Ты так любишь эти фильмы Фигль-Мигль

Понимаю, что, когда тебя не любят, нужно сделать морду кирпичом и удалиться. Но я ведь даже не был уверен в том, что меня не любят. Бывает же, рассуждал я, и такая любовь, которая стыдится себя и не прощает, и тогда она бьёт и жалит, и держит высоко занесённым хлыст, любовь садиста, и такая, что не узнаёт о себе до последнего или узнаёт, уже погибнув.

Если двадцать девятого декабря едешь с любимой женщиной на дачу заблаговременно встречать Новый год, то стараешься не думать о том, что будешь делать собственно тридцать первого. Иначе ты сразу начнёшь представлять, что было бы, если, и как это «если» можно устроить посредством бегства вдвоём на край света, — или других необходимых разумных мер. Я мог состряпать продуманный план, в надежде, что когда-нибудь он пригодится. Если её удерживали деньги (я не постыдился спросить), было не поздно профессии кинокритика подыскать реально пацанскую замену. (Главный редактор очередного московского глянца, гы.) «Будет у тебя бабло, поверь, — сказал я. — Ты же в состоянии отличить альфа-самца от младшего научного сотрудника». — «Это женщины должны быть самовлюблёнными! Женщины — самовлюблёнными, а мужчины — самоуверенными! Ты понимаешь разницу?» Она не сказала: это ты-то альфа-самец? Я даже не ручаюсь, что она это подумала. Потому что Саша что думает, то и говорит.

Меня, правда, вежливо попросили оставаться в рамках формата… но, милая, как ты себе это представляешь? Если уж мужчина созрел для предложения, выбить из него эту мысль будет посложнее, чем заставить жениться того, кто жениться не хочет. Когда мужчина решает принести своё самое драгоценное в дар, он подарит вопреки всему.

Для начала я решил не рассказывать, что подрабатываю в школе. Сперва вышло, что как-то само собой не рассказывалось, к слову не пришлось, а потом я подвёл и могучую теоретическую основу: не сказать худого, а было в моей педагогической деятельности — как и в педагогической деятельности вообще, но в моей особенно — что-то клоунское. Даже позиции откровенно шутовские: правозащитник, депутат городского законодательного собрания, финансовый аналитик в России, — приобретали на её фоне некоторую увесистость. (Не готов втягиваться в спор о преимуществах шутовского перед клоунским. Во-первых, дело вкуса; во-вторых… ну, не твоё собачье дело.) Короче, не рассказал и не расскажу никогда. Не раньше, чем через пятьдесят лет счастливого брака.

Пятьдесят счастливых лет немедленно нарисовались в воображении. Ну хорошо, первые сорок пройдут не всегда гладко, то да сё, да какая-нибудь закорючка, зато потом будет идиллия: старик, старуха, дом полная псарня, берег синего моря.

Синее море не лезло в интерьеры родного города (ни в какие, извини, ворота, включая гипотетический морской фасад). И я ещё стоял одной ногой в реальности, так что отпадал вариант («любимая! а почему бы не Торжок») уехать куда-нибудь в Торжок, дабы безвестным самоотверженным трудом способствовать возрождению России. Но и уезжать в Парагвай или Аргентину, откудова возрождение России можно разве что приветствовать, не хотелось. Это хари в телевизоре живут так, как будто давно в Парагвае, а я не готов морально. Вот спроси меня, внутренний голос: а чего б вам, Денис, не убраться? как здесь никакого толку, так и там никакого вреда, без проблем, отвечу: в любви к родине ровно столько же зла, как в любой другой. Но всё же это любовь. Это вам не здравый смысл, который мечется по свету, словно на него плеснули керосином, любовь любит укореняться и врастать. (Корни в процессе рыхлят самую прочную каменную кладку, почему не рекомендуется позволять случайным семенам, занесённым в щели стен и балконов, взрастать в кусты и деревья.) И если, как просит ФМД, «поговорить без юмора, а от всего сердца и попроще», скажу тебе, внутренний голос, так: мне бывало тяжело, тоскливо, обидно и даже стыдно, но никогда я не чувствовал, что мне на родине плохо. Что мне плохо из-за того, что я на родине. Что на родине плохо. Мне.

Корней

Принцесса всегда расфуфыренная, даже если мы идём в ближайший магазин за хлебом. В любой точке дня и в каждую секунду биографии она полностью отвечает всем требованиям эстетики. Хоть бы ты был на последнем издыхании, категория прекрасного отговорок не принимает. В луче солнца и в сиянии луны, но чтобы в свете обстоятельств — не дождётесь.

Присягаю: так было сколько я себя помню. А не только с тех пор, как Алексей Степанович взял моду вырастать из-под земли, когда меньше всего ожидаешь.

Сегодня это произошло, едва мы вывалились из ворот института на улицу. Оправляем меха — и, пожалуйста, идёт и машет.

— Прогуляемся?

У этого были свои дела с категорией прекрасного, и все вместе мы смотрелись хоть Оскара давай. В номинации «самая злая пародия на Мартина Скорсезе».

И вот, пошли по набережной. Быстро темнело, и хорошо было видно, как город превращается в тьмачисленные огни. Талой водой, свежим бензином несёт от дороги. С небушка третью неделю валится какая-то дряпня вместо снега, а фасады, кусты и деревья вместо него же густо оснащены фонариками. Принцесса на эти фонарики отчего-то взъелась: поганит, понимаете, подсветка парадный Петербург. И чего такого? Хорошо же, светло.

И вот, идём, про Тургенева беседуем. Лёха всё удивлялся, как это парень, так хорошо тренировавшийся на таком скользком и мелком предмете, как лягушки, не смог аккуратно разрезать такой спокойный и крупный предмет, как труп.

Принцесса нехотя признала, что развязаться с героем автору следовало по-другому — если, конечно, представилась бы такая возможность; но возможности не представилось: не на дуэли же его убивать. И не чахоткой, и не замёрз по пьяной лавочке, и никто не пырнёт ножом мимоходом — не так-то просто было в царской России спровадить на тот свет здорового лба из Университета.

Тогда, сказал Лёха, автор мог бы своего героя не убивать вообще, раз не придумал, как это половчее сделать.

Принцесса сказала, что оставлять герою жизнь было нелогично.

