Детство 45-53: а завтра будет счастье Улицкая Людмила
Игрушек вообще ни у кого не было, дети играли в те годы подручным материалом и обломками фугасов.
Я взяла у немца деревянную куколку и поблагодарила его. Потом наблюдала, как подъехала полевая кухня, как пленных кормили дымящейся баландой и как быстро они ели эту мутную жижу.
На другой день я стащила из дому хлеба, завернула его в газету (другой бумаги не было) и отнесла ему. Немец ел жадно, держа ладонь под подбородком, а потом опрокинул упавшие крошки в рот.
И так повелось: я брала из дому тайком хлеб и бежала к «своему» немцу. Как-то даже принесла ему старую папину рубашку. А он вырезал из досок и щепок игрушки – куколок, зверюшек – и однажды смастерил диковинные деревянные качели.
Но кто-то из соседей увидел, как я кормила «своего» немца, и рассказал маме. И моя добрая мама, которая всегда подавала всем нищим, и даже в окно увидит калеку – вынесет супу, кричала на меня:
– Нина, что ты делаешь? Он немец!
– Мама, он такой голодный, у него руки дрожат, когда он хлеб берет, ты бы видела!
– Нина, он враг, фашист!
– Мама, он мне фотографию показывал, у него дети – мальчик и две девочки, и рассказывал, как кого зовут, плакал и целовал фотографию.
– Ах, дети у него! А помнишь мертвого мальчика во время блокады с вырезанными ягодичками? Я еще тебе глаза закрыла, чтобы ты не смотрела. И как я тебя всегда за руку держала, боялась отпустить на минуту – у тебя щечки пухленькие даже во время блокады были. Он во всем этом виноват! А как ты плакала, когда бабушка умерла, потому что вам, внучкам, свой хлеб отдавала, помнишь? Это все его рук дело, Нина! И то, что евреев Орши расстреляли, всю папину родню, и твоих двоюродных сестричек – таких же, как его дочки, немца этого! Да попадись ты ему в тот момент, он бы тебя вместе с ними в яму бросил! А помнишь, как ты кричала от страха, когда лошадь споткнулась на льду, на Чуйском тракте, и наша кибитка прямым ходом в Байкал с обрыва понеслась, и свалилась бы, не зацепись мы чудом за березку одинокую! Это все из-за него и таких, как он, Нина! А ты ему хлеб из дому носишь!
Я всё помнила – и мертвого мальчика, лежавшего ничком на замерзшей улице, и мертвую бабушку, и прессованный жмых на обед, и столярный клей на ужин. Но худой оборванный человек, мастерящий игрушки, в моем сознании не вязался с обликом страшного врага.
Мама не смогла меня переубедить, и, думаю, она что-то предприняла, потому что этого немца вскоре перевели на другой участок. Так ответил мне начальник стройки, когда я принесла за пазухой очередной завернутый в газету кусок хлеба. Жаль, что моя невестка не разрешает внучкам об этом рассказывать, потому что они сразу плакать начинают. Говорит, пусть лучше не знают страшного. А я думаю, надо знать, хотя бы для того, чтобы не расстраиваться из-за ерунды.
Антонина Кухтина
Землянка
Когда мне исполнилось четыре года, мы переехали из деревни Каменки в районный центр, город Боготол Красноярского края. Несколько месяцев жили на казенной квартире, пока перевезли и поставили наш деревенский домик на улице Дубровиной. В то время эту улицу только «нарезали», то есть раздали людям участки для строительства по четной стороне. И почти все дома строились в одно время. Нечетная, противоположная сторона пустовала еще лет десять. Из окон была видна дорога, за ней – картофельные поля, а дальше – лес. Там росло очень много боярышника, и в детстве мы часто бегали туда лакомиться ягодами. Дальше, за лесом, видимо, находился военный аэродром. Потому что оттуда часто взлетали самолеты и с жутким гулом пролетали над нашими домами, казалось, еще немного – и зацепят крышу. Мы с братом (мне было четыре года, ему – два) очень боялись и, услышав надвигающийся гул, почему-то с криками «Шлем! Шлем!» со всех ног бежали домой и прятались под кроватью. Продолжалось это не очень долго. Аэродром куда-то потом перевели.
Но много лет мне вспоминается вот какая история. Вспоминается и занозой сидит в сердце. В пятидесятых годах, когда мне было уже лет шесть, напротив нашего дома, через дорогу, вдруг появилась… землянка. Я не помню, как она появилась, кто ее копал. Но в самую стужу, как нам показалось, вдруг появился заснеженный бугорок, из которого боязливо поднималась струйка дыма. Возможно, в землянке жили и раньше, но так затаенно, что мы, дети, даже и не подозревали об этом. А вот родители и соседи наверняка знали о ее жильцах побольше, но все молчали.
Однажды моя мама налила в бутылку молока, завернула в тряпочку большой кусок сала, дала все это мне, подвела к землянке и сказала, что там есть такая же девочка. Так вот, я могу пойти и поиграть с ней, а молоко и сало нужно отдать ее маме. Мне было очень боязно, но еще больше разбирало любопытство. Я решительно подошла к землянке и постучала в дверку. Кто-то открыл дверь. Вниз вели земляные ступени. Там жила семья калмыков: муж, жена и девочка моих лет. Уже не помню подробностей, но помню, что меня очень поразил их внешний вид. Ни до этого, ни после я не видела калмыков. Необычные черты лица, странный разрез глаз…
Приняв гостинец, женщина стала кланяться и что-то быстро говорить на непонятном мне языке, делая руками приглашающие жесты. По-русски все они говорили очень плохо. Девочка, худенькая и болезненная, сидела на подобии топчана, закутанная в какие-то тряпки. В землянке было почти темно, сыро, пахло дымом, черные земляные стены и пол. Игрушек тогда и у нас-то почти не водилось, а у девочки их не было совсем. Только какие-то чурбачки и тряпочки. Я провела там немного времени, но впечатление осталось самое ужасное. Я не понимала, как можно жить в таких условиях, было до слез жаль их, а особенно девочку. Будучи очень впечатлительным ребенком, придя домой, я потом долго плакала и все спрашивала маму: «Мама, почему они там живут? А мы не будем жить в землянке? Никогда, никогда?»
Больше меня туда не посылали, но всю зиму я выглядывала в окно и видела струйку дыма среди сугробов. Ближе к весне дымок пропал. И с тех пор никто из родных и соседей даже не намекнул о них, а все мои расспросы пресекались в корне, но однажды промелькнуло слово «ссыльные». Иногда мне кажется, что все это мне только приснилось. И только останки землянки подтверждали, что там жили люди. Это в Сибири-то, в лютый холод и мороз!
Александр Непомнящих (записала Анна Непомнящих)
Здесь жили победители…
Мама воспитывала нас одна. Папы я не помню, он погиб в начале войны. Кормилицей для жителей деревни была река Енисей, на берегу которой и расположена деревня наша. С шести лет я ловко управлялся с лодкой, ловил самоловом рыбу. Рыба спасала нас от голода.
Однажды мы с ребятами бегали по берегу и наблюдали за большой баржей, которая была переполнена арестантами – осужденными. Вдруг поднялся сильный ветер, и баржа стала тонуть. Арестанты пытались плыть к берегу, а конвой в упор их расстреливал. Мы, ребятишки, стали камнями кидать в конвой, не давая им стрелять в безоружных людей. Таким образом мы спасли жизнь нескольким заключенным.
