Она уже мертва Платова Виктория
Самый старший и Самая младшая – тоже. Ни единой строчки не посвятила им Парвати, а ведь посланий от нее за долгие десятилетия скопилось очень много – около ста. Странно, что, кроме матери, никто больше не писал папе, как будто и не было у него братьев и сестер. Да и Парвати не баловала его особыми подробностями из их жизни. Одно из писем, отправленное из Крыма года за два до гибели родителей, поразило Полину: старуха писала о каких-то мелочах. О граде, который побил цветущие абрикосы и персики, «так что теперь ждать урожая не приходится»; о том, что Лёка потерял деньги, целых двести гривен; о том, что соседи (те самые, к которым приезжал когда-то москвич Егор) продали дом буровику с Ямала, и теперь у него на участке денно и нощно идет строительство; и о чем-то совсем несущественном, вроде цен на молочные продукты. И лишь в конце шла приписка:
«Нашего Павлика больше нет. Погиб при испытаниях какого– то нового котла у себя на заводе. Смерть была мгновенной, он, слава богу, не мучился. Сережа передал деньги на похороны, так что все устроилось наилучшим образом. Заказали памятник из гранита, и место выбрали подходящее».
Несколько раз Полина перечитывала постскриптум, пытаясь понять его смысл. Павлик, Павел, – отец Шила и Ростика. С ним случилась трагедия, непоправимое несчастье, а мать пишет о смерти сына так, как будто речь идет не о родном человеке, а о ком-то не очень близком – вроде буровика с Ямала. Каким холодом, какой отстраненностью веет от этих строк! Старуха – никакое не божество, она просто жестокосердная, бездушная дрянь. А ее нежно любимый папочка?… Он промолчал о потере брата, ни словом не обмолвился об этом Полине – и это после всех его утверждений, что он в курсе происходящего в Большой Семье!
Точно так же он был глух к мольбам тети Веры в том ночном разговоре за полуприкрытой дверью. Но теперь совершенно неважно, каким был папа – жестоким, безвольным, не способным даже на каплю милосердия. Или – наоборот – заботливым и мудрым, готовым на все, лишь бы оградить свою семью даже от самого незначительного потрясения. Главное, что он – был. А теперь его нет, и мамы нет. Возможно, тетя Вера тоже ушла из жизни, но Полине некому сообщить об этом: все родственные связи порваны, перекручены, как нитки, что годами лежат в жестянках из-под немецкого рождественского печенья никому не нужные. Стоя на крыльце чужого темного дома, она не решается войти в него. И за дверью не слышно голосов – ни папиного, ни тети-Вериного, – никаких, лишь гнетущая тишина, а на несмолкаемую болтовню дождя Полина больше не обращает внимания.
Но радостное возбуждение, не покидавшее ее на протяжении последнего получаса, вдруг куда-то испарилось. И в голову полезли все те же неудобные вопросы, от которых она с такой легкостью отмахнулась в шкиперской. Есть ли связь между письмом и энтомологической коллекцией? Безусловно, они подброшены в одно и то же время, одним и тем же человеком – Лёкой. Лёка бормотал что-то невнятное относительно коллекционера и так и не назвал его имя: не может же считаться именем «зимм-мам». А невнятное и непроизносимое – может считаться опасным? Может, если у бабочки отрывают голову. Что это – предупреждение? Угроза?
Сережа никогда и никому не угрожал. Напротив, был любящим внуком и братом – не чета всем собравшимся в доме Парвати. Он – пусть и опосредованно – помог Полине, когда она больше всего нуждалась в помощи, он был нежен с ней – тогда, в детстве. Так что —
Давай, трусюндель!
Толкнув дверь, она сделала шаг в темноту. Тьма была кромешной, и рассчитывать, что глаза привыкнут к ней, не приходилось. Полина уже потянулась к спасительному фонарику, когда неожиданно зажегся свет. Вскрикнув от неожиданности, она позвала:
– Сережа!..
Ответа не последовало, а свет, поначалу довольно тусклый, с каждой секундой становился все ярче: очевидно, в плафон над головой Полины были вставлены энергосберегающие лампочки. Прихожая, в которой она оказалась, представляла собой просторное помещение. Пустынное – если уж быть совсем точным. Невысокий, красного дерева, комод, зеркало в золоченой раме прямо над ним да китайская напольная ваза – вот и все обитатели этого помещения. В зеркале отражалась картина, висевшая на противоположной стене: парусник, застигнутый бурей в открытом море. А комод украшали две вазы поменьше – с живыми цветами.
Маттиола!
Цветок ее детства, цветок того трагического августа! Скромный садовый житель, что так нелепо и трогательно смотрится в дорогущих фарфоровых вазах. Странно, что он вообще появился здесь, ведь время его цветения давно прошло.
Но маттиола выглядит свежей, срезанной и поставленной в воду каких-нибудь пять минут назад. И тот, кто возился с ней, наверняка в доме!
– Эй! – еще раз крикнула Полина. – Есть здесь кто? Сережа!..
Там, за пределами освещенной прихожей, начинался полумрак, и в этот полумрак вела бледно-сиреневая ковровая дорожка с длинным ворсом. Наверное, нужно снять ботинки, чтобы не оставлять следов. И скинуть, наконец, дождевик. Полина повертела головой в поисках вешалки, но так и не нашла ее. Довольно странно украшать дом цветами и китайскими вазами и не позаботиться о такой полезной мелочи, как вешалка. Она просто оставит дождевик у дверей, вот и все.
Прежде чем переступить порог комнаты, Полина обернулась и еще раз оглядела прихожую: входная дверь (еще не поздно уйти!), цветы из детства (поздно, поздно уходить!), картина с парусником… А вот это ускользнуло от ее внимания – Салфетки!
Белые вязаные салфетки, на которых стоят обе вазы с маттиолой. Точно такие же салфетки вязала Парвати, в ее старом доме и шагу нельзя было ступить, чтобы не наткнуться на них. Они и сейчас водятся там в изобилии, они пережили свою создательницу и ни капли не изменились, разве что пожелтели от времени. Чего не скажешь о салфетках в прихожей, сияющих белизной.
