мог попрощаться со страной, где родился. Снизу, с причала, им махали Фрэнк и Нелл — очень старательно, преувеличенно размашистыми движениями, чтобы Лилиан видела. Фрэнк махал одной рукой, а другой поднимал повыше Клиффорда, чтобы тот тоже попрощался с единственным двоюродным братом. Эдмунд извивался и ерзал от восторга — так ему нравились разноцветный серпантин, музыка духового оркестра и общее ощущение, что происходит что-то очень важное. Нелл все испортила слезами: с нижней палубы Лилиан отчетливо видела, как сестра горько рыдает. У Лилиан чуть не разбилось сердце, и она пожалела, что не уехала молча, просто оставив записку. Может быть, если бы Нелли не охладела так, Лилиан не уехала бы вообще. Когда корабль заскользил прочь от причала, Лилиан уткнулась мокрым лицом в шейку ребенка.
Лилиан прожила два года в Монреале, во французском районе, в комнатке над булочной-пекарней. Работала она в той же булочной, на кроткого толстяка по имени Антуан — он с первой же недели после ее приезда умолял ее выйти за него замуж. Лилиан нравилось дружелюбие жителей квартала, ей забавно было слушать, как Эдмунд болтает с приятелями, словно заправский француз, и она обожала запах пекущегося хлеба, что будил ее по утрам, поднимаясь с первого этажа, от печей, у которых потел Антуан. Но в конце концов она решила, что обидно было бы ехать так далеко ради всего лишь одной комнатушки, и еще начала уставать от брачных предложений пекаря и боялась, что скажет «да». Тому, кто уже один раз оставил все позади, очень легко снова сорваться с места, и вот в один прекрасный день Лилиан уложила сундучок и купила себе и Эдмунду билеты на поезд Канадско-Тихоокеанской железной дороги. Когда она покупала билеты, кассир спросил ее:
— Куда вы желаете, мадам?
Она не знала, что сказать, — ей как-то не пришло в голову обдумать этот вопрос. Так что она пожала плечами:
— До конца, пожалуйста.
Провинция Онтарио стелилась под колеса поезда бесконечными милями воды и деревьев, — казалось, весь континент состоит исключительно из воды и деревьев. Но как только Лилиан сказала Эдмунду: «Я и не знала, что на свете столько деревьев», они стали редеть, а вода — иссякать, и очень скоро начались прерии. Огромный океан пшеничных полей тянулся даже дольше, чем вода и деревья Онтарио. Ночью, когда поезд пересекал границу между провинциями, покидая Саскачеван и въезжая в Альберту, Лилиан сидела в вагоне обозрения, смотрела на луну, которая огромным желтым фонарем висела над бескрайними прериями, и думала о доме на Лоутер-стрит. Все время, пока Лилиан жила в Монреале, ей казалось, что ее может притянуть обратно в Англию. Но сейчас, уезжая все дальше от восточного побережья, она поняла, что не вернется никогда — ни в Монреаль, ни в Англию, ни, самое главное, на Лоутер-стрит, и почувствовала себя такой виноватой, что решила с утра первым делом написать Нелл, потому что все это время не подавала вестей. Но, написав «Дорогая Нелл! Как ты поживаешь?», Лилиан намертво застряла и в конце концов бросила эти потуги — как раз когда поезд проезжал через Калгари и в окне вдруг цветной открыткой возник покрытый белой пеной зеленый поток талой ледниковой воды. И тут начались горы.
В Банффе им пришлось сойти с поезда — Лилиан больше не могла просто смотреть на Скалистые горы и не вдохнуть их, не попробовать на вкус. Прямо там, на перроне станции в Банффе, она широко распахнула руки и закружилась — все кругом и кругом, хохоча во всю глотку, пока Эдмунд не испугался, что она упадет на рельсы.
