Красный рок (сборник) Евсеев Борис
«Хранящие молчание» словно включили над подхорунжим огромный, вспыхнувший всеми лампами сразу радиоприемник давно ушедших времен. И долго его не выключали. В этом огромном приемнике, с виду напоминавшем гидростанцию, плясали на иностранный лад наши мужики, наши девки…
Девок с мужиками сменял хор сожалеющих.
Сожалели – приятно квохча, то на английском, то на русском – уже о временах недавних: о распаде СССР, о глупостях последних генсеков и первых президентов, о пресловутом миллениуме, так и не ставшем – к досаде многих рокеров – настоящим концом света.
Затем настал черед «психоделии 60-х», краут-рока и синти-попа.
«Психоделия 60-х» была представлена в музыкальных картинках.
Вышел на сцену густо обделанный негр (потоки жидкого кала едва успели засохнуть на белом его пиджачке.) На груди у посланца Африки висела крупная табличка, где по-русски было выведено: «Я – Хрусчев!»
Афро-Хрущев встал на руки (в узкие кремовые ботинки его ручищи влезли с трудом) и лихо сбацал – мелькая пятками в воздухе и топоча руками по полу – песенку «Летите, голуби, летите…»
Сопровождал обделанного небольшой рок-оркестр.
Музыканты ловко и весело провели голубиную темку, передавая ее от инструмента к инструменту: саксофон, контрабас, фортепьяно, гитара. Фортепьяно, саксофон, гитара, контрабас…
Веселью музыкантов, отпускавших на волю явно шизанутых, зловредных и давно осточертевших подхорунжему голубей, не было предела. Может, именно от этого веселья афро-засранец внезапно перестал выцокивать надетыми на руки ботинками, лег на спину и заплакал.
Саксофонистов-гитаристов это взвеселило еще сильней. Они сменили тему.
Какая-то до боли знакомая, внутри самой себя очень печальная, но подаваемая с неслыханной радостью мелодия зазвучала в резко сбавившем звучание рок-бэнде!
- Москва – Чикаго —
- Лос-Анджелос,
- Объединились
- В один колхоз…
- O Saint Louis blues!
- O, o, o, о, о, о…
– старательно выводил уже вставший на ноги афро-Хрущев.
Певец разгорячился, было видно – песня ему нравится. Он спел дальше:
- Барак Обама
- Такой чудак,
- Он ходит прямо,
- Даже забив косяк!
- Перезагрузка,
- ядрёна вошь,
- В штанах так узко,
- Что не возьмешь…
Внезапно музыканты перестали играть совсем.
Пользуясь возникшей тишиной, афро-посланец, чуть пародируя русское произношение, стал читать взахлеб, словно опасаясь, что его погонят со сцены, блюзовые стихи:
- О-у! Мама, мам-м-ма!
- Пожалуйста, не бей меня этим
- кожаным ремнем!
- Он весь пропитан кровью и потом
- афро-американцев.
- Я обещаю, я больше не буду таким засранцем!
- А когда ты станешь старой, я буду кормить
- тебя ночью и днем…
Синти-поп, прозвучавший в первый святочный вечер, был куда веселей и приятней, чем слегка устаревшая «психоделия 60-х».
Крохотная девушка в телесном велюровом костюме, с экстатическими глазами и выкрашенным в клюквенный цвет буратинистым носом произнесла со сцены вступиловку:
– Друзья! Сегодня вы имеете возможность соприкоснуться с экзистенциальным городским шаманизмом и услышать суровую мужскую лирику тех, кому за тридцать.
Слушатели, ждущие музыки, а не удлиненных слов, – недовольно зашумели.
Один Ходынин зааплодирвал.
«Клюквенная» девушка благодарно кивнула и, на миг затуманившись, пояснила:
– Я не для всякой рвани это говорю! А специально для господина у стены – хочу добавить, мы не лабухи и не жмурилянты. Мы – шаманы. Понимаем, что к чему и куда ведут страну!
Подхорунжий девушке снова рукоплескал: предстоящий шаманизм обещал ударить в самое сердце.