Милый, милый Сережа! Милый и сентиментальный и хранящий память, ничем другим нельзя объяснить появление этих мещанских раритетов в его новом доме. Умном доме, где вмонтированные в стену фотоэлементы реагируют на движение и свет включается сам собой. О том, что это – именно умный дом, говорит и небольшая пластиковая плашка на стене, около входной двери. Прямо под панелью с небольшим экраном. Должно быть, на экран транслируется изображение с улицы, от ворот и калитки, но сейчас он черен: внешнее освещение отключено.
Несколько шагов – и Полина уже в комнате. Темнота сменяется светом – одновременно вспыхивает сразу несколько светильников. Настенные бра, высокие причудливые лампы из бумаги – одна, другая, третья, такие Полина уже видела – на старых японских гравюрах, в фильмах, где действие происходит на острове Кюсю, на острове Хоккайдо. Там, в мягкой тени, которые они отбрасывают, вот-вот должен появиться Сережа.
Но Сережа не появляется.
И комната вовсе не комната – большой зал. Мебели почти нет, и ее отсутствие делает зал еще огромнее. Где-то, в дальнем его конце, просматриваются очертания лестницы. Справа от лестницы – небольшой коридорчик (неизвестно, куда он ведет, скорее всего – на кухню и в подсобные помещения). Два глубоких кресла стоят прямо посередине зала, они накрыты белыми чехлами: такие чехлы призваны предохранять мебель от пыли во время длительного отсутствия хозяев. Если бы сейчас было лето, то зал оказался бы до краев наполнен солнцем – так много в нем окон. Окна – огромные, в пол – служат стенами зала, но сейчас они закрыты жалюзи.
Есть еще резной столик с мраморной столешницей – он стоит между креслами. Как хорошо было бы сидеть здесь с Сережей, в разгар солнечного дня, с открытыми окнами, сквозь которые проникает легкий ветерок и доносится едва слышный шум моря! И пить вино, и болтать обо всем на свете, время от времени поглядывая на картины, развешенные в простенках. Картин несколько, но сосредоточиться можно и на одной: их сюжеты повторяют друг друга и повторяют сюжет скромного полотна из прихожей – парусник, застигнутый штормом. Если подойти поближе и вглядеться в судно, наверняка прочтешь его название —
«НЕ ТРОНЬ МЕНЯ!»
Полина нисколько в этом не сомневается.
Конечно, в картинах есть что-то настораживающее: зачем плодить близнецов? Но, подумав, она находит объяснение и этому – Сережа трепетно относится к прошлому. И не просто к прошлому – их общему прошлому, их трагическому и прекрасному августу. Он хочет, чтобы его Белка знала: он ничего не забыл! Все говорит об этом, куда ни кинь взгляд.
Раз-два-три, Сережа – выходи!
Кажется, она произнесла это вслух, и гулкое эхо разнесло ее голос по всему залу. Эффект оказался потрясающим: выходи, выходи, выходи! – повторяли маленькие невидимые Белки на разные лады. Трудно остаться равнодушным к такой мольбе, но Сережу не пронять. Он и не думает появляться, и Полина бессильно опускается на краешек кресла. И только теперь замечает, что столик, издали казавшийся пустым, вовсе не пуст.
Шахматы.
Сережа мог бы позволить себе любые – из ценных пород дерева, из нефрита, да хоть бы из золота, но… Это совершенно ничтожные пластмассовые карманные шахматы, точно такие же… с какими не расставался Лазарь!
Голову Полины как будто стянуло железным обручем, кровь прилила к щекам, в виски бьют маленькие молоточки – нет-нет, Сережа не мог так поступить с ней! Ведь это он спас ее, вытащил из грота с мертвым мальчишкой. Он был рядом, когда Белка заболела после всего пережитого, он прекрасно знал, как она страдает.
Шахмат на крошечной доске намного меньше, чем должно быть: не хватает белого и черного коней, черной королевы. А белая лишилась своего повелителя. Три из четырех флангов на доске полностью оголены, нет большинства пешек. Куда подевались фигуры? Они не завоеваны противником, иначе бы находились тут же, на столике, – так где же они?
Стены зала устремляются ввысь, кресла и столик увеличиваются в объемах, картины в простенках кажутся больше, чем были еще несколько минут назад. Не криминально больше, не настолько, чтобы Полина почувствовала себя Алисой в Стране чудес, отхлебнувшей из флакончика и уменьшившейся.
Она чувствует себя… Белкой.
Белкой, которой исполнилось одиннадцать!
Полина так бы и осталась безвольно сидеть в кресле в ожидании Сережи, но Белка знает, что делать. Что искать и куда двигаться. У Белки острые глаза, не то что у Полины, посадившей зрение многолетней работой за компьютером. Если черный и белый кони пасутся поблизости, она обязательно их обнаружит.
Но первой Белка нашла одну из пешек.
Она валялась сразу за ближним к коридорчику креслом. В полуметре от нее лежала вторая, еще дальше, у коридорчика, сразу две. Двадцать лет назад она тоже шла по следу, оставленному Лазарем, но тогда рассмотреть фигурки, зарывшиеся в гальку, было сложнее. Здесь же, на мраморных плитах пола, они сразу бросались в глаза. Черные были заметнее, и черных было больше, и не захочешь – увидишь; уж не в этом ли состоит тайный план Сережи, исключающий любую случайность? Белка должна двигаться в строго указанном направлении, ни на секунду не сбиваясь и не уходя в сторону.
Фигурки (ладья, пешки и два черных слона, которых она по детской привычке называла офицерами) провели ее через коридор, оказавшийся неожиданно длинным. Дверь в конце коридора была приоткрыта, но за ней оказалась вовсе не кухня – зимний сад.
