Цветочный крест Колядина Елена
Внезапу полет Христа замер. Чей-то тонкий мучительный вопль пронесся над толпой. Тотьмичи принялись тянуть шеи. И вдруг возле ковра акробатов зрители отпрянули и расступились. В круге снежного месива стоял отец Логгин. Взор его пылал. Длинные волосы, обычно закинутые за уши, выпрастались на рясу. Овчинный тулуп распоясался, открыв крест на груди. Взмахнув посохом, отец Логгин вырвал из чьих-то рук деревянную фигуру, краем отметив, что под повязкой на чреслах Христовых нет никакого срама. Впрочем, на этом акте изъятия задор отца Логгина поутих: он не знал, что деять далее?! Пребывая на теологическом распутье, отец Логгин, на всякий случай, истошно вознес над толпой первый попавшийся тропарь, одновременно спешно размышляя, как разрешить сей казус? С одной стороны, вырезанная из дерева фигура — суть идол, и переломить бы его об колено! Однако, идолище сие — сиречь образ Христа, и об колено его ломать, возможно, и не уместно. Эх, свериться бы с Иоанном Постником! Но, не побежишь же с Господом подмышкой по сугробам в виталище на Волчановской улице, дабы отыскать в книге ответ на ситуацию?! Продолжая судорожно сжимать раскрашенную фигуру, отец Логгин возмущенно возопил:
— Куклу позорную сделать из Мученика?! На колени!!
Толпа дружно рухнула ниц с той же страстной верой в необходимость валяться в снегу, с какой, только что, верила в богоугодность таскания Иисуса над головами.
Удачно найденное слово — «кукла», к вящей радости отца Логина, дало толчок его розмыслам, и гневное нравоучение зело жарко и изящно полилось из уст святого отца. Огнестрельно обводя взглядом тотьмичей, отец Логгин узрел Феодосию. Ее присутствие прибавило духовной особе красноречия. Зрители услышали и разъяснение сути заповеди «не сотвори себе кумира», и яркую речь о богомерзких идолах, и жаркие молитвы, и имена сонма святых, обличавших весьма прозорливо идолопоклонство. Разойдясь, святой отец даже прошелся по паре спин тотьмичей посохом. Отец Логгин то саркастически смеялся, то с плачем молился, боясь прервать речь, после которой неминуемо пришлось бы разрешать загвоздку: что делать с фигурой?! Неизвестно, как долго продолжалась бы сия импровизированная обедня, но внезапу к отцу Логгину подошел Истома и со словами «дай-кось куклу-то, святой отец, чего вцепился», завладел инвентарем.
— Гореть тебе в огне!.. — на всякий случай сказал отец Логгин, дабы сохранить подобающий вид.
Но Истома уже шел к кудлатым рыжебородым товарищам, чьи головы с разинутыми ртами все еще торчали над занавесом.
Толпа загомонила, поднялась с колен и принялась расходиться.
Феодосья стояла идолом. Растерянность ея происходила из двоения розмыслов: она спасла Господа от мучительного правежа на кресте — разве, сие не богоугодный подвиг?! Но спасла, оказывается, языческую куклу. А, ежели бы — икону! Тогда другое дело? На иконе, значит, образ Христа богоугоден, а на фигуре — богомерзок? Феодосия хотела было вопросить Марию, но та в тревоге потянула сродственницу прочь, не давая и рта раскрыть. Они, запыхавшись, пересекли торжище, свернули в узенький проулок и, молча, поплыли по тропе, то и дело, взмахивая дланями, чтоб не повалиться в сугроб. Мария сердито пыхтела. Далось же Федоське таскать глумливую куклу! А ну, как теперича новина об этом событии дойдет до ушей свекрови или свекра?! И Мария принялась мыслить, чтобы сказать родне, ежели происшествие вскроется? Феодосья же молчала по своим причинам: мысли ея путались, перескакивая с деревянного Христа, у которого не оказалось срама, на скоморошьи глумы; с пылкой речи отца Логгина на горький хмельной запах, исходивший от Истомы; с голопупой плясавицы на дерзкое объятие скомороха…
Внезапу пестрая крепкая фигура кинулась через сугроб, и на узкой тропинке, перегородив путь сродственницам, встал Истома.
— О-ох! — гаркнула Мария и схватилась за живот. — Тьфу, бес!
Впрочем, Мария тут же убрала руку с утробы. Было она благолепно полна и дородна, да к тому же в широкой душегрее и суконной шубе на беличьем меху, так что признать в ней очадевшую жену было затруднительно, чем слабая на передок Мария и не замедлила воспользоваться.
