Ты так любишь эти фильмы Фигль-Мигль

И он посмотрел мне прямо в глаза.

Я говорил, говорил. Что с глазами у опера неладно. Все ужасы, которые эти глаза видели в жизни, лежали там вповалку, как на складе. Кровь хлынула и всё затопила; я мгновенно попал в этот кошмар внутри: избиения, убийства, расчленёнка, покорные трупы. Которые вели себя очень робко, словно давая понять, что и они — часть мира, и они в порядке вещей. То, что в порядке вещей, не может быть страшным. Страшно (и то недолго) только тому, кого убивают.

Я заплакал от жалости к себе. Я был грязным, убогим, жалким, оплёванным, никому не нужным. Я чувствовал себя таким торчком, как никогда прежде. Я завывал. Растравляя себя и судорожно соображая, где прямо сейчас взять денег на барыгу Оу! Оу! Не верьте слезам наркомана, так они говорят, да? Правильно говорят.

Я умылся, взял рюкзак, в котором лежал не-Берроуз, и отправился на поиски. Владельца книги.

Корней

«Мяч-то летит в ворота?» — любознательно спрашивает Пекинпа. «Никуда он не летит! — с отвращением говорит стаф. — Совсем как у нашей сборной».

Мы наблюдаем за игрой мальчишек в углу двора. Обозначенные двумя клумбами ворота успешно выдержали натиск атакующих, но — упс! — мяч всё-таки влетел… и вот, не абы куда, а в нашу тесную и вроде как в безопасном месте кучку. Доболелись! От задницы Ричарда увесистый кожаный шар отскочил к Понюшке. УУУиииии!!! Понюшка — вся такая трепетная, субтильная сучечка той породы, которую хозяин носит в кармане, а хозяйка — в сумочке. Теперь этой или похожей сумкой хозяйка Понюшки лупила по голове вовсе постороннего, какого только удалось схватить, пацана; пацан извивался, брыкался и вопил, что он не при делах; Понюшка рыдала; девчонка Пекинпы орала: «я папе скажу, пыль ты лагерная», жена хозяина Ричарда пыталась взять Ричарда на поводок — и почему-то с подъеданцами по моему адресу, но сквозь зубы, в сторонку от Принцессы; а Принцесса всё задумчивее смотрела куда-то мне за спину, и когда я развернулся и тоже посмотрел, то увидел бандитскую рожу Лёху, который не торопясь шагал к нам по дорожке, поблёскивая золотом из-под расстёгнутого пальто.

Здесь было на что посмотреть, потому что люди редко так ходят. Люди крадутся, горбятся, пригибаются, постоянно контролируют себя и обстановку — и даже те, кто прёт как танк, делают это, выражаясь фигурально, до первого столба. Этот же будто и не пёр, шагал как по паркету, и всё же становилось очевидно, что любой столб, фигуральный или нет, предпочтёт сам убраться с его дороги. Ещё он улыбался.

Принцесса подбоченилась.

— Здорово.

— Здравствуйте, Алексей Степанович. И как вы узнали, где я живу?

— Ты же мне на трубу с домашнего номера звонишь, верно? Все базы данных в свободном доступе. Привет, парень. — Он даже ботинком не шевельнул — чего ожидать при таком приветствии? — а я уже постыдно жался к ногам Принцессы. — У тебя мобильный-то есть?

— Нет.

— А почему?

И вот, чую, Принцесса хочет и собирается нахамить, но вдруг отвечает вполне дружелюбно:

— С мобильным чувствуешь себя как на цепи. Одни будут звонить с рабочими вопросами в нерабочее время, другие — чтобы спросить «ты где». Где-где! Если бы я хотела отвечать, где, то развесила бы транспаранты с подробной информацией. — Она насупилась. — Чего надо?

— Как чего? Ты на меня работаешь или нет? Поедем по магазинам прошвырнёмся.

Скандал из-за мяча, кстати, оборвался резко, как водой на него плеснули. Все окаменели и таращились, и если собаки хотя бы понимали, чем пахнет от такого типа и мечтали удрать по домам, то у баб из-за того же запаха мозги отказали напрочь. Если бы мою фифу не захлёстывала сейчас злоба и она напрягла бы себя поглядеть по сторонам, то увидела бы, объектом какой отчаянной, на всё готовой зависти стала. Но Принцесса вообще слабо ловит посылаемые ей импульсы. Порою мне кажется, что у неё конкретно отсутствует чувство опасности. А это опаснее всего.

Мы потащились к Лёхиной машине, и после того, как все трое с удобством рассредоточились на заднем сиденье, там ещё осталось вдоволь свободного места. Принцесса, конечно, приняла равнодушный вид, но я-то знал, что нам такие тачки — даже на фоне бумера нашего супруга — в диковинку. Дорожная беседа не обнадеживала («За что ты меня ненавидишь?» — «Вы не того калибра персона, чтобы мне вас ненавидеть». — «Ну-ну. И какой калибр тебя интересует?»), но доехали, к счастью, быстро.

