Музей моих тайн Аткинсон Кейт

— Кровавой резней, — сообщаю я Патриции.

— Замечательно! — со смаком восклицает она.

— Нет-нет, это историческая резня, — торопливо объясняю я, но по глазам Патриции вижу, что она думает не о Кэмпбеллах и Макдональдах, но о Роперах и Ленноксах. Или, может быть, только о Ленноксах.

Когда мы въезжаем в Гленко, нас окутывает черное облако — как метафорическое, так и реальное («Такое уж боязное место эт’самое Гленко», — комментирует потом миссис фон Лейбниц). Горы мрачно и угрожающе вздымаются по сторонам, но мы прибываем на место благополучно (обходится без резни) и вкушаем все удовольствия, какие может предложить Форт-Вильям в дождливый день. Мы немедленно укрываемся от дождя в очередной «Кухне» (на сей раз — «Горца»), полной людей, инвалидных кресел, мокрых капающих макинтошей и зонтиков и агрессивного шипения хромированной кофеварки. «Взрослые», как они очень смешно себя называют, пьют кофе из стеклянных стаканчиков с блюдцами, и Банти улыбается мистеру Роперу поверх красной штампованной жестяной пепельницы и протягивает ему сахарницу из нержавейки, словно в ней лежат золотые яблоки Афродиты, а не кристаллы коричневого сахара. «Спасибо, Банти», — говорит он, и их улыбки отражают друг друга, а мы все, как загипнотизированные, следим за его ложкой, и он мешает, мешает, мешает, мешает чай, пока наконец миссис Ропер не восклицает: «Клайв, ты же не пьешь с сахаром!» — и только тогда мы приходим в себя.

Патриция через силу отхлебывает воду из стакана, я пью чай, Кристина — молоко, Кеннет — «фанту», а Малышу Дэвиду разрешают выпить банановый молочный коктейль, который миссис Ропер наливает ему в детскую чашечку. Банановый молочный коктейль — ядовито-желтого цвета, который, как мне кажется, происходит откуда угодно, но не от бананов. Поэтому я не удивляюсь, когда через несколько минут большая часть коктейля выливается из Малыша Дэвида обратно. Патриция с неподобающей спешкой исчезает за дверью с надписью «Девы», но я с радостью отмечаю, что всем остальным удается удержать выпитую жидкость в себе.

Тут обнаруживается, что путеводитель забыт в Ох-на-кок-а-лики, и мы безутешно блуждаем по улицам, ища какие-нибудь архитектурные или исторические достопримечательности, и натыкаемся на магазин подарков «Масенький горец», где покупаем кучу совершенно бесполезных предметов, разукрашенных чертополохом и вереском. (Впрочем, лично я в восторге от своего «Иллюстрированного карманного справочника по узорам шотландских кланов», несмотря на то что половина узоров воспроизведена в расплывчатом черно-белом виде.) Мы делаем глупость — закупаемся большим количеством сахара в разных формах: «Кислые сливы» (продавщица уверяет нас, что это — шотландский деликатес), «Помадка с виски», «Эдинбургская карамель» и длинные блестящие шнуры лакрицы. Внезапная свирепая августовская буря с градом приводит нас к решению оставить Форт-Вильям, и мы бегом возвращаемся на стоянку машин и едем на ферму.

На обратном пути мы принимаемся пожирать только что купленные сласти (вместо обеда), и очень скоро машина Роперов снова тормозит на обочине («Он останавливается!!!»), чтобы дать Малышу Дэвиду возможность извергнуть остатки ярко-желтой массы. И мы снова едем! Но через две минуты наступает наша очередь остановиться, поскольку «малую» опять «выворачивает». Даже обычно стойкая миссис Ропер вынуждена «пойти глотнуть воздуху» под низким небом Гленко. «Бедная Гарриет!» — комментирует Джордж, и Банти глядит на него в безмолвном изумлении: он за всю свою жизнь ни разу не произнес «бедная Банти». Но она не успевает выразить это изумление — Патриция тихо стонет, и мы снова вынуждены остановиться.

— Никто не ведает бед твоих,[43] Патриция, — сочувствую я ей.

— Рубизаткнись.

* * *

Неудивительно, что проходит несколько дней, пока мы решаемся на очередную вылазку. Но мы находим чем себя занять — несколько раз наблюдаем за дойкой, а Патриция приручает одну из кур. Мы коротаем вечера, как наши предки встарь. На ферме есть пианино — очень расстроенное, и Кристина развлекает нас оригинальными аранжировками песен «Мой любимый за океаном» и «Дом, милый дом» (мы с Патрицией никогда не могли понять, в чем секрет популярности последней). Здесь даже есть что читать — сокращенные романы издания «Ридерс дайджест» и большая Библия в кожаном переплете, такая тяжелая, что, кажется, ею можно корабль потопить. Конечно, мы играем в снэп, и вдобавок миссис Ропер учит нас пикету. Наши предшественники оставили на ферме настольную игру «Улика»,[44] так что мы играем и в нее тоже, но вместо того, чтобы дать выход человекоубийственным порывам, она их, кажется, усиливает. По этому перечню развлечений сразу видно, что телевизора у фон Лейбницев нет, так что мы можем в полной мере оценить все прелести жизни в бинуклеарной семье.

Мы проводим несколько относительно мирных дней на Бездонном озере. «Бездонном?» — уточняет мистер Ропер. «Ага, дна нету», — подтверждает миссис фон Лейбниц. Озеро больше похоже на пруд — оно лежит обломком лакрицы меж усеянных овцами холмов, и черная блестящая поверхность наводит на мысль, что озеро и впрямь неисчерпаемо. Мистер фон Лейбниц одалживает нам удочки, и миссис Ропер, мистер Ропер и Джордж стоят на краю озера, закидывая удочки и подергивая поплавки, но им так и не удается ничего поймать. Наверно, всю рыбу засосало через бездонный провал в Австралию. Малыш Дэвид в это время нетвердо ковыляет вокруг (напоминая большое противное насекомое), а Патриция сидит на траве, сжавшись в комок, и читает «Хамфри Клинкера»,[45] злобно глядя на Малыша Дэвида, когда он подходит близко.

Банти порхает вокруг озера — вместо удочки она закидывает многозначительные взгляды. Присутствие миссис Ропер сильно осложняет развитие романа, но все равно озерные прогулки Банти постоянно приводят ее к мистеру Роперу. Удивительно, сколько раз за день эта парочка сталкивается — соприкасается пальцами при попытке взять чашку, прижимается телом к телу в узких дверях, словно мистер Ропер — магнит, а Банти — кучка железных опилок.

Кристина все время втягивает меня в игры собственного изобретения, которые все до единой исходят из предпосылки, что мы с ней — лошади. Мне трудно отвертеться от этих лошадиных игрищ, и единственным выходом для меня остается скакать очертя голову к ближайшему холму, надеясь, что Кристина не последует за мной. Иногда побег удается, особенно если Кристина отвлекается на что-нибудь («О боже! Где малыш?») или в очередной раз сопутствует Кеннету впроверке теории бездонности озера («Кеннет! Сейчас же вылезай из воды!»). Мне лично кажется, что проверить эту теорию проще простого, надо только бросить Кеннета в озеро.

Я стараюсь держаться от озера как можно дальше. Оно меня пугает, а если я подхожу близко, мне начинает казаться, что меня затягивает в бездонную черноту. Оно мне о чем-то напоминает, но о чем?

Нам выпадает несколько дней подряд хорошей погоды («Это ненадолго», — мрачно говорит мистер фон Лейбниц, качая головой, и миссис фон Лейбниц соглашается: «Как пить дать, мы за это поплатимся на следующей неделе»), и я в целом ничего не имею против прогулок по холмам и долам к озеру и обратно. Как-то после обеда, в ясный жаркий день, мне удается ускакать от Кристины на самый высокий холм над озером. Задыхаясь, как лошадь на бегах, я бросаюсь на траву — она грубая и щекочется, как набивка соломенного матраса. Далеко внизу блестит вода, бездонная и таинственная, и бессмысленно снуют люди. На горизонте бескрайняя вересковая равнина смыкается с бескрайним бледным небом, выметенным дочиста, если не считать одного грифа, который висит в небе, как знак для авгура. Меня пронизывает чистая радость, душевный подъем, и дыра внутри — там, где из меня вырвали кусок, — исцеляется и зарастает. Конечно, это блаженство не может длиться долго: меня зовут вниз, обедать (миссис фон Лейбниц дает нам обед с собой, всегда одно и то же — сэндвичи с холодным тушеным мясом, переспелые бананы, картофельные чипсы без каких-либо добавок и мятные конфеты), и к тому времени, как мы пускаемся в обратный путь, все снова становится как всегда — и мое собственное бездонное озеро одиночества снова воцаряется у меня в душе.