— Чего встал? — бойко вопросила Мария Истому.
— У кого? У меня? — не полез за словом в карман скоморох, но тут же, приветливо глянув на Феодосию, широко рассмеялся, давая понять, что дерзкие словеса — лишь шутка, не имевшая намерения оскорбить почтенных жен.
Мария, растленная душой, усмехнулась и повела разговор, который Феодосия назвала бы срамным, а книжный отец Логгин — циничным.
— Пропусти-ка! — скомандовала Мария.
— Постой, красавица, не спеши, еще будешь на плеши, — ответствовал дерзость Истома и дал-таки «молодым княгинюшкам» дорогу, но пошел рядом.
— Уж не на твоей ли? — упирала руки в бока Мария, — мало щей хлебал!
— Мало, — подтвердил Истома. — Аж, так голоден, что не знаю, коли много надо мне досыта? Хватит ли твоих щей моей ложке?
— Ишь, ты, жадный какой до чужой миски!
— Да уж больно ложка моя велика, зачерпнет, так до дна!
При этих словах Истома откинул полу охабня, продемонстрировав, висящие на чреслах, нож, ложку и коровий рожок.
— Не стращай девку мудями, она и елду видала, — визгливо засмеялась Мария. — Рог-то тебе зачем? В носу ковырять?
— Мозги прочищать.
— Кому?
— А любому, кто рожок мой в уста возьмет.
— Фу, бес!
Феодосья семенила, не поднимая очей, вспыхивая то от срамных приговорок Истомы, то от блудливых словесов золовки. Истома сыпал шутками Марие, но не сводил глаз с ее родственницы, любуясь ее темно-русыми бровями, густыми ресницами, пухлыми ланитами.
— И чего же ты такой голодный? Жена редко кормит? Ты, скоморох, женат? — поинтересовалась Мария.
— На что жениться, когда чужая ложится?
— И много ли таких чужих было?
— Считать не считал, а горошины в карман клал, да на сотой карман оборвался, — не раздумывая, ответил Истома и, действительно, продемонстрировал дыру под полой охабня.
— Ха-ха-ха! — заливалась Мария.
— Ты не думай худого, молодая княгинюшка, это только глумы для вашего веселья, — тут же проникновенно обратился Истома к Феодосье. — Один я на всем белом свете.
— А плясавица что же? Али отказывает такому красавцу? — исподтишка ревниво допросила Мария.
— Да ее, только ленивый не етит, — с деланной печалью произнес Истома. — А хочется любви чистой, светозарной.
— Кому же ее, светозарной, не хочется? — согласилась Мария. — И я бы не отказалась.
— Было бы охота, найдем доброхота, — тут же с усмешкой рекши Истома.
— Уж не ты ли охотник? Всякому давать, так края заболят! — не смутясь, сыпала приговорками Мария, чем бросала в краску Феодосью, и не подозревавшую в золовке такого срамного красноречия.
— А ты сядь на край, да ногами болтай.
Феодосьюшка уж несколько раз украдом дергала сродственницу то за полу, то за рукав. Но Мария то незаметно отмахивалась, то громко вопрошала, чего Феодосьюшке надобно, чем исключала всякое объяснение. Впрочем, тяготясь двусмысленными шутками скомороха, простодушная Феодосия мысленно восхищалась его умением эдак ловко ответствовать — все стихами да прибаутками! Феодосьюшка, которой общаться с чужими мужами доводилось весьма редко, полагала за бойкостью словесов блистательный ум Истомы. Она и не подозревала, что кочующий с ватагой актеров скоморох свое мастерство дерзких возбуждающих бесед оттачивал в каждом селище. Но, и то было правдой, что блудодей Истома заинтересовался Феодосьей со всей искренностью, на какую способен привыкший надевать хари и личины актер.
Некоторое время шли молча — уж очень запыхались жены, преодолевая сугробы.
— А ты что же все молчишь, прелепая княгинюшка? — грудным вибрирующим голосом тихо спросил Истома Феодосью, ненароком оказавшись возле нее.
Но Мария, из ревности не желая допустить беседы между скоморохом и сродственницей, ловко взмахнула десницами, изображая скользкую дорогу.
— Ох, ноженьки устали, — пожаловалась она, обращаясь к скомороху.
— А ты сядь на мой да поезжай домой! — в своей привычной манере, прикрывать дерзкие словеса видимостью озорной шутливой игры, — споро откликнулся Истома.
— Села бы, да боюсь — обломится, — подливала масла в огонь Мария. — Али, силен?
