Дознаватель Хемлин Маргарита
Но когда Лилька кричала, я боялся, что аж в госпитале слышат. И Любочка слышит. Она, конечно, не поймет — что, почему. Но кто-то может и объяснить.
Вот до чего я доходил в своем абсурде.
Были периоды, когда я силой заставлял себя отделиться от Лильки. Получалось плохо.
Последнее время, перед своей безвременной смертью, Лилька сдала позиции. Иногда прогуливала рабочий день. Лежала и лежала на диване. Одетая, иногда в ботах.
Говорила:
— Собралась на фабрику, а не пошла.
На вопрос «почему?» не отвечала.
Однажды спросил напрямик — или она не беременная.
Она взвилась и обидела меня до самых глубин следующими словами:
— Если б ты то место знал, куда мне будущих детей засунуть. А ты не знаешь. И никто не знает. И я сама не знаю.
Дураса.
После подобного оскорбления я выдержал неделю. А потом уже увидел ее мертвую на дворе 18 мая 1952 года.
Кто ей делал медицинское освобождение в случае прогулов — я не знал. Теперь догадываюсь: Лаевская через своих подружек.
Остальное — измышления Лаевской, ее поганые намеки и бабские завистливые выпады.
Надо решать насущные задачи.
Первой на повестке дня стояла Евка.
Я не пошел напролом. Скрытно, задами, приблизился к дому. Обошел со всех сторон. Окна — настежь. Послушал воздух. Тихо. Мысли про то, что у Евки ночует Хробак и еще задержался до сих пор, — не было. Он — ответработник, хоть и вдовый, и ночует дома, в семье, рядом с своими отцом, матерью и ребенком. После свадьбы — да. А так — нет. Так — урывками. Люди ж все видят.
В позднее время — половина седьмого утра — Евка, как не работающая, спала. В связи с жарой — на диване в большой комнате.
Я осторожно слез с подоконника внутрь, но сапоги звякнули подковками.
Евка повернулась на другой бок и натянула простыню на голову. Через секунду схватилась, открыла глаза и без звука уставилась на мою фигуру против света. Лица не разглядела.
Я кинулся к ней со словами:
— Тихо, Евка! Это я, Цупкой. Привез тебе привет из Остра. Тебя что ж, Хробак без приданого берет? Голую-босую?
Говорил я понятно. Руками не махал.
Евка быстро опомнилась.
— При чем тут «голая»?
— Поговорка есть. Не вставай, не затрудняйся. Узнаешь? — Помахал перед ее глазами кисетом. Там шарудело и чуть-чуть мягко звякало.
Евка от неожиданности приподнялась.
Поднес кисет вплотную к ее глазам.
— Ты у Довида клянчила, чтоб он тебе отдал. Довид, между прочим, умер своей смертью. Теперь твоя просьба принимается. Бери.
Евка облизнула губы. Они и так у нее были полные и красные, а мокрые стали совсем стыдные.
— Я отвернусь, ты накинь что-нибудь. Говорить неудобно.
Повернулся, кисет положил на стол, в центр, где сходился вязаный узор. Положил и держал рукой. Сам стоял прямо, чтоб она заметила мою выправку. Когда человек в форме перед тобой, хоть и спиной, — совсем другое дело. Все равно что лицом. Глаза в глаза.
Евка возилась, пыхтела, наконец хрипнула:
— Довид умер?
Я повернулся.
Потом взял стул, присел аккуратно на край, говорю:
— Иди сюда. У нас беседа, не допрос. К столу давай.
Евка села. Нога у нее заплелась за ножку стула. Я помог. Она еле держалась в равновесии.
— Что ты волнуешься? Довид от сердца умер, в больнице. Тебе какая разница? Ты его знаешь без году неделю. Или плакать будешь? Бери кисет. На совесть полагаюсь. Лишнего не возьмешь. Или все — твое? Если все — бери все.
Евка взяла, покрутила, взвесила. Потом, вроде вспомнила гидкое, отбросила в мою сторону.
— Не надо мне ничего отсюда. Тут моего нету. Довид придумал.