А потом мы узнали, что недалеко от деревни выстроен лагерь для политических. Здесь содержались и бывшие военные, которые побывали в плену. Это был знаменитый ГУЛАГ. На подходе к лагерю были вырыты большие траншеи, обнесенные колючей проволокой. Нас не подпускали к лагерю. Но мы часто видели, как мертвых заключенных на телегах увозили хоронить за территорию лагеря.
А потом, будучи подростками (шестнадцати лет), мы с ребятами обнаруживали черепа умерших или убитых арестованных недалеко от лагеря.
Став взрослым и получив профессию летчика, я, выполняя полеты в Енисейск, несколько раз пролетал над теми местами, где находился лагерь, и отчетливо видел глубокие траншеи, поросшие травой, полуразрушенные бараки, в которых содержались арестованные, наблюдательные вышки. И здесь жили победители войны! Парадокс истории!
Я вспоминал свое голодное детство, что вкус пряника и конфеты я ощутил только будучи солдатом, в армии. И благодаря тому, что с малых лет я занимался рыбалкой и охотой, вырос физически крепким, здоровым.
Но только вот всю жизнь было обидно за тех невинных людей, которые томились в сибирском ГУЛАГе.
Евгения Дымова
Паровозик
Как-то на улицах города появились немцы. Это пленных под конвоем привели на помывку в баню. Худые, одежонка потрепана – жалкое зрелище. Что говорить, когда и мы сами хлеба вволю не ели. Днем пленные работали, а вечером, расположившись в банном скверике, выставляли для обмена на продукты разные самоделки. Конвоиры делали вид, что ничего не замечают. А для нас, детей войны, обойденных детскими играми и не имевших игрушек, это был сказочный рай, попасть в который можно было за полбуханки хлеба.
Однажды в этом раю я увидела игрушку, поразившую мое воображение настолько, что я застыла перед ней, не в силах отвести глаз. Заметив мое состояние, молодой светловолосый немец улыбнулся и протянул мне игрушку со словами «брод, брод»… Несмотря на строгий запрет матери близко подходить к немцам, я помчалась домой за хлебом. И вот я уже держу заветную вещицу в руках.
Это было настоящее чудо, диво дивное – деревянный паровозик совершенно фантастической окраски. Самые разные цвета переливались на его боках затейливыми узорами. Были у него и настоящие окошечки, они открывались и закрывались, и колесики, которые вертелись, а из трубы шел дым, который изображали тонкие металлические стружки.
Как я играла с паровозиком, трудно передать словами. Вновь и вновь разглядывала каждую детальку, катала по всей комнате, представляя, что он увозит меня в ту страну, где всегда тепло и красиво, где растут диковинные деревья, ласково плещется синее-синее море, а люди улыбаются и радуются жизни.
– Где ты это взяла? – гневный голос матери вернул меня к действительности. – Небось, у фашистов этих… Да как ты смогла? – она зарыдала и сквозь слезы, не давая мне опомниться, бросала в меня горькие слова, словно била наотмашь. – Они всю мою родню истребили, отца твоего покалечили, а ты их нашим хлебом кормишь?! Будь они прокляты!
Выхватив паровозик из моих рук, она со всего маху швырнула его на пол. Раздался негромкий жалобный треск, как будто маленький паровозик вместе со мной простонал от внезапно нахлынувшего горя.
С громким плачем я выскочила из дома и побежала по улице не разбирая дороги. Мне было обидно, больно и непонятно, как мог немец, сделавший такую замечательную игрушку, с такими ясными глазами и светлой улыбкой, убить всех наших родных…
Домой я вернулась под вечер. Отец на кухне чинил паровозик. Мой добрый тихий отец из тех, кто, как говорится, и мухи не обидит. Почти всю войну он, солдат Красной армии, вынужден был убивать врагов и убивал до тех пор, пока шальная пуля не уложила его на госпитальную койку, где он и встретил Победу.
Собрав игрушку, он вернл ее мне, и я, радостная, убежала со своим паровозиком в комнату, откуда, играя, слышала, как отец успокаивает все еще плачущую мать.
– Ну, перестань, – приговаривал он, гладя ее по голове. – Она ведь ребенок и ни в чем не виновата. Да и не надо нашим детям напоминать обо всех этих ужасах. Нам всем надо скорее забыть эту войну…
Минуло почти шестьдесят лет. Давно нет в живых моих родителей. Затерялся где-то игрушечный самодельный паровозик. Вот только острая память о том послевоенном времени осталась. Прости меня, папа, я ничего не забыла.
Светлана Крапивина
Плен, лагерь, плен, лагерь…
Я до сих пор помню ту ненависть, которую я испытывала к фашистам, лишившим нас нормального детства. Когда однажды мы увидели колонну немецких пленных, которая тянулась под конвоем посередине Старо-Невского проспекта, мимо нашего детского сада, то буквально прилипли к ограде сквера, в котором гуляли, и молча смотрели на этих нелюдей. Ничего, кроме ненависти к ним, мы в эти минуты не испытывали. Позже, когда я уже училась в школе, немецкие пленные принимали участие в разборке завалов разбомбленных домов недалеко от нашего здания. Те дети, которые вернулись из эвакуации, не испытав на себе ужаса бомбежек и голода, бежали к пленным и протягивали им свои школьные завтраки в надежде получить какую-нибудь из поделок, изготавливаемых немцами на досуге. Я не могла заставить себя подойти к ним. В нашем автопарке тоже появились пленные немцы: их использовали на ремонтных работах. Один из них, по имени Курт, старался чем-то помочь нам. Он таскал иногда за нас бак с небольшими деревянными обрезками, которые мы собирали на помойке автопарка. Бак для нас был действительно тяжел, но мне его помощь была чрезвычайно неприятна… Тетя Тася заставляла отблагодарить его и давала пачку табака, полученную по карточкам. Я молча, не глядя ему в лицо, совала в руки эту злосчастную пачку и стремительно убегала. Как же я ненавидела и не жалела ни этого хмурого Курта, ни его товарищей по плену…
И вот теперь я хочу вернуться к судьбе наших арестованных родственников. Подробности этих событий я узнала из рассказов взрослых и воспоминаний двоюродного брата. После ареста семью «врага народа» посадили в Кресты. Через несколько дней их перевезли в тюремной машине к Дороге жизни, поместили вместе с другими заключенными в какую-то будку с решетками, которую прицепили к трактору, и повезли через Ладожское озеро. К счастью, их колонну фашисты не разбомбили.
Тогда же меня поразило еще одно обстоятельство, о котором взрослые почему-то говорили шепотом. Оказалось, что муж одной из наших деревенских родственниц во время войны попал в плен, а затем в фашистский лагерь, но после освобождения прямым ходом был препровожден не домой в деревню, а в наш, советский, лагерь, который оказался едва ли не более страшным, чем предыдущий. Я не верила своим ушам, но вот он – живой, но очень больной дядя Коля, который прошел эти круги ада. Лишь впоследствии я узнала, что в наши лагеря были отправлены даже те, кто бежал из плена и мужественно воевал в рядах Сопротивления различных европейских стран. Именно наш любимый Вождь и Учитель в первые же дни войны назвал всех плененных немцами советских воинов изменниками Родины и потребовал к ним соответствующего отношения.