* * *

Патрицию тошнит почти все время, но остальные, кажется, пришли в себя, так что на понедельник снова запланирована экскурсия, на сей раз в Обан; как пошутил мистер Ропер, хуже, чем в Форт-Вильяме, все равно не будет.

Мы сталкиваемся с уже знакомыми препятствиями — нам приходится пройти сквозь строй овец и почти милю ехать зигзагом из-за одной особо упрямой («Да переедь ее — и дело с концом!»), а Патрицию тошнит в вереск.

— Патриция, что с тобой такое? — Банти сверлит ее взглядом.

— Патриция, может, у тебя душа болит? — сочувственно спрашиваю я.

— Рубизаткнись.

Спускаясь к Обану, мы видим море, обручем охватившее землю, а сверху — небо, водянистое и прозрачное. Мы проезжаем непонятно откуда взявшегося волынщика в полном наряде (я отмечаю, что килт на нем — в клетку клана Андерсонов) — он стоит на обочине и играет на волынке мрачный пиброх, от которого мурашки бегут по спине, и под эту музыку мы въезжаем в Обан. Я бы получила от поездки удовольствие, если б только мне не мешали, но взрослые уже обсуждают «маленькую — или лучше сказать, масенькую? — прогулку на лодке, ха, ха, ха», — смеется мистер Ропер, нечаянно потираясь всем телом о Банти, пока мы идем в ресторан, расположенный в отеле, где в вестибюле ковер в шотландскую клетку (клана Макгрегоров). Мы все едим рыбу с жареной картошкой, кроме Патриции — она съедает ломтик картошки и становится зеленей, чем вода в гавани.

Паром на Малл удаляется, похожий на великосветскую даму, а мы влезаем в собственное судно — «Славный колокольчик», крохотную лодочку, больше похожую на скорлупку. Мы находим ее под вывеской «Прогулки по гавани — владелец мистер А. Стюарт», и Джордж восклицает: «Эй, Дональд, застегни килт, волынку видно!» — а мистер Стюарт смотрит на него со смесью жалости и презрения.

«Ничего страшного», — уговариваю я себя, садясь рядом с Патрицией на скамью, которая прыгает вверх-вниз, как перекидные качели. В конце концов, погода хорошая и залив совсем небольшой. Тут мотор начинает тарахтеть, и мы едем! Банти, впрочем, в здравом уме ногой не ступила бы в эту лодку, но она ослеплена любовью и очень скоро обнаруживает свою ошибку; не успеваем мы и из гавани выйти, как она белеет и шепчет: «Ох, нет».

— Банти, что такое? — В голосе мистера Ропера слышится неподдельное участие. Он склоняется к ней.

И миссис Ропер, и Джордж, заслышав интимные нотки, поднимают головы, но миссис Ропер тут же отвлекается на Малыша Дэвида, которому вновь приспичило изображать чайник. Джорджа, впрочем, не так легко отвлечь, и с этой минуты он начеку — следит за парочкой, как ястреб.

Как только мы, тарахтя, выходим из гавани, водная гладь, только что прозрачная и ровная, как стекло, меняется — ее ерошат волны, и очень скоро начинается угрожающая зыбь. Незабудочная голубизна моря сменяется темным цветом кларета, суля неприятности. Порывы ветра принимаются швырять нашу лодочку и сидящих в ней храбрых моряков. «Бедная Банти», — говорит мистер Ропер, когда та, перегнувшись через борт, расстается с рыбой и жареной картошкой. Я ее очень понимаю: у меня у самой желудок пляшет «шотландский флинг». Патриция съезжает со скамейки на дно лодки, и я перебираюсь поближе к ней. Хватаю ее за руку, и она без колебаний отвечает твердым пожатием. Мы в страхе цепляемся друг за друга.

— Всего лишь масенький шквалик! — кричит мистер Стюарт, но никого из нас это не утешает, особенно мистера Ропера, который вопит в ответ, перекрикивая ветер:

— Масенький или нет — боюсь, старина, эта лодка его не выдержит!

Не знаю, то ли наш капитан оскорблен нотками англоимпериализма в голосе мистера Ропера, то ли принадлежит к эволюционировавшей части человечества — с перепонками на ушах, — но он не слышит и продолжает рассекать штормовые волны. Миссис Ропер полностью занята Малышом Дэвидом, который мокр и визжит, Кристиной, которая стонет и держится за живот, и Кеннетом, который свесился через край лодки, явно собираясь измерить морские глубины собственным телом. Мистер Ропер вовсе не помогает жене, но передвинулся на тот борт, где находится Банти, так что теперь мы угрожающе кренимся, пойманные меж Сциллой ревности Джорджа и Харибдой Обанского залива.

И тут — и это ужасно — я вдруг начинаю кричать, из меня рвется истошный крик отчаяния, он поднимается из бездонного озера, зияющего у меня в душе, из дыры без имени, без номера и без краев. «Вода! — рыдаю я в плечо Патриции. — Вода!» Патриция делает все возможное в этих обстоятельствах, чтобы меня успокоить. «Я понимаю, Руби, я понимаю!» — кричит она, но ветер уносит все остальные слова.

Каковы бы ни были последствия этого вопля потерянного ребенка, по крайней мере, он действует на мистера Стюарта, который наконец (с большим трудом) разворачивает лодку и направляется обратно в гавань.

* * *

Но мы еще не окончательно спаслись от шторма. Вечером миссис Ропер сидит наверху с Кристиной, которая так и не оправилась (в отличие от всех остальных). Мистер Ропер укладывает Малыша Дэвида и сходит вниз, где мы все играем в «Улику». Он садится рядом с Банти и придвигает стул очень близко к ней. Они все время хихикают и случайно соприкасаются руками, и вот в определенный критический момент игры Джордж не выдерживает. Когда мисс Скарлетт (Банти) и преподобный Грин (Клайв) в очередной раз сталкиваются в коридорах особняка, Джордж бросает свинцовую трубу[46] и выбегает из комнаты.

— Некоторые люди совершенно не умеют себя вести, — говорит Банти.

Вслед за этим происходит сразу несколько драматических событий в порядке, напоминающем пошлый фарс. Мисс Скарлетт и преподобный Грин бросают игру вскоре после стремительного бегства Джорджа и через некоторое время обнаруживаются в столовой: мистер Ропер, уже не в силах себя сдержать, совокупляется с нашей матерью на темных дубовых досках обеденного стола. Я прихожу туда на воинственный клич Джорджа: «Шлюха!», который, что вполне естественно, привлекает на место преступления также мистера и миссис фон Лейбниц. К этому времени преступная пара уже приняла вертикальное положение и пристойный вид, но, кажется, все мы явственно видим на бежевой водолазке Банти огромную алую букву «А».[47] Джордж воинственно, но неубедительно изображает боксерские выпады в сторону мистера Ропера — тот раскраснелся и зол, а Банти пытается делать вид, что ровно ничего не произошло.

— Йест проблем? — осведомляется мистер фон Лейбниц, делая шаг вперед, и мистер Ропер рычит на него:

— А ты, недобиток гитлеровский, не лезь не в свое дело!

Вполне естественно, что Лейбницы не в восторге. Я озираюсь, ища Патрицию: мне интересно, выступит ли она против такой несправедливости. К своему удивлению, я вижу ее тут же, в комнате, — она стоит, прислонясь к дверному косяку, с кривой улыбкой на лице. Банти оглядывается в поисках попугая отпущения — ее взгляд падает на Патрицию, и она чопорно произносит: «Патриция, не горбись!» — словно весь шум поднялся из-за осанки последней. Но тут Патриция выдает один из своих величайших нон-секвитуров:[48]

— Вообще-то, мама, я пришла тебе сказать, что я беременна.

Кто может покрыть такой козырь? Оказывается, миссис Ропер. Она влетает в столовую, как чайная булочка, запущенная из тостера, с воплем:

— Помогите! Помогите! «Скорую»!