— Довид, может, и придумал бы. Только он мне про кисет этот клятый не говорил. Сказал человек, которому я верю. Который придумать не мог. Ты когда Зуселя доставила в Остер беспамятного, требовала у Довида свою долю. Он не дал. Факт. Этот факт про тебя не свидетельствует плохо. Он вообще не свидетельствует ни про что, кроме того, что ты хотела что-то получить отсюда, а Довид оказался против. Преступления тут нету. Не подкопаешься. Довид мертвый. Земля ему пухом на том свете. Ему кисет ни к чему. А ты — живая. Я и говорю: если твое — бери. Что непонятно?
Евка опять придвинула к себе кисет. Развязать даже не попробовала.
— Должно быть пять золотых царских червонцев. Это мое. Остальное — нет.
— То есть тебе известно, что тут еще есть, кроме монет? То есть что тут и твое, и не твое? И что тут не твое?
Евка передернула плечами.
— Развязывайте и смотрите. Я не намерена.
— Сама развяжи.
— Не буду. Вы принесли, вы и развязывайте.
— Ну, раз ты за своим брезгуешь лезть, я тем более не полезу. Для меня там все — не мое. Сдам куда следует, оформим в доход государству. По закону.
Евка схватила кисет и стала развязывать.
Не получалось. Она тянула не за тот конец. И не туда.
Я ждал.
Когда Евка устала, выдернул кисет у нее из рук. Развязал. Содержимое вывалил в непосредственной близости перед ней. Кое-что в узорных дырочках застряло углами — коронки, а червонцы легли аккуратно, один к одному, сверху, а уже на них — кольца и брошка. Деньги отдельно, деликатной трубочкой.
— Ну, Ева, смотри. Считай. И я с тобой буду считать, чтоб ты не ошиблась.
Евка смотрела на скатерть — в дырки. Каждую измеряла взглядом. Глазами забирала червонцы. Сделала жест вперед, но остановилась.
— Что, Ева, гидко?
Ева кивнула.
— Рассказывай, Ева. Скоро у тебя свадьба. Жить надо. Хата твоя трескается. И заборчик, чтоб через щели не заглядывали, и рамы — все надо менять. И белье постельное, чтоб мужу приятно, и диван, и кровать. И посуду. И кастрюли-сковородки. И клееночку на стол надо новую. Модную. И одеться, и прочее. Рассказывай, Ева. Не звать же Хробака, чтоб он твое приданое выковыривал. А все честность твоя. Сказала б, что все — твое. Как-нибудь на пару с мужем потом разобрались бы. Когда гидота отхлынула б от тебя.
Евка рассказала следующее.
Когда девочкам исполнилось по шестнадцать, отец им показал тайник в столе. Пять золотых червонцев. Объявил это их приданым, чтоб они помнили, что не голодранки, когда будут примериваться к женихам.
Лилька ехидно заметила, что пять на двоих не делится. Разве распилить один.
Отец пресек ее рассуждения. Сказал: «Вы с Евочкой одно целое. Чтоб я больше подобного не слышал».
Само собой разумелось, секрет надлежало хранить и языком по Остру не разбалтывать. Но или Лилька, или сам Соломон Воробейчик кому-то намекнул насчет золота в столе — за себя Евка ручалась, — или просто люди обсуждали без должного знания, но по Остру заблуждали слухи про царские червонцы Воробейчиков.
При советской власти поговорили и перестали, а перед самой эвакуацией опять вспомнили. Даже бесчеловечно шутили, что с этими грошами Воробейчик при немцах откроет коммерцию на широкую ногу и завалит пуговицами все кругом. Вероятно, предполагалось, что грошей там на целый банк. В народном сознании гроши имеют такую силу — расти по мере их скрывания.
Соломон отмахивался и в шутки не вступал. Немцы были уже на носу.
Евка уехала в эвакуацию, Лилька исчезла, отец с матерью остались в доме. И гроши тоже остались. Вроде.
После войны Евка вернулась, узнала страшную правду про смерть отца и матери. Пошла по полицайским домам. Ей добрые люди указали, кто в тот проклятый день в хате Воробейчиков стол корежил. Ходила Евка не одна. С Файдой. Как с представителем власти. Он только вернулся с фронта, с медалями и одним орденом. Был сорок пятый год, только что объявили победу.
Обошли шесть домов. Троих полицаев в наличии уже не стало — отправили в Караганду на десять лет после открытого суда в здании бывшей синагоги. Еще трое не особо злостных показали, что правда искали гроши в столе. Но ничего не нашли. Евка бросалась на них с кулаками, Файда удерживал.