Вера Суржикова
Сбитый летчик
После освобождения города жить стало легче – бояться было некого. Но трудности с питанием были. Самое любимое лакомство того времени у нас – малюсенькие плоды сахарной свеклы. Их мы находили на большом убранном поле даже зимой, раскапывая из-под снега. Ходили туда и наши мамы: ведь надо же давать детям какие-то сладости.
Однажды утром я проснулась и услышала в соседней комнате причитания: «Ах ты, такой-сякой, может, ты моего сына убил, а я тут тебе ноги оттираю!.. От мужа уже месяц писем нет, может, его уже в живых нет, может, ты виноват в его смерти?..» и т. п… Я вышла в комнату и вижу: на полу лежит молодой солдат в немецкой форме. Брюки подняты выше колен, а ноги – все синие-синие… Мама и две соседки приносят со двора ведро снега и снегом растирают ноги… Я подошла и посмотрела на него. В глазах – слезы; превозмогая боль, он плотно закрыл рот и лишь время от времени вздрагивал всем телом… Мне стало его очень жалко. Оказалось, мама с соседками пошли за свеклой и нашли его в поле еле дышащим. Быстро сбегали домой, взяли санки и привезли домой. Ночью, вероятно, был сбит самолет, и он из него выпрыгнул. После долгого оттирания ноги у него начали краснеть, и он даже пошевелил пальцами, и слезы полились из его глаз…
Мама и соседки были рады, что спасли ему жизнь…
Зоя Шушарина
А у нас были румыны…
В годы войны я училась в седьмом классе. Жили мы с мамой и всей нашей большой семьей в городе Алапаевске Свердловской области. Муж маминой сестры работал комендантом в зоне, где содержались пленные немцы и румыны.
Он узнал от пленных их довоенные специальности, и их привлекали к работе по этому делу. Я запомнила, что один немец-портной перешил из маминого пальто красивое пальто для моей сестры Маргариты. Другой немец-плотник сделал дяде из дерева сундук-чемодан: очень гладко полированный, он блестел. С этим сундуком дядя не расставался много лет, переезжая по службе с одного места на другое. Так, после закрытия зоны, когда пленных отпустили на родину, дядя был назначен на работу в деревню Верхняя Синячиха, а через год или два – в село Коптелово, и везде вещи возил в этом сундуке.
Были среди пленных маляры и строители. Их привлекали к ремонту помещений и в зоне, и в служебных домах обслуживающего персонала. Сама я немцев не видела, а на вокзале в Алапаевске видела пленных румын перед их посадкой в теплушки, когда их отпустили на их родину в 1956 году.
Брат мой (старше меня) был подростком в годы войны, жил, как и вся наша семья, в Алапаевске, и работал на заводе. Помнит военнопленных, которые тоже работали на заводе. Подростки жалели пленных, в обед угощали своими припасами из дома.
Лилия Мельникова
«В прен сама пошра»
Напротив нашего дома через дорогу шло строительство трехэтажного общежития для рабочих. Там трудились военнопленные японцы, которых каждое утро под конвоем приводили охранники. Вечером, когда работа кончалась, их строили в колонну и уводили в лагерь.
Эти необычные люди вызывали постоянный интерес у всех ребятишек. Одни их дразнили, показывая кулаки и выкрикивая «банзай!», а другие жалели и приносили им кусочки хлеба. Пленные выглядели очень измученными. Униформа цвета хаки висела на них, как на вешалках. И все они были так малы ростом, что казались нам, детям, ровесниками.
Военнопленные часто подзывали нас, и, отдавая свои гроши, просили купить для них что-нибудь съестное или папиросы. Сами они не могли отлучаться со стройки. Мы охотно выполняли их просьбы, хотя в то время в магазинах ничего нельзя было купить, кроме черного хлеба, ржавой селедки и консервов.
Я и моя подружка Зина часто беседовали с японцами, несмотря на то что это было строго запрещено. Бдительные охранники, наводящие ужас не только на пленных, но и на нас, постоянно отгоняли всех от японцев, грозя тюрьмой за предательство Родины и шпионаж. Да мы и сами побаивались пленных, несмотря на их солнечные улыбки, ведь они были нашими врагами.
Среди всех японцев мы с подружкой выделяли двоих, самых молодых, которые постоянно нас приветствовали и пытались шутить на ломаном русском языке.
– Дети сан, смотри! – говорил один из них и показывал, как он «отрывает» себе палец, и при этом закатывал глаза и издавал мучительные стоны. Мы понимали, что парень шутит, и весело смеялись. Нам, маленьким девчонкам, льстило, что взрослые люди разговаривают с нами на равных.
Как-то раз один из японцев с таинственными видом подозвал меня и вручил спичечный коробок, в котором что-то тихонько шуршало. Я осторожно его приоткрыла и, о чудо, увидела красивую бабочку – черного махаона, которого даже в те далекие времена было очень трудно встретить. Потрясенная красотой и размерами бабочки, спросила:
– Где ты взял ее?
Он гордо ответил, что поймал махаона специально для меня. Затем, смущаясь, робко попросил принести ему кусочек хлеба.
– Да, да, конечно! – сказала я и помчалась домой, бережно прижимая к себе коробочку с крылатой красавицей. Дома схватила кусок хлеба и собралась бежать обратно. Мама остановила меня и сказала:
– Зачем ты берешь хлеб? Лучше мой руки и садись обедать. Сегодня я приготовила очень вкусный борщ с мясом.
Я показала маме черную бабочку и ответила, что хлеб я несу пленному японцу, который подарил ее мне.
Мама вздохнула, немного подумала и сказала:
– Бедный малый! Он, наверное, очень голоден. Там, в лагере, их держат на хлебе и воде. Приведи его к нам. Пусть поест горяченького.
Я радостно побежала звать своего знакомого на обед. С ним рядом стоял его друг. И я пригласила их обоих.
Японцы переглянулись, о чем-то поговорили между собой и, воровато оглядываясь, пошли вместе со мной. Было как раз обеденное время. Охранники сидели в стороне на пустых ящиках. С увлечением ели селедку, чем-то запивая ее. Можно было отлучиться незаметно.
Мама, увидев двоих гостей вместо одного, погрозила мне пальцем, но ничего не сказала. Усадила обоих за стол. Налила им по полной глиняной миске вкусного дымящегося борща и крупными ломтями нарезала буханку черного хлеба. Японцы замерли от восхищения при виде роскошного угощения. Затем молча принялись за еду.
Если бы вы могли только видеть, как они ели! Я никогда не забуду этого зрелища. Быстро загребая ложками, почти не жуя, они глотали этот живительный борщ, закатывая от блаженства свои маленькие узкие глазки. Чтобы не уронить ни одной капельки, они подставляли под ложку кусочек хлеба, неся ее ко рту.
Когда миски опустели, гости хлебным мякишем вытерли их до блеска и отправили сочные кусочки в рот. Затем собрали со стола все хлебные крошки и съели их. Действовали одинаково и очень слаженно. Покончив с едой, японцы улыбнулись нам, встали из-за стола и, сложив руки ладошками вместе, долго кланялись, благодаря нас. Мама растрогалась и даже заплакала. Ей было очень жалко этих изголодавшихся молодых ребят.