Теоретически в книжные магазины мне нельзя. На практике одного взгляда Принцессы достаточно, чтобы охрана попятилась, а в компании с Лёхой и двумя амбалами сопровождения мы проплыли через контроль невинно, как детсадовская группа. Как-то само собой и покупателей вокруг нас в разы стало меньше, хотя специально — я посмотрел — амбалы никого не теснили. Через сорок минут Принцесса уже загрузила обоих под завязку.

— Ага, вот и Моммзен. Ну-ка, держите.

Лёха ухватил Моммзена и внимательно осмотрел.

— А где четвёртый том?

— Четвёртого тома не существует.

— Закажи у немцев, если перевода нет.

— Четвёртого тома нет вообще в природе. Он его не написал, понятно?

— Нет, не понятно. Пятый написал? Кто же так пишет, что у него пятый идёт после третьего?

Принцесса делает Глубокий Вдох.

— Моммзен не стал его писать. Потому что период, о котором следовало писать в четвёртом томе, и без того был, по его мнению, достаточно хорошо освещён.

— И он что, не хотел осветить его ещё раз?

— Зачем?

— Затем, что учёному не важно, освещён период или нет, а важно осветить его по-своему.

Тут на Алексея Степановича вытаращился не только я — я и так во все глазоньки, — но и Принцесса.

— Откуда вы, многоуважаемый, так хорошо осведомлены о привычках учёных?

Наш герой развернулся, поудобнее опёрся на книжный стеллаж и поскрёб свой шрам.

— Твоя проблема в том, — сказал он мягко, — что ты не по носу высокомерна. Ты у нас кто? Никто. А ведёшь себя как? Как губернатор. И то не всякий.

Голос Принцессы прозвучал тихо и придушенно.

— Это я никто?

— Ну не я же.

Он ухмылялся и не считал нужным на нас сердиться. Господи Исусе! Может, и существуют другие верные пути к катастрофе, но этот был самым коротким.

Принцесса топнула ногой и завопила:

— Не сметь надо мной смеяться! Пэтэушник! Я Человек из Университета!

И вот, я изготовился встретить нашу последнюю минуту так, чтобы о ней потом слагали легенды. Куда его хватать — под колено? Теоретически могу прыгнуть и выше, но если не допрыгну или промахнусь, второй попытки у меня не будет. Зубы, главное, сжимать посильнее. Мёртвой хваткой. Как Ричард, который однажды прыгнул за кошкой на дерево, вцепился в нижнюю ветку и провисел так минут десять.

Я заморгал.

Лёха ржал и показывал на меня пальцем.

— Ты погляди на него! В клочки готов порвать! Тигр! Полковник! А-кха-кха! Не трону я твою кралю, — добавил он, отгоготавши. — Пока. Пошли беллетристику подберём.

И вот, пошли подбирать беллетристику. Я плёлся следом и очень хотел писать.

К. Р.

«Брат» — обычное обращение масона к масону и бандита к бандиту. Когда так обращались ко мне, я не реагировал, а если хамить было безопасно — где-нибудь вдали от районной администрации и подвыпивших спонсоров, — отвечал, что одного теряющего человеческий облик существа в братьях мне достаточно.

Наглого попрошайку я не стал даже слушать: мысленно оттолкнул (а вот чтобы толкать de facto, нужна охрана, а чтобы нанять охрану, нужно разрешение Конторы, а Контора упирается так, словно ей придётся оплачивать представительские расходы) и пошёл дальше. Размышляя о своих несчастьях.

Размышляя, силясь успокоиться, бродил я по лабиринтам торгового центра и вдруг заметил, что эта тварь тащится следом.

Значит, за мною следят? Да что там следят — нагло преследуют, провоцируют, пытаются выбить из колеи. Разве станет обнаруживать себя настоящая, хорошо подготовленная слежка? Полезет вот так на глаза? Издевательская игра, просчитанные мелкие пакости не были их стилем.

Я вбежал в парфюмерный магазинчик и затаился в душном тумане запахов. Прячась за духами и полками, сквозь стеклянную стену я наблюдал за проходящими людьми. Никто из них не казался опасным, и любой мог превратиться в угрозу. Таскавшийся за мной негодяй затормозил у стойки с соками, нарочито зевал и исподтишка вертел головой, ища, куда я делся.

А куда мне было деться? Я шагу не мог ступить, на краю обморока; я глаз не отрывал от Игоря, который медленно проявлялся на смазанном фоне толпы, пока, полностью опознанный, не замер (крупный план узнавания) бок о бок рядом с посланцем моих неведомых врагов.

Я похолодел. Ну конечно! Конечно! Они всегда находят самое уязвимое место. Кто, как не мой плачевный, паскудный брат должен стать точкой прицела. Я поймал себя на том, что удерживаю дыхание. Парочка о чём-то разговаривала, потом братец повернулся ко мне спиной и полез в рюкзак. Я впустую вытянул шею. Разглядеть, что там, было невозможно.

Когда он наконец двинулся, я пошёл следом.

