Красный рок (сборник) Евсеев Борис
Очнулся Серов где-то за Сергиевым, кажется, в районе Семхоза, так ему, во всяком случае, угляделось через окошки, теперь уже неплотно задернутые занавесочками.
– …надо бы сюда завернуть. Место «по вызовам» знакомое, эфир – проницаемый, не то что в Посаде… Может, выйдем на кого-нибудь новенького, – услышал он носовой, приглушенный голосок Калерии.
– Не хватало тут еще застрять! Прямо! Потом налево! Через Хотьково и на основную дорогу! – огрызнул Калерию из салона через растворенное в кабину окошко Хосяк.
Серов из-под полуприкрытых век оглядел «Скорую». Он лежал на спине почему-то ногами вперед, к кабине, на высоко поднятых и хорошо укрепленных над полом носилках. Руки связаны не были. Рядом, на откидном стульчике сидел, сгорбясь и выставив далеко вперед острокостистые колени, Хосяк. Больше никого в салоне не было: виднелся лишь край брошенного на пол белого халата, да близ задней стенки стояла широченно-высокая бельевая плетеная корзина. Корзина была прикрыта такой же плетеной крышкой. Похожие выставлялись по утрам на каждом этаже 3-го медикаментозного. Вел «Скорую» Полкаш. Его Серов узнал по детскому, слабенькому, месяцевидному шраму на затылке, по бычьей шее.
«Где Лена? Они не взяли ее с собой! Оставили в Абрамцеве? Узнали, где я, и отпустили? Подняться, подхватиться! Впиться Хосяку в горло! Пусть скажет, где, где!
Легкий шорох отвлек Серова от мучительных мыслей.
«Так. Корзина! Кто там может быть?»
Шорох как-то скруглился, потом вытянулся в длину, перерос в трепетанье крыл, из корзины раздалось злобное, хриплое, Серову до дрожи знакомое клекотанье. Но тут же петух, засаженный в корзину, вытолкнув обиженно два первых слога своей обычной песни, смолк.
– Слышу! Слышу, очнулся наш больной!.. Хорошего мы себе сторожа завели? – вмиг оборотился Хосяк к Серову. – Ты-то небось все поликлиники обегал: что-то с головой, помогите, петух спать не дает! Галлюцинации вербальные! Правильно, галлюцинации. Только галлюцинации эти мы тебе внушали. Да и «бред преследования» тоже. Ты ведь интеллигентик, хлюпик! Чуть что – бежать! Чуть что – тебя преследуют! Ну вот тебе и бред готовый! А петька настороже: надо – бред отомкнул, надо – замкнул! А если думаешь, что петух электронный, – Хосяк как-то беспокойно дернулся, глянул с подозрением на изящно выгнутую шейку Калерии, – то, как говорят наши будущие пациенты-сатирики: попал ты пальцем в небо! Был, был у нас электронный. И летал, и кукарекал, и клевался, как надо. Но в мозг чужой его настройка, его крики проникали слабо. Ну мы и отказались. Вернул я его обратно в институтишко наш рассекреченный, вернул вместе со всей техникой, со всеми проводками, из петушиного гузна торчащими. Нам для вызовов живой нужен был! Вот и выдрессировали, вот и переделали петьку… А хорошо мы это сообразили – по вызовам ездить! Калерия Львовна пациента «вызывает», кой-чего внушает ему, потом он уже сам нас кличет, мы едем да прямо на дому болезнь в нем как следует и проясняем. А потом, конечно, к нам, в стационар! А? Ничего? Есть, есть у нее такая способность с вами-каплунами связываться. А уж психический больной в каждом из нас…
– Где Лена?
– Ну ты даешь! – Хосяк недовольно прервал свои разглагольствования и даже руки от удивления раскинул. – Отпустили мы ее, конечно! Давным-давно. Нам ведь она без толку. Просто связь с тобой потеряли, какой-то экран здесь непробиваемый. Вот на крайний шаг и пошли. Надо же было узнать, где ты? А то ведь Каля, тебя вызывая, вымоталась вся.
