Ты так любишь эти фильмы Фигль-Мигль

— Я ещё не знаю, что они написали. А от меня бы зависело, и не трудился узнавать.

Тётя Аня заставила меня провести письменную работу: серединка на половинку опрос и эссе. Душа её не на месте, когда письменных работ нет слишком долго. Это омеляет источники власти. Тётя Аня держит в железной руке русских писателей и своих учеников, романы и диктанты, калечит насмешкой, убивает исправлениями, истязает трактовкой и дружеским советом. Оценивать написанное другими! У вас, Тургенев, всё опять психологические пейзажи? А вы, Шаховская, — с каких пор «корова» пишется через «а», к чему вообще тут коровы? Из бедного пишущего (роман, диктант) живого вынимают потроха и, вежливо потрогав их указкой, оглашают перечень. Ваши кишки? А что ваши кишки? Никто на ваши кишки не посягает. Можете забирать.

Ещё и поэтому я передумал становиться поэтом. (Поэтому, а не потому, что не хватило таланта.)

— Вам неинтересно, что думают девочки? — спрашивает томная, интересная блондинка, и в тоже блондинистом голоске я с удовлетворением узнаю интонации озабоченного ангела.

— А что они могут думать? Мне интересно, что Линч думает или Кроненберг. И то не всегда.

Отбрив цыпочку, я пристраиваюсь в равноудалённом кресле и с видом почётного страстотерпца сую нос в тетради, а общество лениво плюхается в тёплые воды культурного дискурса. Зу-зу-зу, зу — зу-зу… О книжечках пара слов. О фильмиках пара слов. О телевизионных впечатлениях три десятка восклицаний. «Бездарность», «Пошлость». «Незнание реалий». «Для отечественного сериала даже неплохо». Отдельная плотненькая стая фанатов «Доктора Хауса». (Не хочу сказать дурного слова и не могу отвязаться от подозрения, что практикующие врачи над этим фильмом ржут в голос.) Им жаль, что я обделён на этом пиршестве. Обо мне вновь пытаются позаботиться.

— А вы, Денис? Каков, по-вашему, идеальный роман или фильм?

— Комические диалоги, а в промежутках кого-нибудь убивают. Для вящей живости.

— Разве можно смеяться над убийствами?

— Я кинокритик, а не синефил. Мне всё можно.

— Вы всё время острите, — проницательно и опасливо замечает Елена Юрьевна.

— Да. Это особый шик умирающих.

Мымры и кретины шокированы. Тёткам интересно. Тётя Аня не реагирует, курит.

— А вы… умираете? — не выдерживает тётка попроще.

— Пока нет. Но приготовиться не помешает. И когда я наконец начну умирать, у меня будет выработан нужный навык. — Я смотрю на директора, который незаметно вошёл и стоит у дверей. — Потому что требовать от умирающего, чтобы тот в пожарном порядке учился острить, негуманно.

— А вы гуманист? — в упор спрашивает директор.

— Только по отношению к себе самому.

Он кивает и еле заметно улыбается. Лицо его непроницаемо, галстук строг и подтянут, руки безгранично спокойны. На среднем пальце массивно блестит обручальное кольцо. Жена директора, наверное, такая же, как и он: спокойно стареющая, мрачноватая, упакованная мадам. Тридцать лет назад вместе окончили школу и двинули по жизни бок о бок, как парочка псов на сворке (в хорошем смысле). С тех пор ничего не изменилось, только мсье стал чаще поглядывать на сторону.

— Константин Константинович! И вы всё шутите. А что вы скажете на Страшном суде?

Директор смотрит на цыпочку с раздумьем в очах и говорит так прохладно, что я начинаю внутренне хихикать:

— Что вы, Елена Юрьевна. Если Господь читает в душах, то говорить на Страшном суде никому не придётся. А если не читает, так это будет профанация, а не Страшный суд.

Тут я перевожу взгляд на тётю Аню и вижу, что тётя Аня не упустила ничего: ни натянутого холода интонаций, ни молниеносного исподтишка зырканья. Какое ей, спрашивается, дело? Что может быть законнее, когда директор гимназии крутит любовь с одной из училок? Конспираторы хреновы. Парочка так старательно и наивно держится подальше друг от друга, что обидеть их повернётся язык лишь у конченого завистника.