Лёха сказал, что в жизни логики нет.

— В жизни нет логики, и последовательности, и здравого смысла, и чувства меры. Это не значит, что всего перечисленного не должно быть в искусстве. Даже напротив. В конце концов, где-то оно должно быть?

— Да, и где?

— Вы так говорите, Алексей Степанович, потому что вам в этот мир нет доступа.

— Нет доступа? Что же я, рылом не вышел? Или такой тупой, что подучиться не могу?

— «Подучиться» может кто угодно, как я вижу на примере хотя бы своих коллег. Просто этот мир принадлежит не завоевателям, а тем, кто чувствует себя в нём не чужим. Если вам смешны его радости и не печалят печали, зачем вы ему и он вам?

— Бля, но как я могу печалиться из-за того, что у Базарова ничего не вышло с этой бабой? Извини.

— Вот именно. — Принцесса морщит нос. — А если бы не вышло лично у вас?

— А лично у меня всегда выходит.

— И всё-таки?

Лёха подумал, похмыкал и сказал очень мягко и тщательно выговаривая:

— Ты преувеличиваешь роль баб в моей жизни.

— В данном случае, — шипит Принцесса, — «бабы» — это метафора. У вас что, никогда не было заветной мечты помимо денег?

Лёха хочет что-то сказать, но в итоге не говорит. Ага. Не всё коту маслице.

И вот, загружаемся в авто, в пахучий полумрак, прямо в запахи. Потайная ужасная жизнь глухо рокочет в недрах машины, в её секретных местах, в уютном брюхе драбаданта, в багажнике, где тихо лежит упакованный пленник или просто труп. По радио идёт трансляция футбольного матча.

«Нет, — говорит комментатор, — с судьёй такое дело не пройдёт, он бывший полицейский. Полицейские — люди принципиальные. (После паузы.) В Голландии».

От смеха Принцесса даже не сразу может заговорить.

— А зато у нас великая литература! — наконец кричит она и смеётся.

— Как это связано?

— Ну как, как. Национальный дух концентрируется на чём-то одном, как, собственно, и дух отдельного человека. Начнёшь распыляться — привет. Человеческое сердце невместительно, а разум негибок. Им не осилить. Это в самой нашей литературе видно…

— Ну? — ободряет Лёха. — Что в ней видно?

— Не знаю, как сказать… Какая-то одновременная тоска и по истине, и по прекрасному. Это их и погубило, больших русских писателей. Нужно выбрать что-то одно.

— Хочешь сказать, истина и прекрасное исключают друг друга?

— Ловите, Алексей Степанович, на лету, — раздражается Принцесса.

— То есть прекрасное — ложь?

— Нет, не ложь!

— Тогда истина — не истина?

Принцесса делает Глубокий Вдох.

— Я не могу объяснить в строгих терминах, — выдавливает она, ненавидя себя и его за это признание. — Но чувствую примерно следующее: фальшь плохо написанной книги обесценивает любую изложенную в ней правду, а хорошо написанная книга — правда сама по себе. Только с точки зрения истины её ценность почти всегда сомнительна. Прекрасное… оно ведь ничего не объясняет, не говоря уже о доказательствах. Это данность, которую проще проигнорировать, чем бездумно принять. Как существование Бога. Если даже существование Бога так стремились и стремятся доказать, то какие могут быть шансы у искусства?

— Значит, есть правда искусства и есть истина как таковая.

— Тогда придётся выяснять, в каких они между собой отношениях.

— А они должны быть в отношениях?

— Даже вы и я, — сердито замечает Принцесса, — в каких-никаких отношениях. А казалось бы, что общего?

— Правильно казалось, ничего. — Лёха одним безмятежным движением гладит меня и Принцессино колено. — Вот этой линии и держись. А думать, что всё в мире взаимосвязано, — прямая дорога к психиатру. Так додумаешься, что из-за наших базаров цены на нефть рухнут.

— Гм, — говорит Принцесса. — А что, нет?

— Тебя не должно интересовать, «нет» или «да». Тебя это по-любому не касается.

Принцесса намеревается сказать, что цены на нефть по-любому касаются любого, но прикусывает язык. Лёха не знает, а ведь только сегодня мы имели беседу с коллегами, и коллеги вот именно что в таком духе высказывались: ещё как касается, вас, Александра Алексеевна, в первую очередь. Коллег Александра Алексеевна с презрением высмеяла — и теперь, значит, повторять их резоны? Жульство это, хотя кто поймёт. Я что, я — могила.

— Наряду с прекрасным, существует ещё одна категория: возвышенное, — непритязательно меняет Принцесса тему. — А возвышенное есть действие трёх последовательных представлений: объективной физической силы, нашего объективного физического бессилия и нашего субъективного морального превосходства. Вот ему и надо делать те попрёки, которые делают прекрасному.

— А откуда оно берётся? Наше субъективное моральное превосходство?

— Заложено в природе человека, — хмуро говорит Принцесса.

— Любого?

— А что, непохоже? Слово «субъективное» достаточно ясно указывает, что это за превосходство. Оно же в голове, понимаете? Нет никакой необходимости — да и возможности, если начистоту — подтверждать его объективными данными. Именно поэтому и вы, и я, и любое ничтожество на законных основаниях испытываем чувство эйфории и гордого волнения, глядя, например, на океан.

— А океан с каким чувством глядит?

— Это уже проблема океана. Слушайте, куда мы едем?

— Ко мне, — сообщает Алексей Степанович. — А в чём дело?

Он кладёт руку ей на колено и уже не убирает. Принцессе приходится сделать это самой.

— С чего это вы возомнили, что мы настолько близки?

— Про Каина вместе читали, куда уж ближе. — Он ловко подхватывает меня, придвигается к Принцессе вплотную, заглядывает ей в лицо и довольно смеётся. — Успокойся, я пошутил. Английский юмор. — Расслабленно откидывается назад. — Но ты б себя видела. Что, не пара я тебе? Такой принцессе?

— Ещё скажите, что вас это заботит.

— Нет, не заботит. Чувство — как там? — субъективного морального превосходства подсказывает, что принцесс на мой век хватит.

— Да? — холодно роняет Принцесса.

— Тебя это удивляет?

