Жилец Чехов Антон

Конечно, Фелицианов отвез Лисюцкого до дому, да как оставишь беспомощного старика одного? Ладно, перемогу ночку, а там видно будет.

«А там» развиднелось лишь глубокой осенью, и все эти месяцы бывший зек ухаживал за погубителем собственной судьбы, пока последним ударом Господь не прибрал его к себе.

Юбилей

В доме свершилось чудо. Дядя Жорж в абсолютно трезвом уме и бодрой памяти умудрился дожить до столетия, которое и праздновалось 20 января 1990 года. В райсобесе по этому случаю выдали талон на приобретение аж пятнадцати бутылок водки в спецмагазине, каковым оказался обыкновенный гастроном с удручающе пустыми полками: колбаса молодежная, сыр российский и что-то там несъедобное в консервных банках. Но Севу завели в подсобку – мрачное помещение в холодном подвале – и нагрузили, изумленного, пакетом таких закусок, каких он, кажется, со сталинских лет изобилия в магазине «Грузия» не помнил. Район проявил заботу о долгожителе. Заметка на сей счет в «Вечерней Москве» открыла перед племянником юбиляра много плотных дверей.

А праздник вышел печальный.

Он был печальный хотя бы потому, что Георгий Андреевич Фелицианов, несмотря на уйму побед на любовных фронтах, своих детей не имел. То есть был у него, кажется, – в достоверности старик сам сомневался – внебрачный сын, но он погиб где-то подо Ржевом в день рождения Севы, потому, кстати, Сева и стал любимым племянником, но его дни рождения всегда разбавлялись каплей горечи.

Он был печальный и потому еще, что никого из «взрослых» не осталось. Ни дяди Коли, ни мамы, ни друзей, ни любимых женщин, ни даже врагов. Сева с Игорем сидели за нераздвинутым столом, и обоим, это они потом вспоминали, мерещился первый дядюшкин юбилей, его семидесятилетие в 1960 году в их квартире на Тверской. Вот этот самый стол – он переехал сюда, на Менжинского, после дяди Колиной смерти – был растянут во всю ширь, и его не хватило, пришлось тащить от соседей второй и приставлять, и все были если не здоровы, то довольно крепки, мама была моложе Игоря, дядя Коля всего на два года старше, тетя Тоня, жена его, – ровесница нынешнему Севе. Но уже не было в живых отца и дяди Саши. Сейчас мы сами в ранге взрослых, говорил Игорь, и на нас род Фелициановых пресекся. У обоих девочки. Они вырастут, сменят фамилии, а когда могильные доски над нашими именами сотрутся от времени, никто и не вспомнит, что были на свете какие-то Фелициановы. Такой вот разговор за праздничным юбилейным столом.

С темы удалось как-то сойти. Перешли на политику. Долго ли коммунисты будут терпеть нынешнюю вольность?

– Может, и отважатся. Да только на свою погибель. Они мне напоминают Государственный совет – помните картину Репина? Маразматические старички в золоченых мундирах?

– Дядя Жорж, о чем вы говорите? В прошлом году последнего схоронили – в очереди в собесе помер.

– Это тела. А души у тех, кто на что-то способен, те же, что у покойничков. Они не видят страны. Она другая, совсем не та, что была пять лет назад. Я думаю, и Горбачев не очень понимает, куда зашла его наивная вера поправить социализм и напялить на него человеческое лицо. Песенка «Интернационал» спета. А мир насилья, построенный революционерами, рассыплется сам собой – он сгнил. До основанья. А что будет затем – это уж ваши проблемы, в день столетия трудно надеяться, что я увижу столь близкое грядущее.

– Дядя Жорж, сколько можно?! Уже двадцать лет слышим. А по этому поводу есть исторический анекдот. Одного протоиерея поздравляли с девяностолетием и, естественно, желали дожить до ста. На что он ответил: «Негоже ставить предел Божьему промыслу». И прожил до ста двадцати.