Правда, прослушав добрый кусок синти-попа, Ходынин образно представил себе этот музыкальный стиль чем-то очень далеким от прыжков и ужимок шамана: представил молниеносным падением красного пустынного канюка на болтливого кремлевского голубя…
10
Но самая интересная музыка зазвучала тогда, когда в рок-кабачок пожаловало питерское подполье!
Черный русскоязычный блюз завел подхорунжего невидимым ключиком, а затем наполнил внутренним стрекотом, треском и даже смыслом, как наполняет смыслом пустопорожнюю станиолевую, бегающую по полу туда-сюда игрушку безостановочное движение и напор.
И завод этот долго не кончался!
Подхорунжий уже не лежал у стены, как во время приступов психоделии и шаманизма, а, подступив вплотную к сцене, внимал смелым подпольщикам рока.
– Ты, «горшок»! Закрой хавальник! Кочум влетит.
Подхорунжий не сразу сообразил: лидер одной из групп черного русскоязычного блюза в паузе обратился именно к нему. А сообразив, засмеялся. До него вдруг дошло: если бы не черный питерский блюз и не краснокрылый канюк, его личные, только что истекшие сутки в Москве можно было бы преспокойно спускать в мусоропровод!
И еще одна питерская рок-группа покорила Ходынина.
Группа звалась «Декабрь».
Начали «декабристы» – неожиданно: вдруг в качественной рок-обработке грянула родная «Дубинушка».
Уже после второго куплета подхорунжий снова вскочил на ноги и стал, не сдерживаясь, подпевать. А во время заключительного куплета, скинув ботинки, даже запрыгнул на стол.
Один из куплетов песни Ходынину так понравился, что, возясь с птенцами, распределяя ястребиные корма, мечтая про еще одного канюка, он несколько дней кряду у себя в Кремле напевал:
- Англичанин-мудрец, чтоб работе помочь,
- Изобрел из машины машину.
- А наш русский мужик, чтоб работе помочь,
- Он затянет родную «Дубину»!
Питерцы в тот раз одной «Дубинушкой» не ограничились.
«Декабрь» спел много разного, и спел классно!
Подхорунжий уже давно спрыгнул со стола, успел возрадоваться и пригорюниться, успел опрокинуть стопарик-другой и задуматься о будущем, когда питерские рок-декабристы вдруг завели тонко, завели пронзительно:
- Эта песня не понт и не вызов!
- Эта песня – моя слеза…
Сзади подкралась незнакомая деваха, легла на подхорунжего полной грудью…
Ходынин шуганул девку так, что она за весь вечер свою весомую грудь больше ни разу в музыкальном зале не показала…
- Так что сильно не бейте, братцы,
- Не со зла рвутся струны мои…
Струны подхорунжего и не надо было рвать! Неумелыми, но идущими откуда-то из самых глубин стишатами струны эти были порваны враз и надолго. И теперь обрывки ходынинских струн цеплялись уже не за рок-кабачок, не за Святки, а за что-то иное, связанное с песней весьма и весьма отдаленно: за год 1991-й, за год 1993-й, за 1998-й, за 2000-й и 2008-й!
Все, что ливневыми потоками «лажи» и лжи перекатывалось через Тверскую, подтачивало новенькие колонны отеля «Ритц-Карлтон», мчало через изуродованный Манеж и через Васильевский спуск, все, что стремилось весенней сорной водой сквозь Государевы огороды и дивное Замоскворечье, все, что прибывало невидимыми волнами из Питера в Москву и откатывалось еще большими волнами обратно, – разом обрушилось на Ходынина!
- Уважение и почет,
- Безусловно, заслуженный факт.
- Ведь революции запах —
- На их плечах!
Какое-то внешнее дуновение коснулось вдруг подхорунжего.
Ходынин травленно озирнулся.
Мимо скользнула Симметрия. Она пахла Революцией и «Рексоной».
Подхорунжий, давно научившийся отличать по запаху смерть от жизни, ястребов от сов, галку от ласточки, женщину от девушки, почувствовал мгновенное сжатие «очка» и вслед за ним сжатие сердца. Однако сдержался и за революционным запахом Симы не последовал.