— Я удивляюсь только тому, как это до сих пор никто не укоротил вам язык.

— Ну, для этого сперва нужно укоротить мне руки.

— Кстати, держите их от меня подальше.

— Да понял я, понял. На праздники куда-нибудь едете?

Принцесса не сразу соображает, к кому относится долгожданное множественное число: мы с ней имеемся в виду, или мы вместе с супругом, семья, или — ну наконец-то — она одна. Но поскольку всё равно никто никуда вроде бы не едет, отвечает «нет». И вежливо интересуется, едет ли куда сам Алексей Степанович.

— Не решил, не знаю. Может, в Рим. Составь компанию?

Так и говорит, с дружелюбным, беззаботным вопросом. А Принцесса только фыркает в ответ, головой качает.

И вот, на следующий день поехали праздновать с хахалем на дачу. Поехали в таких торопях, что и машину выклянчить не успели. Здрасьте тебе: электричка, автобус. Эти последние дни года такие бестолковые — дым, гам, все бегут, — что и на нас сказалось. Попробуй ещё Принцессу заставить на автобусах по селу рассекать. Тем более что у автобуса остановка — на другом краю от нашего хутора.

И вот, впёрлись в деревню, и пока тащились вдоль заборов весьма некрепкого и дырявого качества, местные шавки выли-заливались на наши мешки с харчиком, а шавочьи хозяева из окошек косились. Фу-ты ну-ты! Сами кобели, да ещё собак завели.

На хуторе — погляди! — обнаружился снег: может, и не для Принцессы сугробы, а мне в самый раз. Залез я на крыльцо и давай с крыльца в сугроб прыгать!

Ой, лечу, как космонавт в перину! Сперва дыхание заходится, потом в глазах белым-бело, и только сердце: бух! бух! Сугроб-то сверху на вид прочный, твёрдый, а прыгнешь — так и уходишь сквозь снег до самого донизу. Ой, не могу, улетаю! Когда меня наконец загнали в дом, с брюха так и закапало, а душа дрожала и просилась.

И вот, вытерлись, растёрлись, сидим у камина, в котором уже разбушевался огонь. Я предусмотрительно пристроился за спиной у Принцессы, только морду чуть высунул: про огонь ведь никогда не скажешь, что ему вздумается. И пока он не уплёлся внутрь дров, спокойное его притворство меня не обманет. Того и гляди плюнется в нос искрой, горящей веточкой. Ага! Сами себя такими веточками украшайте. А я пёс, не ёлка.

И вот, от камина жаром тянет, от Принцессы — ровным родным теплом, а с первого этажа поднимаются, густея, славные запахи обеда и приветливый звон посуды. Глаза слипаются, нос да уши настороже! Господи Исусе, до чего, спасибо Тебе, хорошо жить!

— Скоро обедать будем, — говорит, подходя, хахаль. Он довольный, разрумянился — и кухонное полотенце классически переброшено через плечо.

Принцесса одобряет, когда мужчина не отлынивает готовить. (А насчёт умения она говорит, что уметь-то все умеют, только не признаются до последнего. Такой это народец: могут и сами не знают, почему не хотят.) И вот, значит, она благосклонно кивает, берёт принесённый хахалем бокал вина и делает рукою то движение, которым обычно треплет меня по заду или загривку. Я, от греха подальше, тут же под руку и подсунулся — не хватало только, чтобы хахаль сообразил, что ласка предназначалась ему. То есть ничего для него позорного в этом нет, я думаю, я же родной, но хахаль наверняка думает иначе. Он хотя ко мне и по-доброму, но с ухмылкой. А когда понял, что моё-то, пожалуй, место в жизни Принцессы поважнее, чем его, ухмылка вообще трансформировалась. Ах тебя! Мне прекрасно во всех отношениях.

— Я всё думаю, что с нами будет, — говорит хахаль.

Принцесса мрачнеет.

— С нами всеми, — торопится он объяснить. — Со страной.

— Спасибо, что не с интеллигенцией. А то размышления интеллигенции о судьбах интеллигенции уже достали.

— Ну эти-то здесь при чем?

— Эти всегда ни при чём. Послушай, Дэн, чего ты от меня добиваешься? Гражданской скорби? Или скорби по-крупному? Мне всё равно, что будет по-крупному, потому что меня не устраивают основополагающие мелочи.

— Это как?

— Это так, что если ты не выносишь манеру человека сморкаться или пить чай, то никакие настоящие его достоинства — ум, доброта, красота — тебя к нему не расположат.

— Так ты что, хочешь уехать?

— В Рим… — мечтательно тянет Принцесса. — Нет, не хочу. Откуда мне знать, чего я хочу? У меня, знаешь, даже нет уверенности, что я прямо-таки обязана чего-либо хотеть. У меня как раз есть уверенность в обратном. Там ничего не сгорит?

— Мы расстаёмся? — невпопад спрашивает хахаль.

— Мы все? — смеётся Принцесса. — Страна?

— Нет, мы как мы.

— Только если ты сам этого хочешь.

— Выходи за меня.

Принцесса мирно щурится на огонь. В кои-то веки её не тянет поучать, обижать, указывать собеседнику на его место. Она стремится ответить кротко, но поскольку нужного навыка к кротости у неё нет, выходит даже чудовищнее обычного.

— К чему такие крайности? Между «расстаёмся» и «давай поженимся» есть множество других позиций. Более приятных.

— И удобных для тебя.

— Судя по тому, как ты умеешь всё испортить, мы уже наслаждаемся радостями брака. Дэн!

— Ты тоже умеешь.

— И я умею, — соглашается она. — Но эти бессмысленные разговоры всегда начинаешь ты!

«Что это за разговоры, — читается на лице хахаля. — Пара фраз о судьбах родины, а подтекст домысливаешь после, бессонными ночами».

— Бессмысленно постоянно мусолить одно и то же, — говорит он. — Но один раз поговорить надо. Чтобы стало понятно.

— Разве не было понятно с самого начала?

— То есть для тебя формат не изменился?

— Ведь договорились же, — шипит Принцесса, — без претензий! Почему нельзя спокойно поесть и провести ночь?