* * *

Это оказывается всего лишь аппендицит, что, в общем, не так страшно, хотя моя бабушка все время упоминала, что ее первый жених от этого умер. Мы не знаем, умрет Кристина или нет, но ее везут на «скорой помощи» в Обан, где быстро удаляют виновный орган. На следующий день мы разделяемся на группы уже по-другому — миссис Ропер, Джордж и Кеннет находятся с Кристиной в обанской больнице, в то время как моя мать, мистер Ропер и Малыш Дэвид прочесывают холмы в поисках Патриции. Наконец они находят ее возле Бездонного озера: она скорбно блуждает, чем-то похожая на мисс Джессел,[49] среди камышей и осоки. Меня оставляют на попечение миссис фон Лейбниц, и мы с ней печем картофельные сконы и едим их теплыми прямо на кухне у поющего на печке чайника и беседуем о шотландской литературе. «Так что, нет тут твоей родни-то?» — спрашивает она, и я отвечаю, что они бродят по холмам и ищут Патрицию, но она говорит, что она не об этом, а о других Ленноксах, ведь Леннокс — шотландская фамилия. Я морщу нос и говорю, что нет, вряд ли: Джордж и Банти вечно распространяются о том, какие они коренные потомственные уроженцы Йорка с незапамятных времен (хотя в моем справочнике шотландской клетки действительно есть узор клана Ленноксов). И так далее.

В среду мы прерываем отдых и едем домой, предоставляя Роперам самостоятельно разбираться с остатком отпуска. Путешествие домой проходит без особых эксцессов. Банти очень старательно смотрит на карту и дорожные знаки, чтобы задобрить Джорджа, ибо она узрела всю глубину своих прегрешений. Я подозреваю, что одного дня в компании Малыша Дэвида и перспективы заполучить его в пасынки хватило, чтобы отвратить ее от неверности, даже без мистера Ропера с его моральными колебаниями («Слушай, Банти… Я нужен бедной Гарриет, понимаешь…»). Не говоря уже о перспективе стать бабушкой.

Мы с Патрицией спим почти всю дорогу домой и просыпаемся только на время (очень хорошего) обеда в ресторане на подступах к Глазго. С этим обедом уже никто не расстается. Мы едем молча: настроение у всех пришибленное, как бывает после больших катастроф. Из Ох-на-кок-а-лики мы трогаемся очень рано утром, пропуская овсянку и фасоль в томате, потому что Джордж хочет опередить овец и проехать раньше часа пик. Мы отъезжаем от фермы в густом утреннем тумане, приглушающем и оглушающем обычный мир. Приближаясь к дороге без имени и номера, на которую выходит проселок, я сонно щурюсь в заднее стекло, желая бросить последний взгляд на нашу «шотландскую ферму», и в изумлении вижу голову и шею геральдического зверя — они торчат из тумана, как охотничий трофей на стене. Он стоит лишь в нескольких футах от машины и разглядывает меня с царственным безразличием. Это олень, огромный «король долины», с роскошными рогами, он словно выпрыгнул из какого-то мифа. Я даже не пытаюсь растолкать Патрицию, поскольку уверена, что сплю. Где-то там за туманом лежат наши настоящие шотландские каникулы, и все остальные наши несостоявшиеся поездки — тоже.

Наверно, Патриция думает о том же, что и я, — чуть позже, когда туман рассеивается и мы с удивлением обнаруживаем, что находимся посреди склона впечатляющей горы, Патриция склоняется ко мне и шепчет:

— Ты помнишь тетю Дорин?

У нее на лице читается большое облегчение, когда я киваю и говорю:

— Конечно.

* * *

В том году Патриции выпали еще одни каникулы — она побывала в Клактоне, в методистском «доме матери и ребенка». Обратно она вернулась матерью без ребенка, и что-то в ней изменилось. К тому времени Роперы уже уехали, и их дом заняла вдова по фамилии Кеттлборо. Банти и Джордж решили сохранить свой брак и сделать вид, что ничего не случилось (уж это-то они умели виртуозно). Патриция так и не вернулась в школу, не стала сдавать экзамены, и ее до того переполняла тьма, что когда она в одно ясное майское утро вышла из дому и не вернулась, это стало хоть и ужасным, но облегчением.

* * *

Что же до Рэгза — Банти сдала его в отделение Общества защиты животных на поле Святого Георгия, и когда мы вернулись, он был все еще там, никому не нужный, и ждал казни со дня на день. Патриция выкупила его на свои карманные деньги. Последнее, что она мне сказала тем майским утром, — «Позаботься о Рэгзе, ладно, Руби?» И я о нем позаботилась, можете мне поверить.

* * *

Сноска (ix). На воздусях, где ангели

Эдмунд, красивый канадский кузен Банти, был бомбардиром на самолете «Д (как Дог)». Другой его обязанностью было помогать поднимать большой четырехмоторный «галифакс» в воздух. Но в этот раз, после того как Эдмунд помог Джонти Паттерсону выпустить закрылки и застопорить рукоятки газа, он заполз обратно в свое прозрачное гнездо на носу самолета и стал смотреть, как темные очертания мыса Фламборо уступают место морю, блестящему в лунном свете, как полированный гагат.

Эдмунд обычно не проводил там весь длинный перелет — он предпочитал помогать штурману, сержанту Уолли Уиттону, возиться с радионавигационной системой или дразнить добродушного радиста Лена Тофта, но сегодня Эдмунд был в странном настроении.

И не он один. У всего экипажа самолета «Д (как Дог)» было нехорошее предчувствие насчет этого полета. Вчера один из механиков по вооружению сделал ошибку из неосторожности, и целая тележка бомб взорвалась на взлетной полосе, забрав с собой другой «галифакс» и весь его экипаж. Вдобавок сегодня Таффи Джонс, бортмеханик, забыл взять почерневший, гнутый образок святого Христофора, который они всегда подвешивали на плексигласовый купол, и на взлете весь экипаж клял Таффи черными словами. Уолли Уиттон велел им заткнуться и уничтожающе обозвал сраными иностранцами, потому что, кроме Таффи (естественно, валлийца), в экипаже «Д (как Дог)» были шотлашка (Мак Маккендрик, кормовой стрелок) и канадос (Эдмунд, бомбардир). «Иди в жопу, брамми»,[50] — благодушно сказал Лен Тофт, и Джонти Паттерсон, двадцатидвухлетний пилот, дернулся. Джонти всего лишь второй раз вылетал с «Д (как Дог)» — он заменил предыдущего пилота, заработавшего «хлыстовую травму» при посадке на брюхо, — и неуверенно себя чувствовал с таким опытным экипажем: многие из них, как Таффи Джонс, летали уже второй срок и, наверно, смогли бы управлять самолетом лучше самого Джонти. Джонти никак не мог понять, когда они шутят, а когда говорят серьезно, и почему-то стыдился своей дорогой частной школы и отчетливо произносимых гласных. Только бомбардир, человек с ангельским характером, не делал различия между ним и всеми остальными.

Вообще-то, экипаж больше волновали летные навыки нового пилота, нежели его социальное происхождение. Как без обиняков выразился Уолли Уиттон, «в облаках от него ни хрена толку» — этот факт обнаружился над Голландией в первый же вылет с Джонти, и Таффи пришлось занять место пилота, пока их кренило и трясло в огромном кучевом облаке. Бедный пилот (который до сих пор брился только раз в неделю) розовел от стыда.

После шутливого ксенофобского выпада Уолли никто не добавил, что в экипаже было еще больше иностранцев, пока неделю назад сержанта Рэя Смита, пулеметчика-австралийца с мягким и циничным характером, не срезало очередью с «Ме-109» прямо у пулеметной турели. Новый пулеметчик, Морис Дайти, бывший водитель фургона из Китли, оказался нервным, как котенок. Они чувствовали, как его дерганость заражает их, липким туманом расползаясь по самолету.

— Вышла наша удача, — мрачно сказал Мак, когда они вытаскивали останки сержанта Смита из пулеметной башни.

Мак, Эдмунд и австралиец уже сделали одиннадцать совместных вылетов — одна из причин, почему Эдмунд не ушел из этого пестрого экипажа и не перевелся в Канадские королевские ВВС.

— Мы живем взаймы, Эд, — мрачно пробормотал Мак за спиной у Эдмунда, пока они проводили предполетную проверку, и Эдмунд добродушно послал его к черту.

— Эд, ну как медсестра? — вдруг спросил Таффи по интеркому, и Уолли Уиттон страшно обругал его и велел «не забивать эфир», а Эдмунд молча улыбнулся над стеклянистой морской гладью, залитой лунным светом.

Медсестра была хороша. Дорин О’Догерти, сладкая, как кленовый сироп, с большими карими глазами (похожа на корову, подумал Эд без неприязни), кудрявыми каштановыми волосами и убийственным ирландским акцентом. Половину всего, что она говорила, он вообще не разбирал. Но она оказалась мягкая и податливая, и они вдвоем, спотыкаясь, выбрались от «Бетти» и спустились к черной (ни огонька — затемнение) реке, черней Северного моря, и Дорин на вкус была как марципан, а на ощупь как жидкая карамель, и она шептала: «О, Эдди, ты такой замечательный, а как же!»