- Не осталось добра в руках… —
продолжали тыкать питерцы ножичком под ребра, —
- И одна из важнейших тем:
- Кто на сцену выходит за кем…
За дерзкими питерцами последовали:
«Мертвые животные» – «Deed Animal store» – с наивной, детско-музыкальной историей собственных мифов и грез;
«Облученные зимой» – с чистеньким, легким, приятно однообразным роком;
«День аморального единства» – с настоящим, а не поддельным авангардом, ловко оформленным звучной акустикой;
далее – «Адренохрон», с ласковой пропагандой музыкального опьянения и почти собачьим вытьем на тему петой-перепетой бетховенской «Элизе»;
еще – «Наглые фрукты», с поэтическими выкрутасами и крутыми стычками прямо на сцене…
Запомнился подхорунжему и эпатаж – во всех смыслах передового – оркестра «ЙОП ШОУ»; запомнилась группа «БеZ Даты», с традициями старого нью-орлеанского диксиленда и хулиганской романтикой в стиле все тех же 60-х.
Попадалась, конечно, и тошноватая, до неприличия растиражированная на всевозможных дисках муз-ересь:
- Ты похожа на блюз
- В ритме белого кайфа,
- С головою гуся и глазами совы…
Подхорунжий не одобрял издевок над птицами: над несъедобными и съедобными, над хищными и певчими, над полезными для людей и над вредоносными.
Когда звучала такая муз-ересь, он затыкал уши пальцами, песня уходила, постепенно в памяти стиралась…
Кроме черного русского блюза, глубоко запал в душу Ходынину кельтский рок.
Даже и во снах он теперь вспоминал сурово-нежную кельтскую арфу! И часто звуками этой арфы обрамлял собственную, как иногда представлялось, таинственную (а вне этой таинственности абсолютно бессмысленную) жизнь.
И все же венцом Святок стала для подхорунжего давняя песня Пола Маккартни – «Wednesday morning at five o clock…» из альбома «Клуб одиноких сердец сержанта Пеппера».
Исполняли песню какие-то московские или подмосковные лицеисты из рок-студии «Красный химик». С тремя дешевенькими гитарами наперевес, с русскими гуслями, изображавшими арфу, с густольющейся, как гречишный мед, виолончелью, – они исполняли песню истово, горячо, как молитву.
«Утро предчувствий в Московском Кремле» – так стал называть про себя этот пепперовский «Wednesday», эту «Среду», посыпаемую невидимым, но на ощупь страшно приятным пеплом, подхорунжий Ходынин.
Как раз слушая эту вещь, подхорунжий на краю Святок вдруг ясно осознал: все идет неплохо! Но идет не туда, куда надо…
Именно эту песню из «Сержанта Пеппера» подхорунжий напевал перед тем, как стронулась с места и вдруг побежала – через территории, близкие к Московскому Кремлю, и даже через сам Кремль – цепочка гнусноватых и никому не нужных бесчинств…
11
Как-то по просьбе рано облысевшего Олежки подхорунжий принес пустынного канюка в рок-кабачок еще раз.
Там каню и уперли.
В тот вечер кто-то из посетителей прозвал – и все сразу стали повторять – канюка Митей. Это вызвало резкие возражения Ходынина: птица не нуждается в имени! Она его не чувствует и не понимает. Птице нужен жест и свист хозяина, и нужна его любовь. Вот ее-то любая – хоть безымянная, хоть с именем – птица чувствует в первую голову!
Никто, однако, Ходынина не слушал.
Протестовать дальше подхорунжий не стал, просто от происходящего отстранился и сильней обычного замкнулся.
Посетители же и музыканты весь вечер любовались тем, как Митя, отыскивая укромное местечко, бьется в боярских нишах, прячется за лепными, окрашенными в цвет слоновой кости выступами…
А потом произошло отключение электричества по всей Раушской набережной (сбой, скорей всего, произошел здесь же рядом, на ГАЭС-1), и пустынный канюк пропал с концами.
Краже канюка, помимо отключения электричества, сопутствовали следующие обстоятельства.