Они прожили в Банффе, в маленьком дешевом пансионе, целую неделю; ходили в походы у подножия Серной горы и заплатили одному человеку, чтобы свозил их в двуколке на озеро Луиза. Там они смотрели на ледник и гуляли вокруг озера с удивительной сине-зеленой водой, и Лилиан, наверно, осталась бы в Банффе навсегда, но все-таки они снова сели на поезд — вдруг там, в самом конце, окажется что-то еще лучше?
В Ванкувере Лилиан устроилась работать на почту, и при виде сотен писем, что каждый день проходили через нее, чувствовала себя ужасно виноватой. Она несколько раз начинала писать Нелл. Однажды даже осмелилась спросить, не появились ли у Клиффорда новые братья и сестры. Но потом все равно рвала и жгла написанное — зачем писать зазря, вдруг она в один прекрасный день снова захочет новизны и уедет, и тогда ответ Нелл пересечет целый континент и не найдет Лилиан, а Лилиан как сознательная почтовая работница не хотела плодить потерянные письма. Так что она все тянула. Однажды она даже подумала, что, наверно, во время войны написала слишком много писем и у нее внутри ни одного не осталось. В конце концов она послала телеграмму: «У меня все в порядке, не беспокойтесь». Конечно, это никуда не годилось, но Лилиан решила, что лучше уж так, чем совсем никак.
Отправив эту телеграмму, она вдруг вспомнила другую — ту, в которой им сообщили о смерти Альберта, и стала беспокоиться, что при виде новой телеграммы Нелл станет плохо, но к тому времени дело было уже не поправить, да и вообще у Лилиан появились другие заботы. Она согласилась выйти замуж за саскачеванского фермера, красивого вдовца. Он приехал в Ванкувер на свадьбу друга и зашел на почту за маркой, чтобы отправить открытку домой, матери, на ферму.
— Она никогда не получает писем, — робко объяснил он. — Никто из ее знакомых никогда не уезжает. Она и сама не бывала дальше Саскатуна.
— Саскатуна? — повторила Лилиан, и у них завязался разговор, и они болтали, пока начальник Лилиан не подошел к ним со словами:
— Миссис Валентайн, мне хотелось бы напомнить вам, что вы получаете жалованье не за болтовню.
Лилиан пришлось изо всех сил втягивать щеки, чтобы не расхохотаться, а красивый фермер приподнял шляпу и ушел прочь от очереди, которая уже успела выстроиться к окошечку Лилиан.
Когда Лилиан уходила домой — ранним вечером, — улицы были скользкие и блестящие от дождя, а фонари горели желтым светом, навевая меланхолию, которая всегда сопутствует дождю и темноте. Лилиан только начала раскрывать зонтик, борясь с ветром, как из темноты выступил саскачеванский фермер, опять очень вежливо приподнял шляпу и попросил разрешения проводить ее домой. Лилиан положила узкую ладонь на его мощную руку и подняла зонтик, прикрывая их обоих от дождя (фермер был очень высокий), и он проводил Лилиан до пансиона, где она жила и где хозяйка, миссис Райцевич, присматривала за Эдмундом после школы. К тому времени Лилиан уже знала, как зовут фермера, и сказала:
— Эдмунд, это мистер Доннер.
Пит Доннер присел на корточки и сказал:
— Привет, Эдмунд, можешь называть меня Питом.
Но Эдмунд почти не называл его так, а стал называть папой едва ли не с первого дня после того, как Лилиан вышла за мистера Доннера замуж.