Стоило ситуации проясниться, мне стало легче. Враг предлагал сражаться на территории, на которой я и без того бился двадцать лет, изучив расположение каждой травинки. Да я не только мог предсказать, на какой сраный цветок прилетит конкретная пчела, но и какая птичка где нагадит! Я на целую армию нарыл здесь окопов и столько же уничтожил! Я был танкистом, и самим танком, и гранатой, которая в танк попадает!

И на этот раз ты в окончательном дерьме, малыш, мой мальчик. Потому что привёл в эти приватные Фермопилы чужое персидское войско. Потому что никому не позволено за пару доз продавать врагам своего старшего брата. Который всю жизнь о тебе заботился! Всю жизнь пахал! Лечил, учил, копил деньги на похороны! Тебе было четырнадцать, когда умерла мама, ты помнишь? А нашего папашу, растворившегося в сибирских лесах ещё до того, как ты научился правильно писать слово «корова»? Ты помнишь девяностые, которые теперь называют «лихими», вкладывая в это слово максимум неодобрения? (А мне нравится слово. Мой профессор — определённо лихой. И те годы были — да, как в лихорадке, но такие блестящие, быстрые, удалые…) Что ты вообще знаешь о девяностых? Тебя вышибали из школы — я нёс директору конверт, тебя вышибали из института — я нёс декану конверт, у тебя всегда были целые ботинки. Ты, блядь, не клеил ботинки клеем «Момент», зажимая их на ночь струбциной! Ты жрал досыта и устраивал истерики моим жёнам. Может, ты считал, что я уделяю тебе мало внимания? Мало внимания сиротке! Зараза! Мой братик. Никто этого не понимает. Пресвятая Богородица, я действительно заведу себе попа и часовню, буду стоять со свечкой и всеми моими печалями, пусть плавится душа в смиренном огонёчке, пусть Боженька поглядит, пусть Он поглядит, раз родная кровь глядеть не хочет. Не уделял внимания. Я только о тебе и думал с утра до ночи, ты был в каждом моём кошмаре, ты был в тех частях меня, куда никому больше нет доступа. Кто все эти люди, к которым ты цепляешься, скотина? Разветвлённая сеть агентов? Курсанты террора? Стипендиаты хаоса. Ты не понимаешь, во что ввязался.

Херасков

Для каких надобностей ковала кадры эта элитная кузница, я так и не понял. Для высадки на Марсе, возможно. Для захвата Белого дома. Для чего-то такого, что не имеет отношения не только к нашей жизни, но и к человеческой жизни вообще. Если бы меня приставили к каким-нибудь прогрессивным дояркам, дело и то пошло бы живее. (Да, я в силах представить, как выглядят прогрессивные доярки.)

Я принёс им «Пули над Бродвеем» — они зевали. Принёс «Прирождённых убийц» — они ржали весь фильм, а Анна Павловна после сделала мне внушение и попросила не разрушать детскую психику.

Осатанев, я поставил «Деток» — и получил в ответ либо «а что тут такого», либо «подумаешь, это же Америка». Я поймал себя на том, что брюзжу, как старая бабка, но не остудился. «Товарищи сеголетки, — сказал я, — лучшее для вас — найти того, кто умнее, и во всём его слушаться. Тем более что в вашем случае найти того, кто умнее, — не проблема».

«А кто такие сеголетки?» — спросили они. «Рыбки этого лета. Молодой неоформившийся элемент. Особенно мозги у них не оформлены. Ну?» Куда там «ну». Эти бесстыжие, бессмысленные лубяные глаза ничем было не пронять. Приглядевшись к ним, я понял, как беспочвенен был мой первоначальный страх попасться в сети педофилии. Грубость их детских душ никак не искупалась нежным детским обликом. И тогда я сделал вывод, что педофилы — народ нещепетильный в духовном плане.

— Неужели и я был такой скотиной?

— Ну вы же не были девочкой.

— Да, я всегда подозревал, что девочки похлеще мальчиков. Скажи мне, Катя, а тебе разве можно курить?

— А вы настучите.

Мы прохлаждаемся на чёрной лестнице; конечно, я бы не дал ученице девятого класса сигарету — но у неё свои; их и курим. А что мне, ногами топать? Звать на помощь? Лишиться чувств? Я не умею изображать перед барби конкретно взрослого дядю, один взгляд или нахмуренные брови которого и т. д. Лёгкая тень неудовольствия и т. д. Всеобщий транс, обмороки, землетрясения и т. д. На чёрной лестнице.

Чёрная лестница — единственное место сих величественных хором, где чувствуешь себя человеком: твое потное нестерильное существо не дисгармонирует с обстановкой. Во всех прочих местах обстановка не давала шанса; хотя повсюду, казалось бы, были дети, природой призванные вносить хаос, неживое совершенство и детей сделало своей частью. И всё, что осталось, что стало убежищем от всевидящего ока Мордора, — бетонные ступеньки, узкие пролёты, слепые, забранные решётками окошечки — и на серо-стальной краске стены чьё-то почти неразличимо процарапанное имя.