Калерия обернулась и снова как-то виновато, но и сладко проворковала:
– Мы Елену Игоревну на Зеленоградской ссадили. Так что здесь полный порядок, не волнуйся… Ты листочки, Дима, отдай… Мы не хотим огласки. У нас опыты – европейские. А приедет какая-нибудь сволочь из Москвы, приползет какой-нибудь начальничек – все и погубит. Мы ведь за побег на тебя зла не держим. Мы тебя к делу одному пристроить хотим. Как раз по специальности твоей, да по наклонностям. А Леночка твоя дома уже, наверное. Симпатичная она у тебя…
В корзине опять завозился, залопотал петух.
– Цыц, гад! – крикнул грозно и весело Хосяк. – Ужо теперь без тебя обмылимся!
Петух враз умолк, а Хосяк, все больше и больше от болтовни своей пьянея, продолжал почти в лицо Серову выкрикивать:
– Воротынцева ты зря послушался! Листочки взял… Что твой Воротынцев, что пидар твой гнойный знал? Да, народцу много сквозь нас прошло. Много впускаем – много выпускаем! Но это еще что! Через нас (петух в корзине забеспокоился снова), через нас тысячи должны пройти! Может, и сотни тысяч… Человечек только почувствовал в себе сумасшедшинку – мы тут как тут! Только в сознании своем усумнился – к нам! Мы – поможем! Вылечить, конечно, не вылечим. Но есть путь иной. Мы, наоборот: неврозик расширим! Мы психозик – раздуем… А что в результате, ты, дурачок, спросишь? А то! Страна сумасшедших в результате. И петух – сюда же! Раз люди с ума посходили – животные тоже обязаны. А как же иначе? Их мы тоже в силах инстинкта и слабо-вонючего животного разума лишить. Вот тебе и общероссийский зоопарк! Нашего, так сказать, переходного периода! И заметь! Мы не каких-то «зомби» растить будем. Нет! И дорого, и размах хиловат. Нельзя ведь всех зомбировать. Пупок развяжется! А вот чтоб все свою исконную наклонность осуществили, то есть до конца с ума сбрендили, – это можно!
– Хватит, Афанасий Нилыч! – забеспокоилась на переднем сиденье Калерия, – не переутомляй себя! Оставь сложные мате…
– Цыц, прокладка!.. Да… Так о чем я? А! Вот! Дом сумасшедших! Мир сумасшедших! С таким товаром и мне, атеисту, перед Господом вашим предстать не стыдно будет. Все ведь к сумасшествию склонны! Весь мир – дурдом, и люди в нем – безумцы! Ну вот и предстанем, вот и скажем: задание твое, Всевышний, выполнено! Все спятили окончательно. А зачем спятили, ты опять, дурачок, спросишь? Да затем, чтобы мир спасти. Так-то он быстренько рухнет. Разум его быстро доконает. Вот Господь и вложил в нас сумасшествие – как возможность спасения! А дальше – Армия Спасения от Разума! АСОР! Мы тебя к этому делу вполне приспособить можем… Пойми! В спиральку! В спиральку безумие в мозгу нашем свернуто! Нам бы только размотать его как следует! Ну так помоги… А размотаем – соберем плоды золотые…
– Юродство в нас спиралькой свернуто… Юродство, а не сумасшествие. Да и не позволят вам сверху мир так-то поганить, петухов портить…
– Ты! Идиот! Молчи! Что ты знаешь! Мы с Калей горы книг перевернули! Ничего сверху нет! И юродства – тоже никакого! Выдумки Ивашки Грозного…
– При чем тут Грозный?
– Ну Алексея Михайловича вашего Тишайшего. Или еще какая-нибудь собака это выдумала… А насчет петухов… Петух что! Вот паук с человеческими качествами – это да!