Пита Доннера ужасно удивляло, как быстро его новая жена привыкла к жизни на ферме: ее не испугала даже первая, очень суровая зима, а летом она вставала на рассвете, кормила кур, доила корову и напевала, готовя завтрак Питу и его батракам, Йозефу и Клаусу, которые жили в большой хижине за огородом. Железная дорога проходила прямо через владения Доннера, и на следующее лето он раза два находил Лилиан у путей — она смотрела на огромные товарные составы с зерном, что тянутся через всю прерию бесконечной цепочкой вагонов. В глубине души он беспокоился, что жена вдруг опять снимется и уедет, — так задумчиво она глядела на проходящие поезда. Летними вечерами они сидели на крыльце большого, обшитого доской дома, под летней луной, похожей на пухлую тыкву, какие мать Пита растила на огороде, и Лилиан рассказывала Питу про Рейчел и Нелл, и про отца Эдмунда, и про то, почему она сохранила его имя в тайне. Тогда Пит Доннер начал бояться — Лилиан казалась ему очень сильной, и хотя, судя по ее рассказам об Англии, ее ничто туда не тянуло, он все равно спросил, и она громко расхохоталась и сказала:
— Не говори глупостей.
Следующей зимой, когда ей было тридцать шесть лет, она родила сына, которого назвали Натаном — в честь отца Пита Доннера.
Натан был совсем не похож на единоутробного брата — единственной общей чертой у них была пухлая, как у девочки, нижняя губа. Такая была у Ады, а до того — у ее матери. Мальчики очень дружили и, когда Эдмунд был помоложе, все время говорили о том, что когда-нибудь будут вместе работать на ферме. Но потом Эдмунд уехал в Торонто, изучать английский язык в университете, и Натан боялся, что Эдмунд останется в городе. Когда семье сообщили, что Эдмунд не вернулся из боя, Натан несколько недель был не в себе, потому что не мог представить себе будущее без Эдмунда.
Но будущее все равно настало своим чередом, и Натан вырос и женился, и у него появилось двое детей. Старшая, Элисон, выучилась на юриста и переехала в Оттаву, работать на правительство. Вскоре после ее отъезда Натан погиб от несчастного случая на ферме. Пит Доннер к этому времени уже умер — еще в пятидесятых, от рака легких. Элисон вечно смеялась и говорила, что никогда не выйдет замуж и не будет работать на ферме. Но ее брат Энди работал на ферме, и стал управлять ею после смерти отца, и женился на девушке из Виннипега по имени Тина.
Шел 1965 год. К тому времени Лилиан перебралась из большого дома в старую хижину Клауса и Йозефа, которую Энди заново обустроил для нее. Лилиан говорила, что ждет смерти, но до смерти ей было еще далеко — если совсем точно, десять лет, за которые артрит искривил ее и согнул в неуклюжую и неудобную позу.
Тина, жена Энди, часто приходила вечерами посидеть с Лилиан. Тина родила трех мальчиков, одного за другим. Старшего, Эдди, назвали в честь Эдмунда, потом были близнецы, Нат и Сэм, а сейчас она ждала четвертого. Она шутила, что приходит к Лилиан, только чтоб укрыться от шумных мальчишек, хотя обе знали, что это неправда. Лилиан любила Тину больше всех на свете — Тина была очень красивая, с ясными глазами, фигурой как у статуэтки и светлыми волосами, которые она обычно стягивала в хвостик, так что проступал четкий и сильный костяк лица. Летом Тина вся покрывалась веснушками, словно ее побрызгали золотой краской, но зимой у нее кожа была белая, как молоко; Тина так бурлила энергией, что та как будто переливалась через край и немножко ее оставалось в хижине, когда Тина убегала обратно в дом. Лилиан казалось, что у Тины, как когда-то у Альберта, внутри больше света, чем у обычных людей.
Как-то весенним утром, когда Тина уже дохаживала четвертую, и последнюю свою беременность, она выглянула из окна кухни и увидела, что из хижины идет дым. Она крикнула матери Энди, которая жила с ними, чтобы та присмотрела за мальчиками, и, тяжело переваливаясь, побежала к хижине, но, добежав, увидела, что Лилиан у двери жжет на жаровне бумаги из картонного ящика, стоящего рядом. Обугленный обрывок взлетел с огня и приземлился у ног Тины. Она прочитала: «Я собиралась написать, но…» — все остальное сгорело.