Стало ясно — по-хорошему никто ничего нужного не расскажет. К тому же Евку подвергли осуждению, так как она искала гроши, а не оплакивала родителей в первую очередь. Евка им отвечала, что родителей она будет оплакаивать всю свою жизнь и это ее личное дело, а кто дом ее рушил, живут спокойно и никого не оплакивают, а оплакивают только то, что захапать ничего у Воробейчиков не удалось.
Файда от Евки отстранился. На ее требования помогать ей восстанавливать справедливость ответил: «Советский суд и народ восстановят справедливость. А мне работать надо вперед». Евка поняла, что воздействия на Файду она не имеет. Хоть у него и Сунька, и вся ее прошлая жизнь.
Евка ходила по Остру. Стучалась в каждый дом с криком, что ей надо посмотреть и забрать свое. Так как после убитых евреев имущество разбрелось по местечку и на этой почве скандалов было много, Евку пускали. Она находила где что. Таким образом собрала почти весь стол. Частями. Сама грузила на тележку и волокла к себе. Считалось, что она помешалась.
Но гроши она обнаружила. Там, куда Соломон их и заделал. Под столешницей располагалась большая емкость — вроде для складывания предметов обихода. Но дно этой емкости — двойное. На вид и от тряски второе дно никак не обнаруживается. А если вытащить крохотный колочек снизу — так маленькая доска, которая пригнанная без зазоров, отваливается. Как Соломон Воробейчик и показывал дочерям в далекий торжественный день.
Евка монеты взяла, а доски-ящички разнесла по еврейскому кладбищу — прилюдно. Устроила столу похороны.
Теперь Евка считает, что и правда тогда трохи в голове у нее мутилось. Она б и без царских червонцев прожила своим трудом и своими руками-ногами. Но ей колола душу несправедливость. И она своим поведением выступала только за справедливость. Тем более она хотела на собрании где-нибудь свои монеты показать всем, чтоб знали, какие они падлюки и дураки.
В то же время к ней в приживалки оформилась окончательно Малка Цвинтар. От нее секретов у Евки не было. Узнала Малка и про червонцы.
Цвинтарша стала заводить в доме особые порядки насчет кошера, пекла мацу и тайно разносила по Остру. Евка ее пыталась вразумить, что будут неприятности. Но Малка заверила, что теперь, после войны, неприятностей быть не может. Деятельность свою немного утишила после того, как Файда накричал на нее: «Не для того мы плечом к плечу сражались со всем народом вместе, чтоб в настоящий момент возвращаться к темным еврейским предрассудкам. Некоторые думают, что еврейский народ своими огромными и незаслуженными жертвами заслужил. Но он не заслужил. Жертвы — отдельно, а маца — отдельно». И пригрозил, что если прослышит про мацу по Остру из Малкиных рук, то ей сильно попадет по всем статьям. Тем более пострадают и невинные. И чтоб не пошла насмарку вся просветительская и культурная работа, за которую Файда отвечает аж на два района, Малке надлежит замереть и забыть свои выбрыки.
Мирон также наказал Еве не бояться Цвинтарши и насчет Суньки. Про Суньку Малка будет молчать. В этом вопросе ее и без Файды надежно окоротили. Выразился так: «Насчет Суньки — у нас Полина главная. А за остальное — отвечаю я. И мацы тут не будет. Даже если придется судить Малку справедливым судом. О чем сейчас обсуждение и идет где надо».
Евка опять испугалась, что через Малку может попасть в антисоветские кадры. И сказала, что в случае чего — у нее есть пять червонцев. Если надо кому заплатить. Файда рассмеялся ей прямо в лицо: «Ты когда-нибудь слышала, чтоб от советской власти откупались? Если за тобой придут по письму или как, не откупишься. Сами возьмут, что захотят. И тебя возьмут. И все подпишешь. От советской власти и ее органов не откупишься. А если при обыске царское золото найдут — еще хуже». Евка уговорила Мирона взять червонцы на сохранение. Файда отказывался-отказывался, но взял. Из-за прошлой любви исключительно.
Таким образом, Евка жила относительно спокойно и устойчиво на одном месте. Малка мацу не пекла. Но говорить по-русски или украински перестала. Хоть Евка ее и умоляла при людях по-еврейски не голосить.