— Было бы во что, а то есть чем, — отвечал Истома Марии, но мысли его были возле Феодосьи, в пазухах согретой ее телом шубы, в заушинах, пахнущих елеем и медом, в жарких лядвиях…
— У тебя что ли? — не переставала празднословить Мария. — Да на тебя дунь да плюнь — так, нежив будешь. Гляди, худой какой. Али черти на тебе воду возили, что так издрищал?
— Хороший петух — никогда жирен не бывает, — молвил Истома, поглядывая на Феодосью. — А заездили меня не черти, а чертовки… Вроде тебя такие, бойкие.
— Ха-ха! — польщено хохотала Мария.
Напустив презрительный вид, Мария нарочно расспрашивала Истому о плясуньях и крестилась, и охала, деланно ужасаясь богомерзкому сладострастью и скопищу грехов актрис. Она страсть как любила послушать худое о других женах, тем самым ставя себя по другую сторону греха. Феодосью же странствующие актрисы искренне заинтересовали.
— Вот бы постранствовать, как они… — мечтательно произнесла Феодосья.
— В уме повредилась?! — громко осудила Мария родственницу. — По свету только блудодеи блудят.
— А Христос? — логично вопросила Феодосья. — Он ведь по свету ходил?
— Так, то — Христос! — аргументированно ответила Мария и на всякий случай перекрестилась.
Жены остановились.
Истома вопросительно взглянул на них. Потом, смекнув, зорко оглядел улицу. В конце улицы виднелись богатые крепкие хоромы за высоким частоколом. «Значит, здесь Феодосья моя живет», — размыслил скоморох. И простодушным голосом вопросил:
— А чего же вы остановились, молодые княгинюшки?
— Родня наша на этой улице живет, зайдем к ним повидаться, — толкнув Феодосью в ляжку, придумала Мария, опасавшаяся быть увиденной из окон мужниного дома.
— А сами вы — где обитаете? — равнодушным голосом спросил Истома, исподтишка приглядывая за Феодосьей.
Феодосьюшка бросила скорый взгляд на горницу под крышей хором и тут же отвела очеса.
«Значит, ея светелка под кровлей», — промыслил скоморох, простодушным взглядом блуждая по сугробам.
— Живем мы в том конце Тотьмы, — заверила Мария. — За нами опосля холопы приедут и отвезут к матушке да батюшке.
— А что, как я к вам в светелки заявлюсь? Медом напоите? Пирогами накормите?
— Пирогами! — заколыхалась Мария. — Как бы муж мой дубинкой тебя не накормил досыта!
— Так ты замужняя мужатица? — с напускным сожалением спросил Истома и тяжело вздохнул.
— А ты как мыслил? — горделиво ответила Мария.
— Думал — непорочная ты девица, — ломал комедию Истома.
И смотрел на Феодосию хмельными глазами. И видела она его шальной взгляд, и понимала, что смеется он над золовкой ея, и не Мария ему нужна, а она, Феодосья, и для нее он рек глумы и играл позоры.
— Разве девица лучше? — ревниво произнесла Мария. — Жена-то слаще…
— Так-то оно так… Умная жена мудями потешается, елдой забавляется. Да только с чужой женой колотиться — грех. А с девицей — без греха. Потому что жена мужу принадлежит, а девица еще ничья, а значит — чья хочешь.
Феодосья вспыхнула:
— Ты дерзостник! Мерзости речешь! Противен ты мне!
— Феодосья у нас еще девства не растлила, так серчает, — засмеялась Мария.
— А ты променяла лимонный цвет на алую плешь? — шутил Истома.
Он нарочно сыпал словесами, чтоб задержалась Феодосья еще, хоть на миг, возле него, скомороха… «Противен!» Ох, как любил Истома непокорных жен! Надоели ему покладистые — от страха ли, от похоти ли покладистые жены, и жаждал он колотьбы ярой, ратной.
— Значит, не скажете, где живете? — спросил Истома.
— Нет! — решительно повела рукой Мария.
— Ну, делать нечего, — вздохнул Истома. — Надо идти до своего шатра, там уж мои плясавицы, наверное, вечерять меня ждут. Прощайте, молодые княгинюшки. Жаль, не свидимся больше.
Ущипнув напоследок Марию за бок, Истома повернулся и, не оглядываясь, зашагал по улице, ометая снег длинным диковинным охабнем.
Крадучись заведя Феодосью под навес двора, Мария остановилась под стеной и сладострастно потянулась.
— Вот, дурак, навязался, — с едва скрытым удовольствием произнесла золовка. — Шагу не ступить порядочной жене, чтоб блудодей не охапил зенками! Жаль, Путилушки нет, а то бы я ему пожаловалась, так висел бы сейчас поганый скоморох с вырванным срамом!..