— Штопор вправо, быстро!!! — закричал кто-то — Мак — по интеркому, и тяжелый «галифакс» мгновенно упал на триста футов в темноте, накренился, снова упал, ускорился влево, и Эдмунд со своего наблюдательного пункта хорошо видел трассировочную очередь, которая, светясь красным, пропадала в темноте. Несколько секунд все молчали, потом Мак спокойно сказал:

— Кажется, вывернулись.

А Морис Дайти забормотал что-то нечленораздельное и замолчал, лишь когда ему велели заткнуться.

Плотная масса голландского берега прошла внизу, но экипажу некогда было расслабиться после встречи с «мессершмиттом»: теперь требовалась кошачья чуткость и осторожность, чтобы пробраться через береговую оборону. Кругом все было темно и тихо, и большой четырехмоторный самолет летел, жужжа, словно чудовищно тяжелое насекомое. На это задание — бомбить заводы Круппа в Эссене — вылетело еще четыреста самолетов, но казалось, что «Д (как Дог)» совсем один в густо утыканном звездами небе. И вдруг вспыхнул ослепительно яркий белый свет — огромный поисковый луч протянулся из ниоткуда и схватил их.

Ничего не видя, Эдмунд ощупью вылез из своего гнезда на носу, подтянулся наверх и скрючился позади Таффи и Паттерсона. Когда твой самолет попал в поисковый луч, чувствуешь себя уязвимей некуда: хуже может быть, только если ты лежишь на животе в носу самолета и твоя голова торчит в этом самом луче. К лучу присоединились другие — Мак у себя наверху в башне считал их вслух:

— Тридцать, тридцать пять, тридцать девять, господи Исусе, сорок два, еще пять, господи!

А обычно добродушный Лен Тофт орал:

— Пикируй же, господи, пикируй, дебил!

Судя по другим доносящимся звукам, послабее, кого-то рвало в кислородную маску — Эдмунд не сомневался, что это Морис Дайти. Эдмунд обернулся и в неестественно белом свете поискового луча увидел лица Лена Тофта и Уолли Уиттона, застывшие, как у маленьких зверьков, загнанных крупным хищником. Джонти Паттерсон вдруг ожил, прищурился от света и принялся выполнять образцовый маневр ухода от луча, как по учебнику. Подъем вправо, пике влево, пике, пике, подъем — больше пике, чем подъемов, отчаянная попытка выбраться в ту часть неба, где зенитная артиллерийская батарея их не найдет, — но зенитный огонь все приближался: кррамп, ффушш, кррамп, ффушш, — и вдруг каким-то чудом они вырвались из смертоносного луча и вновь нырнули под покров ночи.

Эдмунд посмотрел на Джонти Паттерсона — тот вглядывался сквозь лобовое стекло, вцепившись руками в рычаги до белизны костяшек. Жемчужины пота проступили на бескровном лице.

— Отлично, кэп, — сказал голос по интеркому — неузнаваемо писклявый от облегчения.

Когда Эдмунд полез в заднюю часть фюзеляжа, откинулась занавеска Уолли Уиттона.

— Принеси кофейку, а, — устало сказал он.

Эдмунд налил кофе себе и ему и, пока Уолли запивал таблетку бензедрина, успел проглотить сэндвич с солониной и заползти на свое место в носу, лицом вниз. Эдмунду хотелось повспоминать о доме — о ферме в Саскачеване. Он закончил университет в Торонто по специальности «английский язык» и подумывал остаться в городе, чтобы преподавать или, может быть, устроиться журналистом, но тут началась война, и теперь Эдмунду это казалось смешным — сейчас он был готов заключить Фаустов договор, продать душу, лишь бы вернуться домой и зажить тихо, работать на ферме вместе с братом, жениться, растить детей. Если он когда-нибудь женится, то будет искать жену, похожую на его мать, — сильную, красивую и не боящуюся приключений. Впрочем, вряд ли он женится; он был уверен, что Мак прав и их удача вся вышла. Эдмунд представил себе, как привозит домой девушку. Например, Дорин О’Догерти. Или одну из английских кузин. Какова будет Банти, если привезти ее в Канаду, в бескрайние прерии, раскинувшиеся шире Северного моря?

Эдмунд поправил прицел для бомбометания. «Приближаемся к цели», — сказал в ухе голос Уолли Уиттона. Легкий зенитный трассирующий снаряд рассыпал всюду красные, желтые, оранжевые нити, словно цепи лампочек на набережной в приморском городе. Поисковые прожектора обшаривали небо, и Эдмунд увидел, что в одном луче торчит самолет — кажется, «стирлинг». Самолет не мог вывернуться из луча и через несколько секунд вдруг разлетелся ярко-красным пылающим шаром, который перешел в розовый и постепенно угас.

Море легких трассировочных снарядов свистело мимо самолета «Д (как Дог)», и Таффи Джонс сказал: «Повыше бы подняться, кэп», хотя, когда начнется зенитный огонь, тут уж никакой подъем не спасет. Внизу виднелись сигнальные вспышки, это команда наведения постаралась, и горело несколько зажигательных снарядов, но большую часть цели закрывали клубы дыма. «Правей… правей… так держать… чуть правей… так держать… левей… левей… так держать…» Похоже, придется заходить на второй круг. «Черт», — тихо сказал кто-то по интеркому, и их накрыл тяжелый огонь зениток. Кррамп, кррак! Рядом разорвался снаряд, и весь самолет вдруг развернулся влево, словно кто-то сидящий в небе ударил его гигантским кулаком, и Эдмунд нажал пипку для сброса бомб и сказал: «Отбомбились», хотя цель они к этому времени уже совсем потеряли. Эдмунду раньше не приходилось так делать. Правый двигатель непристойно затрясся, и большой «галифакс» начал выкидывать коленца в небе.

— Эх, и отфотографировались, — саркастически сказал Уилли Уиттон, и тут их сотряс еще один чудовищный удар.

— Это еще что за черт? — закричал Лен Тофт, и вдруг металлические осколки пронизали самолет, снаряд пробил нос, промахнувшись мимо Эдмунда на дюйм, и остальные осколки зарылись в паху бортмеханика Таффи Джонса.

Рядом с «Д (как Дог)» разлетелся еще один снаряд, самолет отбросило, и Эдмунда швырнуло вперед, в нос, откуда струился морозный воздух. Эдмунд мельком увидел через дыру пугающее зрелище — землю внизу — и поскорей перелез в кабину пилота. Кругом воняло кордитом, а самолет швыряло из стороны в сторону, как игрушку. «Господи Исусе», — тихо сказал Эдмунд, увидев Таффи Джонса — он весь трясся, но смотрел пустым взглядом перед собой, и розовая пена клубилась у него в маске, закрывая лицо. Тут самолет вошел в пике, и одновременно с этим голос сказал: «Помоги», и Эдмунду сперва показалось, что это Таффи, но он понял, что это Джонти Паттерсон. У Джонти осколками сорвало пол-лица, и он говорил углом рта, как плохой чревовещатель.

— Сейчас достану морфин, — сказал Эдмунд, но Джонти пробормотал:

— Нет, нет, помоги мне поднять самолет.

Им пришлось вместе налечь всем весом на штурвальную колонку, чтобы вывести самолет из пике. «Д (как Дог)» уже трясся, вибрируя по всей длине и дрожа, как только что Таффи Джонс. Эдмунд оглянулся на Таффи — тот обмяк в кресле, и глаза у него остекленели.

В интеркоме раздался вопль Мориса Дайти: «Я прыгаю!» — и одновременно Лен Тофт сказал: «Сержант Уиттон мертв — и здесь в хвосте охрененно здоровая дыра, через которую он выпал». Правый двигатель злобно выл, и Джонти пробормотал оставшейся стороной рта: «Выруби его». Эдмунд попытался вызвать Мака из хвостового отсека, но ответа не было. За спиной появился Лен Тофт.

— Господи Исусе! — воскликнул он при виде Таффи Джонса.

— По-моему, он мертв, — сказал Эдмунд. — Давай его отсюда уберем?

— Давай лучше прыгать, блин, — ответил Лен Тофт, и Эдмунд увидел, что у Лена уже надет парашют.

В левом двигателе начались перебои, и весь самолет трясся так, словно старался развалиться на куски. Вдруг в интеркоме послышался голос Мака:

— Какого черта у вас там творится?

— Где ты был? — спросил Эдмунд.

— Интерком не работал.

— Прыгайте, — сказал Джонти Паттерсон.