Я озираюсь: глубоководное, чёрт его побери, царство, которое само для себя имеет претензию казаться салоном; пухлые рыбы алчно разевают рты, а в их тёмном нутре ворочается не сознающая себя злоба. «Сожрать солнце!» — думали бы они, если бы умели думать и если бы знали о существовании солнца. Я здесь, конечно, не лучик света, но делаю всё, чтобы возбудить неприязнь. Зачем? Не знаю. Душа просит.

Общая беседа потолклась на месте и вернулась в область искусства. Заговорили, опять с сериалом в виде старта, о детективах.

— Детективы, — не утерпел я, — строятся на своего рода одержимости, стремлении выяснить правду. Которая мало кому нужна. Кого интересует это дурацкое «на самом деле»? Если уж быть одержимым, то другими вещами.

«И правильно», — говорит взгляд директора.

«Костенька!» — говорит взгляд Елены Юрьевны.

«Попалась», — говорил взгляд тёти Ани.

Я утыкаюсь в тетрадки, чтобы тоже чего не сказать глазами.

— Но ведь сюжет, интрига… — говорит тётка попроще.

Высовываюсь обратно из тетрадок.

— Не знаю. Меня всегда интересует вопрос, не кто убил, а кто будет следующим трупом.

— А как же детективы без убийств?

— Ну это вообще несерьёзно.

— А герой? — спрашивает цыпочка. — Сыщик, расследователь? Каким он должен быть?

— Ну, тут классика. Крутой, кругом виноватый, вечно бухой или на наркотиках. Да, и конечно, спит со всеми подряд: свидетельницами, потерпевшими и подозреваемыми.

— Любопытно, — говорит директор.

— Омерзительно, — говорит Елена Юрьевна.

«Омерзительно», — кивает тётя Аня.

Нити — какие нити, канаты, стальные тросы! — страшного напряжения протянуты от тёти Ани к директору и обратно. Даже между директором и цыпочкой нет такого потока флюидов. Иногда это насмешка, иногда — ненависть, но постоянно — глубокое, противоестественное понимание. Ужасное, недопустимое, о котором помыслить больно. Как между Сашей и её псом. Прости мне, Господь, но они разговаривают! (Саша и пёс, хочу я сказать.) И это выглядит вовсе не трогательно, о нет. Даже говорить не хочу, как это выглядит.

— Что омерзительного? — спрашиваю я с прохладцей у Елены Юрьевны. — Бухло, наркотики или секс?

— Их комбинация. Человек, который борется с преступностью, не должен быть таким же, как преступник.

— Но они и правда такие же.

— Не вы ли говорили, что правда никого не интересует?

Ах ты, сучка! Уличить меня придумала.

— Я соврал.

— Когда именно? — спрашивает директор. — Тогда или сейчас?

— Не скажу.

Этот ответ всех озадачил и, следовательно, удовлетворил. Пока они раскумекают, что их послали на трёхбуквенный, я успею слинять или, по крайней мере, собраться с силами.

— Получается, — говорит Елена Юрьевна, — что, наказывая, эти люди просто громоздят на совершённое преступление ещё одно, иногда даже худшее. И при этом чувствуют себя ближе к тем, кого преследуют, чем к тем, кого защищают.

— Конечно. И если они не могут поступать иначе, зачем им при этом стараться быть другими?

— Но они должны быть другими!

— О нет, это всего лишь лицемерие.

— В лицемерии столько хорошего, — замечает директор. — Только вследствие лицемерия же оно считается не добродетелью, а пороком.

— Это софистика, — замечает тётя Аня.

Мымры, тётки и кретины безмолвствуют, потому что на голубом глазу произнесённое слово «добродетель» лишает современного человека равновесия. Даже если он учитель и привык не моргая говорить «нравственность», «заповеди», «добрые примеры». Есть, видимо, такие слова, от которых в понимании современного человека и учителя веет то ли Законом Божьим, то ли сталинизмом. То есть они чуют, что добродетель сплошь и рядом безнравственна, и стараются обезопасить себя от жутких мыслей, изгоняя слова, которыми эти мысли мыслятся. Конечно, если хочешь жить. Приходится жить здравым смыслом за счёт воображения.