Феодосья рассеянно слушала и кивала, а мысли ея летели вослед Истоме, идущем по их улице широким и разбитным шагом любострастца, уверенного, что ему вослед жадно глядят жены. Душа Феодосьи волновалась при воспоминании о бороде, вьющейся хмельными кольцами, о волосах дикого меда, о синих глазах со сколками золота, о низко надвинутой на лоб шапке, о крепких руках, о запахе тела… Но разум ея мучился виной за то, что приворожил ее человек срамословный и дерзостный. И, как это чаще всего бывает, Феодосья перенесла вину за богомерзкие словеса скомороха на золовку: «Истома муж добрый, это Мария его на срамословие искушала, она виновата!»
— Зачем ты мерзости рекла? — нахмурившись, спросила Феодосья. — Такой срам произносила, стыд! Что ни слово, то елда, прости Господи!
— Да ты что, Феодосьюшка? — ухватила ее за рукав Мария. — Это же я нарочно! Али ты не поняла? Чтоб не думал скоморох, что мы его, лиходея, боимся. Аз нарочно ему грубила, чтоб худого он нам не сделал. Кто его знает, что за человек? Может, вор лихой али разбойник? Да, если бы мы испуг выказали, он бы нас точно зарезал. Видала, какой у него нож за поясом? О, Господи! Лежали бы сейчас под проезжей дорогой, псов бродячих кишками кормили. Спаси и сохрани!.. Феодосьюшка, подруженька любимая, ты не проговорись матушке с батюшкой про скомороха, добро?
— Ладно, — согласилась Феодосья. И радостно засмеялась. — А хорошо мы сей день на торжище сходили?
— Ой, хорошо! Славную обедню отстояли… — Мария подмигнула сродственнице. — Только подлые холопы Васька с Тимошкой ту обедню испортили своим запойством. Ну, ничего, батюшка их, лиходеев, выпорет примерно!
Девицы стояли на дворе и не чувствовали мороза. И не хотелось им уходить, а хотелось снова и снова околичными незначащими словами вспоминать дерзкого скомороха.
— Нашлася пропажа у дедушки в портках! — раздался неожиданно истошный крик Василисы. — Вот они где! Вы чего стоите-то возле овина? Али умом повредились? Васька с Тимошкой где? В дом идите!
Мария сразу сделала постное лицо, схватилась одной рукой за брюхо, а другой — за поясницу, и едва живым голосом заканючила:
— Ох, устали на обедне! Да через торжище ели пробрались потом — тьма тьмущая народу толкалась, каких-то скоморохов ждали. Насилу домой добрались…
Перед лестницей Василиса подтолкнула Феодосью в спину:
— Иди скоре, отец с обеда тебя ждет, про жениха хочет объявить.
— П-п-ро какого жениха? — заикаясь, спросила Феодосья.
— Про твоего, не про моего же!
Глава четвертая
ИЗРЯДНО СОЛЕНАЯ
— …И начинаешь помаленьку пихать… помаленьку, но крепко… вот эдак! — Юда поколотил сжатым кулаком о другую ладонь. — Чуешь — застопорилось. Привынимаешь тогда балду осиновую, но не до конца, и сызнова с размаху пихаешь…
— Всякое дыхание любит пихание, — размежив вежи, пробормотала повитуха Матрена.
— …туда-сюда, туда-сюда… — вдохновенно баял Юда. — Пока самую-то соль и не достигнешь…
Вот уже добрых два часа Юда Ларионов (или, как величали бы его, будь он князем, Юда Ларионович) пытался удержать внимание женской части Феодосьиного семейства, дабы, еще хоть на толику задержаться в доме тотемского солепромышленника Извары Иванова сына Строгонова да полюбоваться на его дочерь Феодосью. Юда очень хотел завоевать расположение Феодосьи! Но он не умел деять ничего такого, что влечет девиц к иному дурню, как пчел на спелую грушу. И внешность у Юды была не та, чтоб девки пели по нему страдания. Им ведь, сущеглупым, подавай, чтоб глаза с бражной поволокой и власа кольцами, и устами — краснобай. Не то, чтоб обличие у Юды было худое, нет, вовсе он был не худ: тело полное, даже приятно деряблое, шея белесая, брада сивая, ручищи конопатые, с рыжинкой. Что касаемо личины… Личина у Юды красотой бысть середина на половину: не то, чтобы не лепа, но и не так, чтоб прелепа. Вроде как в миску толокна глядишь, когда на Юду любуешься. И то худо было у Юды в перспективе расположения девиц, что не силен был он в пении песен, не играл завораживающе на гуслях. Затеяв баять с девицей, не поводил Юда плавно руками и не охапивал нежно, а махал дланями, ровно мельница, что крутила на соляной варнице чтимую Юдой кованую фрезу. Не вящ был Юда и в томном стихоплетстве. Да что поэзия, Юда и говорить-то складно в присутствии жен был не горазд. Не дал Бог Юде краснословия! Единственная вещь, которая его преображала, был солеварный промысел. Но, все девицы, заслышав про скважины и чертежи, почему-то дружно зевали. И лишь Феодосья вяще заинтересовалась бурением земной тверди.