– Ну зачем мне сто двадцать? Я всего насмотрелся. Кстати, долголетие – та еще награда. Особенно бездетным, как я. Это, скорее, наказание Господне.

– Дядя Жорж, что вы говорите, – вступился Игорь. – Мы хоть всего лишь племянники, но одного-то вас никогда не оставляли. Севка у вас днями и ночами, я, конечно, меньше, но тоже по мере сил…

– Дело не в ваших силах – в моих. Я все уже видел, мне ничего нового не покажут. Ваша мама как-то говорила: «Мы так и умрем, не узнав правды о том, как жили». Так вот, из всех нас, кто мучился такой правдой, я да Первовский дожили до Горбачева. Только Первовский к тому времени впал в окончательный маразм, и все прошумело мимо него.

– Ну вот, а говорите – наказание!

– Наказание и есть. Все, что на наши уши и глаза вывалилось за эти три-четыре года, ничего нового мне не открыло. И Жоржу Первовскому, вернись ему ясность мысли, тоже. Нас будто опрокинуло в лето семнадцатого года – все счастливы, у всех вдохновенье, а что делать, что будет завтра – никто не знает. И я, мудрый старик, все видавший, все переживший, я решительно ничего не понимаю. Только стыжусь. Единственное, что нажил, – бессонный стыд. И не понимаю, какая сила держит меня на земле. Зачем? Ни сил, ни желаний нет, но даже оступиться на улице оберегаюсь. Зачем, повторяю? Какое-то предназначение? Какое?

Бестактный Игорь не удержался, процитировал:

– Жизнь дается один раз, и прожить ее надо так, чтобы…

– Вот-вот. «Чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы». Только этого никому не удавалось. Я имею в виду мучительную боль, но не бесцельно прожитые годы. Жизни бесцельной не бывает. Другое дело – цель так и осталась тайной. И вместо разгадки – терзания, вот эта самая мучительная боль, от которой не уйти никому.

– И автору этой сентенции?

– И ему, если верить в загробную жизнь, – тоже. Его земное счастье в самодовольной глупости и нравственной слепоте. Революция обманула их новой формой рабства. А этого… Он вам не напоминает нищего-калеку в электричке, таких много было после войны – они не просили, а требовали? И вместе с жалостью вызывали омерзение.

– Сейчас, конечно, не время вспоминать таких героев, – вступился Игорь, – но все-таки книги оставил. В детстве на меня та же «Как закалялась сталь» сильное впечатление произвела. И я, помню, сильно жалел, что пропала его повесть о Котовском.

– Ты бы пожил под этим Котовским! Его банда весь Юг держала в страхе, даже большевики боялись, потому и прикончили. И о повести не жалей. Наверняка графомания. Ту же «Как закалялась сталь» за него негры писали и даже не считали нужным скрывать. Марсель Пруст в сходных обстоятельствах писал сам. И никто о подвиге не заикается.

– Интересно, дядя Жорж, вроде уж никаких иллюзий не осталось, а как вы сказали «банда», слух царапнуло. Неужели я так и остался советским?

– Чего ж ты хочешь? Столько лет прожить при их идеологии и не заразиться! Это от лености нашей. Недосуг задуматься, принял в душу вбитое в школе, даже в яслях – вот и попался. Заповедь «не сотвори себе кумира» идет второй, а в череде запретов – первой. А знаете почему?

– Ну это ревность властителя. Бог в Ветхом Завете ведет себя как тиран.

– Потому и ведет себя таким образом, что на себя принял все грехи тирании, а нам тиранствовать – запретил. И выбирать себе тирана – в первую очередь. Человек слаб, ему нужен авторитет, идол из себе подобных. Вот и старается – то гипсовых Ильичей понаставит, то усатого… Легче удержать руку от воровства и убийства, чем не поддаться соблазну вылизать сапог тирану. Мы и сейчас, боюсь, начнем искать кому поклониться. Сахарову, Солженицыну, Ельцину, Гавриилу Попову, Собчаку…

– Ну Андрей-то Дмитриевич никак бы не стал тираном. Да и в идолы не годится.