Уже все ряженые, все Деды Морозы и Санта-Клаусы попрятали в сундуки свои разноцветные одежки, когда Витя Пигусов – чудец, игрец, веселый молодец – решил еще раз пугнуть Москву. И снова Бонапартом. Но вполне возможно, что и бонапартизмом!
Не за бабло решил, не по чьей-то наводке, а для души.
Пигусов, получивший классическое актерское образование в московской «Щуке», актером себя считал средним. И сперва из-за этого сильно переживал. Но потом, как водится, попривык: жить середнячком было и выгодней, и привольней!
Однако два актерских приема удавались Вите на славу.
Первый прием состоял в том, чтобы не просто приладиться, а буквально прирасти к театральному костюму. Для постижения секретов швейного дела Витя даже стал портняжничать на дому: по утрам, до работы. И добился успехов ошеломляющих: любой натянутый на Витину толстую задницу карнавальный или «детско-утреннический» костюм делал его именно тем, в кого он обряжался!
Баба-яга, Колобок, Леонид Брежнев, Владимир Путин, гоголевские обитатели Диканьки, чеховские обыватели города Таганрога или московской Трубной площади – въедались в шкуру накрепко! Их даже трудновато было потом соскабливать-отдирать.
Второй прием состоял в тщательной организации околоактерского пространства. Нет, не пространства мизансцен! А именно заактерского и надактерского пространства, решающим образом влияющего – так считал Витя – на произносимые слова.
То есть, проще говоря, Витя, делая часть режиссерской работы, умел хорошо «задекорировать», умел переделать театральные холмы и долины, театральные подвалы и улицы – уже не в театральные, а в киношные: мосты, переходы, туман, воздух, склады, свалки, клумбы, рекламные щиты, бесконечные московские ларьки, заборы…
И вот, когда Витя стал осмысливать образ Наполеона заново, ему захотелось не просто глядеть на Кремль через подзорную трубу, – захотелось пробиться внутрь каменного сердца России. И пробиться не просто так: обязательно с соколом на плече!
Почему именно с соколом, Витя объяснить не мог. Но он точно и определенно знал: без сокола – настоящей организации околоактерского пространства не произойдет. А значит, не выйдет и самого представления!
В первые январские дни он подходящего сокола в рок-кабачке и увидал…
А сегодня этого самого сокола принесли в кабачок снова. Правда, называли сокола неприятным словом: канюк. Витя попытался произвести анализ слова, не смог, озлобился, плюнул и стал размышлять, за какую бы сумму этого самого сокола-канюка у хозяина на денек-другой арендовать.
И здесь внезапно вырубили свет!
Недолго думая, Витя прокрался к одной из боярских ниш, встал на стул, боясь удара клювом, содрал с себя пиджак, накинул пиджак на темноту…
Под пиджаком что-то затрепыхалось. Витя пиджак быстро скомкал, набросил на плечи найденное ощупью пальто и, обмирая сердцем (к тому ж еще и чувствуя, как сжимается драгоценное его «очко»), выкрался из кабачка вон.
На Раушской набережной тускло посвечивали дежурные фонари.
Под одним из фонарей Витя увидел нервно курившую Симметрию.
Знакомы они были шапочно, и Витя закинул приличный крюк, чтобы курившую обминуть. Но не такова была Сима-Симметрия, чтобы отпустить попавшегося ей на пути мужика просто так.
– Муш-шчина, забыла, как вас… Слышь ты, подгребай сюда!
Не отвечая, Витя кинулся наутек.
Симметрия остро глянула ему в спину.
«Ишь, сука, как глазами стрижет, – страдал чувствительный Витя, – думает, я не понимаю, чего ей нужно…»
12
Но Сима-Симметрия думала как раз не про Витю. Его она мигом забыла и снова, в который уже раз, переключила мысли на подполковника Ходынина.
Симметрия была невероятно гимнастична: и умом, и телом.
В поступках тоже старалась соблюдать нужное равновесие. Улыбок и ласк отмеряла ровно столько, сколько было необходимо. И тому, кому полагалось. Так было в школе, так было в Институте физкультуры имени дедушки Лесгафта. Да и после прохождения полного курса прыжков и ужимок у дедушки Лесгафта все делалось именно так, не иначе!