— Дабы изготовить обсадные трубы, брать надобно осину. Из-за ея осинового тела, — с жаром вещал Юда, для вящей убедительности поднимая над столом деревянную ложку.
— Тело на тело — доброе дело, — пробормотала Матрена, не открывая глаз.
Повитуха и Василиса давно уж заснули, привалившись друг к другу на сундуке. Филином закатывала очеса и Мария. И лишь Феодосия бденно внимала рассказу Юды.
— Наставление по бурению скважин как говорит? Не дуб, не сосна, а — осина! Это всякий древодель знает: дуб не гниет, шиповник какой-нибудь тоже не подвержен пеньковой гнили. А у осины в спелом возрасте…
— Спелая, ой, спелая! Сорок два года, а манда, как ягода, — бормотнула с сундука Матрена.
— …центральная часть ствола, по-другому говоря, нутро, сгнивает. Гниль-то мягкая и легко ея изринуть.
— На что она нужна, гниль-то? — не размежая вежей, пошлепала губами Матрена. — Мертвых срать возить?
Холопка, лупившая зенки на коробе возле двери, хихикнула в ладонь.
Юда нахмурился и пошевелил белесыми бровями. Но баяния не прервал. А начал молвить, каким инструментом извергают самую осиновую гниль.
Топорща глаза и выгибая удивленно уста, Феодосия выслушала Юдину притчицу про удивительный инструмент — железную фрезу, изготовленную тотемскими железоделами. И то сказать, вящи были в Тотьме кузнечные мастера. Кузни их огнедышащие, крытые землей с зеленым мохом, стояли, во избежание пожаров, по окраине города. Кузнецы и сами в толк взять не могли, каким кудесным образом твердокаменное железо в огне становилось податливым, как побитая жена? И потому в деле своем полагались не столь на науку ремесла, сколь на заговоры. Но, так или иначе, ковали тотемские железоделы и крошечные рукодельные ножницы, и огромадные колокола, и звонкие иглы, и святые вериги, и Богоугодные кресты, и дьявольскиискусные фрезы. Именно фрезой тотемские солевары и удаляли из осины гнилую сердцевину. Оставалась опосля такого сверления деревянная труба толщиной в полторы Феодосьиных ладошки. Елду эту осиновую сушили, а, высыхая, становилась она твердой, как государево слово. Кремень прямо, а не осина! Ни взять было такую каменную трубу ни топором древоделя, ни зубами тещиными! Поддавалась она только грамоте тотемских розмыслей, или, как выразился бы книжный отец Логгин, инженеров. Таких, как Юда Ларионов.
— Обработка ея весьма затруднена, — гнул свое Юда. — Но обработать надо! Для первой обсадной трубы берется ствол с комлем, с той, стало быть, частью, которой осина вверзается в тотемскую нашу мать-сыру-землю. Изнутри, по губе комля, аз с древоделями и работниками сымаю кромку, дабы стал край завостренным. Обиваем этот нижний край, то бишь, подол осины железом. Кромка должна стать вострой, как нож!
Феодосия вспомнила нож, висевший на чресле Истомы, и взгляд ея затуманился…
«Заскучала», — с досадой отметил Юда. Но лишь громче и подробнее продолжил изъяснять Феодосье суть действий обсадной колонны.
— Нож сей равномерно подрезает стенки в земле по губе скважины, — грохотал Юда, могучими конопатыми дланями изображая подрезание стенок. — Обсадная колонна свободно, под собственным весом опускается долу…
Глаза Феодосии сделались с поволокой.
— …а грунт попадает в ея нутро. Для извлечения его берем вторую трубу, из древа с железным оконечником, либо целиком железную. Сия вторая труба привязана сверху веревкой к вороту…
— Брань на вороту не виснет… — помутила приоткрытыми очесами Матрена.
— …да, к вороту… Либо — к блоку. Эта вторая балда не велика…
— Не велика на балде бородавка, а все манде прибавка, — сквозь дрему вновь бормотнула Матрена.