Бедняжка хахаль уже ел себе руки с досады, что начал. Но ему очень хотелось определённости, или перемен, или такой точки, которая положит начало трагедии другого рода. Поскольку то, чему она положит конец, не тянуло на трагедию даже в его собственных глазах.

— Я не буду предъявлять претензии, — говорит он, — а ты будешь до меня снисходить. Так тебе видится?

— Пожалуйста, считай, что это ты снисходишь.

— Попробую, — обещает хахаль. — Приложу усилия. — И в голосе его не слышится особого доверия к своим силам. — Скажи, по крайней мере, я тебе нужен? И зачем?

— Люблю всей душой, — улыбается она. И он, знаете ли, затыкается. И быстро-быстро вспоминает об оставленной без присмотра плите. Наш хахаль не дурак и прекрасно понимает, что есть вещи, вокруг которых скандал лучше не устраивать. Шутит она так, не шутит — обереги Господь выяснять. Не то выяснишь.

И Гриега

Есть такие уроды, которым. При определённых обстоятельствах можно смело довериться. Безграничная трусость делает их стойкими. Сколько лет я знал Антона, он ни разу ни во что не впутался, никого не сдал, никому не помог и ни в чьей ведомости — врачей, ментов или барыг — не состоял на учёте. Он и торчком не был. А продукт покупал для каких-то собственных потайных целей, о которых. Даже сам не всегда знал, до того шифровался. Он всегда был такой, запасливый.

Интриган он был, как из книжки: красивый, чистенький (только что голосок пакостный: дрись, дрись) — такой конфетный, что. Сразу смекнёшь. Я согласен, смекают не все. Полно людей, которым. Кажется, что чистенькое лицо и интеллигентные интонации (дрись, дрись) — залог и иных красот. Рано или поздно они обламываются. Что не учит их прилагать опыт частного случая к общей проблеме. Но люди, говорю, с мозгами смекали сразу. Поэтому Антон по большей части впустую тратил силы, его просчитывали. Вся эта крысиная возня была ради чистого искусства.

У него была такая любимая разводка: знакомить людей, которые. Могли, по его мнению, сильно друг другу нагадить. Какую, ей-богу, выгоду можно из этого извлечь? Я и привык думать, что никакую. Что он извлекает не выгоду, а удовольствие. Если человек сделал так, что двое его знакомых взаимно порвали глотки и даже не подозревают, кому сказать спасибо, настроение такого человека определённо улучшится.

Олигарх ищет тёлку. Тёлка ищет олигарха. Коммерс — киллера. Газетчик — выходы на администрацию. Клубная гопота — попутчиков для путешествия автостопом в Китай. Домохозяйка — кастрюлю, кастрюля тоже. Кого-то. И всем котик, берясь помочь, умудрялся сделать пакость. Те, кого он свёл, оказывались. Абсолютно противопоказаны один другому в худшем формате, чем «лёд и пламень». Они оказывались. Как, например, если бы пидор и гомофоб не просто столкнулись, но и ещё. Выступали в несвойственных их стереотипам социальных ролях: гомофоб — артист балета, а пидор — спецназовец или дальнобойщик. Понятно, да? У стереотипных пидора и гомофоба какой-никакой есть шанс взаимопонимания. Но не у этих. Слишком несуразных.

Я, короче, позвонил, мы пересеклись на бегу, оба стремались до обморока. Урод красовался в сногсшибательном кожаном пальто. Ну или пальто красовалось на нём. Потому что, я уже сказал, этот урод был симпатичный парнишка. Баба, на которой он был женат, была в каких-то серьёзных делах; это придавало. Дополнительный блеск. От него пахло, веяло разнообразным хорошим. Кроме, понятное дело, страха. Который не пахнет диоровским парфюмом.

Пальто не пальто, но вырученной десятки хватило на то, чтобы выглядеть в хорошем смысле консервативно. Даже новые джинсы я купил проверенной классической модели, неизменной с тех времён, когда. Ничего не знали о красоте стразов и полуголой жопы. И пока рысил домой, мне казалось. Что я лечу по воздуху, как у того мазилки. Только на картинах. Летели с бабой или скрипочкой. А я — с весёленькими пакетами, в которых. Лежала новая жизнь. Не знаю, приравнивается новая жизнь к вышеупомянутому, или как. Я бы приравнял.

Дома, когда я. Переоделся и насладился видом в зеркале. Идти было ещё рано, и понятно, что. Я не книжку сел читать. Я включил телевизор.

Дорогой телевизор, ты всё тот же: злоупотребление голыми телами, предоставление услуг киллера, мат и другие приколы. (Хорошо, запиканный мат.) Мои опера были на боевом посту и по случаю наступающего. Пребывали в кавалькадном настроении. Им даже стол поставили новый, вандалостойкий. Они пока не лупили по нему кулаками, но. Ржали так, что это. Было страшнее кулаков.

Я малость отвык, или что другое. Только становилось тяжело, жутко. У оперов в глазах горело. Пожар или новогодняя ёлка — что-то, одним словом, адское. Они рассказывали интересные вещи: поймали, например, маньяка. Который планомерно резал учителей-словесников. И он дал шокирующие. Показания. Особый цинизм его действиям сообщала придумка оставлять на месте преступления шёлковый платок — прямо на трупе. Зачем? («Зачем-зачем, — говорит первый опер. — Для коллекции». — «Братка, но в коллекцию обычно берут, а не выбрасывают». — «Это постмодернистская коллекция». Ремарка: гогот громче и гаже обыкновенного.) Или вот изобличение шайки неонацистов, подозреваемых в убийстве ряда крупных культурных деятелей. Им вменили всё, что набралось по городу за отчётный период, а неонацисты. Вместо того, чтобы отрицать. Признались и в этом, и в том, что даже прокуратура не сочла гипотетически возможным. Опер-бандит заявил, что они берут на себя заведомо нереальное, чтобы. Посеять аналогичные сомнения относительно действительного. Считая себя в некотором роде экспертом, я подумал, что. Соотношение нереального с действительным в мозгах неонацистов уже давно вышло за. Пределы компетенции прокуратуры. И это никого не заботит.