Кроме того, постепенно самой жизнью Симе было растолковано: имя ее – не случайность!
«Настоящая Симметрия ты, девка, и есть! Спереди, сзади, с боков, снизу и сверху. А что крестили Стефанидой, – так это бабка с дедом начудачили».
Стефа, Стефанида… Это имя всегда ей казалось дурацким, вычурным. И поэтому временами она испытывала буйную благодарность по отношению к родителям за то, что в метрических записях указали ее Симметрией.
В себя как в Симметрию она влюбилась одним махом и навсегда!..
Сима думала про Ходынина и вспоминала их (по гамбургскому счету первую, а вообще-то, вторую) встречу.
Эта встреча произошла в подсобном помещении Московского Кремля и, хотя закончилась ничем, – сильно ее впечатлила.
Выведав тайно у нынешнего своего ухажера Шерстнева – нытика, тупилы, неудачника, где именно трудится подполковник, она в одну из важнейших точек Кремля к Ходынину (сперва в толпе туристов, а потом ловко от них отделившись) и двинула.
«Школа птиц подхорунжего Ходынина»
Эта табличка на Симу особого впечатления не произвела. Да и самих птиц в громадной комнате – с бойницами вместо окон, к тому же сплошь завешенной какой-то мелкоячеистой рыбацкой сетью – почти не было. Только дохловатый птенец долбил клювом на пустом столе какую-то черепашку. Клюв, правда, у дохляка был мощный: чуть изогнутый, желтовато-прозрачный. Кое-где клюв отливал перламутром. А местами от мощи своей и силы – даже светился.
«Вдруг такой и у Ходынина? Дико круто…» – внутренне вздрогнула Сима и стала не спеша раздеваться.
Она скинула на пол шубку, туда сразу же полетел и жакет, за ними – чуть погодя – легкая белая кофточка. Грудью своей Сима гордилась бесконечно и пока никакими излишними одежками ее не сковывала. Обнажаясь, она всегда ждала возгласа: «Ах!» В крайнем случае: «Ух ты!» В самом крайнем: «Бля-я-я…»
Подполковник Ходынин произнес другое слово.
– Стоп, – сказал он, – стоп, лапа, минутку.
Пронеся на кривеньких ножках свой тяжкий корпус к столу, Ходынин подхватил под крылышки дохлого птенца и, любуясь им, посадил полуголой Симметрии на плечо.
Ходынин – залюбовался и застыл. Птенец балобана на плече у гимнастически сложенной девушки показался ему прекрасным!
Любуясь, Ходынин не двигался. Из окон-бойниц лился томный свет. Симметрия стояла и мерзла. Наконец подхорунжий сказал:
– Птица к тебе ластится. Стало быть, лапа, и я могу.
Симметрия обрадовалась и хотела быстренько смахнуть наглого птенца, уже чего-то на плече у нее нацарапавшего, на пол. Но тут вбежал какой-то военный, стал, не обращая внимания на Симу, что-то на ухо Ходынину шептать.
Сима разобрала только: «Тайницкий сад… Опять, как раньше… Прикажете выпускать ястребков?»
Сперва Сима думала возмутиться, потом решила подождать. Военный быстро, так ни разу на нее как следует и не глянув, убежал.
Ходынин продолжал стоять, словно созерцая собственную задумчивость.
Вдруг урок анатомии и птицеводства был бесстыдно кончен.
– Нет, – сказал сам себе подполковник-подхорунжий, трудно ворочая из стороны в сторону вжатой в шею больше, чем нужно, головой. – Нет. Глупость все это. Баба – глупость. А птица?.. Нет, не глупость. Кстати, о бабах и мужиках… Олежка Шерстнев вам кем приходится?
– Так… Никем…
– Что он вообще за человек?
– Олежка? «Парень хоть куда»!
– В смысле?