– Афанасий…
– Молчи, прокладка!.. И еще, – если уж говорить об основном, – запомни! Раз есть сумасшествие – греха нет! Не убийца – а сумасшедший. Не грабитель – псих. Стало быть, и наказания никакого не последует. Вот это – идейка! Значит, будем и свободны, и ненаказуемы! Свободны и ненаказуемы! Да! А то сопли-вопли, христианская демократия, социализм, юродство! А мы – р-раз, и мимо всего этого в психи!
Серов пошевелился, и Хосяк, то ли отвечая на это движение, то ли пресекая возможные возражения, заговорил еще горячей, торопливей:
– И осуществить мы все это сможем, сможем! Потому как на Земле теперь наша воля! Мы и есть «скорая помощь»! Только не вылечиться всем вам поможем, а глубже и навсегда в безумие погрузиться! И по России таких карет, как наша…
Петух в который раз уже затрепыхался, забился в корзине.
– Пеца, пеца, пецушок… Золотой окорочок… – заворковала Калерия, и тут же крышка корзины, как на кипящем котле, дважды подпрыгнула, слетела на пол, из корзины выставился всклокоченный, кучеряво-седой Академ, а вслед за ним выглянул слегка придушенный, с огромным, безумно раззявленным клювом и сбитым набок гребнем петух.
– Брешут! Брешут они всё! – завизжал Ной Янович и, ловко выпрыгнув из корзины, кинулся на белую грудь Хосяку. – Они прибили ее! Или ударили так… специально… так ударили, чтобы память отшибло! Я слышал, как они договаривались, когда она сошла! Слышал! Они потом побежали ее догонять! А я не спал, потому что лекарства не пил! Он! Он! – Ной Янович внезапно оставил Хосяка, скакнул к растворенному в кабину окошку, вцепился коричневыми лапками в загривок водителю. – Полкаш прибил!
Петух, перевозбужденный машинным хаосом, снова закричал, забился в черно-седой пене и вмиг, выпустив крылья, спланировал на косенькую Академову спину… Машину как следует тряхнуло, повело в сторону, она замедлила ход, Серов вскочил, ударил что было силы Хосяка носком кроссовки под колено, Хосяк со стоном скорчился, машину завертело юзом на месте, и Серов, отворив дверь, повалился кулем на шоссе…
Он сидел под деревом в небольшом заброшенном московском сквере. Слезы текли по небритым желтоватым от йода щекам. Спасения от голоса, звенящего и потрескивающего в голове почти беспрерывно, звенящего по-новому, зловеще-тонко, изничтожающе, – не было. Уже почти сутки убегал он от «Скорой», сначала отсекшей его от дачи, а потом и от квартиры в Отрадном. Убегал, скатывался на окраины Москвы, до ближних пригородов, потом опять возвращался в центр. Он смертельно, по-звериному устал, возбуждение ни на минуту не покидало его, и только после страшных напряжений воли или каких-то юродских выходок голос стихал. Но юродствовать в Москве было непросто, а углубляться в пригороды Серов боялся. К нему несколько раз подходили – правда, пока не задерживали, отпускали – милиционеры. Он начинал рассказывать туповатым раскормленным муниципалам про Хосяка, петуха, Академа, хватал их за руки, его лениво, с брезгливой рассеянностью отталкивали. Он понял: в следующий раз кто-нибудь из милиционеров просто отправит его в Кащенку. А ведь там Хосяк его враз настигнет. Там-то он наверняка все ходы-выходы знает! Значит, осталось одно: бежать, скрываться! Менять транспорт, уходить от пеленгующего его местонахождение голоса, уходить от самого себя, от своего вопящего мозга, уходить от обыденности, включенной в сеть этого всеобщего поля безумств…
Сил не было. Страшно хотелось спать. Серов верил уже, что жену отпустили, что с ней ничего не случилось. Но он почему-то все никак не хотел отдать требуемые у него воротынцевские листы.