— Прекрасно знаете, что стучать я не стану. И вам, по идее, должно быть стыдно. Вы злоупотребляете моей лояльностью.

— А я не просила.

— Значит, стыдно вдвойне. Это как подарок вместо «спасибо» тут же кинуть в помойку.

— Не стыдно!

— Значит, вы бесстыжая.

Это её наконец заткнуло. Сигарету, правда, она докурила. И вновь взялась за вопросы.

— Вам здесь нравится?

— Не очень, — сказал я осторожно, — но не потому, что здесь плохо. Хорошее, можно сказать, место. — Я откашлялся. — Не по мне.

— Почему?

— Нипочему. Так вышло, оно не моё.

— А ваше где?

Ага, так я тебе и скажу.

— Нигде.

— У каждого есть своё место, — убеждённо сказала девочка Катя. — Нужно собраться с силами и поискать. Где-то всегда есть люди, которые поймут именно тебя, и дело именно для тебя, и в точности такое дерево за окном, какое… ну, какое надо.

Она говорила «поискать», а лет через десять будет говорить «потерпеть», а ещё потом — «ещё поборемся», в лучшем случае. Я слушал её тоненький голос с сочувствием, но стараясь не улыбаться. Сочувственная ухмылка — вот всё, на что я был способен. От которой эта девочка резонно пустится наутёк. Она была такая тоненькая, недокормленная, хмурая, как гопница, и серьёзная, как мальчики Достоевского. Каким я никогда не был.

— Только зубы покрепче стисни, — промурлыкал я, — выстроим дом, выстроим дом… Нет, дело во мне. Я классический лишний человек. Лишних людей в школе ещё проходят?

Она скривилась.

— Ну вот. Понимаешь, Катя, современный мир для меня слишком жёстко сегментирован. Либо ты демократ, либо красно-коричневый. Либо культурный человек, либо фанат Летова. Либо «кушать», либо «есть». Либо, прости, пидор, либо натурал. Люди сбиваются в кучки и знать не знают, что происходит в кучке по соседству. И не желают знать. Очень агрессивно не желают, кстати. Не знаю, может, мир и всегда был таким. Но мне от этого душно. Некуда прибиться. Да и расхотелось прибиваться.

— Одному лучше.

— Это смотря в какой позиции.

Я поперхнулся. Сказанное прозвучало тёмным, но по-видимому неприличным намёком.

— В простонародье меня отталкивает неимоверная душевная грубость, — поспешил продолжить я, — в интеллигенции — неимоверная трусость, офисные работники любого звена — сплошь какие-то андроиды, лиц творческих профессий я всегда презирал, военных сторонился, к блатным питаю предубеждение, а бандиты предубеждены против меня. Из ближайших друзей юности один подался в священники, другой — в депутаты, оба меня в упор не узнают, хотя и по разным причинам. Профессия моя смехотворна, а личная жизнь не подлежит описанию цензурными словами. Зачем тебе торопиться жить?

— Просто вы уже старый и сдавшийся, — сказала она безмятежно. — У меня всё будет по-другому.

— Хотелось бы верить.

— Вы все так говорите. На самом деле вам, взрослым, больше всего хочется, чтобы и с нами, детьми, случилось бы то же самое.

Я не смог окоротить нахалку. Докурив, мы крадучись разошлись: Катя по лестнице вверх, чтобы пробраться в жилые комнаты, а я по лестнице вниз, чтобы через кухню выскользнуть вон. Двумя пролётами ниже выяснилось, что чёрные лестницы пользуются популярностью: приглушённый, полный тайн разговор преградил мне дорогу. Возвращаться не хотелось, идти дальше было неловко. Делать нечего: я присел на ступеньку, пригорюнился и стал подслушивать.

— Чего уж проще, Елена Юрьевна, — говорил угрюмо-спокойный мужской голос. — Нас нет, а мы в это не верим. Вы хоть отдаёте себе отчёт, в какой комедии участвуете?

— Человеческая жизнь не может быть комедией, — отвечала женщина: интеллект плюс обеспокоенная нежность. — Неужели все страдания… все мечты… И мы не заслуживаем лучшего? А если не лучшего, то хотя бы того, чтобы к нам относились серьёзно… И не высмеивали невыносимое.

— Да? Из-за того, что у вас есть муж и ребёнок, и собака, и мама на пенсии, и всё это на вашей шее? Своя ноша застит глаза, верно? А если бы вы были другой, в совсем других обстоятельствах? Смотрели на Елену Юрьевну со стороны?

— Я не из-за обстоятельств такая, какая есть, и другой не стану. И не буду смеяться только из-за того, что всё перепутано.

— Конечно. Незамутнённым и чистым бывает лишь зло.

— И вы на стороне зла лишь потому, что не любите нюансов? Неужели вы ничего не чувствуете?

— Мир принадлежит тем, кто ничего не чувствует.

— Судя по вашему отношению к миру, вряд ли он вам нужен.

— Ну так скажите, что мне нужно.