– Я не о покойном академике, я об отношении к нему. А что до идола из него – не мы, так наши глупые потомки сочтут, что поумнели, поняли его душу и мысль… С покойником такие вещи просто проделываются. Особенно с течением времени, когда от жизни одни легенды остались.

– Я не жду от потомков такого просветления, – заметил Сева. – Для этого надо всем двумстам миллионам выдавить из себя раба. В том же Верховном Совете, хоть мы и ждем чего-то от межрегионалов, но их там такое меньшинство – хоть волком вой с тоски. Нет, едва ли Сахаров станет когда-нибудь всенародным идолом. В нашем отечестве разум властителя почему-то почитается за слабость. Единственного умного царя из всей романовской династии за ум и прихлопнули. А тупице сыну – сапоги лизали.

Звонок в дверь прервал Севин исторический экскурс. Райисполком и совет ветеранов пришли поздравлять почетного жителя. Маленькая толпа состояла из двух замороженных старичков, мощной дамы Матильды Юльевны – самозваной старшей по подъезду, гордо именовавшей себя вдовой и матерью чекистов и потому сующей нос в каждую квартиру, – и молодого человека в дубленке, весьма невзрачного облика, но с цепкими глазками. Молодой человек воплощал власть, старички и Матильда – общественность.

Гости как-то засмущались, Георгий Андреевич тоже, но не старшая по подъезду. Ее ничто не могло смутить – ветры перемен даже прядочки на ее парике не колыхнули. Она прошла из передней командирским шагом, а делегации приказала: «Раздевайтесь, раздевайтесь, товарищи» – и возвестила:

– Уважаемый Георгий Андреевич! Мы рады приветствовать в вашем лице старейшего жильца нашего дома, нашего района, чемпиона, так сказать, долголетия. Мы чтим вас как участника Великой Отечественной войны, ветерана социалистического труда, и поэтому наш райисполком принял решение наградить вас ценным подарком.

Тут выступил вперед молодой человек, протянул Георгию Андреевичу коробочку, предварительно открыв крышку, чтобы понятно было: подарок – ценный, часы «Победа» с позолоченным корпусом.

Сева с Игорем изобразили улыбки, старик же не растерялся:

– Старейший жилец, как вы изволили выразиться, благодарит вас. И очень прошу – к столу.

Гости заизвинялись, молодой человек – оказывается, секретарь исполкома – спешил к своим государственным обязанностям, к рюмке только коснулся губами, старички-общественники, глядя на него, подавили желание отведать угощенья, правда, рюмочки свои выкушали до дна, старшая же по подъезду свою ополовинила.

Слава богу, официальная часть быстро кончилась, гости ушли, а разговор вернулся на круги своя. Игорь стал вдруг допытываться, зачем дядя Жорж в самую гражданскую ринулся на юг. Эмигрировать решил?

– Если б я эмигрировал, ты бы вырос детдомовцем, а Сева не родился бы вообще. Что бы ваш папа должен был писать в анкете на вопрос: «Есть ли родственники за границей?» Вот то-то! Впрочем, простите, лукавлю: это позднее самооправдание, а тогда это обстоятельство – вся семья в заложниках – не могло остановить. На деле было хуже и проще: когда белые отступали, я свалился с тифом. Оправился – в городе красные. А они первым делом укрепили границу. И за попытку к бегству расстреливали. Не делайте из меня героя, ребята. Я не Анна Андреевна, и не было мне в ту пору никакого голоса.

– Ну, дядя Жорж, герой не герой, а сколько горюшка хлебнули. И выдержали – и войну, и посадки.

– Это дело везенья. Вокруг целые батальоны гибнут, и сил уж терпеть никаких, а пуля-дура не берет. Репрессии, конечно, малоприятная вещь, да и тут, в общем-то, повезло, самые страшные меня миновали. Зачем-то я Господу понадобился. Только не надоумил зачем. Он еще потерзает меня на Страшном суде.