«Отдам, отдам, – шептал он про себя, – но потом, позже».
Несколько минут назад голоса в мозгу стали гаснуть, почти пропали. Серов понял: между ним – принимающим – и «передающей» появилась какая-то преграда. С громадным облегчением он расправил плечи, огляделся. «Куда меня занесло? Не иначе, как к черту на кулички!»
Вытекал из-под ног и бежал к еле видному озерку узенький маслянистый ручей, дома вокруг были какие-то нежилые, тянулись бетонные заборы; деревьев, кроме как в этом крохотном сквере, тоже почему-то не было. Серов сидел на выдолбленной из бревна скамейке со спинкой. «Не могли, не могли они убить ее! Академ – спятил! Людное место, день, Зеленоградская! Ее не могли и не должны были, а меня – убьют. Обязательно! Потому Хосяк так в машине и разоткровенничался… А разговоры Калерии насчет какого-то дела – это так, для отвода глаз… Надо вернуться окольными путями в Сергиев! Там экран, там преграда и, главное, Колпак там, Колпак! Он ведь говорил, что «паутину» с меня обмахнул, вот так паутина! Застряли мы в ней, запутались, как мушки, – и я, и Лена! Лена, Лена… Нет! Не могли они…
Серов встал, пошел из скверика вон, но, как только он миновал длинный, каменный, выводящий, как оказалось, к огромному мосту забор, голос Калерии забился, заполоскался в мозгу вновь:
– Дима… Дим… Ты где? Куда ты пропал! Академ спятил! Зачем нам убивать Лену? Зачем? Дима… Дим… Отзовись… Включись в наши поиски! Мы не тебя, мы истину ищем! Вместе искать будем! Мы хотим с тобой работать! Ты – замечательный объект! Ты сильный, мощный! Я тебя, только тебя хочу! Хосяк спит, он меня не слышит… Я устала тебя вызывать, Дим…
Серов изо всех сил пытался остановить мыслепоток, вскипевший в мозгу в ответ на последние фразы Калерии, но сделать этого не мог, с надсадой тяжкой сознавая: его опять, вновь засекли, его не оставят в покое никогда! Жизнь кончена…
– Дима… Дим… Отзовись… погоди, постой. Отдай бумажки, и мы отстанем. Не хочешь к нам – езжай, куда хочешь. Хочешь – в Сергиев. Хочешь – на Луну. Хочешь – в Кащенку. Чудак-человек! Кто же тебе про петуха поверит… Дима… Дим…
Серов, еле переставляя ноги, двинулся назад, к спасительному каменному забору, в сквер. Он сел, закрыл глаза…
Прокурор Землянушина Дамира Булатовна с удивлением и раздраженьем немалым смотрела на следователя Ганслика и оперативника Клейцова.
– Кто вам позволил снова устанавливать наружное наблюдение? Серов не преступник! Мы просто хотели задать ему несколько вопросов. За другими надо было следить в свое время…
– Без «наружки», высокочтимая Дамира…
– Оставьте ваш парикмахерский тон!
– Три недели назад, сняв наружное наблюдение, мы его как раз и потеряли. Он у нас…
– У вас!
– Он у нас с вами шут знает где все это время слонялся! Теперь, здрасте-пожалуйста – объявился! И где же? В Сергиевом Посаде. Юродствует, Христа ради! Очень, скажу вам, удобненькая формочка для того, чтобы скрывать гмм… определенные намерения и замыслы.