Он держался за штурвальную колонку и смотрел неподвижным взглядом прямо перед собой; из-за дыры в пол-лица он был похож на упыря. На ногах у него тоже была кровь, и до Эдмунда вдруг дошло, что мальчик умирает; но когда он попытался дотронуться до Джонти, тот пробормотал: «Прыгайте».

Из интеркома донесся неестественно спокойный голос Мака:

— Не могу прыгать, мой парашют разодрало на куски.

— Иди сюда к нам! — заорал Эдмунд, а самолет начал нырять носом, входя в пике.

Джонти Паттерсон пытался удержать рычаги, но Эдмунд оглянулся и увидел, что в боку фюзеляжа зияет дыра.

— Я пошел, — сказал Лен Тофт, пробираясь к аварийному люку.

В кабину пилота осторожно вошел Мак:

— Левый двигатель горит, а в фюзеляже такая дырка, что Уэльс пролезет… — Он увидел искромсанное лицо пилота. — Черт побери, что случилось?

— Прыгайте, — снова сказал Джонти Паттерсон.

— А ты, кэп? — спросил Эдмунд, надевая парашют.

— У меня ноги не шевелятся… Прыгайте, мать вашу! — пробормотал Джонти Паттерсон и впервые показался им очень взрослым.

— Мы тебя не оставим. — Теперь Эдмунду приходилось кричать, чтобы его услышали за ревом самолета.

— Идем, — сказал Мак, двигаясь к аварийному люку. — Его наградят посмертно; а мы можем спуститься на одном парашюте — я знаю, так делают.

«Д (как Дог)» уже пикировал совсем круто, и желтые языки пламени лизали фюзеляж изнутри. Эдмунду и Маку приходилось бороться с центробежной силой, которая пыталась притянуть их к самолету. Они высунулись из люка до пояса, и ветер ударил их с такой силой, что невозможно было дышать. Эдмунд решил, что им не выбраться из люка, а даже если они и выберутся, то не смогут в падении достаточно удалиться от самолета. Ветер не давал им взглянуть на хвост бомбардировщика, но если бы дал, то зрелище было бы малоутешительным: Лен Тофт, точнее, то, что от него осталось, запутавшееся в парашюте, было намотано на хвостовую часть. Эдмунд и Мак не осознавали также, что самолет пылает уже во весь размах крыльев и что элероны правого крыла висят ошметками. Но они точно уловили момент, когда правый двигатель оторвался от крыла, потому что умирающий самолет накренился на одну сторону и вышвырнул их из люка.

Они стали падать, цепляясь друг за друга, как сросшиеся лицами сиамские близнецы, и когда пролетали мимо горящего левого крыла, рваный кусок металла зацепил Эдмунда и вспорол ему руку. Земля летела навстречу с невообразимой скоростью. Из-за ясной луны и плотного снежного покрова на полях все было видно, как днем. Эдмунд в панике дернул за шнур парашюта здоровой рукой, но из-за этого перестал прижимать Мака к себе, и когда купол парашюта с рывком расправился, руки Мака, обнимавшие Эдмунда за шею, разомкнулись — и Мак бесшумно полетел вниз, растопырив руки и ноги, как морская звезда.

Эдмунд плыл в воздухе, спускаясь, — голову наполняла легкость, почти эйфория, и он осознал, что читает в уме стихи: «Восставь меня, ведь близок смерти час: встречаю смерть, навстречу смерти мчась».[51] Мерзлые поля внизу, в лучах луны, были словно покрыты голубой глазурью. У Эдмунда был лишь миг на осознание окружающей его красоты, прежде чем он проломился сквозь ветви заснеженной еловой рощицы и упал в холодный глубокий сугроб.

* * *

Ему казалось, что он спит уже много часов под холодным белым одеялом, хотя на самом деле он потерял сознание лишь на несколько секунд. Открыв глаза, он увидел двух мальчиков и старика. Они обступили его — у старика было ружье, нацеленное в голову Эдмунду, а у мальчиков палки. Эдмунд закрыл глаза и стал ждать выстрела, но вместо этого его подняли и понесли, замотав в кокон парашютного шелка. Старик все это время что-то говорил по-немецки, и Эдмунд жалел, что не понимает. Эдмунду было не больно — через рану в руке из него уже вытекла почти вся кровь, и он мог думать только об охватившем его умиротворении, да еще удивляться, почему не слышно шума горящего самолета, который летел над ними гигантской огненной птицей. «Д (как Дог)» с грохотом упал через два поля от них и взорвался, но Эдмунд уже не слышал — он глядел в ночное небо, развернутое, словно карта астронома. А потом по небу медленно поползла черная волна, словно кто-то сворачивал карту в трубку.

* * *

Дорин О’Догерти узнала о смерти сержанта Эдди Доннера только через полтора месяца, когда попыталась передать ему весточку через начальника авиабазы. В ту ночь она плакала, пока не забылась сном. Начальник авиабазы очень вежливо сообщил ей по телефону, что экипаж не вернулся из боя (хотя, если совсем точно, Мориса Дайти подобрали, и он провел остаток войны в лагере для военнопленных, а сейчас вышел на пенсию и любит копаться в огороде). Дорин хотела было ему рассказать, но чем бы он ей помог? Дорин была с Эдмундом только два раза и даже не помнила толком, как он выглядит, сверх того, что помнили все, — светлых кудряшек и голубых глаз. Но она помнила, как крепко он сжимал ее в объятиях, какая нежная у него была кожа и как пахла — странной смесью карболки, табака и травы, и казалось совершенно ужасным, что человек, который был таким живым, теперь мертв. Еще ужаснее было, что она носит его ребенка, и она расплакалась еще сильней, потому что ей было очень жалко себя. Когда ребенок родился, Дорин О’Догерти отдала его на усыновление и уехала в Лидс, где вышла замуж за муниципального чиновника по имени Редж Коллиер, а потом узнала, что детей у нее больше не будет.

Когда женщина из агентства по усыновлению приехала в родильный дом в Йорке забирать ребенка Дорин, та попрощалась с новорожденной дочерью, утешая себя, что ребенку так будет гораздо лучше, а сама она когда-нибудь потом нарожает себе еще детей, чтобы закрыть зияющую дыру в середине. Женщина из агентства взяла девочку у Дорин, улыбнулась и сказала:

— Какой прелестный ангелочек.

Глава десятая

1966

Свадебный перезвон

— Лавка!

Банти нагружена магазинными пакетами, как бездомная бродяжка, что все свое таскает с собой. У нее столько пакетов, что она не видит, куда идет, и вваливается в дверь Лавки, едва не сбивая по пути стенд слуховых аппаратов. Она со вздохом облегчения падает в ближайшее инвалидное кресло и сбрасывает туфли.

— Там просто убийство какое-то, — сообщает она.

Убийство произойдет здесь, в Лавке, когда Джордж узнает, сколько денег потратила Банти.

— Что за дрянь ты накупила? — спрашивает Джордж, когда она выуживает шляпу и водружает ее себе на голову.

Шляпа обтянута атласом цвета зеленого горошка и похожа на барабан. Джордж в ужасе взирает на шляпу-барабан:

— Зачем тебе это?

— Тебе не нравится?

Банти вращает головой, точно как когда-то Попугай. По тону ясно, что ее ни в малейшей степени не волнует, нравится ли Джорджу шляпа. Банти извлекает из ниоткуда пару туфель:

— Правда замечательные?

Туфли чудовищно узкие, на высоченных шпильках, того же оттенка зеленого цвета, что и шляпа. С первого взгляда ясно: их наденут ровно один раз и больше никогда носить не будут. Банти с упорством Золушкиной сестры впихивает ногу в туфлю.

— Можно пальцы отрезать, — услужливо подсказываю я.

Куча еще не распотрошенных пакетов у ног Банти намекает, что, возможно, она купила и другие вещи, которые носят ниже головы, но выше ступней. Она возится в небывало огромном пакете из универсального магазина Лика и Торпа.

— И-и-и!.. — произносит Банти голосом фокусника на сцене. — Та-да-да-дам!

И извлекает платье и пыльник — из одинаковой материи, тяжелого переливчатого искусственного шелка, цветом как суп-пюре из зеленого горошка.

— Зачем это? — с болью спрашивает Джордж.

— На свадьбу, конечно. — Банти прикладывает платье к себе — сидя, как инвалид. И обращается ко мне: — Что скажешь?

Я вздыхаю и качаю головой в немой зависти и тоске:

— Очень красиво.

(Выдержки из школьного табеля Руби Леннокс за летний семестр 1966 года: «У Руби подлинный сценический дар… Руби была звездой школьной театральной постановки».)

— Свадьбу? — Джордж совсем растерялся. — Чью свадьбу?