– С такой-то биографией?

– Вот именно. Когда нам плохо, и чем хуже, тем щедрее мы молим Бога и даем самые пустые обещания. Только выпустит, дух переведешь – и все эти клятвы – жить во имя Его, трудиться не покладая рук, вести себя паинькой, – все вылетает из головы. И живешь таким же животным, как до тифа, до тюрьмы, до войны. А теперь совесть изводит. Кроме стыда, за целый век ничего не нажил.

Игорь поскучнел. Он больше по строительной части, и на Страшном суде предъявит полторы сотни строений, возведенных с его участием. И вообще он человек трезвый, реалист и рационалист. И если не считать заповеди «Не прелюбосотвори», предписанной человечеству Моисеем в период возрастного обострения хронического простатита, вполне мог почитаться человеком святой жизни. Если б еще и в Бога веровал.

– Это достоевщина какая-то. В чем вы себя вините? Не вы же революцию делали и предотвратить ее не могли. А во всех безобразиях не участвовали, разве что жертвой.

– Жил – значит соучаствовал.

* * *

Ста двадцати Господь Георгию Андреевичу не дал. Но финал эпохи показал – старик простудился под дождем в ночь на двадцатое августа, но выстоял у Белого дома и следующую, а когда спохватились лечить, было поздно, и утром 27-го дядя Жорж умер.

Эпилог

Все надо делать своевременно, спокойно и постепенно, а не как сейчас, в спешке распихивая по старым, облезлым чемоданам содержимое письменного стола, каких-то старинных шляпных и нынешних обувных коробок с письмами, разного рода случайными записями, иногда тщательно датированными, а чаще – невесть когда набросанными. Но ведь нам все некогда, у нас вечно какие-то неотложные, срочные, наиважнейшие дела. Только через неделю, как ни силься, не вспомнишь, что ж за важность такая, что рука так и не дотянулась до этих бумаг. А вот сейчас, когда дядюшкина квартира на Менжинского продана и новые хозяева переминаются на пороге, все сгребай в одну кучу и в темпе, в темпе, не заглядывая ни в какие письма, фотографии, увязывай, да поживее…

После похорон Сева с Игорем взялись было за архив, но ничего путного из этого не вышло, и Сева потом горько жалел, что привлек к этому делу старшего брата. Тот без раздумий рвал и бросал в помойку целые связки писем, не всегда давая даже заглянуть в них.

– Не нам их писали, не нам совать туда нос.

И бесследно исчезли целые исповеди времен гражданской войны, двадцатых, тридцатых годов… Зато уцелели дурацкие открытки с поздравлениями то с 1 Мая, то с Новым каким-нибудь 59-м годом или 7 ноября. Их Сева стал истреблять только сейчас, освобождая квартиру. Все остальное запихивал кое-как, безо всякой системы по чемоданам.

Чемоданы же провалялись в Севиной квартире еще несколько лет, то воздвигаемые на антресоли, то торжественно снимаемые оттуда, чтобы найти текст лекции о футуризме, фотографию сергиевопосадского философа с дарственной надписью. Но это увлечение проходило, и чемоданы, замучив жену и дочь, вновь водружались на антресоли. До лучших времен.

Лучшие времена наступили аккурат 13-го числа.

В первый день внезапно нагрянувшей новой жизни молодой, полный сил ветеран труда и пенсионер Сева Фелицианов достал с пыльных антресолей чемоданы с семейными архивами. Чтобы не пилить опилки, чтобы не маяться бесполезными вопросами, он решил оглядеть долгую жизнь свидетеля минувшего века.

Зачем?

Век завершился. Младая жизнь у гробового входа вошла в зрелость, не оглянувшись на страдания и радости минувших людей. У нее свои заботы, и она полагает, что никогда не натворит глупостей былых поколений.

Она вообще – ха-ха! – не натворит глупостей.

Ну так дай ей бог!