Мужской голос стал совсем низким, вкрадчивым, и я подумал, что попал в свидетели извращённой и странной, но всё-таки прелюдии. Теперь он её поцелует. Сто против нуля, поцелуй продлится. А я буду тут сидеть — спасибо, что не в кадре, — дурак дураком.

Но внизу было тихо, а потом оба неожиданно засмеялись. Я подумал, что цыпочка не так проста. (Из списка К. Леонтьева здесь уместнее всего значение «доверчивый».) У неё был такой трогательный, такой приторно-ангельский голосок — сразу слышно, что блондинка. С душой и принципами.

— Вы меня дразните, дразните, — серьёзно говорит она, — а загони вас в угол и спроси «зачем», ответить-то и нечего. Просто для вас это единственная приемлемая форма человеческого общения. Вы боитесь пафоса, а он вам мерещится везде, где нет ухмылки, да? Без шуточек, как без брюк. Вы очень одиноки. — Она умолкает. — Мне так жаль.

— Конечно, вам жаль. Потому что в глубине души вы знаете, что жалость — это последнее, в чём я нуждаюсь.

И вновь оба не то что смеются, а прямо-таки ржут. Ну, вы даёте, педагоги.

Шизофреник

Ужасные слова они говорили. Я ведь понимал, что всё это на благо и, наверное, необходимо, и если сам я, например, лечусь скорее добровольно, чем принудительно, то нежелающих общество вправе заставить, превентивно обезопасив себя от потенциального убийцы или самоубийцы в моём лице, если бы я не желал. Я всегда шёл обществу навстречу, тем более что другого пути для меня и не было, но с замиранием и трепетом думал о судьбе тех, кто отвергал и не поддавался: о непримиримых, буйных, саморазрушителях. И вот теперь в эфире уважаемой радиостанции почтенные деятели, культурные столпы общества, обсуждая новый закон о принудительном лечении наркозависимых, признавали, и соглашались, и сдержанно одобряли — и пусть они были деятели и столпы, их сытые голоса звучали весомо, как у директоров мясокомбинатов.

Конечно, я знал, что от наркотиков сгорают быстрее, чем от водки, и государство должно следить за их оборотом в оба, и потребители тоже рано или поздно попадут под раздачу.

При необходимости государство отправляет таких, как я, в газовые камеры; наверное, это бесчеловечно, зато честно (хотя, по исследованиям, малодейственно, процент душевнобольных от общего числа населения через какое-то время восстанавливается на прежнем уровне), да, простите. Я ведь знаю про себя, что никогда не поправлюсь, и то, что меня, несмотря на это, лечат и обеспечивают пенсией, вызывает такой ужасный стыд; одно то, что моя вина перед людьми и историей неискупима, ещё и бюджету убыток — а мало ли кому, из числа тех, кому действительно можно, можно было бы помочь.

Совестно признаваться, но я бы предпочёл быть наркозависимым, чем тем, каков я есть. У меня были бы другие тревоги и жалобы; вот хоть этот закон — я, наверное, негодовал бы и скрывался, пустился, быть может, в бега — весь мир открыт тому, кто не боится мира, — и я был бы другим, иным, тем, кто сжимает кулак в ответ на притеснение и всем сердцем верит, что его притесняют… что тот, кого притесняют, — это он.

Моя мать не смогла с этим смириться. Она считала себя проклятой, но не виновной и отказывалась понимать, за что. Человек с религиозным сознанием, проникнутый знанием о первородном грехе, счастливо избежал бы этой ямы, но мама рухнула в неё с размаху, и чем глубже она падала, тем глубже яма росла, пока наконец не поглотила её где-то в земле антиподов. «За что? — повторяла она. — За что?»

Бедняжки наркозависимые наверняка знали, «за что», и я от души надеялся, что их это сможет утешить. Они убегут, как я уже упоминал, и скроются, или пойдут на муки с высоко поднятой головой. У них всегда будет выбор.

Я затосковал, забегал по комнате. От этой глухой тоски с вкраплениями ужаса спасение было в одном: домашнем труде. Но полы я сегодня уже вымыл (и трижды — в кухне и коридоре), сантехнику и плиту надраил, пыль протёр, обед сварил, бельё и полотенца поменял и выстирал — а выстиранное, чтобы гладить (я побежал, пощупал), ещё не просохло. Мыть каждый день окна, не вызывая подозрений, я не мог. Господи, как выглядит в глазах соседей человек, ежедневно намывающий окна? Даже если замечать это они будут не каждый день (ну да, как же), всё равно кто-нибудь заметит раз, другой, и вскоре начнёт следить пристально, просто из любопытства — и неудивительно, что тот, кто начал смотреть, рано или поздно что-то да увидит, что-нибудь такое, чего я вовсе не собирался показывать.

Страшные воспоминания, страшные предчувствия не давали мне дышать. Я поспешно оделся и вышел.

И Гриега

Младшим братом быть прикольно, если старший брат у тебя нормальный. Быть младшим братом такого поганца, как мой, — недухоподъёмно. Бывают такие подвиги. Которые вызывают скорее отвращение, чем восторг. Поднимать из лужи пьяного, закрыть своим телом прорвавшуюся фановую трубу. Ежедневный бытовой героизм, на который всем насрать.