«Это софистика», — говорит взгляд тёти Ани.

«Конечно, — говорит взгляд директора. — Сразу видно, что у парня есть мозги».

«Спасибо», — должен, вероятно, изобразить мой взгляд. Я утыкаюсь в тетрадки.

И Гриега

«Пастораль, — говорит Киряга. — Вот как это называется».

Мы с Доктором Гэ. Переводим и всё никак не переведём дыхание. Нам уже всё равно, как. Это называется. После того. Как мерина вывели погулять. И он отказался идти обратно в свой сарай. И его пришлось заталкивать. Он был бы не против, чтобы мы внесли его на плечах. Конь Калигулы. Зараза.

— Гарик, не мечтай. Ну-ка вилы в зубы.

— Киряга! — говорю. Стараясь, чтобы убедительно. — Мы не можем.

— Можете, только ещё не знаете этого.

Бесполезно объяснять, как. Всё внутри дрожит.

Киряга знает сам, но. Считает, что дрожь достаточно объявить несуществующей, чтобы та куда-то делась. Как, не знаю, облачко. Живительный ветерок дунул, и тю-тю.

Нет вокруг живительного ветерка. Через час только идём обедать, воняя во все стороны навозом, и с неба дрянью метёт, и из-за каждого угла метёт бедою, горем, гнилым, не знаю, кладбищем. Если кладбища гниют.

— Как ты, — говорю, — неприветлива, Родина.

Киряга и даже коммерс ржут.

— Родине, Гарик, нет нужды быть приветливой. Она, как замужняя баба, которая перед мужем может и в старом халате ходить, и в вообще никаком.

— Я бы на месте этой бабы вёл себя осмотрительнее. Мужья, случается, и сбегают.

— От конкретной жены ты сбежишь, а от жены как таковой — куда? От халата в крупном его значении?

— В монастырь или к пидорам.

— Да-а, Гарик, — говорит Киряга. — Молодой ты. Как есть молодой.

— А, по-моему, — говорит коммерс, — всё верно. Бежать нам надо.

Еле перекумарившись, коммерс думает только об одном. Ходит, шатаясь, а в мыслях. Бежит — не догонишь. У него на большой земле ущемлены серьёзные и бандитские интересы также. У него есть мотив и стимул. У него дружок закадычный землю роет, дружка ищет.

— Неужели он настолько к тебе привязан?

Коммерс размышляет.

— Если я скажу, что от этого зависит моя жизнь, сам он из окошка не выпрыгнет. Но выкинуть кого-нибудь другого-как не фиг делать.

— А если, — говорю, — он тебя-то и выкинул?

— Гриш, Гриш, погоди, — Киряга перехватывает коммерсов кулак.

— А что, — говорю, — такого? Меня родной брат сюда слил. Который вместо отца, поганец, всю дорогу. Вся-то разница, что ты своему доверял, а я — нет.

— Родственникам всё же лучше доверять, — говорит Киряга, поглядывая на коммерса. — Это даёт прекрасные результаты.

— Не всегда, — бурчит коммерс.

— Не всегда, — кивает Киряга, — но прекрасные.

Доктор Гэ, который сразу же, как поел, отрубился. Открывает глаза.

— Какие, вообще говоря, у нас шансы?

— Вообще говоря, нулевые, — отвечает Киряга. — А почему ты спрашиваешь?

— Сам не знаю, — говорит Доктор Гэ. — Для поддержания беседы. Мы даже не знаем, где находимся. Как тут побежишь?

— Не обязательно знать, откуда ты бежишь, — поправляет коммерс. — Главное — знать куда.

— Я б тебе сказал, — смеётся Киряга.

— Ну и скажи, стошнит, что ли?