Огромная оранжерея со стеклянными стенами и стеклянным, почти невидимым во тьме куполом еще не отапливалась, и Белка поежилась от холода. И попыталась вспомнить, видела ли она эту оранжерею, когда стояла на смотровой площадке? Нет, определенно нет, что странно, – ведь столь масштабная пристройка просто обязана просматриваться с любой точки участка. Должно быть, ее скрывало одно из крыльев дома, другого объяснения нет. В оранжерее пахло какими-то поздними осенними цветами, прелой (совсем как в саду Парвати) листвой. Был и еще один запах. Поначалу неявный, он через какую-то долю секунды перебил все остальные и теперь настойчиво лез в ноздри.
Одинокий свитер, он висит на одиноком крючке, вбитом в дверной косяк. Именно от него исходит аромат дорогого мужского парфюма. Парфюм – дорогой, а свитер – самый обыкновенный, черный, грубой вязки, когда-то давно Белка уже встречалась с похожим свитером. Ну да, это произошло в тот самый день, когда ей чудом удалось избежать гибели от руки Маш. Вернее, от ее теннисной туфли. Белку спасла Тата, принесшая печальную весть о мертвом теле.
Не о теле Асты, чего все страшно боялись, – речь шла о дельфине, которого выбросило на берег в бухте. Маленький дельфин, чья кожа оказалась иссеченной винтами лодочного мотора. Дельфина нашли Шило с Ростиком, и на пляж (поглазеть на несчастное млекопитающее) отправились все. Даже Аля, даже толстый Гулька, не говоря уже о старших. И лишь Белка никуда не пошла: выбежав из кухни, она бросилась на поиски Сережи, но так его и не обнаружила.
Что случилось потом, она помнила смутно. Кажется, забралась на сеновал, где обитал Сережа, и зарылась с головой в пахучее сено. Ее пробирал озноб, сердце бешено колотилось, а горло болело. Но боль шла не изнутри, как бывает при ангине, – снаружи. Маш вовсе не шутила, когда говорила, что убьет Белку. Она почти сделала это, и хорошо, что теннисная туфля – не винт лодочного мотора. Когда же придет Сережа?…
Сколько минут или часов она провела в ожидании – неизвестно. Чтобы хоть немного скрасить его, пришлось поплакать, провалиться в сон, проснуться и снова поплакать: о судьбе Лазаря и о судьбе неведомого ей дельфина заодно. Вдоволь наплакавшись, Белка опять провалилась – но на этот раз не в сон: в странную дремоту. При этом глаза ее были широко распахнуты и ни одна мелочь не ускользала из поля зрения.
Вот Сережины книги, невесомо парящие во вселенной сеновала.
Вот тетради в толстом коленкоровом переплете.
Вот его свитер.
Белка и сама как будто парила в безвоздушном пространстве, но добраться до свитера не так-то просто. Он где-то там, внизу; цветки клевера льнут к нему, вспыхивают яркими пятнами на черной поверхности – ведь свитер-то черный! И очень тяжелый. Белка почувствовала эту тяжесть, как только сунула голову в ворот и продела руки в рукава. Рукава были такими длинными, что собственных пальцев она не увидела, а закатать их с первой попытки не получилось: мягкая на вид шерсть оказалась неожиданно грубой, негнущейся, как кусок толя. Свитер только немного пах сеном, а в основном – сыростью и землей. К запаху сырости примешивался еще какой-то запах – тонкий, сладковатый и не слишком приятный. И, странное дело, шерсть не согревала Белку, напротив – отступивший было озноб снова дал знать о себе.
Белка вдруг подумала, что никогда не видела этого свитера на Сереже.
Может, это вовсе не его вещь?
Днем Сережа ходит в майке или в футболке – дни стоят жаркие. Прохлада опускается лишь по ночам, а по ночам Белка Сережу не видит: она спит у себя в шкиперской. А в тот единственный раз, когда Повелитель кузнечиков навестил ее, он был… В чем же он был? Кажется, в рубашке с длинными рукавами. Или – в свитере? Точного ответа нет, и эта неопределенность мучает Белку. Ей не нравится свитер, не нравится запах, исходящий от него, – и почему только дурацкий комок шерсти не вывесил предупреждение «Не тронь меня!»? Старинному линейному фрегату и тарелке можно, так почему свитеру нельзя?…
Внезапно появившийся Сережа застал Белку в кульминационной фазе борьбы со свитером: выскользнуть из него оказалось сложнее, чем попасть. Шерсть царапалась и покусывала запястья, длинный ворот змеей обвивал шею, которая все еще немного болела после натиска теннисной туфли. Белка почти выбилась из сил, когда услышала Сережин голос:
– Эй? Кто здесь?
– Я, – пискнула она.
– Кто «я»?
– Белка.
И трех секунд не прошло, как девочка оказалась на свободе. И увидела перед собой лицо Сережи: взволнованное и грустное.
– Привет, красотка девушка! Ты что здесь делаешь?
– Я ждала тебя. И я не красотка-девушка.
– Нет? – Сережа попытался улыбнуться, но получилось плохо: уголки губ так и остались опущенными, а глаза… Глаза не смотрели на Белку, они обшаривали пространство вокруг нее.
– Нет. Ты разве не знаешь, что такое «красотка-девушка»?
– Просвети.
– Это стрекоза. Живет по берегам рек. Она маленькая, но красивая. Потому и называется – красотка.
– Тебе откуда известно?
– Ха! Мой папа – энтомолог, ты разве забыл?
– С красоткой понятно, – Сережины глаза все никак не могли сосредоточиться на Белке. – А девушка? Ведь не все стрекозы девушки? Наверное, и парни попадаются?
У нее не было ответа на этот простой вопрос, но Сережа и не ждал ответа. Он сложил в две отдельные стопки книжки и тетради и теперь раздумывал, что делать со свитером. Вернее, Белке показалось, что он раздумывает. К свитеру ее божество так и не прикоснулось.
– Он неудобный, – сказала Белка.
– Кто?
– Твой свитер.
– Вообще-то он не мой, – Повелитель кузнечиков посмотрел на нее в упор – наконец-то! – Где ты его нашла?
– Здесь.
– Понятия не имею, откуда он взялся. Впервые его вижу.