— Теда, разумеется. Теда и Сандры.

— Теда?

— Да, Теда. Моего брата, — объясняет Банти, поскольку Джордж по-прежнему непонимающе глядит на нее. — Теда и Сандры. Их свадьба назначена на субботу. Только не говори мне, что ты забыл.

— На эту субботу? Но… — Кажется, Джорджа сейчас постигнет небольшой апоплексический удар. Он трепыхается и брызгает слюной: — Ведь в эту субботу финал кубка мира!

— И? — говорит Банти, вмещая в один звук тяжелый груз презрения, равнодушия и намеренного непонимания, не говоря уже о неприязни, вскормленной двадцатью годами брака. Богатство оттенков ее интонаций привело бы в замешательство и китайца, виртуозно владеющего мандаринским диалектом.

Джордж потрясен до потери дара речи.

— «И»? — повторяет он, глядя на Банти так, словно у нее только что выросла вторая голова. — «И»?

Это может продолжаться бесконечно. Я вежливо кашляю:

— Кхм.

— У тебя что, кашель? — обвиняюще спрашивает Банти.

— Нет, но мне надо обратно в школу…

Сейчас понедельник, время обеда, и Дженис Поттер уговорила меня расписаться вместе с ней в журнале отсутствия (нам разрешают покидать школу только парами, при условии, что мы будем цепляться друг за дружку изо всех сил — на случай, если нас изнасилуют, ограбят или мы потеряемся). Дженис нужно было в Музейные сады — курить и обжиматься с бойфрендом. Я осталась неприкаянно торчать у ворот, и в конце концов меня, как обломок кораблекрушения, принесло в Лавку.

Банти вдруг роняет сумки, вскакивает с кресла, как иллюстрация лурдского чуда, кидает мне на ходу «Присмотри за Лавкой!» и тащит растерянного Джорджа «помочь ей выбрать» (то есть оплатить) подарок для Теда и Сандры.

И вот меня бросили «присматривать за Лавкой» — иногда я чувствую себя как Банти, и эта мысль меня глубоко тревожит (это еще слабо сказано). Стану ль я красивой? Стану ль я богатой? Мне четырнадцать лет, и я уже чувствую, что «больше не могу». Банти начала пользоваться этим выражением, лишь когда была вдвое старше меня теперешней. Ныне я — единственный ребенок, со всеми преимуществами (деньги, одежда, пластинки) и недостатками (одиночество, изоляция, гнев) этого состояния. Банти по-прежнему перебирает нас всех, прежде чем добраться до меня («Патриция, Джиллиан, П… Руби, как тебя там?»). К счастью, теперь я знаю, что все матери так делают, если у них больше одного ребенка: миссис Горман, мать Кейтлин, вынуждена произносить длинную литанию («Билли-Майкл-Дорин-Патрик-Фрэнсис-Джо…»), чтобы добраться до «Кейтлин-или-как-тебя-там».

Поскольку сегодня понедельник, покупателей не очень много, и я беру на себя основную функцию Банти — заворачивание «Дюрексов». Я встаю у огромного рулона коричневой оберточной бумаги, приделанного к стене за прилавком, и терпеливо тяну и обрываю, тяну и обрываю, пока у меня не образуется запас больших квадратов. Затем я беру «Ножницы хирургические стальные „Медсестра“», прикованные цепью к прилавку, и принимаюсь резать большие квадраты на маленькие, как в особенно скучном выпуске программы для детей «Своими руками». Когда и это сделано, я приношу со склада в задней части магазина (из бывшей нашей столовой) новую коробку скотча и принимаюсь заворачивать упаковки «Дюрекса» в бумагу по одной, аккуратно заклеивая скотчем каждый коричневый конвертик. Теперь можно вручать «Дюрекс» почтенным покупателям, как подарок в обертке («Вот вам уже приготовленная упаковка») — быстро и не оскорбляя ничьей стыдливости. Конечно, это буду делать не я. Я еще не продала ни одного пакетика за все те разы, когда меня оставляли присматривать за Лавкой; кажется, никому особенно не хочется покупать «резинки» («Спланированная семья — счастливая семья!») у четырнадцатилетней девочки. Покупатели врываются в Лавку, зажав в кулаке заранее приготовленную нужную сумму, без сдачи, но при виде меня их глаза начинают бегать, взгляд падает на ближайший невинный объект, и в итоге покупатель плетется на улицу глубоко неудовлетворенный, зажав в руке мозольный пластырь или кусачки для ногтей. Боюсь, что в этом смысле я несу личную ответственность за большое количество неспланированных семей.

Я перезаворачивала уже большой ящик «Дюрексов», а родителей все нет. Сколько нужно времени, чтобы выбрать подарок? Может, они сбежали из дому. Я безутешно опускаюсь в электрическую инвалидную коляску, передвигаю рычаг на «медленно — вперед» и разъезжаю по Лавке, изображая далека.[52]«Я — далек, я — далек». Энергетической пушкой мне служит одинокая манекенная нога для демонстрации чулок «Эластанет», растягивающихся в двух направлениях. Я расстреливаю стенд с мужскими урыльниками, полку изделий из лечебной красной фланели марки «Долз» и два миниатюрных бакелитовых торса, мужской и женский, — они стоят друг против друга в разных концах Лавки, словно немые персонажи греческой трагедии, демонстрируя друг другу маленькие хирургические корсеты.

Восстанавливая порядок среди урыльников — они выстроены в пирамиду, словно акробаты в цирке («Единственные в мире! Бросающие вызов смерти! Мужские урыльники!»), — я думаю о том, как скучаю по Любимцам. В частности, из-за них мне не приходилось краснеть. Дело не только в противозачаточных средствах (кроме «Дюрекса», мы еще торгуем загадочными желе, пенками и диафрагмами) — практически любой наш теперешний товар с большой вероятностью вызовет хихиканье. В витрине под стеклом лежат суспензории и прокладки для страдающих недержанием мочи; вон там — целая полка протезных грудей, похожих на маленькие конические мешочки с песком; дальше — полка бандажей (больше напоминающих детали конской сбруи); за ними — калоприемники, а в этом месяце мы предоставляем особую скидку на резиновую клеенку, толстую, красную, — Джордж отрезает ее большими ножницами от тяжелого рулона с резким запахом автомобильных шин. Родители могли бы и подумать о том, как это подействует на мой социальный статус («Руби, так чем же именно торгуют твои папа и мама?»).

Мне даже Попугая порой не хватает. Трудно поверить, что это — та же самая Лавка, что и до пожара. Я часто поднимаюсь наверх, в пустые комнаты, где мы жили когда-то, и пытаюсь воскресить прошлое. Над Лавкой стремительно воцарился упадок — здесь после пожара даже ремонт не сделали. В бывшей спальне Патриции штукатурка пузырями отслаивается от потолка, а в нашей с Джиллиан комнате пахнет как-то странно, словно за стенкой сдохла крыса. Теперь мне кажется, что наше обиталище Над Лавкой было лишь иллюзией из дранки, штукатурки и игры света, — но порой, если встать на лестнице и закрыть глаза, мне удается уловить голоса домашних духов, носимых туда-сюда воздушными течениями. Интересно, а они по нас скучают?

Иногда мне чудится голос Попугая — призрачное кряканье, что эхом отдается в Лавке. Порой оно слышится мне в трубке, когда я отвечаю на телефонные звонки в далеком Эйкоме. Впрочем, нам звонят не только призрачные попугаи, но и совсем никто, немой призрак, чьи позывные — треск помех на линии. Когда на эти молчаливые звонки отвечает Джордж, он несколько секунд сверлит взглядом трубку, словно виновата она лично, грохает ее на место и с негодованием идет прочь. У Банти чуть больше терпения — она пытается вытянуть из звонящего ответ, повторяя свое обычное телефонное приветствие: «Алло, резиденция Ленноксов, у телефона Банти Леннокс, что вы хотели?» Эти слова с гарантией отпугивают всех звонящих, кроме самых упорных, а наш бедный призрак весьма робок. «Это опять мистер Никто», — говорит Банти, словно он ее личный друг.

Но когда на эти звонки отвечаю я, то провожу у телефона дольше всех, в ожидании, полном надежды. Я уверена, что это звонит Патриция — мы ничего о ней не знаем уже год, и, конечно же, она скоро с нами свяжется. «Патриция! Патриция!» — настойчиво шепчу я в трубку, но если это и она, то она молчит. Мне хватило бы и «Твоя сестра велела передать, чтобы ты о ней не беспокоилась» (см. Сноску (x)). Банти, видимо, ждет, что Патриция вернется, так как оставила ее комнату нетронутой. А поскольку Патриция не отличалась страстью к порядку, ее комната была вечно завалена грязной одеждой и крошками от еды, так что теперь она больше всего похожа на жилище мисс Хэвишем,[53] а скоро, вероятно, обратится в первичный бульон.