После этого обеда японцы встречали меня как родную. Мы каждый день разговаривали. Они очень смешно произносили некоторые русские слова: «хреп» вместо «хлеб», «растуй» вместо «здравствуй». Мое имя Лиля они произносили как Риря. В японском языке нет буквы «л», и во всех русских словах они заменяли ее на «р».
Мне удалось узнать их имена. В шутку или всерьез они назвались Тор и Ками. Причем Тор, называя себя, показывал на стол, а Ками брал в руки камень.
Тор и Ками еще много раз обедали у нас. Мама старалась приготовить для них рыбу и рис, это была их любимая еда.
Однажды мама спросила гостей, как они попали в плен. Японцы смутились и стали уверять:
– Моя русский не стреряй! В прен сама пошра. Не хотера война.
Оба очень тосковали по дому, в плену они томились уже почти три года. У Тора отец был крупным промышленником. Тор смешно изображал своего отца – надувал щеки и округлял живот руками, показывая, какой он богатый и толстый. Ками был из простой рабочей семьи.
Война стерла все сословные грани, и в плену они стали лучшими друзьями. А еще молодые японцы очень полюбили наш черный хлеб. До войны они даже не знали его вкуса. В Японии этот продукт не едят, его заменяет рис, и даже пирожные пекут из рисовой муки.
– Когда моя пошра дома, то скучай русский хреб, – говорили они.
Прошло несколько месяцев, и однажды я увидела, что вместо военнопленных на стройке трудятся наши русские рабочие. Подумала, что замена временная, но японцы больше не вернулись. Никто не знал, куда их увезли. Может быть, отправили на родину, а может, перевели в другой город.
Своих друзей Тора и Ками я больше не увидела. А черная бабочка-махаон еще много лет хранилась в моей коллекции, пока не рассыпалась от времени.
Вячеслав Кабанов
Кто исполняет приговор?
Мы играли во дворе, и вдруг кто-то с улицы вбежал и что-то крикнул. Чего он крикнул, я не разобрал или не понял, а все побежали. Я ухватил кого-то и переспросил. Мне на ходу объяснили, зачем надо бежать на Сенную. Я было кинулся, но сразу остановился. Я же был снова в доме, в семье, я был у бабы Дуни, нельзя было уйти со двора, не спросив позволения.
– Можно я побегу со всеми смотреть, как вешают полицаев?
Так задал я свой простой вопрос. Я ведь не проживал на оккупированной территории, у нас с моими новыми друзьями был разный опыт, и я не знал этих слов: вешать, полицай… А баба Дуня не пустила, ограничив мой опыт, и я так до сих пор и не видел, как вешают. Когда окончился Нюрнбергский процесс и по радио объявили приговор, я уже, в общем-то, знал – из книг и кино, – что такое повесить, и знал про полицаев и про главарей фашизма, но у меня оставался один неразрешимый вопрос:
«Это справедливо и правильно, но ведь среди наших, советских людей не может же такой найтись, кто бы этот приговор исполнил! Ведь чтобы кого-то повесить, надо самому быть фашистом!!!»
Я сказал об этом дяде Володе, но он не понял. Усмехнулся и ответил:
– Да я бы сам. И с удовольствием!
Но это было уже много позже, в Москве. А тогда, в Краснодаре, я представил себе повешение особенным образом.
До войны, кто-то помнит, была такая игрушка: целлулоидный физкультурник на проволочном блестящем турнике. Сбоку, внизу находилось пружинное заводное устройство. Игрушка заводилась ключиком, и физкультурник начинал вертеться на турнике, вися на руках. Эта игрушка была в краснодарском доме с довоенной поры, и я, не попав на Сенную, стал рассматривать гладкого розового физкультурника, повешенного на перекладину. Ничего особенно интересного в этом не было… Не мешало бы, конечно, посмотреть, как большой и настоящий полицай-физкультурник крутится на большом турнике, но почему-то баба Дуня не пустила, а ее слово никогда и никем не обсуждалось.
Про страх
Дело дошло до того, что страхи не только испытывают, но и исследуют. Установили, что страхи бывают биологические (врожденная боязнь змей и пауков, например), страхи социальные (а вдруг выгонят с работы, арестуют?) и страхи экзистенциальные (страх перед самой жизнью, страх смерти). Ученые знают, где именно в мозгу находится область, заведующая страхом, – в миндалевидном теле, в височном отделе. Сравнительно недавно открыли, что существует некий ген, который можно назвать «геном страха». Он вырабатывает белок статмин. Есть заболевание, при котором синтез этого белка прекращается, – люди с этой болезнью совершенно бесстрашны.
Бывают времена, когда страх распространяется в человеческом обществе как заразная болезнь: вирус гриппа, вибрион чумы… Природа этого страха по большей части социальная, но сюда примешиваются и многие другие виды страха: голода, боли, страх перед начальством, перед карающим за проступки и прегрешения Богом, страх смерти… Страх проникает во все поры жизни, он не отпускает человека даже во сне…
Наша страна пережила эпоху «большого страха». Начиная с времен революции 1917 года регулярно преследовалась какая-то часть населения: аристократы, дворяне, просто состоятельная часть общества (купцы, предприниматели, попадающие под общую рубрику «буржуи»), офицерство («белогвардейцы»), священники, богатые крестьяне («кулаки»), инженерно-техническая интеллигенция. Кроме преследуемых социальных групп, сталинская национальная политика обрушивала репрессии на целые народы – первыми еще в двадцатые годы выселены были терские казаки в другие области северного Кавказа, на Донбасс и на Крайний Север. За последующие тридцать лет жизни Сталина высылке и репрессиям подверглись чеченцы и ингуши, балкарцы, крымские татары, армяне, греки, поволжские немцы, месхетинские турки, множество прибалтов…
Страх искажает облик человека. Пораженный страхом человек теряет человеческое достоинство, а лишенный достоинства человек не способен сопротивляться злу. Он превращается в покорное животное.
Александр Ацкверели
(прислала Ирина Синдеева)
Безликие фото
Послевоенный Тбилиси. Осень. Ночь.
Комната в двухэтажном доме с «итальянским двориком» в старом тбилисском районе Сванетисубани.
На столе, отбрасывая на стены причудливые тени, горит керосиновая лампа «трехлинейка». Электричество в то время давали по вечерам всего на пару часов.
– Спи, родной. – Молодая женщина заботливо подоткнула сползавшее одеяло сыну под спину.
Мальчик повернулся на правый бок – он всегда спал на правом боку – и положил левую руку на обувную картонную коробку, которая стояла рядом на стуле.
Он не спал, прислушиваясь к звукам, доносившимся с темной улицы. Вот по булыжнику процокали лошадиные подковы – это извозчик дядя Коля возвращается домой. Из-за стенки слышно приглушенное бормотание соседа, бывшего танкиста. Потеряв в подбитом, горящем танке левую руку, он до сих пор воюет во сне.
А вот остановилась машина, старый ЗИС или «эмка», двигатель продолжает работать. И от его мерного стука мороз идет по коже. Теперь надо ждать, не раздадутся ли чьи-то гулкие шаги в подъезде.
В 1949–1950 годах в Тбилиси сотрудники НКВД, или, как его еще продолжали называть в народе, ГПУ, брали всех, кто побывал в плену или каким-то другим образом «запятнал» свою биографию. Люди потом исчезали, и не принято было спрашивать – куда. Поэтому по ночам горожане всегда с тревогой прислушивались к шуму подъезжающих машин.