Белка обрадовалась и расстроилась одновременно: ну, конечно, такая ужасная, плохо пахнущая вещь не может принадлежать Сереже, а она поступила, как дура, облачившись в подобную гадость. Руки до сих пор горят от шерстяных прикосновений, – и это плохо. Но Сережа здесь, с ней, – и это хорошо. Это – самое лучшее, что может быть.
– Наверное, Лёка оставил, – осторожно сказал Сережа. – У Лёки в мастерской полно старых шмоток.
– Он плохо пахнет, – пожаловалась Белка.
– Еще бы! Может, он сто лет здесь валяется. Или двести. Вот и отсырел. Ну да черт с ним, со свитером.
– Ага.
– Ты грустная. И глаза красные. Что-то случилось?
Что-то случилось. Разве произошедшее с Лазарем не в счет? Разве это не повод для грусти? – странный-странный Сережа! И глаза у него странные, совсем не такие, какими она увидела их впервые. Скала, по которой струился водопад, растрескалась и обледенела, плющ пожух, а маленькие ящерицы, маленькие птички и маленькие лемуры покинули насиженное место, – и Белка их понимает. Эти нежные существа не в состоянии переносить холод. Ведь глаза у Сережи холодные, подернутые инеем. И это резко контрастирует с его участливым голосом.
Белка так испугалась, что даже не нашлась, что ответить. Конечно, она могла пожаловаться на Маш, но это означало бы косвенно обвинить в своих неприятностях Сережу. Не расскажи он обо всем, что случилось на пляже, Парвати – не было бы и ширмы, за которой так неудачно спряталась Белка. И всей последующей сцены, и кухни, и теннисной туфли.
Нет-нет! Сережа ни в чем не виноват!
– Все будет в порядке, ты слышишь, Бельч? Ты веришь мне?
Она шмыгнула носом и кивнула головой – «да, я верю». И в ту же секунду Сережа крепко обнял ее и прижал к себе. И снова забил водопад в оттаявшей скале, а увядший было плющ выбросил сразу с десяток молодых сочных побегов. И вернулись на свои места маленькие птички и маленькие ящерицы – все-все-все. Но прежде чем спрятаться в прохладных струях, малыши на секунду коснулись хвостами и крыльями Белкиного живота, и от этого невесомого касания она затрепетала. Вскоре к ящерицам и птичкам присоединились крошки-лемуры – те еще шутники, те еще непоседы. Им не терпелось поиграть, хоть во что-нибудь: хоть в футбол, хоть в лапту, хоть в йо-йо… Но внутри у Белки не поместятся ни футбольный мяч, ни бита для лапты, разве что два маленьких диска на резинке. Это и есть йо-йо. Но сейчас, когда Сережа обнимает ее, а лемуры начали свою игру, йо-йо – ее собственное сердце, ничто иное. Оно мечется в теле, подпрыгивает, падает, снова взмывает ввысь, никогда раньше Белка не испытывала таких приятных, таких острых и сладких головокружительных ощущений.
– Я люблю тебя, Сережа! – уткнувшись губами ему в футболку, говорит она.
– Я тоже люблю тебя, малыш.
Э-э, нет.
Она – не малыш. Малыши – это птички, и ящерицы, и беззаботные лемуры. Любовь, которую можно испытывать к малышам, отдает снисходительностью. А снисходительность Белке не нужна, в гробу она видела снисходительность.
– Ты не понял, Сережа. Я люблю тебя.
Сережа мягко отстраняет Белку и заглядывает ей в глаза. Какое счастье, что все снова оказались на своих местах – и скала, и зеленый плющ, и веселый болтун-водопад, и птички, и ящерицы. Лемуры тоже присоединились к ним, но тогда… Кто играет с ее сердцем, ни с того ни с сего превратившимся в йо-йо?
Никто.
Оно мечется по телу само по себе, и никакой резинке, никакой веревке его не удержать.
– Я люблю тебя, – шепотом повторяет Белка.
Шепотом, потому что боится разомкнуть губы – вдруг сердце вылетит изо рта, и что тогда прикажете делать? Как прикажете жить?
– Мы обязательно поговорим об этом, – беззвучно смеется Сережа. – Но позже.
– Когда ты приедешь ко мне в Ленинград?
– Когда ты немного подрастешь.
– Немного – это сколько?
– Ну… Не знаю. Лет пять. А лучше – десять, для верности.
Белка в растерянности оглядывается по сторонам, как будто хочет разглядеть точку отсчета злосчастных пяти лет. Если двигаться вниз – обязательно упрешься в цветущий красный саксаул и грузовичок Байрамгельды. И в самого Байрамгельды, который пять лет назад и не думал умирать, а потом – в одночасье – взял и умер. А если устремиться вверх… Вверху Белку будут поджидать теннисные туфли, ведь через пять лет ей будет столько, сколько сейчас Маш.
Совсем несложная арифметика.
Но и ободряющая одновременно: когда Белке будет столько, сколько Маш сейчас, никто не посмеет ее обидеть. Она вырастет, так сильно вырастет, что голова ее упрется в облака, и Маш с такой высоты покажется ей муравьишкой, или – того хуже – апистулой, самым маленьким на свете пауком. Он и до миллиметра не дотягивает. И теннисные туфли ему ни к чему. Лишившуюся своего оружия апистулу-Маш можно смело засчитать в актив пяти годам. Поставить жирный плюс.
Минус: пять лет – это очень много. А десять – и вовсе нереальная цифра, это почти что бесконечность, почти что «никогда», Сережа просто решил отделаться от Белкиной любви таким вот способом. Нырнуть в волны времени и вынырнуть, отфыркиваясь, где-то там, в облаках, куда не добралась еще Белкина голова. Вот и сейчас он отфыркивается, смешно морщит нос и улыбается.
Улыбается!
И в этой улыбке нет ни капли снисходительности, одна лишь нежность.
– По рукам? – спрашивает Сережа и протягивает открытую ладонь.
Белке так хочется ухватиться за эту ладонь, что она согласна на все, что угодно, даже на невообразимые пять лет.
– По рукам!
– Вот и отлично.