– В смысле и туда, и сюда может. Бисексуал он… – зарделась Сима. – Мы его в кабачке зовем Синкопа. Хромает бедненький…
– Синкопа и Симметрия, – раздумался вслух Ходынин. – Симметрия и Синкопа… Как ни крути – четвероногое и четвероногое!..
После некоторых размышлений подхорунжий снял птенца с хрупкого женского плеча и снова усадил на стол: долбить черепашку. Потом поднял с полу кофточку, хмурясь, подал Симе, кивнул головой на дверь.
На этом первая встреча в Кремле гимнастически развитой Симы и бесчувственного птицелова была в общих чертах завершена.
И теперь Сима-Симметрия, стоя под дежурным освещением Замоскворецкого района города Москвы, прикидывала: являться или не являться в Кремль еще раз для окончательного усмирения проклятого птенца? Взять или не взять их обоих за клюв? Сперва птенца, а потом и птичника.
«Как этого мучителя пернатых, кстати, зовут?» – вспоминала и никак не могла вспомнить Сима…
13
Имени у Ходынина не было.
То есть раньше оно, конечно, было. Но с течением времени повыветрилось. Да и по правде говоря, подробные именования – имена, отчества, их сочетания – подхорунжему только мешали. Ну, соколятник и соколятник, Ходынин и Ходынин. Зачем имя, когда вокруг столько неназванного, безымянного? И все это безымянное, вопреки расхожему мнению, прекрасно существует! Неназванные холмы, неназванные явления, безымянные птицы, безымянные люди-собаки: бомжи…
– Без имени и овца баран, – говорил наставительно подхорунжему его дальний родственник, пензенский предприниматель, приезжая из глубин России в Москву разогнать тоску.
Ходынин только отмахивался…
Возраста у подхорунжего, кстати, не было тоже.
Здесь, правда, было легче. «От 35 до 58» – свободно определяли возраст подхорунжего его знакомые. И это Ходынина устраивало…
Полночи и часть следующего утра подхорунжий Ходынин искал пропавшего канюка. Даже назвал его про себя три раза Митей, за что потом – и уже вслух – ругнул себя же «охламоном».
Но лучший воспитанник «Школы птиц», но тишайший исследователь Тайницкого сада, но красноштанный и краснокрылый сокол Харриса – как в воду канул!
14
Ровно в четыре часа дня Витя Пигусов, живший неподалеку от Кремля, на Маросейке, стал собираться. И уже через тридцать минут в допотопном пальто из грубовыделанной воловьей кожи, без шапки, с вельветовым, средних размеров, рюкзачком на плече он шагал по территории Кремля. Шагал в группе итало-испанских бандитов, которые только прикидывались туристами.
«Бандиты, бандюганы, – нервно думал про себя чудец, игрец, веселый молодец. – Бандитские морды – а туда же! Прут по Кремлю, как по заштатной крепости. Прут, а не понимают: здесь – драма! Здесь – пороховая бочка! Бонапартизм здесь, и все такое прочее… Ладно. Клин клином вышибают. Сейчас мы им покажем пародию на бонапартизм! Устроим Лобное место у Царь-пушки!»
Знаменитая наполеоновская треуголка, выпрошенная у реквизитора МХТ имени Чехова и обратно в театр не возвращенная, покоилась на груди, в специально нашитом на рубаху кармане-кисете. Рука Витина за треуголкой то и дело тянулась, но после команды «рано» опускалась вниз.
Осматривавших Кремль было не так, чтобы густо. Не считая итало-испанских бандитов – человек пятнадцать. Мороз!
«Мало, мало», – лихорадочно оглядываясь то на индуса в тюрбане, то на группу сингапурцев-тамилов, то на двух простушек из Александрова, про этот самый Александров без конца судачивших, убеждал себя Пигусов.
Вите необходим был многочисленный зритель!
Опасливо озираясь – слышал о конной охране, о заводных, механических, очень маленьких, но страшно кусачих клещах, зимой и летом кидавшихся по команде на «неправильных» посетителей и впивавшихся в их тела глубоко, и поселявшихся в этих телах надолго, – Витя решил выждать.