Они цапаются дружески, как разыгравшиеся псы, но. Если псы большие — а они большие, — лучше, пока играют, стоять в сторонке. («В чём проблема-то? — Хороший вопрос. Но на вопрос отвечу вопросом: чья?») Смотрю на Доктора Гэ. Я бы сказал, что он загорел, но сейчас зима. Так что рожа Доктора Гэ, вероятно, просто грязная. (В скобках: обветренная. Возмужавшая.) Доктор Гэ смотрит на меня и видит. Примерно всё то же самое. «В битве двух зол человек — расходный материал», — говорит он.

— А как же добро?

— А, ну конечно. На вид это битва добра и зла. Просто знай, что когда видишь битву добра и зла, это одно зло бьётся с другим. И твоя суперзадача — не участвовать. А если уж участвуешь, отдавай себе отчёт, в чём.

— Ты что, с философского?

— Нет, я неонацист.

— Это, — говорю, — нужно отметить.

И тогда мы пошли и отлупили какую-то девку, которая слишком уклонилась от тропы «барак — нужник». Гуляла она, что ли. А потом нас самих лупили охранники. Но не за девку. Девка жаловаться не стала.

Корней

«Интересно, — говорит Принцесса, — у Клинтона и в паспорте написано Билл? Или всё-таки Уильям?»

Мы сидим на диване и рассматриваем толстый альбом с обложками «Rolling Stone» — всеми, какие есть за всю историю. Почему на обложку музыкального журнала периодически попадают президенты, я не знаю. Может, у них в Америке музыка выполняет ту же просветительско-мессианскую функцию, что у нас — литература. Правда, в наших литературных журналах нет фоток президентов. Но в них вообще нет картинок. Иначе писатели интересовались бы только тем, что происходит на обложке, и просветительско-мессианскую функцию пришлось бы похерить.

И вот, рассматриваем. Брэд Питт с хаером, Вайнона Райдер в комбинезоне на голое тело, Дрю Бэрримор такая молоденькая, что не узнать. Джек Николсон в кресле засыпан снегом вместе с креслом.

Марлон Брандо в рваной куртке у забора. Доходим, наконец, до фотографии Боуи 1976 года. Принцесса смотрит долго-долго.

— Только странно, что он ко мне совсем не пристаёт, — говорит она с недоумением, и, разумеется, о Лёхе, а не о Боуи. (Хотя нас и Боуи оценил бы по достоинству.) — Коринька, ты заметил?

«Может, он другой ориентации?»

— Не может быть, чтобы мужик с такой нижней челюстью был другой ориентации. И в любом случае, ради меня ориентацию можно поменять.

«Может, — думаю, — он влюблён в другом месте?»

Принцесса вспыхивает.

— Думай, что говоришь, тупица.

«Сама дура!»

— Что мы вообще о нём знаем? — начинает Принцесса чуть погодя. — И зачем ему всё-таки библиотека? И откуда такие знакомые у Антона?

«Вот-вот! Чем меньше мы о нём знаем, тем лучше. Пожалуйста, почеши мне спинку».

— Давай почешу. Думаешь, позвонить Антошке — гадёнышу?

«Нет!»

— Думаешь, он что-нибудь знает?

«Нет!»

— Хорошо, позвоню. Ну-ка лапу покажи. Опять болячка?

«Ой! Не надо, щекотно!»

— Я вот не могу понять, почему он ко мне не пристаёт. Не дёргайся ты, дурак, когти стричь будем.

«АаааааааП!»

И вот, на следующий день, когда мы привезли Алексею Степановичу очередную порцию библиотеки, дверь нам открыла девушка стандартной неземной красоты.

Моя фифа не в силах вообразить, что на свете есть кто-либо краше неё. Поэтому к другим красивым девушкам относится благодушно. Раз она самая-самая, то красивый фон только придаст пущего блеска. Иногда, чтобы ярче сиять, умные окружают себя дураками, талантливые — бездарями, а красавицы — дурнушками. Это не наш случай. Мы любим полный триумф.

Принцесса ставит связки книг на пол.