Евка надеялась, что Лилька и не появится. Некоторые утверждали, что она воевала в партизанском отряде Федорова, некоторые — что у еврейского командира Цегельника Янкеля. Евка ни у кого ничего не спрашивала, вроде специально. Люди между собой намекали, что Евка даже рада, что сестры в видимости нету. Все хозяйство — ей одной.
Так как Евка постоянно находилась в процессе продажи дома и мечтала о другом месте жительства, от действительности она оторвалась. Работала понемножку где придется на подсобных работах без определенных занятий.
Однажды, году в сорок восьмом, поехала в Чернигов потолкаться на базаре и узнать про цены на жилье. Цены не понравились, но была встречена Лаевская. Полина затащила Евку к себе и, в частности, торжественно раскрыла ей глаза на то, что Лилька проживает в городе с 1946 года. В своем доме. Дом оставила ей старуха, которую Лиля доглядывала. Только что оформила документы и теперь полноправная хозяйка.
Евка обрадовалась. И решила, раз Лилька при своем доме, еще и пользу получить можно.
Вместе с Лаевской пошли на улицу Клары Цеткин. Лилька после первой смены находилась дома. Состоялась встреча двух родных сестер. Поплакали. Евка упрекнула Лильку, что не приезжала в Остер. Лилька ответила, что если б Евка сама тут не вылезла, так и дальше их пути не соединились бы.
Евка упрекнула сестру, что та не объявлялась. Зато, мол, она про родную кровь каждую секундочку помнила и родительские червонцы выдирала с мясом. И теперь готова их разделить по справедливости, хоть по всему видно — Лилечка ни в чем не нуждается и даже может, если, конечно, захочет, помочь сестре.
Лилька ответила, что червонцами Евка может с радостью подавиться и быть спокойной, что в Остре Лилька не объявится. И что она старается забыть про такое место на земле, а не то чтоб туда ездить своими ногами, и пускай Евка там живет, если ее не тошнит.
Ева спросила — если тошнит, так можно перебраться к Лильке? Как-нибудь сбагрить отцовский дом и перебраться. Лилька с готовностью отбрила сестру. Никогда и ни за что. У нее своя жизнь, у Евки — своя. Хватит того, что она один раз устроила ее судьбу, освободила от ненужного ребенка. Тут Евка и узнала, каким образом и кто придумал комбинацию с рожанием в подол.
Лаевская следила за двумя сразу и зыркала глазами со стороны в сторону. Поддакивала то одной, то другой. Евка при упоминании Суньки разревелась и упрекнула Лильку, что за нее решила.
Лилька ее не утешала: «Возможно, произошла ошибка с моей стороны. Ошибку не исправишь. Если б ты родила себе, и я б с тобой над дитем сидела и жизни б мне не стало, как и тебе. Я хотела, чтоб и ты освободилась, и мне жизнь не покалечилась. А ты как дурой была, так и осталась. И тащить твою дурость на себе, как я тащила всю жизнь до войны, не собираюсь. Пускай у тебя остается свой ум, какой есть, а у меня свой».
Евка ушла в слезах и непонимании, как поступает родная сестра. А Лаевская ее приласкала и обещала найти хорошего жениха в Чернигове. Евка из-за любопытства спросила, как у Лили личная жизнь. Лаевская по секрету сообщила, что личная жизнь у Лилии — закачаешься. На дальнейшие вопросы — что? кто? — не отвечала.
Спросила про червонцы и высмеяла Евку, что придает им такой вес. На жизнь как таковую их мало, а чтоб жениха прельстить — совсем смех. Не говоря про черный день. Евка обиделась за родителей. Они сберегли все, что могли, и упреки Лаевской в их сторону — ужасные. Лаевская сказала: «Я не к тому. Сами по себе эти червонцы — пшик. Тем более золото надо еще продать. А кому продашь? Попробуй. Пожалеешь, что связалась. Но если б ты мне их продала, я б купила. Ты мне — червонцы. Я тебе — жениха. Хорошая цена? Если веришь. Ты у Файды спроси — или можно Полине верить. Он тебе ответит. Я давить не буду. Надумаешь — дашь знать. Хоть и Файде. Я к нему наведываюсь, от него к тебе заскочу».