А Сева без цели, без смысла раскрыл чемоданы.

На него посыпались письма, какие-то старые анкеты, квитанции, обрывки дядиных всегда незавершенных творений, вырезки из газет, фотографии… Вот фотографии, редко когда надписанные, повергли Севу в особую печаль и досаду. Он мало кого мог узнать. А ведь это все родня, люди, кровно с ним связанные, чьи характеры в каких-то чертах унаследованы если не им, то Игорем, их детьми и еще не родившимися, но отмеченными генетическими чертами внуками. И теперь некому рассказать, кто это, как прожита их жизнь.

Надменная красавица с зонтиком. Надпись на обороте все же сохранилась: «Леля у двухсотлетнего дуба в Кунцевском парке». Парк сегодня являет собой густую рощу пятиэтажек, доживающих последние годы. Леля. И в Севиной памяти встает тесная, темная комнатушка. Еще жив папа. Мы едем к тете Леле. Это она написала «Новогоднюю песенку». Сева ждет чуда – живой автор песенки, известной с младенчества. Все же писатели умерли! Как Пушкин, которого убили на дуэли. Чудо ж вот какое: дряхлая старушка с трясущейся головой, слова говорит какие-то обыкновенные: «Ах, Левушка! Как я рада! А мальчик совсем на тебя не похож…» Ничего интересного. А когда сели пить чай, откуда-то явился старый, облезлый кот. И Сева громким шепотом спросил:

– Мама, а это кошка из Страны дураков?

Папа поперхнулся чаем, старушка обиделась. И Севу не удостоила таких стихов, как когда-то Игоря. Сева долго завидовал старшему брату, и сейчас бы завидовал, если б, разбирая семейные архивы, не наткнулся на рукопись жалконьких семейных виршей.

И эта элегантная дама эпохи Серебряного века – она? Та самая дряхлая старуха, хозяйка еще более дряхлого кота в тесной комнатке, пропахшей древесной плесенью и нищетой? Ну да, она, княгиня Елена Фредериковна Енгалычева. А это кто? На фотографии только дата – 15-II-1880 г. Кудрявый молодой человек с белесыми усиками, взгляд – романтический, с поволокою. Господи, родного деда не узнал! А как его узнаешь, если он умер задолго до твоего рождения, а на фотографиях, известных с детства, изображен генерал. Нет, не молодой, как некрасовский Дедушка, и даже не военный – действительный статский советник со звездой Станислава 1-й степени, орденами Владимира 3-й и Анны 4-й.

Но большинство-то фотографий – совсем не известные Севе дамы и господа, забытые товарищи – друзья? родственники? свойственники? Поди знай. И спросить не у кого.

А ведь тысячи раз мог и спросить, и узнать… Все поколение вымерло. Дядя Жорж был последний.

И как теперь изволите хоть приблизительно восстановить целую жизнь длиною в век и один год? А тут еще – в письмах и фотографиях – обломки других жизней, чьих-то мыслей, чьих-то радостей (печали перед камерой редки), и все прошло с неясной, неосознанной целью и теперь безнадежно забыто.