Взять могли любого из любой семьи. И мужчину, и женщину. Спрашивали только фамилию.
Женщина сидела за столом у лампы и что-то шила. Теперь, пока на улице работает мотор машины, ей будет не до сна. Ведь она знала то, чего пока не следовало знать маленькому мальчику.
В их семье было достаточно причин для ночных тревог. Ее родной дядя Нико был в свое время отчаянным «маузеристом» – противником советской власти. В конце двадцатых годов он был осужден за антисоветскую деятельность и сослан в Белгород, где скончался в конце войны. Как легенду, в семье передавали строки из его заявления-отречения: «Борьбу против советской власти прекращаю, но от идей своих не отказываюсь». Дяде еще повезло со следователем – за такие слова его запросто могли расстрелять.
Другой ее дядя, будучи заместителем наркома финансов, был репрессирован и сослан в Сибирь за то, что провожал на вокзале своего начальника, который сразу по приезде в Москву был объявлен «врагом народа». Обоих прямо на вокзальном перроне и арестовали: одного в Тбилиси, а второго через три дня в Москве.
Но это были, так сказать, полузатертые тревоги прошлых лет. А вот недавнее, фронтовое, порождало в ее душе действительно реальную тревогу. Муж ее, молодой лейтенант, вместе со своими одноклассниками добровольцем ушедший на фронт и вернувшийся инвалидом, был корректировщиком огня. Это означало, что, пробираясь на передний край или в тыл врага, он по рации передавал в свой артиллерийский дивизион координаты целей. И в декабре сорок первого, под Яхромой, его накрыло немецкой миной. Семь долгих ночей сопровождавший его солдат, Сергей Солдатов, ползком тащил на себе раненого командира, рацию и шифровальную машину в расположение советских войск. Наверное, можно было бы обернуться быстрее, но потеря рации и шифровальной машины означала расстрел. В лучшем случае штрафбат. Поэтому приходилось тащить на себе тяжеленные радиоприборы.
Эти семь суток пребывания на ничьей территории могли быть вполне достаточной причиной для ареста.
Женщина продолжала шить, прислушиваясь к любым звукам, раздающимся в ночи. Мальчик ее спал, и вроде как все было спокойно. Но она ошибалась – мальчик не спал. Он знал то, чего не знала мать. В свои пять лет из обрывков взрослых разговоров он, как из мозаики, сумел составить для себя картину жизни, разделенную на белый радостный день и черную ночь. И еще он видел странные безликие фотографии в бабушкином альбоме. Это были семейные групповые фотографии, из которых бабушка маникюрными ножницами вырезала лица своих родных и близких – тех, кого власти арестовали и объявили «врагами народа». Оставить эти фото нетронутыми означало навлечь на семью большие неприятности.
Поэтому каждый вечер мальчик собирал свои любимые игрушки в картонную коробку и перевязывал шпагатом. Если бы страшное ГПУ пришло их выселять, у него всё уже было готово для дальней дороги.
Им тогда повезло: отца не арестовали, их семью не выселили.
Мальчик c тех пор вырос и постарел, игрушки из той коробки давным-давно затерялись, но безликие фотографии из бабушкиного альбома, напоминающие кадры из фильмов ужасов, по сей день хранятся в семье, как страшные реликвии послевоенного детства.
Роза Логвинская
(записала внучка Таша Карлюка)
Еще чуть-чуть – и новая жизнь
Война закончилась. Мы едем в переполненном душном вагоне. Вши, мухи, вонь. Старики, что ходят под себя, груднички кричат. Женщина расстегнула засаленную рубашку – кормит сына. Малыш умолк. «Показала всем свои груди и не стесняется!» – думаю я, но никому не говорю. О таком не говорят – робею. Безрукие, одноглазые солдаты играют в карты. Кто-то спит. Кое-где лежат трупы. Им повезло – хоть и звучит дико. Кто ехал один, за кого некому было заступиться, тех выносили на перрон во время остановок и оставляли их там – чтобы место не занимали. Прижимаюсь к маме, закрываю глаза. «Давайте уже приедем!» Мама говорит: «Еще немного осталось, потерпи. Еще чуть-чуть – и новая жизнь». А где можно было отыскать новую жизнь во время войны? Во сне! Во сне мы с папой и мамой катались на каруселях, ели мороженое. Во сне у меня были длинные волосы и красивое, чистое платье. Во сне я ела свежий хлеб, а не собирала завалившиеся под русскую печь крошки. А где сейчас папа? Неизвестно. Почти побритая наголо девочка в заштопанных чулках и выцветшей кофте – вот кто я.
Остановка. До нашей ехать еще более часа. Мамочка с тетей Лизой, оставив в вагоне своих стариков-родителей и нас, детей, которых четверо на двоих, вышли на улицу. Если бабушки-торгашки будут добры, они вернутся с куском хлеба. Я смотрю в щель, что между досками в вагоне, смотрю на перрон, на маму, тетю Лизу. Полная женщина в красивой косынке крутит носом, глядя на то, что предлагает ей мама с тетей. Идут к другой. На перроне много людей, я теряю маму из виду. «Розочка, ну где там наши?» – спрашивает у меня бабушка. «Бабуся, я их не вижу». Поезд тронулся в эту минуту. Я судорожно пытаюсь отыскать в толпе маму, тетю Лизу. Они пропали. Мы, дети, начинаем кричать, плакать, но их нет. Поезд с каждой секундой начинает ехать все быстрее. Двое больных стариков – дедушка почти не ходит, бабушка почти не видит – остались с детьми, самому старшему из которых двенадцать лет. Во время войны не умерли, так вот сейчас самое время… Я лихорадочно вглядываюсь в щель, через которую еще недавно видела мамочку, и что я вижу? Я вижу двух худых, замученных женщин в лохмотьях, бегущих за поездом. Это мама и тетя Лиза. Мы орем неистово, а они спотыкаются, поднимаются и вновь бегут. Небольшой кусок хлебца, который таки удалось обменять, тетя Лиза случайно роняет на землю. Она хочет вернуться за ним, но мама резко хватает ее за руку. Две обессиленные женщины из последних сил пытаются догнать поезд, где их дети и родители, но увы…
В эти минуты я поняла, что такое война. Мне восемь лет, и самого дорогого человека – моей мамочки – больше не будет в моей жизни.
Но что это? Поезд замедляется, а вскоре и вовсе останавливается. Он никуда и не собирался уезжать – его просто переводили на другие пути. И вот в вонючем, грязном вагоне сидят, обнявшись, две женщины, их родители и дети. Слез не осталось – все выплакали. Они молчат.
«Еще немного осталось, потерпите. Еще чуть-чуть – и новая жизнь».
С Настей Зайцевой мы дружили с первого класса. Но вот мы уже заканчиваем третий, а я ни разу не была у нее дома, тогда как она бывает у нас часто. «Настя, я все стесняюсь у тебя спросить, а почему ты меня к себе не приглашаешь?» – решаюсь спросить я. Настя смущается и начинает оправдываться: «Ну, ты понимаешь, у меня бабушка болеет. Выздоровеет – приглашу». На следующий же день я встречаю Настину бабушку в магазине. Выглядит она здоровой, но я Насте ничего не рассказываю. Решаю не напрашиваться.