— Возьмите, — говорит, — милая, и отнесите в библиотеку. И передайте Алексею Степановичу, что Гиппеля я заказала четырнадцать томов «Samtliche Werke». У нас в городе ни у кого нет Гиппеля в таком количестве. Может, конечно, никому он в таком количестве и не нужен, но ведь это не Гиппеля характеризует, верно?

Милая хлопает глазищами. Отбрасывает волосы. Проверяет, на месте ли бюст. Ножкой в розовой туфельке с помпоном и без задника делает некое движение. В общих чертах готова бежать в библиотеку, только не понимает, в какую. Наконец пробует наладить дискурс.

— Ээээ… — говорит она. — Он вышел на пять минут. Может, кофе?

Голос Принцессы мягок, как моя шёрстка на горлышке.

— Нет-нет, мы уходим. Вы запомните про «Samtliche Werke» или написать на бумажке?

И вот, шагаем прочь, и Принцесса бурно смеётся от удовольствия.

— Каждый так бы и сказал: «Это хеттский жест»! — восклицает она. — Даже пэтэушник.

Ну и, конечно, натыкаемся прямо на него.

— Как дела, котик? Кажется, у тебя свободный вечерок?

Она сказала это на автомате, ещё не вынырнув из мира литературы и злополучных хеттских жестов. Лёха улыбнулся. Принцесса прикусила язык. Чувствуя необходимость пояснений и бесясь от этого, она через силу объясняет:

— Это цитата. У Голсуорси в одном романе героиня встречает на улице своего дядю и здоровается с ним так, как поздоровалась бы, по их общему мнению, проститутка с Пиккадилли.

— Она ему что, намекает?

— Она бы никогда не стала намекать, возникни хоть тень подозрения, что это будет намёком. Атак это просто шутка.

— Глупая шутка.

— В этом вся соль. Потому что и эта девушка, и её дядя так же далеки от проституток на Пиккадилли, как Российская Федерация — от колонизации Марса. Они так шутят. Это английский юмор.

— Хорошо, я понял.

— Не сердитесь, Алексей Степанович, — говорит Принцесса сквозь зубы. — Я стараюсь сдерживаться, но эрудиция и богатый словарный запас постоянно ставят меня в неловкое положение.

— Шути, шути, я разве против. Только предупреждай. А то вдруг у меня и правда вечерок свободный.

— И что?

— Не хочу обламываться из-за английского юмора. Но раз уж ты здесь, съездим кое-что посмотрим. Наследники профессорскую библиотеку распродают. Поглядишь, может, есть смысл взять оптом. Не отставай, парень.

Так точно, сэр. От дяди ни пяди.

И вот, идём к машине. Дверцу открывает амбал сопровождения (драбадантами их называют). Такой широкорожий, что оба уха за раз не увидишь.

В машине играет радио, а потом, перестав играть, говорит восторженным женским голосом: «Матч продолжается. Страсти так и горят!»

— Дура ты, дура, — говорит голосу Принцесса. — Страсти вообще-то кипят, а не горят. Бурлят, в крайнем случае.

— Какая разница? — спрашивает Лёха.

— Между горением и кипением?

— Если я правильно понял, — говорит Алексей Степанович, — это метафора. И поскольку буквально страсти не могут ни того, ни другого, то какая разница, горят они или кипят в переносном смысле?

«Что тебе, пэтэушнику, известно о метафорах? — написано на лице у Принцессы. — Откуда ты слово-то такое знаешь?» Она говорит:

— Такие устойчивые метафоры не для того столетиями складывались, чтобы их первый встречный кретин коверкал. И если вековая поэтическая практика выработала рифмы любовь-кровь-вновь или розы-морозы, не обязательно поганить их своим остроумием. Не нравится любовь-кровь, рифмуй что-нибудь другое. А ещё лучше — переквалифицируйся.

— Откуда ты такая? — спрашивает драбадант с переднего сиденья.

Принцесса фыркает.

— Скажите, дружок, а вы горите желанием рассказать мне свою биографию? — Фыркает ещё сильнее. — Если я правильно понимаю смысл слова «гореть».

— Скажи, чего ждёшь, и я что-нибудь навру.

— Не сомневаюсь.