Ну так вот, они рассказывали интересные вещи, но что-то в них самих. Напоминало тем, кто развесил уши. О безнаказанности любого зла, которое. Гуляло и куражилось не потому, что менты были продажны, а граждане — лишены гражданского самосознания. Зло было достаточно сильным, чтобы быть злом. Доктор Гэ эпитет «сильный» поменял бы на «честный». Опера, похоже, были члены того же клуба. И я им не верил.

Когда вышел лимит времени, гаерская парочка всех поздравила и попрощалась. («И пусть никогда ваш покой не нарушит испорченная канализация».) Я тоже сделал им ручкой. Мне тоже было пора. Телевизор замолчал и погас, я встал, бросая пульт, и услышал. Как во входной двери щёлкает замок.

К. Р.

Устраивая тренинг для сотрудников, основные усилия Контора тратит на то, чтобы в процессе тренинга сотрудники не входили в контакт друг с другом. Рассчитываются и возводятся сложные схемы. Выделяются дополнительные ассигнования. Не знающих друг друга ни по именам, ни в лицо — и уж конечно не снабжённых ярлыками, бирками, бейджами, штампом на лбу — делегатов расселяют по разным отелям, вперемежку с нормальными людьми. Отели расположены как можно дальше от морских курортов, мировых столиц, заповедных троп — всего, короче, что развлекает обещанием простых человеческих радостей. Медвежий угол высоко в горах, неинтересный даже медведям — вот мечта патронирующего органа.

Нетрудно сообразить, что подобные меры лишь распаляют преступное любопытство. Отчаянно при этом труся, делегаты вынюхивают друг друга и устраивают розыгрыши, жертвами которых по большей части становятся посторонние люди. Поскольку предписано выдавать себя за обычных туристов и отдыхающих, а «обычный турист» — образ довольно стереотипный, особенно в интерпретации светлых конторских умов, каждый делегат в каждом туристе видит хорошо замаскировавшегося собрата. Если ты хочешь, чтобы тебя оставляли в покое, достаточно выглядеть классическим злодеем: кожа, чёрные очки, шляпа. (На горнолыжном курорте.)

Порою это бывает даже забавно, во всяком случае, легко можно представить, какое удовольствие получает недалёкий и не очень смелый человек, разыгрывая дурацкую комедию положений «свой — чужой», при том, что свои обязаны и выглядеть, и вести себя как чужие. (Бедная Контора. Чтобы помешать человеку болтать, недостаточно пригрозить отрезать язык, — язык нужно действительно отрезать.) Среди делегатов одни относились к делу серьёзно, другие боялись, третьи давно наплевали на всё, и на подобные игры тоже — и решительно все были готовы настрочить донос на ближнего, что придавало дополнительную пикантность. При том сами тренинги отнимали так мало времени и проходили так скучно, что у меня появилось подозрение, будто настоящим тренингом было то, что я считал запретной игрой — и конторские, следовательно, умели думать изощрённо. (Ничего, разумеется, подобного.)

Мой вариант был наилучшим: я не собирался ехать вообще. Сказав дома, что еду в горы, а Конторе — что домашние дела не позволяют мне десять дней валять дурака за казённый счёт, я собирался затаиться в квартире Игоря и произвести некоторые действия, наблюдения, чёрт их знает… в общем, произвести. Было прекрасно нос к носу столкнуться с собственной мечтой (а как он шёл тогда по Невскому… и, вынужден признать, вдвоём они шикарно смотрелись), но дать этой распрекрасной мечте себя убить — уже перебор. И без того я с трудом удерживал равновесие, и поток неконтролируемой жизни опасно подступал и захлёстывал.

Я заехал туда накануне Нового года, просто заехал заглянуть по дороге — и едва не налетел на гадёныша, который по дорожке к подъезду пронёсся не видя меня, как оживший кошмар и ужас на крыльях ночи. (Пользуюсь этими штампами в силу их если не убедительности, то адекватности.) От него взрывной волной пёрла наркотическая энергия. Стремительный, невменяемый, во власти недоступной мне эйфории, он впервые испугал меня по-настоящему, будто чужой человек. Чужой: способный на что угодно, сильный своей свободой от общего грязного прошлого. Сбежал он сам или, быть может, его выкрали, поставили перед ним задачи или отпустили отдыхать — безразлично; я понимал одно: у меня больше не было брата. Всё рухнуло. Всё, думал я, кончено. Я прислонился к машине и слушал, как моё сердце стучит на всю вселенную. И, как всегда в таких случаях, я знал, что ещё не поздно повернуться и отбыть восвояси.

Шизофреник

— Мне в прошлый раз было двадцать восемь, а в этот исполнится тридцать два, — говорит Херасков. — Двадцать девятого февраля у меня день рождения. Смешно?

Я не находил, что ответить, проклинал себя за то, что полез с вопросами — ну а кто же знал? — и мне было совсем не смешно. Родиться в високосный год, да ещё в тот самый день — может, это и не было настоящим клеймом отверженности, как её обычно представляют люди, но всё же что-то слепо безжалостное, глумливое отмечало родившихся. Сам-то Херасков, не отрицаю, был совершенно нормальный, эталон нормальности, насколько я его знал. Но и таких слепое и безжалостное находит по особому, не чуемому ими самими запаху.

— Вот и мне смешно, — сказал он, устав ждать мою реплику. — Ну, что у вас нового?

Нового было больше, чем я когда-либо хотел или мог себе пожелать, но из такого, о чём дозволялось рассказать, новым оказывались только шпионские романы — и вот рассказывать о них не представлялось уместным уже с совсем иной точки зрения: не будучи чем-то запретным, секретным, облечённым в глухие покровы тайны, они обнажали смешную и жалкую (в его, полагаю, глазах; кто-то, полагаю, другой и увидел бы другое) слабость — то есть тоже, в сущности, нечто заказанное, в другом смысле.

Сперва, вероятно, пришлось бы описывать (по необходимости юмористически, хотя не приложу ума, чем, по справедливости, они это заслужили) посещение районной библиотеки. Меня там неплохо знали (что, кстати, в то конкретное посещение породило незапланированную проблему, поскольку явился я в надежде найти что-нибудь про Моссад, но не нашёл сил обратить прямой вопрос «нет ли чего про израильскую разведку» к интеллигентным женщинам, любая из которых могла задаться мыслью, что это стряслось с посетителем после всех лет, когда он читал себе да читал Бальзака), да, простите, знали и не препятствовали сколь угодно долго бродить между стеллажами, — и хотя ничего, что имело бы непосредственное отношение к Моссаду, я не выбродил, ни мемуаров, ни очерка истории, ни клеветнических измышлений врага системы, однако домой кое-что унёс.