Маленький, кругленький следователь Ганслик надул, обижаясь, свои мясистые и опять же кругленькие щечки, но тут же воздух из-за щек выпустил, обмяк, смолк…
– Хорошо. Пригласим его сюда. Или нет… Я сама съезжу в Сергиев. Около Лавры, говорите, юродствует? Ну, стало быть, там с ним и побеседую…
– Встань, пес! – Серов дернулся, с трудом разлепил веки. Шел снег: первый, подвесной, киношный, мягкий. Под снегом буровато-серые стены приобрели враз цвет кирпичный, от грязи-пыли очищенный. Завиднелась, засвербела в воздухе, – как долгая ранка под кожей, – башенка резная, тонкая, тоже каменная. Снег скрал брошенные машины, брезент, скамейки. И выступило из снега, выломилось из хозпостроек красно-кирпичное, резное, раньше не замечавшееся крыльцо.
Скользнул с крыльца в снег человек в круглой шапке, в долгой шубе до пят, с посохом в руке, скользнул человек горбоносый, ястребиноокий, гордый, но изможденный и словно бы высосанный кем-то. Съедаемый болезнью, явно сдерживая и пересиливая себя, он тихо постанывал. Увидев Серова, горбоносый попытался приосаниться, но из этого ничего не вышло. И тогда человек впал в гнев, стал бессильно Серову посохом грозить.
– Встань, пес! Юродствуешь? – крикнул снова, наполняя гласные свирепым бессильем, горбоносый, потом внезапно перешел на шепот: – Встань, а не то и говорить с тобой не буду… я бы тебе показал… – горбоносый зашелся в кашле, – да вот, поди ж, в монахи собрался. Только не дойду, наверное, до мнихов многомудрых! А ну как дойду – да не примут? А тут еще ты… Да рази ж так юродствуют! Вот у меня взаправду мастера этого дела есть! Ох и мастера, забодай их леший… Ну пошел я… – Горбоносый тяжко развернулся, но тут вдруг из-за какой-то сараюхи раздалось пронзительно-визгливое:
– Куды пошел? Я здеся!
Человек в шубе, услышав визгливый голос, совсем одряхлел, сник, а из-за сараюхи выскочил совершенно голый, белотелый, со спутанными волосами бомж и метнулся прожогом на середину сквера.
Здесь бомж остановился, и Серов смог разглядеть его внимательней. Оказалось, бомж не совсем гол: на бедрах его была кое-как закреплена треугольная туземная повязка. Лицо у бомжа было плоско-стертое: невыразительный маленький рот, незаметный, чуть востроватый нос, глазки серые… И только брови черные, висящие кустами, да борода и усы желтые, пшеничные выставлялись из общей стертости. Да еще новенькая собачья цепь, как у завзятого «металлиста», поблескивала на остро выпяченной куриной грудке.
В одной руке бомж держал глубокий ковш со сплошной ручкой в виде раздутого рыбьего плавника, в другой сжимал кусок беломясой, парной, видно, только что рубленной свинины.
– Сюды, сюды! – уже не так визгливо, даже вроде любовно и нежно, позвал бомж горбоносого. – Ходь сюды! Чего дам тебе!
Горбоносого еще больше скорчило, остатки свирепости и осанистости облетели. Он переминался с ноги на ногу, ему очень не хотелось к бомжу подходить, но и просто развернуться и уйти он отчего-то не мог. Наконец одетый в шубу сделал три шага по направлению к голому и, пытаясь принять величественную осанку, опершись на палку, остановился.
– Ну! Чего тебе, ирод? – грозно-скрипуче выговорил он.
– А вот чего! Ешь! – крикнул бомж и кинул под ноги горбоносому кусок свиного мяса. Тот над мясом склонился, долго смотрел на него, потом распрямился, недоверчиво хмыкнул, с презреньем легким вымолвил:
– Я христианин… Мяса постом не ем.
– А кровь христианскую пьешь? Пьешь? – завопил голый что было мочи, так, что Серов подскочил даже на месте.
– На, пей! – понизил он вдруг голос до шепота. И тут же плеснул из ковшика под ноги горбоносому темной влагой. – Так-то надо! – оборотился голый к Серову. – А ты пей! Пей еще! – Голый плеснул под ноги горбоносому и второй, и третий раз.