— …Ея поднимают на вороте, а потом резко низвергают долу, и она втыкается в землю. Опосля, этого трубу поднимают и извлекают из нея застрявшую землицу. И, эдак бурится земная твердь, пока не дойдет обсадная труба до соленой подземной реки. Тогда извергнется солевой рассол!.. Закачивают его в варницу, где самая-то соль с Божьей помощью и вываривается. Но, ежели рассолу немного, то одной скважиной не разбогатеешь…
— Одной жопой всех не обсерешь… — встряла повитуха.
— Баба Матрена! — обсердилась Феодосья. — И к чему рекши такое срамословие? Ни к селу, ни к городу!
Не то, чтобы матерные лаи не слыхивали в Феодосьином доме. Были они в Тотьме в большом ходу, как и по всей Московии. И, хотя духовные особы срамословие осуждали, без лая — какое на Руси дело с точки сдвинется?! Но Феодосья в вопросе срамных словесов непривычным образом отличалась от золовки Марии или любой другой бабы. Претила ей, аквамарину небесному, матерная хула.
— Чего, Феодосьюшка? — встрепенулась повитуха. — Никак, я придремала маленько с устатку, да во сонме чего лишнего бормотнула?
— Пока ты сонмилась, черт тебя за язык дергал, баба Матрена?! — серчала Феодосья.
— Ну, будет, будет… — зазевала повитуха и перекрестилась. Потом напустила на себя озабоченный вид. — Князь молодой не обижает тебя, Феодосьюшка?
— Нет, нет! — с досадой махнула ладонью Феодосья. — Беседуем мы.
— Ну, ежели чего, аз не дремлю…
— Не беспокойтесь, баба Матрена, я Феодосью не обижу ни словом, ни вещью.
— Добро. Беседуйте, беседуйте, голуби мои, — сквозь зевание прогундосила повитуха и тут же уснула.
Посвистывала носом Мария. Пользуясь случаем, похрапывала на коробе возле печи холопка. Тишину нарушали лишь слабый плач братика Зотейки за стеной да заунывные вои доилицы Агашки — доя Зотейку грудью, она тянула колыбельную песню.
Феодосия пребывала на росстани чувств. Вернее, хотелось ей себя убедить, что на перекрестке она и не знает, что делать… То ли глядеть вослед уходящему Истоме? То ли вернуться по знакомой тропинке домой и, воздыхая по скомороху, прилепиться все же с Божьего и батюшкиного благословения к Юде Ларионову? То ли побежать еще какой другой дорогой — много их расходится петушиным хвостом от росстани в чистом поле. Не признавалась себе Феодосья, боялась признаться, что росстань ея душевная давно уж осталась позади, и бежит она, Феодосья, вослед ватаге скоморохов и ждет, что вот-вот, за поворотом, увидит она желанную фигуру в длинном диковинном охабне; и крикнет Феодосья на весь свет: «Истомушка-а!», и обернется Истома, засмеется, и бросится навстречу, и охапит крепко-крепко, и совлечет оголовник, и станет целовать в ланиты и выю… Ой, Господи, прости мне мое умовредие!
Поздно, поздно, Феодосьюшка, грешна уж ты…
— Что? — переспросил Юда, услышав, как тихонько охнула Феодосья.
Он совсем не то хотел сказать вожделенной своей Феодосье! «Какая сухота тебя томити, светлость моя? — мыслил изречь Юда. — Расскажи мне, и будем совоздыхати вместе. А как станешь ты мне сочетанная жена, успокою твое томление нежным дрочением, крепким целованием»
Вот что хотел изречь Юда. Но вместо этого сказал хмуро:
— Что?
И, дабы не сидеть в молчании, тут же, еще пуще, углубился в инженерные тонкости соляного промысла.
Феодосья смутилась: «Зачем слушаю аз баяние Юды, населяя его надеждами? Ведь он мое внимание к беседе принимает за воздыхание? Виделась аз с ним всего одни раз, и то успел он промолвить, что погубила я его душу с первого взгляда. Не честнее ли признаться ему, что люблю другого? Но рассказ его о чертежах зело интересен. Что, как и мне поведать ему о карте земной тверди? Господи, что, как и мне бы стать розмыслей?! Разве только мужи могут быть инженерами? Отец Логгин рек, была в Греции женщина-розмысля, Гипатия из Александрии. Будь я Гипатией, шла бы с ватагой Истомы и чертила нам путь по звездам…»
— Есть ли у тебя принадлежности для чертежей? — вдруг спросила Феодосия.