— Я решила прибраться перед смертью, — бодро прокричала Лилиан.
— Надеюсь, ты подождешь помирать, хотя бы покуда ребенок не родится, — неодобрительно сказала Тина, но Лилиан только засмеялась:
— Не загадывай!
Она подкинула в жаровню еще бумаг, улыбнулась на резком весеннем солнце и сказала:
— Я и так уже слишком долго прожила. Когда я умру, то попаду туда, где мои дети, а любая мать только того и хочет, чтоб быть со своими детьми.
— Но не все время, — засмеялась Тина.
Когда Лилиан закончила, они вошли в хижину, и Тина сделала им обеим какао.
— Я хочу тебе кое-что дать.
Лилиан достала фотографию, которая всегда стояла у нее на комоде в красивой серебряной рамке, и вложила в руки Тины Доннер. Тину всегда волновала эта фотография, пронзительный портрет умерших брата и сестры: у Тины был брат, который погиб от несчастного случая в детстве. Получив фотографию, Тина едва удержалась от слез — не только потому, что ей было грустно глядеть на умерших детей, но и потому, что, значит, Лилиан в самом деле собралась умирать.
Уходя, Тина погладила себя по животу:
— Я знаю, это опять будет мальчишка, — мне просто не судьба иметь девочек. Как бы мне его назвать?
Лилиан подумала и сказала:
— Может, назвать его в честь отца Эдмунда?
На похоронах Тина Доннер выплакала все глаза, и люди говорили, что очень трогательно видеть такую привязанность молодой женщины к старухе. Хотя это говорили в основном старухи.
— Я ее по-настоящему любила, — сказала Тина, качая головой, и Энди Доннер обнял ее и сказал:
— Я знаю, милая.
Потом все поехали на ферму, где Доннеры устроили отличное угощение, и все говорили, что не видывали столько народу зараз — даже на свадьбе. Поминки вышли не грустные, а бодрые, потому что ведь Лилиан была очень старая и прожила совсем неплохую жизнь, особенно если сравнить с другими. И к тому же Доннеры радовались рождению очередного сына, и Энди Доннер поднял бокал и предложил выпить за бабушку, и его сестра Элисон тоже произнесла тост — в честь новорожденного, Джека.
Глава одиннадцатая
1968
Премудрость
Мои похороны — очень душещипательное мероприятие. Гроб стоит в проходе прекрасной старой церкви, Святой Троицы на Гудрэмгейт, с двускатной крышей и старомодными огороженными скамьями. В церкви толпятся скорбящие. Птичьи трели доносятся в открытую дверь, через которую виднеются волшебные зеленые просторы английских холмов и лесов. Они тянутся насколько хватает глаз и даже чуточку дальше. Открытый гроб усыпан благоуханной сиренью и снежным цветом боярышника, так что я похожа на майскую королеву. Люди на цыпочках подходят ко мне и любуются моей алебастровой кожей и волосами цвета воронова крыла — после смерти волосы загадочным образом стали гуще и темнее, так что роскошными агатовыми волнами спадают на лавандовую подушку в гробу.
— Она была такая красивая, — бормочет один из скорбящих, изумленно качая головой.
— И ее совсем никто не понимал, — добавляет кто-то другой. — Если бы только мы вовремя поняли, какая она особенная.
— И талантливая, не забывайте, — добавляет третий голос, и все стоящие у гроба скорбно и согласно кивают.
Церковь забита народом — здесь не только друзья и родные, но и люди, которых я не знала при жизни: мой большой поклонник Леонард Коэн, вдохновенный Теренс Стэмп.[60] Мария Каллас поет «J’ai perdu mon Eurydice».[61] Банти сидит с краю скамьи, покаянно мотая головой. «Может быть, если бы ее не подменили при рождении, этого никогда не случилось бы», — тихо говорит она сидящему рядом с ней мистеру Беллингу.