Файда и правда охарактеризовал Лаевскую как честную женщину без обмана. Ева из-за самолюбия не сказала, что хочет произвести не продажу, а обмен: золото — на жениха. Не сказала, но решила — и так понятно. Таким образом червонцы оказались у Лаевской.
С Лаевской после передачи ей денег не встречалась. Писала письма с вопросом про жениха, но ответа не получала. Когда Файду кышнули вниз с руководящего места из Козельца и он поселился в Остре, Евка как-то забросила ему удочку. Но Мирон строго ее отчитал, чтоб она его в свои дела не вмешивала. Несмотря на Суньку в прошлом. Евка в мыслях простилась с червонцами.
Дом ее не продавался и не продавался. Время по женской части утекало. Что не входило в Евкины далеко идущие планы.
И вот как-то месяца за два до смерти Лильки в Остре появилась Лаевская. Быстренько шла под ручку с каким-то милиционером. Капитаном. Тогда темнело рано, Евка со стороны их увидела, но сама им на глаза не полезла, так как была в фуфайке и вообще расхлябанная после работы.
Евка подумала, что Полина намеревается устроить смотрины. Милиционер не молодой, так и Евке не восемнадцать. Как раз. Солидный. Он ей сразу даже в темноте понравился, и она надеялась, что Лаевская придет с ним к ней утром.
Евка с утра причепурилась и стала выглядывать в окошко Полину с милиционерским женихом. А нет. Никто не явился.
Евка закипела. Сама поехала в Чернигов и потребовала, чтоб Лаевская вернула ей золотые деньги.
Та отказалась и заверила Евку, что работа идет и жених найдется. К тому же червонцев теперь у Лаевской нету. Если Евка хочет узнать их дальнейшую судьбу — пускай идет к сестре. Хоть Лаевская выразила недоверие насчет того, что Евке это неизвестно. Но чтоб Евочка нарочно делала вид и второй раз требовала деньги, которыми сама уже и распорядилась, такое Полина и думать не хочет. То дело семейное.
Евка спросила, не жених ли был с Полиной в Остре, милиционер. Может, Евка ему не приглянулась и Полина ее не желает расстраивать? Полина ответила, что то не Евкин жених, а Лилькин ухажер. Полина с ним приезжала в гости к Файде. Евка захотела уточнить, это тот ухажер, что и раньше, или новый. Лаевская туманно выразилась, что в Лилькиных ухажерах запутаешься.
Евка была разозленная, а еще и такое слышать — неприятно.
Двинулась прямиком к Лильке.
Приоткрытую из-за натаявшего снега калитку Евка миновала беспрепятственно, постучала в дверь.
Ей открыл тот самый милиционер. Чуть глянул в ее сторону и кинулся напяливать шинель, после шинели — сапоги. Не по-людски.
Так, вполголоса, и говорит: «Лилька, мне бежать надо. Никто не приходил. Теперь сама дожидайся». Евка брякнула: «Я не Лилька». Милиционер поднял голову и охнул: «Купился!» — «Я сестра. Ева. Вы, если нужно, идите по своим делам, я Лилечку подожду. Вы ее жених?» — «Какой еще жених? Дурасятина. Скажете Лиле, чтоб немедленно позвонила мне на работу, когда придет. У нее смена давно закончилась. Шляется где-то». И выскочил из дома.
Ева честно ждала Лилю. Вещи не ворошила.
Лиля пришла через час. Увидела Евку. Рассердилась. Сказала: «Ну чего ты от меня хочешь? Считай, что у тебя сестры нету. Тебе лучше в конечном результате будет. Кручусь, кручусь, а без толку».
И так разрыдалась, как Евка и не представляла, что человек в мирное время может. Конечно, она тут же внутренне проявила сожаление, что своим враньем довела сестру. Но вид Лильки, ее красивое пальто с чернобуркой, боты на каблучке, красная помада — успокоили Евку, что все сделано правильно. Пускай подумает про свое поведение.
Тут Евка сообразила, что пришла ради справедливости — ради денег. Зачем Лилька у Лаевской взяла червонцы! Пускай или отдает все, или сейчас же честно они поделят. Чтоб поставить конец.