— Готовальня арабская, — удивленно ответствовал Юда. — К чему тебе?
— Да так… — вздохнула Феодосия.
«Вот незадача, — подумала она. — То ли слушать про готовальню, усиливая возжелание Юдино, то ли сразу дать отлуп? А поможет ли мое откровение? Доложит он батюшке про мою сухоту по Истоме, и запрут меня в келью под заклеп? Ой, но как же интересно про науку книжную поговорить! А! Продолжу беседу. Когда еще с таким книжным розмыслей побеседую?»
— А что, Юда, могли бы тотемкие кузнецы выковать мне железную лестницу до самого Месяца?
— Почто до Месяца? — заподозрив подвох, спросил Юда.
Но Феодосия была серьезна.
— Очень уж хочется побродить сверху, на земную твердь поглядеть, поозирать окияны. Я однажды на кровлю нашего дома влезла, так, эдакие оризонты увидела!..
— Месяц маленький, — снисходительно усмехнулся Юда. — Его, вон, ногтем прикрыть можно. Где там бродить? Да и пустой он. Ничего не ем нет, один желтый камень. Соли уж там точно нет! А, коли так, нечего людям на Месяце и деять.
— А, может, и не каменный Месяц? Может, и не пустой? Лес издалека тоже неживым кажется. А придешь — и белочки в ем, и зайцы, и волки, и медведь.
— Белочки… — любовно повторил Юда. И вдруг осмелел и ласково посулил. — Как поженимся, за такие-то мысли бить я тебя буду кажинный день. Бить да любить, любить да бить…
Феодосия смешалась и опустила голову, пряча глаза. Никак она не ожидала, что Юда вдруг заговорит о любви!
— Бить — бей, а любить кажинный день ни к чему.
Юда бросил взгляд на спящих женщин и протянул руку на стол, так что его и Феодосию разделила лишь миска моченых яблок.
— Ты не подумай, я не злострастный какой прелюбодей, — понизив голос, произнес Юда. — А только женитва без любовей не бывает.
— Жены стесняться — детей не видать, — пробормотала Матрена.
— Верно!.. Для детосаждения это надо. А как очадешь, беречь тебя буду, бить не стану! — клялся Юда. — Разве только изредка, для порядку.
«Господи, да зачем же Юда так вяще любит меня?.. — подумала Феодосия, и мысль эта ее встревожила. — Надобно сказать про Истому»
— Юда Ларионов, должна я тебе признаться…
По вздоху Феодосии Юда смекнул, что невесту он вовсе не очаровал, и не сохнет она по нему, розмысле. Но и в голову Юде не пришло, что Феодосия может томиться по скомороху! Лучше бы он дал ей договорить! Лучше бы узнали он и батюшка о событиях! Вырвали бы Истоме пуп, и делу конец! Но, Юда не дал Феодосье слова молвить.
— Молчи, не изрекай… — ласково потребовал Юда.
Феодосия осеклась.
— Какую говоришь, картину забавную ты рукодельничаешь? — быстро сменил тему Юда.
Феодосья помолчала. «Не дал слово молвить… Ну, да на все воля Божья».
— Аз вышиваю карту земной и небесной тверди. Хочешь, принесу посмотреть?
— А может, в горницу твою пойдем?
— Нельзя. Ни к чему это, чтоб в девичью комнату заходил муж.
«Безгрешная моя!» — с голубостью подумал Юда и еще дальше протянул руку через стол, преодолев преграду моченых яблок.
Феодосия отдернула длань и быстро вскочила из-за стола:
— Сейчас принесу сие рукоделие.
Матрена приоткрыла на шум соловый глаз, оценила обстановку, как благонравную, и вновь засонмилась, будучи, однако, на карауле.
Феодосья бесшумно, как домовенок, пробежала по половикам домашними мягкими сапожками из бирюзовой кожи. Перескакивая через ступени, досягнула свою горенку. Достала из резного влагалища пяльца с шитьем и замерла, глядя в слюду оконца.
— Истомушка!.. Где ты?
В кровяной жиле у Феодосьи застучало, и в тот же миг затрепетала жила подпупная, и закипело лоно, словно полный рыбы невод. Ощущение было новым и странным.
— Что сие есть? — удивилась Феодосья.
— Похоть! — возмущенно ответствовал голос, похожий на глас отца Логгина.
Феодосья поводила глазами.
Днесь еще полна была Феодосья любовными надеждами. И вдруг! «Отец об женихе тебе сообщить желает. — Об чьем женихе? — Не об моем же?..»