И потом. В отличие от фановой трубы. Поганец никогда не переходит к откровенным действиям. Ты ничего не можешь ему противопоставить или подумать о средствах защиты. Потому что он злоумышляет молча. Нет, гад орал на меня охотно и помногу, но умел не проговариваться. Он не выкрикивал вместе с ритуальными угрозами свои подлинные намерения. «Я тебя сгною!» — вопил, например, он, но я. Так и не узнал, до того, как стало поздно, что у него не только был конкретный план, где именно меня сгноить, но он и предпринял к его реализации определённые шаги. Я плохо понимал, что происходит. Даже когда меня втолкнули в милицейскую развозку, в кучку таких же бедолаг. «Это для твоей же пользы», — сказал поганец на прощанье. Волчья ухмылка на его роже. Очень хорошо показывала, о какой пользе идёт речь. О чьей, если уж прямо.

С разных концов города нас свезли в какую-то заброшенную фабричную архитектуру. Три десятка ошеломлённых, схваченных без предупреждения, севших на измену торчков. Самому младшему было пятнадцать, и его сдали родители, самому старшему — пятьдесят, и его сдали дети. Кроме пристрастия к веществам и наличия обеспокоенных родственников у нас не было ничего общего: студенты, тунеядцы, творческие личности, мелкие барыги, владелец успешного бизнеса. После молниеносного медицинского осмотра и анализов нас обрили, выстроили и снабдили каждого зелёным вещмешком, в котором лежали:

1) детское мыло;

2) хозяйственное мыло;

3) бритвенный станок;

4) вафельное полотенце;

5) пара семейников;

6) пара серых хб носков;

7) зубная щётка (зубной пасты не было);

8) четыре пачки печенья «Шахматное» (не подозревал, что ещё выпускают печенье в такой старорежимной брикетной упаковке);

9) брошюрка «Вернись!», содержание которой, полное угроз, не слишком ловко подделывалось под увещания.

Для прибывшего начальства провели перекличку. Некоторые не сразу. Откликались на свою фамилию. Командовал парадом давно отставной подполковник, который выглядел настолько соответственно типажу. Что казался карикатурой: крепкая шея, орлиный взор, зычный голос. Он сверялся со списком и погаркивал. Когда доползли до последней фамилии, подполковник скроил страшную рожу. Было видно, что готовится произнести речь. Но он не сразу решил, как к нам обращаться. Солдаты? Курсанты? Заключённые? Все эти категории граждан были бы жутко оскорблены подобной профанацией. Наконец он выбрал.

— Кон-тин-гент! — пролаял он. — Я подполковник Лаврененко! Лаврентий Палыч! Вам предстоит пройти под моим руководством Курс Трудотерапии и Социальной Адаптации! На природе! Вдали от соблазнов Большого Города! Где Свежий Воздух, Свиноферма, Россия и отсутствует Мобильная Связь! Это всё пустяки, орлы, не робейте! Я сам живую свинью впервые в жизни увижу! Помните главное: если ты Бежишь от Трудностей. Они тебя всё равно Догонят! И наподдадут! По Жопе! Вопросы есть?

— Домой можно забежать за лекарствами? — спросил самый наглый.

— Медикаменты и обмундирование Прибудут в Пункт Назначения в своё Время!

Со всех сторон раздались панические вопли. «Какое обмундирование?» — «А сигареты?» — «Я боюсь животных!» И даже: «У меня сессия!»

— Что ж, и без книг совсем? — чирикнул кто-то.

Подполковник Лаврененко перевернул список личного состава вверх ногами и занёс ручку.

— Ну? Какая нужна Книга? — спросил он. Угрюмо напирая на единственное число.

— «Робинзон Крузо», — сказал я.

Авторы эксперимента старались подчеркнуть гуманистическую составляющую, а его исполнители благоразумно сделали ставку на дисциплину. Мы ни в коем случае не трактовались как зеки — и, с другой стороны, следить приходилось в оба. Охране, возможно, был отдан приказ никого не бить — но также приказ прекращать истерики. Приказ довезти в целости — и приказ довезти. В словосочетании «принудительное лечение» акцент можно поставить и так и сяк; его и ставили по обстоятельствам. А обстоятельства могли вдохновить только святых или садистов.

В наглухо задраенном вагоне поезда я прибился к двум самым крепким в партии мужикам: леворадикальному художнику и коммерсу. Коммерс был уверен. Что жена сдала его по наущению конкурентов. И терзал указаниями мобильник, пока тот. Не сдох. (Э! быстро они передохли, наши телефончики. Но там, куда мы ехали, — сказал подполковник, — связи всё равно нет. Трубы даже не стали отбирать.) Художник не расстраивался вовсе, сказав. Что свободное искусство плюёт на засовы. И, во-вторых, он всё равно сбежит.

— Ты уясни, Григорий, — объяснял он коммерсу, — если ты сегодня здесь, а завтра — в Австрии, так ли важно, где ты на самом деле? В самолёте?