Я сглотнул и сказал, как в воду прыгнул:

— Ая увлёкся шпионскими романами.

— А я даже Бондом никогда не увлекался, только его девушками. Вас не ошеломляет… ммм… общая смехотворность?

Меня ошеломляла разве что жестокость этих людей. И даже не жестокость, как бы сказать точнее… одинаково отличавшая и положительных, и отрицательных персонажей ущербность, которая позволяла им безрефлекторно отказываться от всего, что составляет счастье и смысл жизни обычных людей. Я не говорю о доверии (такому, как я, о ценности доверия лучше помалкивать, но я-то, по крайней мере, сознавал, чего лишён, и не чванился уродством как редкостным даром), да, простите, не говорю о доверии, но им были неведомы и преданность, и бескорыстная любовь к природе либо искусству, и ненависть, которой не требовали минутные интересы дела. Исключительно ловко пользуясь чужими слабостями, они не имели своих, а если и имели, это сразу подавалось как сигнал, тревожный огонёк, ясное указание на судьбу, врисованную в круг мишени — и речь в таком случае могла идти исключительно о второ — и третьестепенных персонажах, экономной психологической виньеткой отмечавших виражи сюжета.

— Это смехотворно, только если не учитывать внутреннюю логику их жизни.

— Нет у них никакой внутренней логики. Ни у киношных, ни, я думаю, у настоящих. В лучшем случае — паранойя, да и та как случайно выбранная поза, никакой органики. Ну что это за ерунда, в самом деле: пароли, явки, порча машин, яд в тросточке…

— Но как же без паролей и яда? А если их схватят?

— Кто их схватит?

— Кому положено, — дипломатично сказал я. — Нельзя же предполагать, что шпионская деятельность безнаказанна.

Херасков зафыркал.

— Это миллионы нельзя безнаказанно украсть. А государственные тайны… Кому они нужны, в наше-то время?

— Будь они никому не нужны, никто бы этих дел не делал.

— Милый мой, это же не ради тайн делается, а ради таинственности. Быть шпионом привлекательно само по себе, как игра. Для кого угодно.

Про то, что шпионом может оказаться кто угодно, я знал. Мне достаточно было посмотреть в зеркало или на фотографии, которые были мне переданы вложенными, вперемежку со стодолларовыми купюрами, в душистый журнал о кино. (После я прочёл его с интересом и смущением.) Но фотографии! Значит, и она? И собака? И весь наш старый бедный дом набит шпионами под завязку? (Ну, дом, конечно, не мешок, чтобы его чем-либо набить и завязать сверху верёвочкой.)

— А кто не хочет играть?

— Тот играет во что-нибудь другое.

Пока я размышлял, как быть с тем, кто не хочет играть вообще, он злобно заговорил об отечественном артхаусном кинематографе и, между прочим, сказал следующее:

— Бывает ограниченный, косный ум, а бывает ограниченное, невместительное сердце, такое, знаете, мелководье души. Чаще всего эти прекрасные качества сочетаются в одном жлобе.

— А если не сочетаются?

Он вздохнул.

— Раньше я делал ставку на глубокий ум, а теперь — на глубокую душу. Хотя бы потому, что она встречается реже.

— А ту, которая неглубокая, нельзя ли как-нибудь углубить?

— Это вы про благодетельную силу искусства? Послушайте, Шизофреник. Дождь или, скажем, искусственное орошение приносят пользу только земле — плодородная она или вовсе захудалая, что-нибудь да вырастет. А вот песок, камни или бетонные плиты хоть исполивайся, как был бетон, так бетон и остался.

— Неужели ничего нельзя сделать?

— А что вы хотите сделать? Пожалеть? Бросьте уже эти ложные позывы добродетели. Бетон вас жалеть не станет; это, надеюсь, понятно?

— Он же не виноват в том, что бетон.

— Нет, не виноват. Бетон не может быть виноватым. Но если он не может быть виноватым, то не может быть и правым, так?

Я чувствовал, что так, да не совсем, и к тому же всё это уже много раз где-то читал и слышал. Я молчал и пытался представить, как Херасков выглядит, на кого похож. Почему работа мысли придаёт лицу жестокое выражение?

Корней

Делая своё предложение, наш супруг знал, что ничем не рискует: мне путешествие за пределы любезного отечества заказано, а о том, чтобы оставить меня на попечение мамы и маминого молодого гада, Принцесса подумает, лишь убедившись, что её ждёт поездка на тот свет, — да и то, полагаю, подумает и решит, что лучше подвергнуть меня эвтаназии, чем маминой опеке. Однако предложил и мстительно поморгал глазками. Подумаешь! Проживём и без горнолыжных курортов. Езжай один куда хочешь. У нас всё равно на носу сессия.

Я не умею мечтать о том, чего никогда не видел. Ну, горнолыжный курорт. Точнее и цветнее сказать — Альпы. Наверняка вещь хорошая, как всё, что наш супруг решает зажилить. Принцесса говорит: представь горы огромные, маленькие отели, всё в снегу. Представляю, представляю, а вижу огромный сугроб и отель, как хахалева дача. Тоже красиво.