Рука у Сережи горячая и жесткая, хотя ее жесткость не идет ни в какое сравнение с тяжелыми рукавами свитера… куда, кстати, он подевался? Исчез так же, как и возник, но теперь Белку не волнует дурацкий свитер. Теперь, когда Сережа держит ее ладони в своих и даже не думает отпускать.
…Воспоминание об этом прикосновении так реально, что Белкины пальцы немеют. Десятилетие – вечность, когда тебе одиннадцать, следовательно, за ее плечами целых две вечности. Промелькнувшие почти незаметно. И если при встрече Сережа спросит: «Как ты жила, Белка?» – она ответит:
«Быстро».
То есть сначала – не очень, а потом – все быстрее и быстрее, как будто несешься с горы, не в силах остановиться. Этот безумный бег может быть прерван лишь препятствием, и Белка хорошо знает, что это за препятствие – Сережа.
Сережина нежность, память о которой все еще живет в ее сердце.
Белка без ума от дорогих мужских парфюмов – еще со времен мучительного стамбульского романа с Эмином. Впрочем, не таким уж он был мучительным, скорее немного приторным, как и сама Эминова любовь. Рахат-лукум – вот чем она была. Рахат-лукум, нуга, пахлава с орехами – все восточные сладости разом. Они липнут к зубам, и избавиться от них не так-то просто. Как и от мысли о том, что все в Эмине преувеличенно: он нежен, как девушка, склонен к мелодраматическим эффектам, как женщина средних лет, и сентиментален, как старуха кошатница. Должно быть, он и сам тяготился своей женственной мягкостью, оттого и предпочитал одеколоны с терпким, горьковатым, очень мужским запахом.
Они нравились Белке. Все до единого.
Но этот, незнакомый ей, – самый лучший.
Плохо соображая, что делает, Белка сняла свитер с крючка и напялила его на себя. Он был великоват, но не настолько, чтобы в нем потеряться: все-таки ей не одиннадцать. Нужно лишь закатать рукава, почему-то – такие же жесткие, как и у того старого свитера с сеновала. Справившись с рукавами, она моментально почувствовала, как по телу разливается блаженное тепло.
Что ж, можно идти дальше.
Еще одна пешка, на этот раз – белая, хорошо заметная на темных плитах, которыми выложены дорожки зимнего сада: Сережа все предусмотрел, с такими подсказками с пути не собьешься! У массива уходящих куда-то вверх лиан она нашла ладью, у цветника с чайными розами – белого коня, а затем плиты закончились, их сменила галька. Этой гальки полно на берегу, она досталась Сереже совершенно бесплатно, но в чем смысл имитации прибрежной полосы? Чтобы Белка снова почувствовала себя одиннадцатилетней? Если так – остается только найти куриного бога и загадать желание!
Куриный бог нашелся через минуту, а потом еще один и еще. А потом Белка, неожиданно увлекшаяся столь беспечным детским занятием, наткнулась на поясной ремень. Полусвернутый в кольцо, он валялся прямо посередине дорожки. Судя по потрескавшейся коже, ему было немало лет. Медная бляха потемнела от времени и обзавелась зеленоватыми разводами. Но рисунок на ней все же просматривался: старинный автомобиль с огромным клаксоном, больше напоминающим граммофонный раструб. И волнистая надпись под автомобилем: JAZZ.
Белка не помнит, чтобы они с Сережей когда-нибудь разговаривали о музыкальных предпочтениях. И самого ремня она не помнит – ни на ком из старших обитателей дома Парвати. Взять его с собой или оставить там, где лежит? Белка в задумчивости повертела ремень в руках: его внутренняя сторона тоже не несла никакой информации. Почти никакой. Если не учитывать букву «А», процарапанную сантиметрах в десяти от бляшки. Достаточно глубокие, царапины залиты каким-то веществом – то ли краской, то ли воском, оттого «А» и получилась немного выпуклой.
А – Аля.
А – Аста.
Этот ремень – широкий и длинный – вряд ли подошел бы девушке. Скорее юноше, мужчине, но в их семье нет никого, чье имя начинается на «А». Только Белкиного деда, моряка, звали Аркадий. Что ж, моряки могут слушать джаз и разъезжать на старинных автомобилях, но вряд ли это приветствовалось на угрюмом судне «Машук». Во времена «Не тронь меня!» джаза не существовало, автомобилей – тоже, даже таких допотопных. Остается Корабль-Спаситель, достаточно вместительный, чтобы устроить на нем целую автомобильную палубу…
Где-то в глубине зимнего сада раздался бой часов, и Белка вздрогнула. Ударов было ровно шесть – неужели сейчас шесть часов вечера? Ноябрьская темнота, окружающая лианы, колонию роз, крохотные мандариновые деревца, лимонник в кадке, подтверждает это.
Судя по басовитому звуку, часы должны быть внушительными – никак не меньше напольных, что когда-то стояли в гостиной Парвати, а теперь доживают свой век в Лёкиной мастерской. И они где-то совсем рядом. Белка прошла вперед еще несколько десятков метров, после чего дорожка раздвоилась. Оба ее конца тонули в темноте, – какой выбрать? И шахматных подсказок больше не было – должно быть, у Сережи кончились фигурки.
Нет-нет.
Он готовился к встрече. У него была масса времени, чтобы подготовиться. Чтобы продумать все до мелочей. Если бы дело было только в шахматах, ему ничего не стоило вернуться в зал и взять недостающие фигурки. Просто здесь, у перепутья, правила поменялись. И Сережа решил проверить свою двоюродную сестренку на сообразительность. Не растеряла ли она ее за двадцать прошедших лет? Что сделала бы взрослая, не особенно счастливая и не очень талантливая Полина Кирсанова, колумнистка бессмысленного модного журнала? То, что делает любой человек, который давно вырос и думать позабыл о наивных детских секретах, о страшных детских тайнах, о детской игре «Вы поедете на бал?», – она бы прошлась по каждой из дорожек до конца.
И – разочаровала бы Сережу этой своей неказистой тридцатитрехлетней мудростью.