— И как это я могу завтра оказаться в Австрии? — интересовался коммерс, прибандиченный тип лет тридцати пяти, уже с пузом и залысинами, в перстнях, в кожаном пальто.

Удивительно и смешно. Как реальные, живые люди оказываются в конце концов неотличимы от образов, известных по фильмам и картинкам. Художник Киряга был воплощением старорежимного андеграунда: объёмный, неряшливый, в фенечках и армейских говнодавах. Доктор Гэ (его не спрашивали, «Геббельс» или «говно», а сам он с объяснениями не лез), Жора и Упырь выглядели в точности как украшающие страницы «Афиши» фрики. Наш вождь, подполковник, казался подполковником в кубе. Я не понимал. Что над чем здесь издевается: жизнь над искусством или искусство над жизнью.

— Австрию я для примера привёл, — говорит Киряга. — Можно и без Австрии обойтись. В каждый момент своего бытия ты находишься там, где желаешь находиться. Это учит проходить сквозь стены.

— Да-а?

Любой из нас был бы очень не прочь пройти сквозь стены. По вагону тихими крепнущими волнами гулял ужас. Руки себе ещё никто не начал грызть — но и отпетых черновых было не так много. Обещанные подполковником лекарства не приближались. Отрезанные линией горизонта.

— Ты концентрируйся, Григорий, и старайся ни о чём не думать. В этом вся трудность. Человек не хочет признать, что не в мозгах у него концентрация. Человеческие мозги такие сопельки, что их и напрягать не стоит — бесполезно. Дух напрягай! Жизненные силы! Активизируй позицию!

— Меня тошнит от людей с активной жизненной позицией, — бросаю я.

— А ты мал ещё, чтобы тебя от жизни тошнило. Только свою порцию к носу поднёс, как блевать затеял! От одного запаха! Ты погляди, Григорий, какие мы нежные выросли на постсоветском пространстве.

— Я бы сам давно изблевался, — говорит коммерс, — но у меня семья, дети.

Вспомнив о супруге. Он меняется в лице. Весело представлять, какие. Казни обрушатся на бедную женщину. Я хихикаю.

— Насчёт тошнить, — говорю упрямо. — У вас это с возрастом уже в обмене веществ, всякая дрянь. А я пока не могу несвежее. И вообще: пусть с возрастом меньше блюёшь, зато понос пробивает.

— Да-а, Гарик, — говорит Киряга. — Нет, Гриш, погоди. — Он хватает за руку коммерса, который вознамерился отвесить мне плюху. — Зуботычинами это не лечится.

— Ещё как лечится.

Тут же в другом конце вагона кто-то припадочно заверещал, раздались мат и сочные звуки ударов, всё стихло.

— А? — говорит коммерс торжествующе. — А, Киряга? Лечится?!

Киряга чешет репу.

— Это не лекарство. Это аргумент. Такими аргументами безногих летать заставляют. Но то, что он полетел, ещё не значит, что ноги выросли.

— Не ноги, так крылья, — ржёт Григорий.

— Кстати, о лекарствах, — говорю. — Неужели ни у кого нет нычки?

Мужики стонут в тональности «кто ж знал».

— При свиноферме, — предполагаю, — может, деревня какая? А у деревенских — ханка.

— У деревенских сейчас даже самогона нет, — говорит Киряга. — Совсем обленились.

— А кому там гнать? Трём старухам?

— Не скажи, Гриша, старухи разные бывают. Вот знал я одну бабку в Новгородской области: песня, не бабка. И всё у неё путём: и корова, и огородец, и аппарат…

— Ты разве не слышал, что сейчас сельское хозяйство поднимают? Вымерла твоя бабка. Вместе с коровой и аппаратом.

— Такие бабки не вымирают. Это национальный архетип.

— А архетипы, значит, не мрут? Ещё как мрут. — Коммерс мрачнеет. — Уж повидал я, поверь.

После поезда мы поехали на двух грузовиках. Которые покорно и безразлично, как замученные лошади, преодолевали подмёрзшие колдобины дороги. От мокрого мёртвого леса по обе стороны веяло бедой, горем. Ободранные ёлки с трудом поддерживали мрачное небо, но вообще-то было видно. Что всей этой земле плевать, упадёт небо на неё или нет.

На открытом пространстве, куда мы наконец выбрались, стояли свежеподлатанные хибары: бараки, хлев. В них тоже была смертельная усталость, её безразличие. Какой-то мужичонка брёл с вёдрами к колодцу. Раз он шёл к колодцу, вёдра были пустыми — но выглядели как полные. Та же истома безнадежности плескала в них, тянула к земле.

Мы выгрузились.

Мы таращились вовсю.

— Не советую бежать, — весомо сказал подполковник. — Вокруг тайга.

— Не так уж долго мы ехали, чтобы в тайгу приехать, — вякнул кислотный заморыш Жора.

— Разговорчики в строю! — Лаврененко неожиданно хмыкнул. — Не так ты, думаю, хорошо учил географию, чтобы знать, сколько ехать до тайги.