И вот, отбыли кто куда: наш супруг — в горы, Лёха — в Рим, даже Дмитрий Михайлович — в Торжок на конференцию. А мы дома остались, снег ждать. Нанесли Родственный Визит маме. Мама с молодым гадом сидели на чемоданах и при этом не знали, куда едут (они всегда не знали и ехали в итоге в Париж) и, главное, когда, потому что у мамы случились осложнения в Бизнесе. У добрых людей бизнес в Новый год вообще перестаёт существовать, как его и не было, а у мамы вон что — осложняется. Мы проявили понимание, хорошо покушали, вежливо послушали, как мама решает, Париж всё-таки или не Париж. Но то, что мы слушали вежливо и тихо, конечно, не помогло, мама дыхание перевела и давай нас песочить: так и просидишь всю жизнь за печкой, виданное ли дело, муж без тебя отдыхать уехал. Да ещё в такое дорогое место. Принцесса ей говорит: «Корнея не с кем оставить», — а мама на это: «Как это не с кем? В городе полно частных приютов как раз для таких случаев: прекрасный уход, отдельная клетка, заодно в чувство придёт, а то он и собакой себя считать перестал». Злыдня! Ррррррр!!! Ах ты, злыдня! Кем же это я себя считаю? И молодой гад маме подыгрывает, манит меня, из самых гнилых намерений, колбаской: то ли вообразил, будто живодёрка уже у порога, то ли ставит эксперимент «служи, Тузик». Рррррр!!! Ррррррр!!! Убрались поскорее от греха подальше, даже чаю не попили. А дома на своём диване прижались друг к другу, как сиротки, и только разжалобились, но тут хахаль позвонил. С хахалем мы виделись каждый день: ходили с ним гулять, и обедать, и вообще проводили время. Счастливый он был — не описать. Бегал со мной наперегонки и был бы рад валяться в снегу, если б тот наконец выпал. Отдельно, боюсь, радовался, что Принцесса такая спокойная стала, мирная. Спокойная! Мирная! Высохло море, а всё не луже брат.

Шизофреник

Да, он оказался высокий, видный, оставалось прояснить вопрос с глазами, но как это сделать, не подобравшись поближе, и как подобраться поближе, если приходится следить (мне! мастеру убегать и прятаться — играть в охотника) за женщиной, с которой (с ней и с её собакой) периодически здороваешься на лестнице, плюс когда-то она — надеюсь, что не помнит, а ведь помнит, — пришла в мою квартиру, чтобы воспользоваться телефоном.

Со второго по десятое января они встречались каждый день. Объект (вот какие слова вошли в мой обиход) ждал за углом нашего дома, и когда я научился выбирать позицию, то смог видеть, как он вспыхивает радостью и все его движения становятся расслабленнее и точнее. Пёс, колотя хвостом, сновал в ногах, мужчина брал женщину за руку, после чего мы все отправлялись то гулять по городу, то в ресторан — и, в конце концов, к объекту на квартиру. (Где-то в этом районе, судя но номеру телефона, жил Херасков, и я порою отвлекался от своей безрадостной миссии, вертел головою по сторонам, воображая телефонного друга в случайных прохожих приемлемого возраста — и ни один из них меня не устраивал, ибо тот, кого я хотел увидеть, неизбежно оказывался привлекательнее и ярче мимолётных бесцветных фигур.)

Они не брезгали полупустым по случаю праздников общественным транспортом (там, в автобусе или трамвае, я мог затеряться, но если честно, я смог бы затеряться, останься мы последними тремя обитателями города и мира, и даже собака — да, с собакой четверо — поворачивалась в мою сторону задом, до того им было на всех наплевать, на людей, предметы и атмосферу, словно всё вокруг существовало понарошку, как мнимые воплощения фантомных идей), да, простите, не брезгали общественным транспортом, но чаще останавливали машину, и я уже не дрожал, поручая спешно пойманному таксисту «ехать вот за ними». Таксисты ничему не удивлялись, и проблема с ними заключалась лишь в том, что некоторые желали поговорить, и некоторые из некоторых не довольствовались молчаливым внимательным слушателем, но требовали слушателя-спорщика, или слушателя — подпевалу — смотря по тому, что именно горячило кровь данного таксиста, — и я буквально на ходу (вот уж буквально так буквально) учился их осаживать. В целом (для человека, который за последние пятнадцать лет не садился в такси ни разу) считаю, что справился успешно.

В рестораны и кафе, если направлялись туда, я не заходил, ждал снаружи, занимая позицию на противоположной стороне улицы, в подворотне или просто у стены дома. Главным оказалось становиться так, чтобы не мешать движению пешеходов и транспорта; выполнив это условие, человек превращается в невидимку, вплоть до того, что ему с трудом дается обратное превращение. Иногда казалось, что если стоять так, держа в руках бомбу, то и её проигнорируют, если руки уж очень сильно не вытягивать и вообще стоять спокойно, скромно. Прохожие смотрели мимо меня, порою — сквозь меня, и тогда, перехватывая этот безразлично-жестокий взгляд, я начинал паниковать, гадая, не захочется ли им сквозь меня также и пройти, не только взглянуть. Решительности им было не занимать, но худшее, что случилось за всё время, — несколько толчков и тычков, только один из которых производил впечатление намеренного.

Я упоминал, что подвержен страху смотреть по сторонам; так вот, я смотрел не по сторонам, а в одну точку. Сконцентрировавшись. Отрешившись. Должно быть, люди, которым даровано увидеть Фаворский свет, находят, помимо прочего, правильный баланс концентрации и отрешённости. Потому что недостаточно сказать: «я вас не вижу, я смотрю на то, чего не видите вы», нужно ещё увидеть так, чтобы не презирать тех, кто увидеть не сможет. Или не «увидеть так», а «увидеть то». Находясь в несвойственном мне, противоестественном и, говоря прямо, безобразном положении, я испытывал душевный подъём, и пронизывающий, коченивший меня холод каким-то образом, так же, впрочем, как и отчётливое сознание неприличия, гадостности того, чем я занимался, да, этот холод каким-то образом возвращал меня к жизни, словно обрести её можно было только на самых грязных тропах.

К. P.

Потом я очень долго сидел на поваленном дереве, недалеко от почтового дупла.

Здесь, за городом, невесть откуда взялся снег — в достаточном количестве, чтобы мир оцепенел. Мир не был теперь похож ни на что, был тишиной и ясностью воздуха, которые встречаются разве что в книгах, отчётах арктических путешественников и несостоявшихся самоубийц. Был пустотой — не таящей угрозу, а просто пустой-препустой пустотой. Возможно, какие-то следы каких-то животных и птиц пестрили, живили пространства вдали. Возможно, какое-либо «вдали» действительно существовало. Здесь же снег, пусть он и не выглядел вполне девственным, нетронутым, но побитый дождём, как молью, лежал, будто последняя граница, словно последние пяди бытия перед вратами ада.