Евка спросила громко: «Лилька, где червонцы? Ты сама от них отказалась. И сама у Лаевской их забрала. Якобы причем от моего имени и по поручению. Как тебе не стыдно! Если это правда, конечно». Лилька сделала перерыв в рыдании и замахала руками в лицо родной сестре: «Уходи, уходи, Евочка! Такая минута у меня была. Я отдам».
Евка осознала победу и ушла. А перед этим скромно попрощалась. Никаких сроков возврата она сестре не ставила. А через два месяца ее убили.
Ева дала себе передышку. На стол она уже не смотрела. Больше в пол. Бубнила, бубнила и перестала.
Я принес ей воды.
Понятно, Лаевская приезжала в Остер с Евсеем. И по крайней мере теперь понятно, что были они в Остре вместе не раз. И до смерти Лильки были, и после, когда кисет привезли. И в доме Лильки был Евсей. И что-то они, получается, втроем делали — Лилька, Лаевская и Евсей.
А Евка-дурында им карты трохи попутала.
Но так как она утверждает, что к Лаевской за возвратом своих червонцев раньше начала — середины марта 1952 года не обращалась, а Полина с Евсеем кисет привезли именно в это время Файде, как же Евка могла узнать, что в кисете лежит и сколько? Что там и ее и не ее?
— Ева, а получается, ты мне не всю правду говоришь. Откуда ты знаешь, что в кисете? Лаевская тебе сказала убедительно, что червончики куда-то запроторила по своему усмотрению, а ты видишь кисет и заявляешь, что тут твое. Ну? Не говоря про то, что ты еще у Довида клянчила, когда кисет при нем был.
Ева подняла голову. Вытаращила глаза.
— Не скажу, — одними губами и промямлила.
Я не стал спорить. Знала и знала. Выплывет.
Напоказ начал собирать ценности. Складывал по одной. Особенно бережно перекладывал червонцы. Не бросал внутрь, а засовывал на самую глубину.
Евка не смотрела. Стягивала косынку на груди. Стягивала-стягивала, аж пока один конец дал трещину. То есть порвался. Старый платочек. Евка от такого конфуза очнулась. Содрала остатки и помахала в воздухе.
Я увидел ее плечи и отметил, что она поправилась.
— Ты, Евочка, главное, за фигурой следи. Кушай меньше. Ты от нервов кушаешь много. Платье свадебное готово, наверно. С мерки не сошло? Ничего, Полина расставит клинышками с боков.
Евка ощупала свои бока — машинально. Женщина.
Я резко продолжил:
— Где и кто показал тебе содержимое кисета?
— Не показывал никто. Довид словами сказал: тут, говорит, на важнейшее дело средства. И твоя доля, Ева, тоже тут. От твоего имени Лилия распорядилась — пять золотых монет царской чеканки. Так и сказал — «чеканки». Я б такого не придумала. Поверьте, Михаил Иванович. Я как с цепи сорвалась. Я с ними уже попрощалась. Не отдала мне их Лилька до своей смерти, я их с ней отпустила на тот свет. Даже спокойно. Простила долг умершей родной сестре. А как же. А тут опять слышу как должное: от моего имени. То есть она забрала их у Лаевской и от моего имени в кисет засунула. А там знаете что? Там коронки еврейские. Из мертвых. Которых стреляли полицаи. И кольца тоже. И они, гады, туда же мои монеты. Лилька назло! Именно назло! Она и не такое могла придумать. Точно Лилька! Я сразу поверила и потребовала свою долю назад. Довид отказал. Я Зуселя приволокла на себе, можно сказать, одолжение Лаевской сделала. А оказывается, мои денежки там, вместе с этой гидотой, с мертвецами заодно, чтоб я руки свои туда совала и потом век не отмыла.
Евка задрожала спиной и плечами. Не рыдала. Тряслась, как цыганка. Я в Венгрии видел. Из лагеря несколько старух-цыганок плелись, мы им хлеба дали. Одна начала танцевать для нас. И свалилась. А плечи дрожали ходуном.
— Не надо, Ева. Отмыла б ты руки свои красивые. Отмыла б. И не от такого отмывают. И жениха ты получила. Хорошего. Ты думаешь, сама его заарканила, а может, его тебе Лаевская подсунула и по скромности не объяснила, что он от нее. А?
Евка тряслась и икала.
Уже когда уходил, с порога прокричал:
— Зусель пропал. Не объявлялся тут?
Евка не ответила.