Но Белка снова чувствует себя одиннадцатилетней, у нее легкие быстрые ноги и острое зрение, она просто обязана выбрать правильный путь и оправдать ожидания Повелителя кузнечиков. Острое зрение – ее козырь, и Белка, даже не присаживаясь на корточки, видит сразу несколько затерянных в гальке куриных богов (пусть пока полежат!). Каждую прожилку на лепестках ирисов, каждую трещину на изумрудно-зеленых стволах бамбука. Целая бамбуковая рощица расположилась вдоль правого рукава дорожки.
А вот и подсказка!
Такая явственная, что Белка удивляется: почему она не заметила ее раньше? На самом ближнем бамбуке красуются тонко вырезанные иероглифы
Сережина татуировка! Белка прижимается к ней лбом, как если бы это была его рука; сердце ее отчаянно колотится, на глазах выступили слезы. Милый, милый Сережа, из всех он выбрал именно Белку! Тогда – и сейчас. Сейчас.
Сейчас-сейчас, Сережа, я уже бегу к тебе! Она и впрямь ускоряет шаг, а потом, не выдержав, переходит на бег, чтобы через минуту упереться в… ширму.
То, что это ширма, Белка поняла не сразу. Яркое освещение сменилось полумраком, в нем утонули кустарники и цветы, теперь идентифицировать их невозможно. Остается лишь вдыхать запахи – цветок апельсина, чайная роза, гибискус и даже зелень сочных томатных плетей. Времена их цветения перепутаны и разложены в произвольном порядке, чтобы еще раз напомнить Белке: Повелитель кузнечиков всесилен. Издали ширма кажется ей еще одной дверью. Уменьшенной, но не настолько, чтобы прибегнуть к помощи волшебного пирожка. И лишь подойдя к ней достаточно близко, Белка понимает: это – ее старая знакомица, что отделяла спальню Парвати от «кабинета», где та вязала салфетки. Минареты и купола из «Тысячи и одной ночи» все так же тускло сияют. Сколько ночей прошло с тех пор? Много-много тысяч, и наверняка на обратной стороне ширмы появился миллион новых дорожек, проложенных жуками-древоточцами. Белке сложно оперировать крупными величинами (тысяча, миллион), и она сосредотачивается на цифре помельче – два.
Ведь до самого пола ширма не доходит, и в образовавшемся пустом пространстве парят два красных сандалика. То есть они не парят, они стоят на полу, на небольшом отдалении друг от друга; правый чуть выдвинут вперед, левый прикрывает тылы.
Это – ее собственные сандалии!
Маленькие предатели, так не вовремя распустившие язык и с потрохами сдавшие несчастную Белку Маш. Голова у Белки кружится, ее охватывает необъяснимый страх – как тогда, в детстве. И в какой-то момент становится трудно дышать – словно теннисная туфля снова уперлась ей в горло. Откуда здесь взялись Белкины сандалии?
Объяснение, которое лежит на поверхности: Белка забыла их в то лето в доме Парвати. Ведь их с папой отъезд был похож на бегство, а когда бежишь без оглядки, – что-нибудь да позабудешь. Странно, что в воспоминаниях Белки красные сандалии привязаны только к ширме и к теннисным туфлям, а что было с ними до и что случилось после, – Белка не помнит.
Сандалии – хороший знак или плохой?
С одной стороны, они заставили Белку пережить несколько неприятных мгновений. С другой… Их появление может свидетельствовать о том, что Сереже дорого все, связанное с его маленькой подружкой. Где-то же ее обувь хранилась все эти годы! Ее не выбросили, оставили. Сначала в доме Парвати, а потом она перекочевала сюда. И ждала своего часа, чтобы…
Чтобы – что?
Белка все еще медлит, не решаясь заглянуть за ширму. Она не боится встречи с самой собой – одиннадцатилетней, это невозможно в принципе. Она вдруг до смерти испугалась встречи с Сережей. Не семнадцатилетним (это невозможно в принципе) – сейчас ему около сорока. Каким он стал? Какой будет их встреча, поймут ли они друг друга, и что почувствует Белка, увидев его? Не проверишь – не узнаешь.
Давай, трусюндель!
Обмирая от страха, она заглянула за ширму и – как и следовало ожидать – ничего особенного не увидела. Кроме массивной двери, неплотно прикрытой. Прежде чем толкнуть ее, Белка внимательно осмотрела косяк и нашла то, что подсознательно искала, – зарубки, великое множество зарубок. И имена:
ПЕТР
ПАВЕЛ
ЧЕСЛАВ
Одно из двух – либо это искусная имитация дверного косяка в спальне Парвати, либо Сережа просто выломал его в старом доме и со всеми возможными предосторожностями перенес в новый. А вот этого на косяке точно не было:
ИЛЮША
Кто такой Илюша? Кто-то очень маленький и любимый, во всяком случае, гораздо более любимый, чем Петр, Павел и Чеслав. К ним относятся намного строже, чем к Илюше, их не балуют уменьшительно-ласкательными именами, им устраивают выволочку из-за плохих оценок по арифметике и русскому или из-за порванной в драке рубашки. А Илюше прощается все.
Потому что он – малыш, дитятко, крошка.
Но зарубка на дверном косяке говорит об обратном. Она – выше всех других зарубок, неизмеримо выше, стратосферно, а может, звездно, инопланетно, вот и получается, что Илюшу никому не достать, никому с ним не сравниться. Совсем как… с Сережей, вот Белка и вспомнила. Имя над чертой было старательно затерто, а теперь появилось. Кто такой Илюша? У Белки есть кое-какие соображения на этот счет, но подтвердить или опровергнуть их может только Сережа.
…Она была абсолютно уверена, что руки «умного дома» дотянутся и до комнаты за ширмой, но там ее поджидала темнота. Минуту или две Белка простояла в уверенности: лампы вот-вот вспыхнут и осветят пространство. И она наконец увидит Сережу. Но свет все не зажигался, а глаза отказывались привыкать к темноте: так бывает в местах, где нет окон. Главную ошибку она совершила в тот момент, когда вошла сюда и захлопнула дверь за собой. Вернее, ее захлопнул невесть откуда взявшийся сквозняк, но Белка поначалу не придала этому значения. А когда, так и не дождавшись света, попыталась приоткрыть дверь, – та не поддалась.