Предвечерний Кремль удивлял пустотой и слабо уловимым, скрытым, но все ж таки вполне ощутимым поступательным движением. Кремль плыл, не уплывая! Плыл, оставаясь на месте, вдаль и вперед! Плыл над Москвой-рекой, над Замоскворечьем, уплывал мимо фабрики «Дукат», мимо дымящего ГАЭСа…
Или это плыла Витина похмельная голова?
Потихоньку от итало-сингалезской группы отставая, Витя потрогал, а потом и помассировал оба виска сразу.
Кремль все равно продолжил внутреннее – стремительное и плавное – движение!
Вдруг на заснеженную лужайку, располагавшуюся чуть в стороне от главной асфальтовой дороги, вывалилась заполошная московская семейка. Трое ребятишек стали без устали кувыркаться в снегу, отец с серьгой в носу и мать с сигаретой за ухом, благоприятствуя детским шалостям, улыбались.
«Эти!» – враз полюбил нежданных зрителей Витя и тут же скинул на снег грубовыделанную, кремово-кофейных цветов воловью шкуру.
Блеск генеральской формы и мигом нахлобученная на голову знаменитая треуголка Серьгу и Сигарету (так по-быстрому окрестил родителей Витя) впечатлили не слишком.
Но вот ребятишек «Наполеончик» (узнали-таки, узнали!) заинтересовал сразу.
Витя еще только открыл рот, чтобы произнести любимую наполеоновскую фразу про ворон и горящую Москву, как один из ребятишек, подкравшись сзади, раскинул в стороны крылышки генеральского мундира и вцепился в Витины лосины. Руки у Вити были заняты раздвижной китайской подзорной трубой (труба все не раздвигалась), и поэтому сразу дать вцепившемуся по ушам он не смог.
Ребятенок, изловчась, стал тащить лосины вниз. Лосины потиху-помалу поддавались.
«Снимет ведь, подлец малолетний… При всем честном народе снимет!»
– Теперь Деушка Мооз без бооды, как Наполеонцик будет! – пискнул еще один ребятенок и, схватив за руку Сигарету, а коленкой подталкивая Серьгу, потащил их поближе к месту действия.
Слова про Деда Мороза Витю расстроили. Вместо того, чтобы дать оплеуху пыхтящему сзади ребятенку, он в глуповатом унынии застыл.
Тут заговорил отец семейства, Серьга:
– А вы бы, уважаемый, у Царь-пушки выступили. Там и народу побольше, и пиару – зашибись!
– Пиарль, пиарльчик! – ласково, как домашняя собачонка, заурчал третий, самый продвинутый ребятенок.
Подхватив воловью шкуру и трусовато озираясь, пихая треуголку в карман-кисет и судорожно поддергивая на плече вельветовый рюкзачок, Витя согласно кивнул и засеменил к Царь-пушке.
Рюкзак на плече его шевельнулся.
15
Ничего о Витиных бесчинствах не зная, подхорунжий Ходынин занимался в этот час тренировкой птиц.
Делал он это так.
Сперва увещевал птиц командным словом. Слово для каждой из птиц было свое.
Для ястребов: «Пшуть!» Для балобана: «Тэго!» Для канюка – «Флю!» Для подсадных ворон – а их, прежде чем пустить на корм ястребам, тоже следовало тренировать, – слово «фук!» Прямого значения слова не имели. Птицы просто запоминали интонацию и высоту тона и по ним отличали хозяина от иных двуногих.
После слов Ходынин переходил к делу.
У западной стены своей конурки – 10 на 16 метров – он привязывал за ниточку картонного японского журавля и включал вентилятор. Журавль вздрагивал, шевелился, ястребы сдержанно топорщили перья, желтые их глаза наливались краснотой, балобан хитро смотрел в сторону, жадная ворона – как будто у нее отнимали последний кус жратвы – широко отворяла клюв.
И тогда наступало время действий.
Подхорунжий хватал со стола едва оперившегося ястребиного птенца и сажал его на картонные крылышки японского журавля.