За ближним углом простоял минут пять. Евка выскочила из калитки и припустилась бегом куда-то. Под мышкой сверток. Газета в некоторых местах прорвалась и сверкала белая материя. Или шелк, или что. И не куда-то она бежала. Я не сомневался — к Лаевской.
Спокойным большим шагом я шел по переулку по направлению к горсаду.
Особых дел в городе не предстояло. К Лаевской я не собирался. Хотелось спокойно подумать.
На любимой скамейке я взял себе для размышлений Еву Воробейчик.
Что Суньку нагуляла и в чужие руки отдала — рассказала сразу.
Что сестра у нее преступно червонцы фактически украла — рассказала, несмотря что про покойных не надо говорить плохого.
Что по своей дурости доверилась Лаевской в смысле жениха — выложила.
Что в кисете еврейские коронки из могил — растрепала. Это ей язык повернулся.
Ни стыда ни совести. Только что рыдала навзрыд до икоты. И тут — к Лаевской побежала свадебное платье мерить. Клинья расставлять.
Со всего нашего с ней разговора в ее куриных мозгах и осталось — толстые ее бока.
Я подумал также о том, что Малка, как только Евка с ней перебралась в дом Лильки, взялась за старое — мацу печь на просторе.
Когда я в первый раз зашел — застал их на горячем. Евка перепугалась и срочно убралась обратно в Остер. И готовую мацу с собой не забрала. Поломала крупно и раскидала на заднем дворе — для моих глаз. И я увидел. А что имел место обыкновенный испуг — не догадался.
Куда курей дели? Живых не унесли б, шуму много. Чтоб Евка сама им головы рубила — навряд. Малка — тем более. Специальный человек у евреев есть. Чтоб кровь спустил и так далее по их закону. Бросить такое добро, чтоб соседи растащили, — не в Евкином вкусе. Там штук восемь кудахтало. Не меньше. Может, Зусель и резал. Призвала его Малка — он тогда в Чернигове ошивался. Он зарезал, Малка в мешок засунула, евреям продала.
Для кого-то ж она мацу пекла. Вот им кошерных курей и продала. Вот откуда у нее гроши. За эти гроши и разговор был. Эти гроши она Зуселю в пиджак и засунула. И эти гроши Гришка спер. И Суньке отдал. А Сунька — мне.
Малка определенно мне кричала:
— Отдай гроши, мне детей кормить!
Вот это и есть несказанное Малкино богатство. Из-за этого пропавшего богатства она и в могилу сошла. От переживаний. А зачем Зуселю эти гроши давала — неизвестно. И теперь неизвестно навек.
Иногда я слишком много внимания уделяю взгляду внутрь, а поверхность остается без должного оперативного досмотра. Ищу сложность там, где ее нету. Старшие, более опытные товарищи мне на это указывали, что сильно кручу. В том числе и Евсей. Я иногда учитывал. А иногда упускал возможность простоты.
И накрутилось, как на шпулю, на обыкновенное слово «гроши» в исполнении разных людей у каждого свое: у Малки свое, у Довида свое, у меня свое. Смешнее всех я. Придумал про хабар. А Штадлер что мне имел в виду, когда плевался из последней смелости? За какие именно гроши?
Только за кисет он мне мог плеваться в лицо. И Довид тоже — за ракушку хватался. Только за кисет. С еврейскими коронками и кольцами-цацками могильными. Евкины и Лилькины червонцы — довесок. Не они главные.
Видеть Штадлера не хотелось. Но есть такое: надо. И через надо я пошел.
Штадлер выглядел хорошо.
На мое приветствие ответил: головой кивнул четко.
Я молча положил кисет на стол. Развязал, вывалил содержимое.
— Ну, Вениамин Яковлевич, за это ты мне в лицо плевался?
Штадлер резко спрятал руки за спину. А в глаза мне не смотрел. Смотрел на стол. Не определенно в одну точку, а вроде скользил взглядом и всей головой вдоль и поперек.
Я схватил его за руку и потянул к золоту. Усилие я прилагал легкое, и рука не поддавалась. Штадлер не хотел. Я нажал. Когда его ладонь положилась на кучку, я ощутил, как он весь передернулся.
— Что, страшно? Почему страшно? Ты и страшней видел. И язык свой проглотить-откусить не побоялся. И били тебя смертным боем. И кости тебе ломали. А ты побрякушек испугался. — И руку его прижимал и прижимал к золоту, и пальцы стискивал ему до хруста.