Ее снова накрыло волной безотчетного детского страха. Пожалуй, Белка даже закричала бы, заколотила кулаками в глухо-безразличное дерево, останавливало лишь одно: вдруг Сережа притаился в комнате и только и ждет, что она даст слабину. Не выйдет, голубчик.
– Не выйдет, голубчик! – громко произнесла она. А затем неуверенно добавила: – Сережа?
Никто не ответил ей. Темнота угрюмо молчала.
– Это такая игра, да?
Если и игра, то Белка к ней совершенно не готова. Она не могла ошибиться с направлением, она пришла именно туда, куда послал ее Сережа, – и что же застала? Пустоту. Все ее мечты о Сереже – пустой звук, и вся прошедшая жизнь суть пустыня, только без цветущих красным саксаулов, без грузовичка Байрамгельды. Она все еще топчется в расщелине, где когда-то подслушала МашМиша; ползает по гроту, где когда-то нашла мертвого Лазаря. Она никак не может выпростаться из ледяных объятий того кошмарного лета, август и не думает заканчиваться…
Где-то совсем рядом, на расстоянии вытянутой руки, совой ухнули часы, и Белка вздрогнула. Удар был один-единственный, так обычно дают знать о себе пятнадцатиминутные промежутки. Она хорошо помнила это по часам в бабкиной гостиной. Но комната, в которой она оказалась, не может быть гостиной, но даже если и так, невидимый механизм никогда не являлся ее частью. Белка прекрасно знает, куда переселились те часы, – в Лёкину мастерскую…
Какая же она дура!
До сих пор не воспользовалась импровизированным фонариком, который лежит у нее в сумке! Вынуть телефон и активировать нужную функцию оказалось секундным делом. Единственное, что расстроило Белку, – заряд на телефоне явно приближался к критической черте, так что света хватит ненадолго. И если выход не будет найден…
Выход обнаружился, стоило только узкому лучу разрезать тьму: корабельный фонарь! Родной брат фонаря из шкиперской, абсолютный его двойник. Такой же облупленный, похожий на старинную фотокамеру. Фонарь стоял на громоздком сундуке, в котором Белка без труда признала сундук Парвати, что стоял когда-то в подвале-цугундере. На сундук падала тень от напольных часов, самого высокого предмета в комнате. Остальные были намного меньше – фибровые чемоданы, саквояжи, сундучки: в это странное место переместился не только цугундер, но и подвал!
Она ничего не забыла, ровным счетом ничего. На сундуках и фибровых чемоданах должны быть буквы:
П.
В.
С.
Ч.
еще одно П.
и еще одно С.
Детство отпрысков Парвати надежно спрятано в них, замуровано, закрыто на пудовые замки. Справиться с ними двадцать лет назад Белке так и не удалось, – вдруг получится сейчас?… Луч фонарика мазнул по стенам и заиграл тысячью бликов; стены, против ожидания, оказались не отштукатуренными и не белыми. Скорее – антрацитовыми, как будто вся комната была выдолблена в скальной породе. Это живо напомнило Белке расщелину в маленькой бухте. Сходство усиливалось за счет гальки, которой был усыпан пол. Чего добивается Сережа? Для каких целей выстроил столь помпезную декорацию? Ответ может дать лишь он сам.
Телефон мигнул, и погас навсегда, но Белка в два прыжка оказалась возле сундука Парвати. Где-то здесь, на задней стенке корабельного фонаря должен быть тумблер… Есть! Через мгновение комната была освещена полностью, темными остались лишь углы. Кроме сгрудившихся вокруг сундука чемоданов и часов с боем, Белка обнаружила шкаф, забитый книгами. Что ж, это вполне в Сережином духе, он вечно окружал себя книгами, справочниками, энциклопедиями. Он относился к ним с почтением, едва ли не с трепетом, – и тем более странно, что они оказались здесь, в темноте. Позабытые, никому не нужные.
Наверное, сейчас Сережа читает совсем другие книги. Вряд ли бумажные: в эпоху тотального увлечения всевозможными девайсами все перешли на электронку. Хотя вовсе не книги интересовали Белку, а содержимое сундуков и фибровых чемоданов. Но, как и много лет назад, оно оказалось недоступным: замки не потеряли своей крепости, а в Белкином арсенале не было ни одной отмычки. Неужели снова придется отступить? Присев на корточки, она вытряхнула сумку:
– носовой платок.
– зеркальце.
– тушь для ресниц.
– багажный талон.
– вьетнамский бальзам «Звездочка».
– Татин блокнот с рисунками.
– открытка с корабликом.
Ничего, что могло бы ей помочь! Белка тотчас же пожалела о несессере, который остался в дорожной сумке. В следующий раз она обязательно прихватит его… вот черт! Для того чтобы вернуться сюда еще раз, нужно, как минимум, выбраться! Она снова вернулась к двери и подергала за ручку. Дверь не сдвинулась ни на миллиметр, но Белка не позволила отчаянию овладеть собой. Плен не может продлиться долго – во всяком случае не дольше, чем Сережа поймет: что-то пошло не так. И вмешается. Не исключено, что где-то здесь спрятаны видеокамеры и Сережа наблюдает за ней. А значит, паниковать не стоит. Белка должна быть на высоте и не дать Повелителю кузнечиков ни одного повода для разочарования.
Она послала невидимым камерам самую лучезарную из своих улыбок – так, на всякий случай. И еще раз обвела взглядом комнату. И только сейчас заметила то, что должна была заметить много раньше: на самом главном сундуке, том самом, что по ее глубокому детскому убеждению принадлежал Парвати, не было никакого замка! Металлический язык, свешивающийся с крышки, был совершенно свободен! Белка дернула за него, приподняла и не без труда откинула тяжелую крышку. Еще секунда, и она увидит то, что составляло жизнь Парвати.
Явную и тайную.