«Вот у некоторых сера в жопе горит, — думаю я. — А в руках всё — синим пламенем». Получаю подзатыльник.

— За что? — спрашивает Лёха.

— Он знает, за что. Видите, хвост поджал?

— Я бы тоже поджал хвост, если бы кто-нибудь размером со слона свесил мне плюху.

Я пристраиваю морду Принцессе на колено, а к Лёхе поворачиваю зад: дескать, сами разберёмся. Лёха одобрительно хлопает меня по ляжке. Но-но! Как сумел, так и присел.

В машинах, вообще говоря, не бывает уютно: воняет и укачивает. Или трясёт. (Но укачивает всё равно.) Здесь пахло самой машиной — металлом, кожей, сигарами и спиртным в потайных ящиках, Лёхой пахло, драбадантами. И ехали мы как по маслу.

Принцесса и Лёха на заднем сиденье смотрят в разные окошки. Я сижу между ними, как свадебный генерал, но свадьбой не пахнет. Налево принюхаюсь: такой хюбрис, что и без человечьих рученек, сам по себе, на стенку полезет. Направо принюхаюсь: такой хюбрис, что мозги вышибает. Ох, плохо дело. Одного-то хюбриса на целую античную трагедию хватает. А ну как их два?

Шизофреник

Уже говорил, что нужно как можно меньше смотреть по сторонам и как можно тщательнее смотреть — пусть это нелегко — под ноги. У этой благоразумной привычки (как и у всех благоразумных привычек, ведь благоразумие — это прежде всего умение игнорировать, а далеко не все вещи мира можно игнорировать вполне безопасно) есть один важный изъян: если опасность придёт, ради разнообразия, не из-под ног, а именно со стороны. И она пришла, ради разнообразия, и сильно, не шутя, толкнула меня в спину и бок. Я оказался в закутке за лестницей, перед дверью в подвал или иное хозяйственное помещение (не хватило всей жизни, чтобы выяснить, подвал это или не подвал, я боялся одной мысли о маленькой железной двери, выкрашенной в разные периоды красками разных цветов, преимущественно зелёной, даже когда входная дверь была нормально коричневой; а в те редкие дни, когда маленькая железная дверь оказывалась не на замке и, порою, приветливо распахнута, я летел мимо на крыльях ужаса, и выбивающиеся из-за двери клубы смрада хватали меня за пятки), да, простите, прямо перед ней оказался: согнувшись, отклячившись, со лбом, прижатым к чередующимся пятнам краски и ржавчины; эта дверь, как бы часто её ни красили, ржавела свирепо, мгновенно, непристойно, как где-нибудь в джунглях, в непредставимой жаре и влаге.

Сзади меня плотно держали за вывернутую руку и за волосы.

— Ну что? — спросил в ухо глухой голос. — Допрыгался?

— Допрыгался, — смиренно признал я.

— На кого работаешь?

Что я мог рассказать ему в ответ? Про пенсию по инвалидности? Про то, что кого-то настоящего, опасного, смелого перепутали с никчёмным уродом? Допустим. Но я должен был сказать это так, чтобы он мне поверил. И с дурацким смешочком, вполне, на мой взгляд, подтверждающим придурковатость говорящего — уж получше лежащей дома в шкафу справки, — я ответил:

— На Моссад.

Признаю, что пошутил глупо, но я всего лишь хотел защититься. Показать свою полную, безграничную непригодность к серьёзной речи, свой бездонный идиотизм. И, как выяснилось, защищаться такой шуткой было самой плохой идеей из всех, какие могли меня осенить. (Слово-то какое. Будто под сенью развесистых идей укрываешься от палящих лучей разума; и ведь эта сень действительно даёт, до определённого момента, защиту и прохладу.) Самой плохой идеей. В сущности, я бросился под то дерево, в которое предстояло попасть молнии. Потому что он не удивился.

— Теперь будешь работать на меня. Тихо! Не дёргаться!

Он отпустил мою руку, но не меня. В новой диспозиции в одно ухо мне упирался ствол оружия, в другое — успокоившийся, ей-богу, повеселевший голос. И я не мог решить, что опаснее.