Было не настолько холодно, чтобы замёрзнуть, — или уж требовалось приложить экстраординарные усилия, лечь, например, и постараться уснуть, — но и наличествующий холод, незаметный, не жгучий, караулил раззяву, всё внятнее становилось его грозное родство с морозом, стужей: убийцами армий, царями России. И что-то внутри леденело, твердело, навсегда околевало.

Корней

Что говорить — виноват. Мой косяк. Увлёкся и полетел, далеко позади оставив Принцессу вопить и размахивать поводком. Разошлись ведь: мы домой, они домой — а как вспомнил, как она пищала, плясала и играла ушами и хвостом, так развернулся и бегом, догонять через парк. И вот, догнал, а вокруг кралечки уже новая шайка шематонов. Ах вы, кобели! Я им: прочь с дороги! А мне: сам двигай! Я тя, говорю, ща так подвину — без жопы останешься, нечем срать будет. Был там один чужой ротвейлер, жирный, здоровый, думал, что если кралечка его размеров, то у него и права на неё в таком же габарите. Говорит: сдуйся, козявка. Это, говорю, ты мне, жиртрест? Собачий корм! На кого катишь?

Ротвейлер повернул башку и хмыкнул. «Урою, сука!» — закричал я и бросился.

Не нужно было называть его сукой.

И вот, когда я очухался (мысли и слух появились, а в глазах — чернее матушки грязи), мы были дома, я распростёрся на диване — ни хвостом не шевельнуть, ни лапой, — Принцесса сидела рядом, и её горючие слёзы капали мне на нос, а по кабинету, не торопясь разглядывая книжные полки, прохаживался Алексей Степанович.

В этой истории для меня навсегда остались белые пятна, потому что когда Принцесса нашла в себе силы о ней рассказывать, нашлись тотчас и силы ругаться. «Куда тебя понесло, скотина», «бром будешь пить по пятницам» и всё такое. Информацию я получал вперемежку с бранью. Главное в чём: Лёха, искавший нас в парке, шёл с другой стороны, оказался ближе, чем Принцесса, и очень вовремя подоспел вырвать меня из пасти врага и когтей смерти. Он отвёз нас сперва в больничку, а потом — домой. Он затыкал рот Принцессе и останавливал кровь мне. Ой, чего там было! Испекли пирог во весь бок! И бок, и соответствующее плечо (не могу сказать, правые или левые, самому интересно) обнаружил, продрав глаза, сплошь в швах.

И вот, возвращаясь из наркоза, я лежал под сонной мухой, ни на земле, ни на небе. В каком-то глуме, сиречь столбняке. И разговоры, которые я слышал, как-то странно, не по-обычному текли рядом. То ли по-другому говорили. То ли я по-другому разумел. Не вем.

— Вот что, — говорит Лёха, нагибаясь пощупать пол. — Здесь тепло, устроим его на полу. С дивана может скатиться. Есть что подстелить?

Возясь с одеялками, Принцесса очувствовалась и потихоньку, утирая последние слёзы, пустилась гневаться. Излагая свои мысли в сильном конкрете, но без мата. Я давно приметил, что при Алексее Степановиче она хоть и не скупится на ругательства, но только общелитературные. А бедный Лёха за каждое «бля» скрупулёзно извиняется и знать не знает, каковы в быту наши лучшие филологи. И все на Пушкина кивают, ага. Простым людям трудно понимать такие шуточки.

— Слышь, губернатор, — говорит он наконец, — хорош пыхтеть. Он уже сполна получил, нет? Не дело это, когда свои добавляют. — И мне: — Тише, братка, не бойся. Я аккуратно.

Он перекладывает меня на новое место и заканчивает, обращаясь к Принцессе:

— Не вымещай на собаке.

— Я бы рада выместить на вас, Алексей Степанович. Только в жизни, в отличие от искусства, реализм своих позиций ещё не сдал.

Алексей Степанович согласно хмыкает.

— Тебе нужна власть, настоящая власть. Ты натворишь конкретных дел.

Принцесса не сразу спохватывается и успевает победно просиять — сквозь наркоз, через пространство я чувствую её радость, я чувствую тебя всегда, дорогая, — но после смотрит на Лёху испытующе, осторожно, и Лёха разражается смехом.

— Очень смешно. И почему же эта мысль вас так веселит?

— Не та теперь власть, и времена другие. Может, где-нибудь в диком племени вдали от всего у тебя бы и получилось, как ты хочешь, а здесь не получится. Посмотри даже на диктаторов, какие ещё остались. Разве это диктаторы? Декларация на ножках. Сами знают, что при желании реальные государства могут раздавить их в любой момент, и проводят жизнь, добиваясь, чтобы у тех подобного желания не возникло. Это вместо завоеваний, оргий, Французской Академии и что ещё тебе нужно.

— Но им это удаётся, — бурчит Принцесса. — Разводить реальные государства.

— А ты у нас мастер разводок?

Принцесса передёргивает плечом, садится на пол рядом со мной, очень тихо кладёт руку на мою голову. Я пытаюсь повернуться, лизнуть. Лёха возвращается к книгам.

— А тебе, конечно, Цезарь нравится, — неожиданно говорит он. — Как и твоему Моммзену.

— Нуда, — сухо отвечает Принцесса. — Как и моему Моммзену. Если честно, мне больше всех нравится Сулла.

— Сулла?

— Луций Корнелий Сулла, Сулла Феликс, диктатор, — послушно начинает она, но Лёха её перебивает.

— Знаю, читал. Но что ты в нём нашла?

— «Сам Сулла был человеком надменным, с холодным и ясным умом»! — декламирует она наизусть. -

Страницы: «« ... 56789101112 »»

Читать бесплатно другие книги:

Что это значит: помогать ребёнку расти?Это значит – идти вслед за ребёнком, следовать тем законам ро...
«Что после Bentley? Смерть от скуки? Или желание править миром?»В каменных джунглях нет места жалост...
Зима, крошечная деревня в Альпах занесена снегом: снег идет не переставая, он выбелил все окрестност...
«Что после Bentley? Смерть от скуки? Или желание править миром?»В каменных джунглях нет места жалост...
На переломе эпох, когда эра Водолея сменяет эру Рыб, наемный убийца по имени Натан, открывает в себе...
Книга Анны Яковлевой «Хроники пикирующего Эроса» – документальная проза non-fiction о судьбах просты...