Внутренняя сторона крышки была обклеена старыми фотографиями и иллюстрациями, аккуратно вырезанными из журналов. Очевидно, они относились к периоду, когда Парвати еще не обзавелась семьей и дополнительными парами рук. Юная Парвати – мечтательница похлеще маленькой Белки. Но если Белкины мечтания рассеянны и трудноуловимы, то о Парвати можно твердо сказать – она грезит морем. Это странное море, тревожное, лишенное безмятежности. Ничем другим не объяснить обилие попавших в сети русалок, морских змеев, зубастых кашалотов и гигантских осьминогов, сжимающих в объятьях хрупкие тела кораблей.
А может, вся эта инфернальная стихия обживалась совсем другим человеком – Аркадием, мужем Парвати? Он – моряк, а моряки ближе всех подбираются к осьминогам и морским змеям, а с русалками так и вовсе заводят романы. В таком случае, нужно отдать должное мудрой Парвати: она не изводила Аркадия ревностью, напротив, позволила ему сохранить память о подружках. Ее сокровища, если они и существуют, надежно укрыты ковром: он занимает почти все пространство сундука и, кажется, знаком Белке. Это тот самый ковер, которым Лёка застилал телегу с Саладином. Поверх ковра кое-что лежит: книга, завернутая в полиэтиленовый пакет, и пухлая картонная папка. Папка крепко-накрепко стянута тесемками, иначе давно бы уже развалилась. Никаких упреждающих надписей на ней нет, кроме уныло-канцелярского «ДЛЯ БУМАГ».
Канцелярщина отпугнула Белку, и рука ее сама собой потянулась к книжке в полиэтиленовом пакете. При ближайшем рассмотрении она оказалась толстой общей тетрадью, на первой странице которой было выведено:
Инга!.. Это имя выплыло, выпуталось из сетей Белкиной памяти, подобно той самой русалке с крышки сундука. Серебряный русалочий хвост обдал ее тысячами брызг. Об Инге Белка слышала лишь однажды, в давнем разговоре между папой и тетей Верой. Говорить об Инге было неудобно, мучительно – даже под покровом ночи, даже вдали от посторонних ушей. Что произошло с ней? А со всеми остальными, кому строго-настрого было запрещено упоминать ее имя? Где здесь причина, а где – следствие? Только одно можно сказать наверняка: Инга – член Большой Семьи, она ведь тоже Кирсанова! Как Белка и Тата, как папа и отец Ростика и Шила.
Инга – Самая младшая, наконец-то осеняет Белку.
Первые строчки дневника исписаны едва ли не каракулями, между страницами то и дело встречаются высохшие лепестки цветов (Белка без труда узнает маттиолу и анютины глазки – вечных спутников старой веранды), оторванные крылья насекомых – невесомые, поблекшие. Ничего выдающегося в этих записках нет: «у дождика длиные ножки», «коленка разбилась и плачет», «лошатка любит соленый хлеб». Иногда, не слишком часто, встречаются знакомые Белке имена – Петя, Павлик, Славка (скорее всего, уменьшительное от Чеслава). Петя, Павлик и Славка – «три поросенка», они построили домик из соломы, они – «дураки». Наверное, речь идет о каком-нибудь шалаше, мальчишки часто строят шалаши, что само по себе не делает их дураками. Просто Инга не очень-то дружит со старшими мальчиками и совсем не дружит со старшими девочками, мир растений и насекомых нравится ей намного больше. Есть еще один таинственный персонаж – Лу. «Лу думает, что это хорошо», «Лу сказал, что я красивая». Инга никогда не забывает нарисовать рядом с Лу маленькое сердечко. Немудреный вывод, который из этого следует, – Ингу настигла первая любовь.
Не слишком прочная, если судить по последующим записям.
К пятнадцатой странице (все страницы дневника аккуратно пронумерованы) Лу исчезает, а почерк Инги меняется. На смену каракулям приходят четкие округлые буквы, единственный изъян правописания – строчки все время сползают вниз. Инга стала заметно старше, но почему-то решила продолжить свой детский дневник. И еще – она стала рисовать. Много заштрихованных профилей, еще больше – абстрактных кругов и спиралей, лестниц, ведущих в никуда. И – ни одного сердечка.
«Хочу, чтобы он умер» – непонятно, кому это адресовано.
«Хочу, чтобы я умерла» – еще через страницу.
Это очень грустный дневник.
Рисунки становятся все тревожнее, и, хотя Инга еще балансирует на грани абстракции, круги и спирали постепенно сменяются вполне реалистическими деталями. Больше всего она любит рисовать людей, но части их тел перепутаны и заново разложены в произвольном порядке. Вторая по популярности тема – аммониты: из жерла свитых в кольцо раковин торчат руки с крючковатыми пальцами, невозможно определить – мужские они или женские, и к чему именно тянутся. От дневника начинает ощутимо попахивать сумасшествием, еще большее сумасшествие – рассматривать его здесь, в не самом радостном месте. Белка изучит дневник потом, когда выберется отсюда.
Когда Сережа позволит ей выбраться отсюда.
Лучше бы Белке было не переворачивать страницу. Хотя страница и выдает в Инге отличную рисовальщицу, но сам рисунок… Мертвый дельфин. Белка догадывается о том, что он мертв, еще до того, как видит глубокие раны на гладкой коже. Даже если бы их не было – она бы все равно поняла, что он мертв. Непонятно, откуда возникло это ощущение. Инга – отличная рисовальщица, а смерть – отличный натурщик, терпеливый, способный позировать сколь угодно долго.
Подпись под рисунком:
Никогда, никогда Белка не смогла бы сказать то же самое о себе. Вся ее жизнь – цепочка зависимостей. От множества вещей и обстоятельств, от людей, которые ничего не значат. Или, наоборот, значат слишком много. В то лето она так хотела увидеть живых дельфинов, но пришлось довольствоваться мертвым, так и не увиденным. До этого был мертвый Лазарь, а два мертвеца для одной маленькой девочки – явный перебор. И вот теперь она снова видит дельфина – на этот раз нарисованного. Ее память так же изрезана винтами, как и тело несчастного животного. Что бы она ни сделала, куда бы ни отправилась, – от того прекрасного и пугающего августа не уйти.
Ну все, хватит.