Прошло время, Настя приглашает меня к себе. У Насти отдельная комната, много игрушек, одежды. Куда мне до нее – где пять человек в одной комнате, одежду донашиваю за старшими, из игрушек – одна маленькая куколка. Мы с Настей дома одни. Пьем чай с конфетами и печеньем. Я молчу и любуюсь красотой их люстры, дивана, пианино, книжным шкафом. Настя улыбается и, как хорошая хозяйка, заприметив, что конфеты закончились, берет пустую вазочку и идет в кухню за добавкой. А я начинаю рассматривать фотографии, что висят на стене. Фотография, где она с бабушкой, портрет ее мамы, отец с огромным псом в ногах. А это что? Фотография нашего класса. Лица троих закрашены зеленкой – Сони Спиваковской, Эллы Берман и мое. «Настя, а зачем ты нас разрисовала?» – спрашиваю я.
Оказалось, в их семье не любят евреев. Отец приказал закрасить наши лица. После этого мы с Настей общаться стали реже. Через неделю Настя и вовсе перестала ходить в школу. Учительница нам сказала, что у нее ветрянка. «Дети, кто из вас уже переболел ветряной оспой?..» И, не дождавшись ответа: «Резникова Роза, а ты уже переболела ветрянкой?» В детстве я не особо умела врать: «Переболела!» Учительница обрадовалась: «Вот и славно! Проведаешь сегодня после уроков Зайцеву, домашнее задание отнесешь».
Шла я неохотно. Позвонила в их звонок. Дверь отворилась. Передо мной стояла Настя. Все ее лицо было в зеленую крапинку. Из комнаты послышался мужской голос: «Настя, кому я сказал – быстро в постель! Бабушка откроет! Тоже мне, вздумала!..» А потом я увидела и само тело. Это был Настин отец. Его лицо и руки тоже были зелеными.
Михаил Лукомский
Пятерка по рисованию
Москва, декабрь 1949 года. Двадцать первого декабря – день рождения «лучшего друга детей» Иосифа Виссарионовича Сталина, ему исполняется семьдесят лет. Наш учитель рисования дает нам задание на дом: нарисовать… президиум торжественного юбилейного заседания в Большом театре. Даны четкие указания – нарисовать длинный стол под красной скатертью, красные знамена, даты: 1879–1949, а между ними оставить место для портрета именинника. Портрет было рекомендовано аккуратно вырезать и наклеить.
Об особо важном задании я рассказал соседке по коммунальной квартире Елизавете Федоровне. Она приняла самое активное участие в поисках портрета вождя, принесла на кухню стопку старых номеров журнала «Огонек», и мы начали выбирать. Вскоре на развороте одного из «Огоньков» нашли картину под названием «Утро нашей Родины»: в центре юбиляр, а у него за спиной – бескрайние колхозные поля и огромные заводские корпуса. Баба Лиза бережно вырезала портрет, а оставшуюся часть картины сожгла на газовой плите. На удивленный вопрос «зачем?» прямого ответа я не получил. Запомнилась только фраза, что «коварный враг может найти порезанную картину, и у нас с тобой будут большие неприятности».
А через несколько дней мое яркое полотно было украшено пятеркой, первой (и единственной) моей пятеркой по рисованию.
Анатолий Компаниец
Скверный анекдот
Развлечения мальчишек в первые послевоенные годы были весьма разнообразны, а их особенность строго зависела от поры года. Зимой – санки, коньки и крюк для того, чтобы зацепиться за задний борт машины, снежки, скользанки, снежные бабы и крепости, редко – лыжи. Летом – игра в пуговицы, биток (на монеты), лапта, футбол, волейбол, жмурки, жесточки. Но в любую пору года – треп: пересказы прочитанного, рассказы «про страшное» и анекдоты.
Про один такой анекдот и пойдет речь.
Действо происходило в пору, когда еще был жив усатый вурдалак. Недавно вся страна и «всё прогрессивное человечество» отметили его семидесятилетие, а все газеты несколько месяцев начинались со слов «Поток приветствий и поздравлений И.С. Сталину продолжается». И приводился перечень стран, деятелей, партий, преклоняющих колена. Вот в эти счастливые дни мы и собрались. И пошла беседа про всякое. Всем собеседникам десять-одиннадцать лет, не больше. И стал один шкет рассказывать анекдот. А суть анекдота такова.
Приехали к Сталину гости Ф. Рузвельт и У. Черчилль. (Не стану обижать младого читателя объяснением, кто это такие.) А им какой-то халдей и говорит, что т. Сталин принять их не может, потому как спит он. Смутились гости, да делать нечего, издалека ехали, не вертаться ж. Погодили часок, обговорили заботы свои тяжкие да и приступили к халдею заново. А тот всё свое торочит: спят, пущать не могем. Рузвельт обратил внимание на свое инвалидное состояние, Черчилль пожалился, что у него сигары на исходе. Не помогло. И тогда кто-то из них предложил разбудить Сталина, а для того погромче спеть песню. Перебрал этот дуэт свой репертуар, пошептавшись и хихикая, да грянул во всю мочь: «Вставай, проклятьем заклейменный».
Пауза была не театральная, а короткая и наполненная нарастающей жутью. Мальцы малознающие, чьи первые годы были осенены всем ужасом войны, с вечно ищущим взглядом, чего бы съедобного стырить, от страха оторопели. А потом, не глядя друг на друга, почти бегом разошлись.
Валентина Гойденко
«Черный ворон» заберет
Самые ранние воспоминания мои связаны с первой встречей со смертью. Мне было годика три. Помню комнату, гроб на табуретках, рядом с ним люди, я сижу на краю лежанки русской печи, покачивая ножками у печурок, внизу ходит и мяукает кошка… И вдруг – прыжок кошки прямо мне на грудь, я опрокидываюсь вместе с ней на спину внутрь лежанки. Ужас! Истерика!
Как мне, уже взрослой, рассказала моя бабушка, в гробу лежала мамина близкая подруга, кошка искала ее по комнате и не находила, увидела меня и от радости прыгнула (мы с тетей Зоей часто играли с ее любимой кошкой). С тех пор детский страх этот преследует меня всю жизнь: боюсь гробов, и к кошкам у меня нет умиления.
Хорошо помню я и как через три дня после моего дня рождения на здании детского сада был укреплен красный флаг с черной лентой. Взрослые плакали и говорили: «Как теперь жить?» Умер товарищ Сталин! И хотя в это время многим жилось несладко, даже непослушных ребятишек пугали «черным вороном», который приедет и их заберет, – народ сокрушался: что будет дальше? Это был страх перед будущим!
Светлана Беленкова
Семья глухих в дороге
На вокзале должна была собраться группа эвакуируемых глухих. Народу было невероятно много, и было непросто найти своих. К платформе подошел товарный поезд. И тут объявили воздушную тревогу. В создавшейся панике и с испугу я не сумела объяснить родителям, что нужно бежать в бомбоубежище, еще мне самой непонятное! Мы успели только прижаться к стене вокзального здания, когда немецкий самолет низко-низко пролетел над вокзалом, сделал вираж и улетел. Тут мы и обнаружили, что с нами нет Лени. Отец побежал его разыскивать. Оказалось, что толпа увлекла его в бомбоубежище, и Леня там отсиделся до отбоя.