— Сперва ты расскажешь, зачем за мной следишь.

«Я всего лишь хотел узнать, какого цвета у вас глаза». Такой ответ многих бы, наверное, устроил. В худшем случае меня бы приняли за гомосексуалиста и, наградив пинками, отпустили. Но человеку, который как должное принимает слово «Моссад», требуются другие ответы. Это знал он, а теперь знал и я тоже.

— Я не слежу.

— Неверный ответ.

«Я отвечу тем ответом, который вам понравится, только сперва скажите мне, что это», — вот что следовало бы сказать. Я ведь не понимал, чего он добивается. Я даже не понимал, настоящий у него пистолет или как.

— Я не виноват перед вами.

Он озадаченно фыркнул.

— Я и не говорю, что ты виноват.

Как-то сразу и само собой определилось, что он будет мне тыкать, а я не посмею ни возразить, ни перенять. Возможно, это нормальное поведение для того, у кого пистолет, а возможно, его организация в международной табели о рангах была выше Моссада. (О котором отныне мне предстоит думать словом «мой». Боже, хоть бы прочесть о них что-нибудь общедоступное.) Пока ещё я знал, что не работаю на Моссад. (Насколько человек может знать о себе такие вещи.) Неизвестно, что я буду думать после соответствующей обработки… в конце концов, мой двоюродный дед, которого чёрт догадал брататься с союзниками на Эльбе, оказался английским шпионом.

— Зачем я сдался Моссаду?

«Скорее всего, низачем». Такой ответ мне и самому уже представлялся неверным. Поистине, у Моссада могли быть самые разнообразные, сложно спутанные, досконально продуманные мотивации.

— Они осведомлены, — сказал я дипломатично. Вот так, осведомлены, мало ли о чём. Ему лучше знать.

— Ага. — Он расслабился, будто впрямь услышал дело, и я поспешил перевести разговор.

— А что будет со мною?

— Ничего, будешь получать дополнительные инструкции, всё как обычно.

— Но как я это объясню?

— Я же сказал, всё как обычно. Отпишешь своей конторе, что это ты меня перевербовал.

— А мы не запутаемся?

Он коротко засмеялся и надавил мне на затылок; мои волосы по-прежнему были зажаты в его кулаке.

— Не думаю.

— Я всё понял, — сказал я.

Вечером я позвонил Хераскову. Я бы умер, если бы не позвонил, да и, при сложившихся обстоятельствах, не такая это была страшная вещь. Впереди маячили вещи пострашнее.

— Помните, как мы познакомились? — неожиданно спросил он. — Я разговаривал с приятелем о Байроне. Так вот, его убили.

— Байрона? — ляпнул я с перепугу и оттого, что в голове всё звенело и дёргалось от недавней встречи.

— Виктора, — поправил Херасков мрачно. — Байрона, конечно, тоже, но это не новость.

Сегодня мне казалось вполне естественным, что людей — и наших приятелей, и английских поэтов, крупнейших представителей эпохи романтизма, — убивают. Ещё вчера я спросил бы «почему?» или «зачем?» (хотя, если подумать, спрашивать «зачем» имело смысл у убийцы). Сегодня я спросил: «Как?» По всей видимости, мне предстояло вплотную интересоваться подобными вещами. Что ещё требуется от перевербованных агентов Моссада?

Страницы: «« 345678910 »»

Читать бесплатно другие книги:

Что это значит: помогать ребёнку расти?Это значит – идти вслед за ребёнком, следовать тем законам ро...
«Что после Bentley? Смерть от скуки? Или желание править миром?»В каменных джунглях нет места жалост...
Зима, крошечная деревня в Альпах занесена снегом: снег идет не переставая, он выбелил все окрестност...
«Что после Bentley? Смерть от скуки? Или желание править миром?»В каменных джунглях нет места жалост...
На переломе эпох, когда эра Водолея сменяет эру Рыб, наемный убийца по имени Натан, открывает в себе...
Книга Анны Яковлевой «Хроники пикирующего Эроса» – документальная проза non-fiction о судьбах просты...