Вентиляторный ветер раскачивал птенца и картонку. Ястребы теперь только и ждали команды (пожирать сородичей – было их любимым делом.) Балобан устанавливал красивую свою голову прямо. А хитрая подсадная ворона, которой, по ее собственным предчувствиям, жить оставалось всего ничего (но которая этим «ничем», отчего-то страшно дорожила), понимая: ястребиный птенец не для нее, опрометью убегала под стол.
Однако команды – а она всегда подавалась свистом – подхорунжий не давал.
Чуть погодя он прятал птенца за пазуху и сдергивал с веревочки картонного журавля. Ястребы, нахохлившись, засыпали.
Ровно через десять минут подхорунжий их будил (балобана будить не приходилось, он только притворялся спящим), и все начиналось сначала…
Был и другие способы тренировки птиц, были приемы их беспрерывного обучения. Но чаще всего подхорунжий ограничивался одним: уже на природе, в Тайницком саду, в строго определенном месте он прятал привязанную за ногу галку в нижних ветвях дерева и выпускал на нее канюка или балобана. А ястребов – всех по очереди – держал в руках, заставляя на атаку смотреть.
Ястребы дрожали от гнева и раскрывали клювы. Подхорунжий, сожалея о жестокостях тренировки, доводил их до белого каления…
Наконец, ястребы, устав от гнева, от охотничьих дел отстранялись. Тут подхорунжий их по очереди и выпускал! И сразу вслед за этим – начинал сам себя чувствовать птицей.
Человек-птица! Сказать – легко. Но вот стать человеком-птицей – ох, как непросто.
И все же подхорунжий Ходынин (по собственному своему ощущению) неотступно и безостановочно в птичью сторону продвигался…
Не догадываясь о делах подхорунжего и ничего не зная о Витиных бесчинствах, Сима-Симметрия как раз подошла к служебному помещению и спросила подполковника Ходынина. Не дожидаясь ответа, она мило караульному офицеру улыбнулась, а потом, приложив пальчик к коралловым губкам, вошла внутрь.
Благополучно миновав караульного и дверь, Сима остановилась, огляделась, распахнула шубку, поддернула, как могла, высоко юбку, расстегнула две пуговицы на новенькой прозрачной блузке. Последним движением разбросав прекрасные светло-каштановые волосы по воротнику белой шубки, Сима толкнула тяжеленную дверь во втором этаже…
Из нагловатой и неловкой поспешности вышла высокая любовная сцена.
Именно так Симметрия, накидывая через полчаса шубку на голое тело и собираясь продолжать в том же духе до полного окончания рабочего дня, подполковнику и сказала.
– Ты использовал меня, как плантатор, – проговорила Сима, посылая Ходынину воздушный поцелуй. – Чего клюв опустил? Ты ведь птица: летай и долби, летай и долби!
Подхорунжий вздрогнул. Он и впрямь в эти минуты снова почувствовал себя птицей. Симино попадание вышло болезненным. Подхорунжему стало не по себе.
Мускулистый, как плакат, в синих гамашах, изрисованных сердечками, Ходынин стоял вполоборота к окнам-бойницам и грустил. Свет в окнах-бойницах помалу гас.
Вдруг выглянуло солнце. Самого солнца видно, конечно, не было. Просто в одну из бойниц попал косой солнечный луч. В луче загорелся птенец: печальный, с полуопущенными крыльями, уставший долбить черепашку.
Луч осветил и самого Ходынина. Из подмышки у него торчало птичье некрупное перо. По небритой щеке стекала слеза. Внезапная судорога продернула лицо так, что Симметрия запахнула шубку.
Она уже собиралась сказать: «Ну, извини, если что не так…»
Но Ходынин Симу опередил.
– Любовь – это смерть, – сказал он. – Все, что рождается, требует смерти того, что уже существует. Яростно и неотступно требует! Настоящая любовь, лапа, – это настоящая, прекрасная смерть. А значит – и настоящая жизнь. Мне жаль, что я сегодня не умер. Потому что, если я не умер, если не перешел к вечной жизни, значит, и любовь была – так себе…
– Сейчас ты умрешь, – не дала ему закончить Сима и, скинув шубку на пол, стала разглаживать мягкую шерсть сперва босой ступней, потом двумя локотками…