Феодосья, глупая, в первую мысль решила даже, что батюшка прознал про скомороха и вымолвит сей час свое отцовское слово: посягнути любимой дочери Феодосье в брак с Истомой! Но тут же, вспомнив нрав отца, изринула эту версию, как совершенно невероятную.
— Кто? — только и успела жалобно промолвить она матери.
— А тебе кто нужон? Черногузой дворянин? Иди-иди, отец сам все изречет, — ткнула Василиса в спину дочери. — Тятя своему чаду худого не присоветует.
Феодосья пустила слезу.
Василиса, истолковав плач боязнью дочери перед замужеством, смягчилась:
— Не ты первая, не ты последняя. Ничего страшного в том нету. Вон, спроси у невестки? Когда ты за прялку, так он — за елду! Худо ли?
Мария обиженно поджала губы.
— А вам, матушка, надо, чтоб чужие блудищи Путилу моего за муде водили? Такого мужа, как Путилушка, только оставь на миг, живо курвы обдерут кудри!
— Это истинно, — согласилась Василиса. И впихнула Феодосью в теплые покои, где вечерял отец.
— Мать рекши на той седьмице, что вошла ты в женскую пору, — не глядя на дочерь, изрек Извара. — Стало быть, пока девством твоим поганец какой не воспользовался, решил я посягнути тебя в замужество. За Юдашку Ларионова пойдешь.
Феодосья стояла подле стола, упершись взглядом в ухват, который уже начал двоиться и дрожать в горючей слезе.
«Что, как сказать про Истому?» — подумала она и бессильно вздохнула.
Отец перехватил Феодосьин взгляд.
— А ежели, кто против, то подай-ка, мать, мне ухват!..
— А кто против? — засуетилась Василиса. — Никто не против, верно, доченька?
— Юдашка — жених самый подходящий. Отец с матерью у него уже на том свете соль промышляют, сын он единоутробный, стало быть, здеся единственный наследник своей варницы. Его одна, да наши четыре. Всего пятерик. А других-то и нет во всей округе, до Соли-Вычегодской скакать — не доскакать! А как вся соль нашей станет, так вот где гости заезжие у нас будут, в этой пясти! И свои, тотемские, какую цену не накинь, в колени кланяться будут! Без соли куда? А никуда! Шкуры лосиные запасать — соль! Коровьи шкуры тоже солить требуется. Рыба без соли до Москвы с душком дойдет, небось, царь Алексей Михайлович за погной по голове не погладит! Мясное пищное без соли недалеко увезешь, хоть каждый воз иконами увешай! Нынче подать соляную, вон какую, загнули! Так приперли, что ни бзднуть ни пернуть! И не выплатишь, коли мне да Юдашке в пояс не поклонишься. Девку замуж не выдашь, коли пуда соли в приданое не припасешь. А мы сей год еще одну варницу затушим да распустим слух, что кончается соль земная. Как падалью-то потянет из погребов, холопы опухнут с голодухи, так тотемские гости и согласятся на любую цену. Тогда хоть на вес золота соль продавай! Что — золото против соли? Тьфу! Золотом ни рыбу, ни сало, ни лесную добычу не засолишь! Огурцы вон с капустой, и те в рассол норовят!
— Верно, отец, верно! — кивала Василиса. — Надо бы жениха лучше, да некуда!
— А, ежели, заезжие купцы с соляным обозом сунутся, так у нас на них палицы приготовлены. За куль соли любой тотемский Тришка с Ивашкой гостям дорогим кистенями головы проломят. Или слух пустим, что завозная соль — отравленная. Опоим зельем бродяг с торжища, хоть тех же Треньку с Омелькой, а как околеют, распустим кривду, что отравились оне солью чужеземной… Слава тебе, Господи, без соли — никуда. Человек весь насквозь из соли: плачет — в глазах соль, дубинкой машет — на спине. А, сроднившись с Юдашкой, мы соль-то в такую цену взгоним, что плакать сахаром станут! Сахар — чего? Девкам да Зотейке на петушки да пряники. Без пряников жили, а без соли, поди, проживи! Того и гляди, соляной бунт грянет. И товар зело выгодный. Чуток воды подлил — и вес совсем другой, выгодный вес. Ткань или золото разве водой утяжелишь? А соль — пожалуйте. А кому цена не нравится, отходи, не мешай торговле, соли припасы слезами Божьей Матери!
— Ох, отец, прости, Господи! Не богохульствуй!
Но Извара, приняв медовухи, уже вошел в раж.
— Бабья услада промеж лядвий, и та соленая!.. А, Матрена?
— Ох, Изварушка Иванович, князь дорогой, верно, верно…