А может, это вовсе и не Патриция, — может, это наша Джиллиан: блуждает в чистилище и хочет дозвониться домой. Но могут ли духи звонить по телефону? Есть ли по ту сторону таинственной завесы телефонные будки? Нужна ли монетка, или можно звонить за счет вызываемого абонента? А может, это вообще кто-нибудь совсем другой. Надеюсь, на свадьбе мне удастся поймать Дейзи и Розу и вытянуть из них удовлетворительные ответы на все вопросы.

— Лавка! — говорит для проформы Джордж.

— Вот! — восклицает Банти, чрезвычайно довольная собой, и вытаскивает из коробки фарфоровую статуэтку — даму в кринолине. — Она называется «Дама в кринолине».

Банти вертит статуэтку так и сяк, разглядывая фарфоровые вороха юбок.

— Вылитый держатель для туалетной бумаги, — фыркает Джордж.

— От тебя я ничего другого и не ожидала услышать, — говорит Банти, возвращая оскорбленную даму в коробку. — И еще тебе на свадьбу нужен новый галстук — кстати, давай-ка сейчас сходим и ты выберешь.

— Нет! — кричу я, облачаясь в блейзер и берет. — Мне надо обратно в школу!

Звонок с обеда наверняка уже прозвонил («Руби, ты опять опаздываешь?»). Джордж смотрит на меня.

— А ты тоже идешь на свадьбу? — вдруг спрашивает он.

— Джордж, я тебя умоляю! — стонет Банти — ее брови в отчаянии ползут вверх. — Она — подружка невесты!

— Ты?! — недоверчиво переспрашивает Джордж.

— Я, — подтверждаю я, беспомощно пожимая плечами.

Меня не обижает его недоверие — я сама удивлена еще больше, чем он.

* * *

Я не просто подружка невесты, а главная подружка невесты! Мне приходится возглавить стайку непослушных, хихикающих миниатюрных подружек. Они все — родня Сандры, но свадебный этикет гласит, что в свите невесты должен быть и кто-нибудь со стороны жениха. Впрочем, когда дело дошло до выбора кандидаток с Марсовой ветви, Сандра как-то растерялась: все потенциальные подружки невесты со стороны жениха либо мертвы, либо в бегах, либо предаются духовидению, и никто из них, по мнению Сандры, не достоин рассыпать розовые лепестки у ее ног (на самом деле, к сожалению, никаких лепестков не рассыпают). Разумеется, будь я на ее месте (у алтаря), побоялась бы иметь у себя за спиной Дейзи и Розу. Так что остаюсь я. Ей бы выйти за пределы кровной родни и поискать среди свояков — вот из Люси-Вайды, к примеру, вышла бы просто роскошная подружка невесты. Наша кузина преобразилась из гадкого утенка в потрясающего лебедя — в мини-юбке, с макияжем как у Твигги[54] и волосами как у Сэнди Шоу.[55] Красивые костлявые ноги, затянутые в белые чулки, не помещаются в узких рамках жесткой скамьи в методистской церкви, где идет венчание. Люси-Вайде неудобно сидеть, и время от времени ей приходится расплетать ноги, выпрямлять их и снова сплетать, как две нитки шерсти, и каждый раз у священника стекленеют глаза и он путается в словах венчальной службы.

Методистская часовня на улице Святого Спасителя — огромная и гулкая, как пещера. Нечто среднее между масонским храмом и муниципальным бассейном. Оказывается, со стороны Сандры все методисты, и на «нашей стороне» циркулирует пугающий слух, что нас ждет «безалкогольная свадьба». Венчание, похоже, затянулось навеки; если бы не катакомбный холод в часовне и не бесчинства моих юных подопечных, я бы запросто уснула стоя (особенно потому, что, прежде чем изображать из себя прелестный букет, вместо завтрака проглотила две успокоительные таблетки из запасов Банти). Маленькие подружки невесты шаркают ногами, хихикают, ссорятся, роняют букеты, зевают и вздыхают, но каждый раз, как я сердито оборачиваюсь, принимают вид истинных ангелочков. Это похоже на игру в статуи — я жду, чтобы меня кто-нибудь наконец осалил, и тогда смогу огреть нарушительницу невестиным тяжелым букетом непахнущих роз, который мне сейчас приходится держать. Я в совершенно ужасном настроении — меня переполняет черная подростковая желчь, и знай я, что придется надзирать за детишками (откуда мне было знать: это моя первая в жизни свадьба), я бы еще сильнее брыкалась, когда Банти умоляла меня согласиться на эту должность.

Жених и невеста страшно напоминают (во всяком случае, со спины) фигурки на свадебном торте. Невеста в белом платье — из надежных источников (от Теда) известно, что она девственница. И в самом деле, лишь то, что мой дядя окончательно отчаялся в сексуальном плане, загнало его в свадебную ловушку. Он оттягивал женитьбу как мог — от первого свидания с Сандрой (поход в кинотеатр «Одеон») до встречи у алтаря прошло восемь лет. Когда трогательный романтический ультиматум, выдвинутый Сандрой («Либо ты назовешь дату, либо твои мозги будут по Кони-стрит совочком собирать»), не оставил Теду иного выхода, он назначил дату в как можно более отдаленном будущем. Откуда ему было знать, что на 30 июля не только выпадет финал кубка мира по футболу, но и что Англия будет играть против заклятых врагов нашей семьи — немцев!

Подружки невесты одеты в бледно-персиковый атлас из полиэстера. Наши платья, такие же, как у невесты — большие, круглые, пышные юбки и большие, круглые, пышные рукава-фонарики, — придают нам всем сходство с «Дамой в кринолине». Атласные туфельки выкрашены под цвет платьев, и букетики гвоздик у нас в руках — тоже, а на головах у нас обручи типа «Алиса» с искусственными розами персикового цвета, тугие, как орудие пытки.

Я героически подавляю один зевок за другим, но, к сожалению, усилием воли невозможно подавить позорное гулкое урчание, которое время от времени раздается у меня в животе. Стайка подружек невесты неизменно отвечает попугайным верещаньем и хихиканьем.

Священник спрашивает, нет ли у кого возражений против этого брака, и все смотрят на Теда: если кто и будет возражать против этого брака, то именно он. Но Тед мужественно подбирается, и венчание идет дальше почти без запинок, если не считать легкого заикания священника в моменты, когда Люси-Вайда пытается одернуть юбку, чтобы прикрыть промежность.

Моя первая свадьба весьма разочаровывает. Когда я буду выходить замуж, то не потерплю никакого персикового полиэстера. Венчаться я буду в очень старой церкви — тем более в Йорке их по паре на каждом углу. Может быть, в церкви Всех Святых на Мощеной улице — у нее такая красивая колокольня, похожая на волшебный фонарь. Или у Святой Елены, это церковь нашей собственной гильдии, лавочников. Это будет церковь, пахнущая старинным деревом и вся разукрашенная резьбой по камню, как брюссельским кружевом, с окнами из ромбиков, похожих на разноцветные леденцы. Она будет освещена рядами высоких белых свечей, а все скамьи и боковые часовни украшены гардениями, длинными плетями темно-зеленого плюща и восковыми белыми лилиями, похожими на ангельские трубы. У меня будет платье из старинного кружева, ниспадающее снежными вихрями, все перехваченное гирляндами и усыпанное розовыми бутонами, словно маленькие птички, которые помогали Золушке одеться на бал, порхали вокруг меня, прилаживая, закалывая и прихватывая. Во все время венчания будут звонить колокола, а я буду стоять в единственном луче света с пляшущими в нем пылинками. Гостей засыплют розовыми лепестками, а все мужчины будут в элегантных сюртуках (Тед даже новый костюм не позаботился купить ради торжественного случая). И никаких подружек невесты!

Одна маленькая полиэстеровая подружка невесты пачкает задник моей туфли, пиная его атласным мыском, а другая ковыряет в носу и размазывает извлеченную склизкую серую субстанцию по своему платью. Я шепотом велю им прекратить, и они в ответ строят мне рожи. Да когда же это кончится?