– Не могу я… Отпусти меня, ирод! По грехам, по грехам моим мне досталось… – обратился внезапно горбоносый к Серову, и тот увидел, как снег под остроносыми сапожками человека в шубе враз потемнел, потом покраснел, из красной сахарной лужицы заструился, потек вверх пар… Проталинка эта красная вмиг вымотала из Серова всю душу, но тут же сверху на проталинку, на кровь стал падать уже не киношный, а всамделишный неостановимый снег.
Снег гнало над землей волнами. Он был такой густой, что и кровяная лужица, и кирпичное крыльцо, и бомж голый с собачьей цепью на шее, и горбоносый в шубе, в собольей круглой шапке почти тут же скрылись, перестали быть видны. Снег начал заваливать и самого Серова, двумя горками встал у него на плечах… И уже из глубокого этого снега донесся приглушенно до Серова голос голого.
– Говори! – кричал бомж из снега. – Что видишь, говори!
– Кому? – потерянно спрашивал Серов.
– Говори – любому!
Серов проснулся. Со сна он никак не мог разобрать, где находится. Он охлопывал себя, суматошно оглядывался, пытался вспомнить, как попал в незнакомое место, что с ним вообще происходит, хотел ухватить рукой тающий снег. Его тошнило, в голове был полный кавардак. Он прокашлялся, лишь бы себя успокоить, что-то сказал вслух, прислушался к своему голосу…
«Голос как у давленого клопа… Стоп, стоп! Голос! Чей это голос был во сне? Ведь не Каля же, в самом деле, грозно так крикнула: «Встань, пес!»
«Каля!»
Он разом все вспомнил, тут же подхватился с выдолбленной из бревна скамейки со спинкой, сидя на которой заснул, и пошкутыльгал куда глаза глядят. «Заснул, опростоволосился! А они… Они уже, наверное, где-то рядом!»
Серов разом оборвал суматошный «просебяшный» монолог, прислушался к внутреннему «эфиру». Голосов никаких не было, но тихий клекот петуха, придыхание и присвист вздувающей зоб и готовой кричать птицы он услышал отчетливо.
Внезапно Серов из-за красно-серого забора, из-за угрюмых промышленных зданий вышел на чисто ухоженную лужайку. Он тут же задрал болящую голову кверху: чуть вдалеке высилась виденная во сне башня, как две капли воды походящая на одну из башен Кремля.
«Новодевичье! – ахнул про себя Серов. – Как же я сюда забрался?»
«Новодевичье! На Новодевичьем он!» – визгом чужих голосов отдалось в мозгу. Серов понял, что опять выдал свое местонахождение прослушивающим его людям, заткнул себе рот рукавом…
– Дима… Дим… Стой смирненько, Дим! Мы сей момент…
«Надо делать что-то противоположное командам…» – мелькнуло в серовском мозгу. «Юродствуй, пес, юродствуй! Ты ведь юрод!»
Серов тут же скинул и отшвырнул в сторону кроссовки, распахнул плащ, разодрал на груди рубаху и, до смешного высоко занося ноги в бежевых носках, поскакал, как конь, через лужайки к воротам еще открытого, несмотря на спускающийся вечер, кладбища. Близ железных, взблескивающих ворот Новодевичьего он вдруг упал на землю, прокатился по земле колбасой несколько метров, затем вскочил, расстегнулся, стал натужно и прерывисто мочиться вверх, в стороны, снова вверх…
Из будки, вплавленной одним сплошным стеклышком в красно-кирпичную ограду кладбища, уже вывалился и топал к Серову милиционер, за спиной милиционера бешено повертывалась на тонкой шейке, словно пыталась с этой шейки свинтиться, хорошенькая головка какой-то кладбищенской в синей спецовке работницы.
– Ты! Козел! Где расстегиваешься?! – захлебнулся от гнева милиционер.
– Я к вам! К вам я! Скажу – что вижу! Вижу тьму адскую! И город, пылающий над ней!