— Сколько миль до Вавилона? — пропел Киряга. — Можно дойти при одной свече…

— Кирягин!

— Молчу, мон женераль!

— Романов! Что у тебя с обувью?

Я смотрю на свои кроссовки, которые на глазах перестают быть модными. Утопают, вместе со мной, вглубь родины, в навоз и глину.

— Кажется, мне пора обновить свой гардероб.

— Ты будешь обновлять себя, — говорит Киряга.

— В солдате всё должно быть прекрасно, — говорит подполковник.

— Да не солдаты мы, — скулит Доктор Гэ. — Мы антисоциальный элемент.

— Ты был антисоциальным элементом, — отвечает подполковник, крепко упирая на прошедшее время. — Ты им больше не будешь. Ты будешь Личностью и Членом. Общества.

— Да понятно, что не компартии Чили.

— Компартию Чили, — говорят подполковник и Киряга в голос, — не тронь.

Свиней на ферме не оказалось. (И сама ферма не оказалась фермой.) Поскольку все, начиная с подполковника. Более или менее подготовились в душе к встрече именно со свиньями. Контингент почувствовал себя едва ли не обманутым. Тщедушный мерин, худосочная корова, анемичная тёлочка, пять облезлых овец, клетка с вялыми кроликами, куры, которые не кудахтали, и ответственный за всё мужичонка Пётр, быстро сообразивший, что морду нужно делать не наглую, а идиотически безучастную. Подполковник осмотрел живность, наливаясь румянцем и гневом.

— Почему вид такой дохлый? Не кормишь?

— Так… это…

О где вы, безбрежные свинячьи стада! Тёлка смотрела на подполковника умоляюще; мерин — как с того света.

— Это так ты, падла, осуществляешь довольствие и ветеринарное обслуживание войсковых животных? Давно по рылу не получал? Кирягин! Назначаю тебя старшим по гарнизону животноводом! Отбери себе сопляков поумнее, и чтоб за неделю порядок навели! Пока эти кони копыта не кинули!

— Нам бы тоже пожрать не мешало, — вставил Жора. В отличие от большинства, он не потерял аппетита.

— Так. Что с кухней?

— Баба моя на кухне, — отрапортовал Пётр. — Это… кухарит…

— Так накухарила чего?

И в общем да, накухарила. Мы наелись супа (хотя, может, на него и пошёл какой-нибудь почивший в мучениях кролик), разместились в бараке — и жизнь неуловимым движением вошла в новое русло. Странная вещь: только что тебе казалось, что ты умираешь, и всё происходящее происходит не с тобой — но вот уже лопаешь кашу, слушая, как озабоченный Киряга громогласно составляет список необходимых ветеринарных мазей, и уже кто-то с грехом пополам пилит дрова, драит полы, носит воду — и Доктор Гэ, высокий парень с нервным лицом, почти привычно смотрится в сапожищах и с лопатой. И в лагерях, понял я. Живут люди. И со СПИДом живут. И с раком. Живут, и мало кто вешается.

Конечно, те. Кто в поезде бились в истерике. Так просто сдаваться не собирались. У них и выхода-то не было. Когда человек привыкает решать истерикой все проблемы, другие рычаги воздействия у него атрофируются. Охранники ржали и поколачивали — но через некоторое время вопли, жалобы и слёзы возобновлялись. Я бы и сам поплакал. Но меня припрягли таскаться с тетрадкой за Лаврененко, затеявшим инвентаризацию.

Добра на складе оказалось достаточно: тут тебе и сапоги, и вилы, и макароны. По мере составления описи я обживался в новом мире, примерял его на себя. Мне даже понравились толстые казённые ватники. Особенно когда Лаврененко разрешил. Взять один немедленно. В городской куртке я страшно мёрз.

— Завтра придут лекарства, врач, — гудел подполковник. — Не боись, орлы, наладится. И ты мне, Романов, ещё скажешь большое человеческое спасибо… Посмотри-ка, что в тех коробках… Добавки для похудания? На хера нам здесь добавки для похудания, вы и так все как жерди. Ладно, пиши. Сменяемся с деревенскими на варенье. Да, поблагодаришь Лаврентия Палыча за науку, не сомневайся. А это что такое?

— Чулки.

— Какие чулки?

— Чёрные, с кружевным верхом.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Что это значит: помогать ребёнку расти?Это значит – идти вслед за ребёнком, следовать тем законам ро...
«Что после Bentley? Смерть от скуки? Или желание править миром?»В каменных джунглях нет места жалост...
Зима, крошечная деревня в Альпах занесена снегом: снег идет не переставая, он выбелил все окрестност...
«Что после Bentley? Смерть от скуки? Или желание править миром?»В каменных джунглях нет места жалост...
На переломе эпох, когда эра Водолея сменяет эру Рыб, наемный убийца по имени Натан, открывает в себе...
Книга Анны Яковлевой «Хроники пикирующего Эроса» – документальная проза non-fiction о судьбах просты...