С облегчением вздохнули мы, когда наконец все вместе вошли в вагон. Там уже расположились на нарах люди, все почти знакомые друг с другом. Это были в основном молодые женщины, девушки, организованные к эвакуации председателем городского общества глухих Пскова товарищем Ковалевой (именно так ее и называли). Возможно, они были с какого-нибудь завода или фабрики.
Мы покидали город, в котором уже горели многие дома или кварталы. Чем дальше мы отъезжали, тем более странными казались мне огромные костры, полыхавшие средь бела дня. Я с удивлением смотрела на это необычайное, даже завораживающее зрелище. Никакого страха я не испытывала и не понимала, отчего некоторые плачут.
Эшелон шел медленно. Жарко, душно. Я стояла у открытой двери рядом с женщиной, у которой в руках был бинокль. Она время от времени спрашивала меня: «Не слышно ли шума самолета?!» – «Нет, не слышно», – отвечала я. А она снова и снова прикладывала бинокль к глазам и с беспокойством вглядывалась в чистое голубое небо. К счастью, бомбежек не было, и мы благополучно двигались в сторону от линии фронта.
На остановках нас, беженцев, иногда кормили в столовых или выдавали буханку хлеба. Мы ее съедали до следующей остановки. Не у всех были деньги при себе. Выдавали специальные талоны на питание.
Когда поезд стоял долго, люди выходили, бродили по путям между поездами. Поездов иной раз было много. И вот произошел первый печальный случай. Завидев тронувшийся состав и приняв его за свой, несколько глухих из нашего вагона попали на другой поезд и уехали в неизвестном направлении. Да ведь и мы сами не знали, куда нас везут.
В пути мы находились уже не одни сутки. Поезд сделал очередную остановку и долго не трогался с места. Стоял знойный полдень. Из нашего вагона проворно выскочили две молоденькие девушки в маечках и легких юбочках, совсем босиком. Они побежали к железнодорожной колонке и радостно стали плескаться возле нее. Они так увлеклись этим занятием, что не увидели, как поезд стал медленно отходить. Наш вагон был последним. Им кричали, махали руками – всё напрасно. Поезд удалялся, оставив позади изо всех сил бегущие две фигурки. Девушки отстали от поезда – без вещей, без документов, без всего…
Опять дорога, дорога. Ни дождя, ни облачка. Жара нас донимала. Не помню, как мама стирала или меняла пеленки. Не помню, чтобы ребенок капризничал, кричал. Запомнилась мама, всё время державшая его на руках.
На одной из остановок представилась нам всем возможность помыться. Вероятно, об этом сообщили по репродуктору или как-то еще. Одним словом, многие стали выходить и куда-то направляться. Отец и несколько глухих тоже пошли узнать, в чем дело. Вернулся отец с вестью: «Есть баня!» – и забрал меня и Леню с собой. Мама с малышом оставалась в вагоне. То, что отец назвал баней, на самом деле представляло наскоро сооруженный помывочный пункт (санпропускник). Под открытым небом матерчатые перегородки отделяли мужское отделение от женского. Отец спешил нас вымыть, откуда-то таскал таз с горячей водой, намыливал по очереди то меня, то Леню. И вдруг совсем неожиданно он заметался, схватил простыню и едва замотавшись, ринулся к выходу. Нас он крепко держал за руки. Было непонятно, зачем мы бежим? Совсем голенькие. Что случилось? На улице отец стал кричать дико, нечеловечески, как могут, наверное, кричать глухие. Вот когда я по-настоящему испугалась. Люди пытались остановить отца. А поняв, что он глухой, кричали ему в ухо, объясняли как могли, «на руках», что поезд не отъезжает совсем, он вернется, только на другой путь. Тут и я как могла стала ему показывать руками: «Поезд не ушел. Он вернется». Отец понял, и мы вернулись в баню и закончили так нелепо прерванное мытье.
Благополучно возвратились мы в свой вагон. Родители и окружавшие нас люди, бурно жестикулируя, стали обсуждать происшествие. Отец рассказал, как страшно испугался потерять маму с ребенком, а она тоже, в свою очередь, не могла понять, почему отъезжает одна в пустом вагоне. И тот же страх – мы растерялись.
Будучи уже взрослой, я расспросила маму: «Каким же это шестым чувством отец понял, что поезд тронулся, что он отъезжает?» Оказалось, кто-то из наших при эвакуации прихватил с собой велосипед и водрузил его на крышу. Уж как ему удалось закрепить его там? Вот этот велосипед на крыше и был тем ориентиром, который выделял наш товарный состав среди других похожих, и отец увидел его поверх ширмы в бане. Он увидел удаляющийся велосипед, значит, состав тронулся. Этим и объяснилась его молниеносная реакция – «Поезд уходит!»
Наконец мы прибыли в Казань…
Елена Волленвебер
Пол-улицы в подарок
Год 1948. Мой отец, шестилетний пацан, жил со своей матерью где придется. Современная аббревиатура бомж наиболее соответствовала описанию их жилищного, но не социального статуса. В то послевоенное время отсутствие жилья вовсе не означало, что человек является отщепенцем. Разруха и нищета царили повсеместно, а семьи репрессированных по социальному положению находились на самом дне общества.
Деда моего отца по материнской линии забрали в 1937 году, после чего его уже никто не видел. Был он скорняком, дело свое знал и работал денно и нощно в своем сарае, выделывая шкуры, занимаясь пошивом хомутов, шапок, других меховых изделий, столь необходимых суровой сибирской зимой. Заработал своим трудом право поселиться в той части поселка, где жили по преимуществу негласные правители – местные казаки. Они селились главным образом на трех центральных улицах, пришлым же разрешалось жить только на окраине Черлака, поселка в Омской области. Дед папы и мой прадед Бычков был не местным, а приехал из Рязанской губернии в 1919 году в Сибирь за лучшей жизнью. И позволение поселиться в «элитной» части поселка было доказательством его высокого мастерства. Но кому-то, видимо, это мастерство стояло как кость в горле, и в суровые годы сталинских репрессий мой прадед исчез навсегда в неизвестном направлении.
Дочь его, моя бабушка, встретила и полюбила своего будущего мужа, моего деда, незадолго до войны. Он пришел с финской войны, на которой служил далеко не рядовым (документы отсутствуют, а определить звание по петлицам нам не удалось), и был видным женихом. Вспыхнувшая любовь не оставляла времени на долгие раздумья, и мой папа, плод этой любви, появился раньше положенных девяти месяцев, которые должны были пройти со дня свадьбы до момента появления на свет. Этого семья моего деда, напоминавшая и по укладу жизни, и по затянутости платков на черно-белых фотографиях старообрядческую, бабушке не простила, что и отразилось на последовавших скитаниях моей бабушки и папы.
Папин отец погиб в марте 1942-го, даже не увидев своего сына. Мать же, не признанная семьей мужа, была вынуждена скитаться по углам на чужих квартирах. Работала она в больнице старшей медицинской сестрой. Сын же был предоставлен сам себе. После войны ее взял замуж тракторист, покорив перед тем сердце будущего пасынка невиданной щедростью. В первый свой приход он подарил ему 5 рублей, дав, таким образом, возможность приобрести мечту пацанов того времени – колесо, которое можно было катить на палке, – «Мерседес» для мальчишек, выросших в послевоенную пору. А через год, в 1949-м, его жену, беременную близнецами, отдают под суд.