Сева вглядывался в незнакомые лица господ с царскими орденами на лацканах сюртуков и на шее, старинных дам, одетых по моде середины девятнадцатого века, мальчиков и девочек в матросках, в гимназической форме, в форме то дореволюционной, то Красной армии, в убогих пиджаках от «Москвошвея»… Они ездили на лошадях и конках, не только в красных, но и в голубых трамваях и желтых поездах метро, писали стихи к семейным праздникам, ели соленые волнушки и грузди в деревне под Кашином, а в самой Вене пили кофе по-венски с мохнатой белой шапкой взбитых над чашечкой сливок, глодали сухие остовы воблы в каком-нибудь восемнадцатом году, не ведая, что в семьдесят восьмом этот деликатес будет доступен исключительно владельцам иностранных валют, лили сентиментальные слезы о неразделенной любви и изощрялись боцманским матом, читали взахлеб третью часть «Братьев Карамазовых», ожидая в нетерпении, когда же Катков выпустит следующий нумер «Русского вестника» с частью четвертой. А может, скучали от угрюмого Достоевского и хватали в восторге новенький томик Надсона – поди знай. Истлели гробы повапленные с глазетом и бронзовыми накладками и неповапленные вовсе из нетесаных сосновых горбылей (кому уж какие достались!), и кости смешались с песком иль глиною на забытых, затерянных могилах. Смотри, смотри, Сева, всматривайся и мучайся неузнаваньем, это все носители твоих ДНК. Ну и что, что ДНК? Ты с ним не очень-то заносись. Ну да, были в предках замечательные люди, два профессора истории, один – собственный дед – медицины, отец и тот же дядя Жорж великие надежды подавали. Но почему-то из всей программы наследственности фелициановской самым стойким оказался тот пунктик, в котором не музыкальный слух записан (ты, сын пианиста, начисто его лишен), не дедово упорство и предприимчивость, а любовь к вареной луковице из супа. Уж на что вы с Игорем различны и во внешнем облике, и в характерах, ни в жизнь, видя вас рядом, не догадаться, что родные братья, но ведь с детства дрались за эту луковицу, береженную мамой для уставшего на работе папы. И дети ваши тоже к этой проклятой луковице пристрастны. Нет чтоб какую добродетель унаследовать… Так что ни черта эта генетика не объясняет. Только запутывает.

Да черт с ней, с луковицей. Хотя и тайна. А вот почему у тебя, Сева, рожденного через пятьдесят два года после дяди Жоржа, как у менделевского горошка-племянника, открылось такое с ним стилистическое единство? Сам дядюшка так и не сумел объяснить этого чуда, хотя и обнадеживался этим фактом и ждал от тебя реализации своего таланта. Потому и сидишь над его архивами, потому и всматриваешься в изображение родственных лиц, читаешь письма, домашние стишки, квитанции из химчистки за 1962 год, дядины наброски то мыслей, то сюжетов, чьи-то дневники в чудом сохранившихся отрывках, не ведая, кому они принадлежат…

Так что, надо надписывать фотографии? Датировать свои записи? Рассказывать детям и внукам о прожитой жизни? Собственная дочь засыпает на глазах, когда начинаешь что-нибудь рассказывать о своей молодости. У них другая жизнь, другие порядки, им это, видите ли, скучно. Сам, дурак, скучал, когда взрослые изводили семейными легендами. Мысль убила банальностью, и Сева чуть было не захлопнул чемодан в очередной раз, но выпала пожелтелая бумажка. «Тов. жилец! За вами числится задолженность за свет за ноябрь 1958 года. Администрация». Текст был исполнен на пишущей машинке с прыгающими буквами: «и» вскакивала над строкой, а «д» норовила упрятаться под нею, к тому же и охромела на левую ножку. Слово «жилец» было подчеркнуто дядиной рукой, а на обороте его же сентенция: «Все мы жильцы. Все мы должники. Знать бы, кому и сколько». Вечно фелициановское: мысль возбуждается случайным словом, наспех записывается, как бы начерно, чтобы потом переписать и продумать, а потом… И редко это «потом» приходит. Как чудеса в гоголевском «Носе». Но приходит.

Страницы: «« ... 910111213141516

Читать бесплатно другие книги:

«…Думаю, что если бы в 1917 году не вернулся из Англии, если бы все эти годы не прожил вместе с Росс...
У «блаженного» Ерошки в армии – сын, которому надо помогать деньгами…...
Творческая богема развлекает себя «бесплодной мечтой о силе и красоте»....
Проза поэта о поэтах... Двойная субъективность, дающая тем не менее максимальное приближение к истин...
Проза поэта о поэтах... Двойная субъективность, дающая тем не менее максимальное приближение к истин...
Проза поэта о поэтах... Двойная субъективность, дающая тем не менее максимальное приближение к истин...