Он замычал с такой мольбой, что я отпустил. Я не зверь.
— Откуда это? Мучить тебя не буду. Кто хозяин? Имя, фамилия, где найти. Я уйду и никогда больше к тебе не появлюсь. Обещаю. Все знают, я как сказал — так и делаю.
Я подложил тетрадку прямо под руку Штадлеру. И карандаш вложил ему в пальцы.
Он написал: «Воробейчик Лиля».
Листок с написанным я вырвал. Сложил вчетверо. Засунул в нагрудный карман кителя. Пуговицу застегнул. На одной ниточке пуговица. Но ничего, подержит еще.
Собрал кисет, тщательно и аккуратно завязал.
— Прощай, Вениамин Яковлевич. Теперь никогда не приду к тебе. И при встрече узнавать не буду. И ты меня забудь. Спасибо. Про Довида Басина знаешь?
Штадлер кивнул.
— А что Зусель пропал, тоже знаешь?
Мотанул головой в отрицательном смысле.
— Что, не пропал? Живой хоть?
Штадлер подтвердил.
— Откуда сведения? От Лаевской? Не отвечай. А то ты совсем разговорился. А мы ж уже попрощались. Ты не обязан.
Штадлер махнул рукой. В свой адрес или в знак прощания.
Известия у Штадлера от Лаевской, конечно. От кого еще. А Лаевская от кого узнала? От Файды. Только он и мог. Остальным плевать и на Лаевскую, и на Довида. И на Зуселя, все равно — живой он, мертвый.
Две положенные недели за свой счет кончались в понедельник. В моем распоряжении оставалась пятница, суббота и воскресенье. Свадьба Евки тоже в воскресенье.
Значит, надо уложиться в два дня хоть бы с половиной. Так я для себя определил.
Дома Люба с Ганнусей производили генеральную уборку. Ёська бегал тут же с криками и смехом. Гришка с Вовкой на дворе выбивали дорожки.
Я попросил себе дела, но Люба ответила, что лучше всего — не мешать. Помощников и без меня хватает.
Я спросил, может, мне пойти с Ёськой и хлопцами погулять?
Люба согласилась. Объявила, что будет нас ожидать с обедом к трем.
Я добавил, что и Ганнуся б с нами пошла для полноты команды, если б Люба отпустила главную помощницу.
Люба и тут не высказалась против.
Мне нужна была радость. И я ее себе устроил. Три часа мы гуляли по Чернигову, и я с теплотой отметил, что Гришка и Вовка не чувствуют себя чужими. Стараются идти ближе ко мне. Когда Ёська устал, несли его по очереди, а Ганнусе сказали, когда она тоже хотела, что это дело мужское, а ее дело особенно помогать маме Любе. Мороженое — хоть и остатки — Вовка и Гришка предложили Ганнусе. Сначала Гришка, когда увидел, что Ганнуся доела, а за Гришкой и Вовка. Оно уже сильно капало ему на руки, а он ждал, когда Ганнуся долижет Гришкино, потом вручил свое.
Ёська тянулся за добавкой, но я не разрешил.
До дома оставалось немножко, когда Гришка сказал:
— Михаил Иванович, дед папин дом продал? И свой тоже?
— Да.
— А тот, где мы в Остре жили, наш?
— Ваш. Твой, Вовкин и Ёськин. Дед купил.
— А тетя Ева говорила, что мы по ее разрешению живем. Она перестанет разрешать, и мы там жить перестанем. Опять в землянку к Зуселю пойдем. Вруха.
Я остановился.
— Когда она так говорила?
— Когда Зуселя хворого привозила. Когда приданое свое просила у деда, а он не дал. И мне посмотреть не разрешил.
Вот номер. Ну Евка, ну гадость! Брехня на брехне. Правду по капельке выдавливает, и ту размазывает, не соберешь. Говорить с ней получается в конце концов без смысла.
Я мирно сказал, чтоб Гришка не забивал себе голову чужой брехней. Тетя Ева была злая на деда и потому сказала неправду.
Обедать я не остался. Любе шепнул, что надо на службу срочно. Возможно, и даже скорей всего, с ночным выездом в район. Чтоб не волновалась.