Наконец брачующиеся исчезают в ризнице и кто-то начинает вымучивать Баха из старого усталого органа, а конгрегация, расколовшись на «его» и «ее» стороны, яростно перешептывается, делясь полученными на данный момент впечатлениями. Триумфально блеет свадебный марш, и мы шествуем по проходу в окружении кретинских ухмылок, вызванных не столько радостью, сколько облегчением. «Ёперный театр, у меня мочевой пузырь щас лопнет», — произносит тетя Элиза в пространство, когда я прохожу мимо. Инопланетная парочка девочек-цветочков поворачивается, подобно роботам, на скамье, следя глазами за отвергнувшей их невестой, и слышен радостный возглас тети Глэдис: «Никто не свалился с ног, спасибо и на том».

Затем мы фотографируемся на ступеньках церкви — кажется, что это занимает больше времени, чем собственно венчание. В церковь прибывает следующая свадьба, обе группы наших гостей толпятся у церкви и смешиваются, дело в кои-то веки идет к свадебному приему, и лишь тогда увядшим подружкам невесты разрешают упасть в большой черный, перевязанный белыми ленточками «остин-принсесс», что дожидается на улице у церкви. Я непривлекательно дуюсь на заднем сиденье машины, чувствуя себя выросшей Алисой в Стране чудес, — огромная долговязая девица, втиснутая в кучу маленьких одинаковых девочек. Я едва успеваю забыться неспокойным сном, когда машина тормозит у отеля и нас высаживают. Вопреки опасениям, свадьба вполне «алкогольная», и бар отеля в Фулфорде переполняется так стремительно, словно мы не по городу в машине проехали, а совершили переход по пустыне Сахаре.

Стайка моих подопечных разлетается на все четыре стороны; каждую девочку обнимают родители и говорят ей, как она была прелестна, очаровательна, мила, восхитительна и так далее. Джорджа и Банти нигде не видно. В конце концов я вижу Джорджа в другом конце зала — он разговаривает с очень броско одетой женщиной: на ней ярко-синее платье-костюм, а сверху — обширное красно-белое соломенное сомбреро. При ближайшем рассмотрении это оказывается тетя Элиза со стаканом, заляпанным губной помадой, в одной руке и неврученным свадебным подарком в другой. Она прижимает меня к груди, покрывает обе щеки мокрыми поцелуями и сообщает, что я очаровательно выгляжу. Я не успеваю сделать ей комплимент по поводу патриотической гаммы цветов в ее костюме в такой важный для страны день, как она пихает мне в руки подарок и велит «сунуть в общую кучу — это просто полотняные салфетки» и «заодно» принести ей чего-нибудь поесть с общего стола.

Свадебное угощение а-ля фуршет, размещенное на двух длинных складных столах, явно нарушает традиции семейства Сандры, в котором принято праздновать сидя. Я узнаю об этом, поскольку гости женского пола со стороны жениха — одетые по большей части в кримплен пастельных тонов — расхаживают вдоль столов, обсуждая закуски в частности и значение этого нововведения в целом. От них исходит странный шум, как от поля хлебов в сильный ветер, — «тц-тц, шу-шу, фу-фу». Все они прижимают сумочки к груди, как дамы в пантомиме.

— Ну, это нормальному застолью и в подметки не годится, — говорит одна под всеобщий одобрительный шелест. — Помните, как нашу Линду выдавали? Ростбиф со всеми гарнирами, как положено.

— И суп из бычьих хвостов, — напоминает кто-то, и они начинают прогуливаться вдоль стола, указывая на вялость ломтиков ветчины («Могли бы, по крайней мере, взять хороший йоркширский окорок») и анемичность сэндвичей с яичным салатом («Больше майонеза, чем яиц») и подозрительно разглядывая двух официанток, нанятых для раздачи всей этой еды; видя меня с подарком в руке, они ободряюще улыбаются.

— Подарки вон там, миленькая, — говорит одна из них, указывая на другой стол, где наблюдается изобилие тостеров (две штуки) и огнеупорных стеклянных противней (три штуки), но, к счастью, ни одного комплекта столового белья.

Я нагружаю тарелку для тети Элизы; она самый непривередливый человек из всех, кого я знаю, особенно в том, что касается еды, поэтому я накладываю ей всего понемножку, кроме трайфла — он нетронут и непорочен, как сама невеста, под фатой из разноцветной посыпки, которая уже расползается, превращаясь в радужную мешанину.

Когда я возвращаюсь с тарелкой к тете Элизе и моему отцу, они уже успевают дозаправиться тремя двойными порциями джина каждый, а их супругов — дяди Билла и Банти соответственно — по-прежнему не видно. Я не могу вообразить, как тетя Элиза собирается жонглировать тарелкой, стаканом, сигаретой и моим отцом, поэтому выполняю роль сервировочного столика — держу тарелку, на содержимое которой тетя набрасывается с завидным удовольствием.

— Странные они, родня этой вот Сандры, — говорит она, кивая на ближайшую гостью в пастельном кримплене и откусывая волован с грибной начинкой, которая немедленно разлетается по всей округе. — Как будто у каждой по кочерге в жопе.

Тетя Элиза говорит громко и бодро, не подозревая, что мать невесты, внушительная женщина по имени Беатриса — в ней что-то есть от сороптимистки[56] и от борца сумо, — находится в радиусе слышимости. Джордж видит ее приближающийся массивный корпус и прикладывает заметные усилия, чтобы прийти в себя.

— Алле-оп, — говорит он, пытаясь прибегнуть к дипломатии (и терпя сокрушительную неудачу). — Теща идет.

Из этого положения Джорджа спасает Тед, настойчиво сигналя ему от двери. Я подбираю с пола распавшиеся останки волована, извиняюсь и ухожу. В животе раздаются угрожающие звуки, так что я направляюсь обратно к столу. Я едва успеваю удивиться, что куда-то исчезли все гости мужского пола, — я не вижу вокруг ни одного мужчины, хотя очень маловероятно, что за последние пять минут началась война, — но тут сталкиваюсь с заплаканной Люси-Вайдой; почти вся краска с очень сильно накрашенных глаз у нее уже стекла на щеки. Она шумно сопит и вытирает лицо фиолетовым боа из перьев, которым у нее задрапирована шея.

— От Бибы, — трагически вздыхает она.

— Наверно, лучше салфеткой. — Я увожу ее прочь из людного центра зала на тонконогие стулья позади стола, на котором высится свадебный торт.

Кроме торта, стол украшен букетом невесты, букетиками подружек невесты и различными талисманами в виде черных кошек, серебряных подков и пучков белого вереска. Свадебный торт Сандры — жалкий холмик из двух слоев. У меня на свадьбе будет выситься пятислойный Монблан рельефного сахарного снега из кондитерской Терри.

Мы сидим, подпирая стену, в бальном зале, смотрим, как прохаживаются парадом остальные гости, и шепчемся, обмениваясь тайнами. Тайна Люси-Вайды оказывается не очень приятной (это еще слабо сказано).

— Я залетела, вот чё, — выпаливает она, глядя невидящими глазами на свадебный торт, который у меня на глазах растет и приобретает символическое значение: по мере того как Люси-Вайда продолжает свой рассказ, становится ясно, что ей не дождаться сладостного завершения из марципана и глазури. — А он, конеш, оказался женатый, как же еще, — продолжает она.

Страсть и обида все еще горят в глазах с потеками макияжа. Люси-Вайда тяжело вздыхает и обмякает на неудобном стуле. Она очень бледна, а губы бескровные, как у голодного вампира. Может, ее и в самом деле назвали в честь Люси Харкер. Впрочем, может быть, это у нее макияж такой, под бледность. Или это из-за ее положения. Она глядит себе на живот и качает головой, словно не веря своим глазам.

— А я теперь с кузовком! — И через несколько минут сосредоточенных размышлений добавляет: — Папка меня убьет.

— Не расстраивайся, — утешаю я. — Бывает хуже.

Мы старательно морщим лбы и ломаем головы, но так и не придумываем, что может быть хуже.

— Ты ведь не поедешь в Клактон? — спрашиваю я, слишком хорошо помня, что было с Патрицией.

— В Клактон? — непонимающе переспрашивает Люси-Вайда.

Страницы: «« ... 56789101112 »»

Читать бесплатно другие книги:

Вы планируете открыть собственное предприятие или уже делаете первые шаги на пути развития бизнеса? ...
Александр Григорьевич Звягинцев, отдавший долгие годы юриспруденции, широко известен в стране и за е...
«Я увидал ее однажды утром во дворе той гостиницы, того старинного голландского дома в кокосовых лес...
«… – Посмотри, как совсем особенно, по-осеннему светят окна дома. Буду жив, вечно буду помнить этот ...
«… – А зачем он себя застрелил?– Он был очень влюблен, а когда очень влюблен, всегда стреляют себя… ...
«… Когда Федор осадил у подъезда, безжизненно приказала:– Отпустите его…Пораженный, – никогда не поз...