В послевоенные годы аборты были запрещены, нарушения строго карались. К матери моего отца и моей бабушке, которая работала медсестрой в гинекологическом отделении, обратилась деревенская жительница и стала умолять сделать аборт ее умственно отсталой дочери, забеременевшей из-за своей недалекости. Бабушка пошла знакомой навстречу. Но вскоре сама же пациентка разболтала по причине слабоумия страшную тайну, и над бабушкой состоялся суд. Приговор был суров – тюрьма, и никого не смутило то, что подсудимая была беременная, а на свободе у нее оставался малолетний сын.
И вот суд закончен, подсудимую, скованную наручниками, уводят. Папа, которому исполнилось семь лет, пытается прорваться к матери, но его останавливает какая-то тетка – «не положено!». Присутствующие постепенно расходятся, и папа остается один.
Ну а что же наше общество, пекущееся о благе детей? Или детство – тоже понятие идеологическое? Если у тебя родители – образцово-показательные граждане, пусть даже стукачи и доносчики, но действующие согласно придуманным в этом жутком государстве правилам, ты – ребенок. Если же родителям вздумалось, пусть даже из добрых побуждений, «нарушить устав», быть ребенком тебе уже отказано? Бесчеловечность системы достигла в середине ХХ века своего апогея. И судьба моего папы – тому подтверждение.
Но мир не без добрых людей. И добрый человек, появившийся в этот трагический момент в жизни папы, был не намного старше его. Подошедший к нему пацан приободрил брошенного на произвол судьбы мальца и сказал: «Не переживай, я отдам тебе пол-улицы». Что значило это в те послевоенные годы, знает далеко не каждый. Множество детей остались в те годы без родителей, и единственным способом заработать на жизнь было собирание милостыни. Так как беспризорников было немало, поселок был поделен на участки. Подарок длиной в пол-улицы был воистину царским. И если учесть, что государство не позаботилось о мальчишке, отец которого отдал за это государство свою жизнь, то ценность подарка от почти ничего не имеющего оборванца переоценить трудно.
Затем были скитания, досрочное возращение матери с одним только выжившим близнецом и скорая ее смерть от туберкулеза, опять скитания и затем тяжба родни, которая наконец (!) поняла «ценность» сироты: ведь ему полагалась пенсия! Но из всех рассказов папы о его трагическом детстве мне почему-то ярче всего запомнился этот – об аресте матери. И видится мне сцена, где в опустевшем зале суда стоят два пацана, брошенные обществом на произвол судьбы. И один из них предлагает другому пол-улицы в подарок.
Людмила Шевелева
Страшный сон
Я в гостях у Гриши и Зины. У них собрались диссиденты – друзья по лагерю, ученые. Обсуждают послеперестроечный террор и заказные убийства. Присутствуют живые и умершие – Коля Жегалов со своими коммунистическими идеями, Зинка Герсон – приехала из Америки, Ира Муравьева, Гришин учитель из ИФЛИ, Леонид Ефимович Пинский; Ира Бунина, Юра Лескис, Коля Котрелев с Чудой, а так же С.П. Капица и Л.Д. Ландау, которых я видела только на фотографиях.
Засиделись, зажгли свет, а занавески задернуть забыли. Подъехал фургон – «черный ворон», вышли четверо мужчин, ворвались в комнату, учинили обыск, сбросили книги с полки. От предчувствия, что сейчас всех увезут на Лубянку, проснулась.
Все умрут… и Сталин тоже?
Каждый ребенок проходит через этот опыт – первого соприкосновения со смертью. Для одного это – мертвый воробей, раздавленная машиной собака, для другого – умерший отец. Человеку надо время, особое душевное усилие, чтобы осмыслить этот факт, пережить это потрясение. Тогда возникает и ужасная догадка – и я тоже умру… Страх смерти – одно из самых мощных и глубоких переживаний, очень личное, интимное, трудно передаваемое словами. Этот страх переживается большинством живущих людей, во все времена, и он мало зависит и от культурного уровня человека, и от воспитания, и от социальных обстоятельств. С древнейших времен до наших дней на эту тему написано множество томов.
Смерть уравнивает всех людей. Все люди теряют своих родителей. Иногда дети уходят прежде, и это горе всегда переживается особенно остро. Уходят друзья, учителя, близкие… Однако в жизни нашей страны в середине двадцатого века умер человек, чья смерть никого не оставила равнодушным.
Смерть Сталина – исторический рубеж, грубый шов в самом течении жизни. Полстраны рыдает, полстраны ликует. И все ждут перемен. Одни озабочены тем, как жить без Сталина? Другие уверены, что хуже не будет. Последние молчат. Страх овладел обществом, правительство в растерянности – три дня совещаются руководители страны, прежде чем объявить о происшедшей уже смерти. Так кто же умер: светоч всего прогрессивного человечества или жестокий тиран? Великий полководец или великий преступник? Шестьдесят лет уже прошло, а народ всё не может решить эту сфинксову загадку…
Валентина Никитина
Не вернется папа
Я, брат и сестра накрепко заперли дверь от воров, открыли окно и стали ждать маму. Она работала сторожем на вокзале. Шел 1951 год. Мама охраняла «бомбы» (неразорвавшиеся снаряды), чтобы не растащили дети и взрослые. В ночные дежурства мы оставались одни дома и ждали утра. Вова и Юля, младшие брат и сестра, четырех и двух лет, уснули на кровати возле окна, а я сидела на подоконнике, ждала маму и слушала ночь. Отец наш болел, лежал в больнице. Осенние звезды молчаливо подмигивали мне, скрываясь за отдельными облаками, а затем, выныривая из-за них, становились еще ярче. Цикады, с вечера оглушительно, а затем все тише и напевнее убаюкивали меня. Какое-то томление, беспокойство не позволяло мне уснуть. Вот мелькнула белесая тень, тявкнула собака, сердце сжалось от страха и забилось, затрепыхалось в ожидании чего-то неотвратимого.
Возле окна появилась тетя в белом – медсестра из больницы. Спросила: где мама?
– На дежурстве.
– А когда придет?
– Утром.
– Тогда скажи ей, пусть придет в больницу сразу утром.
Медсестра ушла, а я начала хаотично собираться, разбудила Вову, наказала, чтоб стерег окно и в дом никого не впускал, подхватила сонную Юлю на руки. Юля спросонья захныкала.
– Не плачь, мы идем к маме.
Крепко прижав сестру к себе и еще раз наказав брату не оставлять квартиру и никого не бояться, я быстрым шагом отправилась на вокзал. Пробежала Покровскую, завернула на улицу Вокзальную, запыхавшись, вошла в открытые двери вокзала, вышла на перрон.
На путях чернели составы с углем, где-то шипел паровоз, перекликались перегонщики вагонов, звезды поблекли, утренний ветерок холодил вспотевший лоб, от усталости мелко дрожали руки и ноги.
На привокзальной площади никого, чуть дымилась куча присыпанных песком, неразорвавшихся в свое время снарядов. Рядом в кабине грузовика слышался неторопливый тихий разговор. «Там мама, наша мама», – забилось в висках, страх отступил. Юля вдруг стала легкой. Я постучала в дверь кабины.
– Хто там? – раздался голос мамы.