Серов, растопырив руки, качнулся навстречу милиционеру.
– Ах ты, рвань болотная! – вдруг передумал вести Серова в отделение милиционер. – Пошел, кому говорят! – Милиционер выставил перед собой дубинку и, тыкая ею, будто горящей головешкой, Серову в пах, погнал его с ухоженного кладбища, от веселой мордашки, от будочки стеклянной прочь…
Серов скрипнул зубами, вдруг почувствовал холод босыми, в носочках тонких ступнями и пошкандыбал, а потом и побежал вверх, вверх вдоль кладбищенской красной стены. На бегу он застегнулся и, оглянувшись, отметил: милиционер за ним не идет, а, дохло лыбясь, говорит что-то в мыльницу с антенной. Добежав до конца кладбищенской стены, Серов остановился, отдышался. Голоса не звучали, милиционер остался далеко позади. Теперь было два пути: снова в город или…
«Надо в монастырь, в церковь! Спрятаться там, затаиться, отсидеться… Может, там тоже – экран?..»
Монастырь выглядел явно победней и позаброшенней парадно-зеркального кладбища. Серов еще раз огляделся и тут же увидел, как со стороны метро «Спортивная» выскочила и ткнулась туповато в кустики шагах в сорока от него машина «Скорой помощи». Из машины выпрыгнул Хосяк в сером, накинутом поверх докторского халата плаще, за Хосяком, безумно скалясь, то вскидывая вверх, то роняя вниз коричневую свою лапку, соскочил наземь Академ. Разум бедного Ноя Яновича дал, видно, опять какой-то сбой, он бежал за Хосяком, как собачка, пытался заглянуть своему мучителю в глаза, дергал его за край длинной одежды, что-то лепетал…
– Дима! Дим! Стой! Погодь! – крикнул на ходу Хосяк.
Серов тут же скользнул в монастырские ворота. Краем глаза он успел зацепить приоткрывшую дверь Калерию, ее безумно и хищно расширившиеся ноздри, ее распущенные, отлетевшие назад волосы…
Следователем Гансликом от оперативника Клейцова было получено донесение: утром объект наконец-то появился в Отрадном. Но, видимо, заметив наружное наблюдение, входить в свою квартиру не стал. Теперь путает следы, пытается от наружного наблюдения уйти. Безостановочно снует по городу, выезжал в ближнее Подмосковье. Объект, по словам Клейцова, был хитрым, опасным, ушлым.
Следователь Ганслик поручил оперативнику Клейцову наблюдение продолжить, а сам, торжествуя, вытрубливая из своих толстеньких щек победные звуки, связался с заместителем окружного прокурора Землянушиной и добился от нее того, чего давно добивался: не только разрешения на наружное наблюдение, которое им было давно возобновлено самочинно, добился и получил добро на задержание подозреваемого.
Уже ближе к вечеру Гансликом было получено новое сообщение: в районе Новодевичьего объекту удалось уйти. Ведущий наблюдение высказал предположение: объект скрывается на кладбище. В наглом и особо дерзком этом поступке наблюдавший усматривал прелюдию к возможной политической выходке, акции…
Ганслик снова надул толстые щечки, но трубить не стал, лишь гневно фыркнул, нажал селекторную кнопочку, вызвал машину.
Калерия, тоже накинувшая поверх халата какую-то куртку, догнала Хосяка почти в воротах. Хосяк нервно полуобернулся к ней:
– Говорил тебе! Не годится он! Не такой человек в Москве нам нужен… Подставила ты меня, рыба моя, подставила… Ну да теперь все… Тебе он, ясное дело, уже не подчинится, куда нам надо не пойдет…
– Давай еще попробуем… Последний раз…
– На тебе лица нет. Еще несколько «вызовов» – сама в ящик сыграешь!
– Сиграет, сиграет… – веселился и подпрыгивал рядом Академ.
– Настрой птицу, уходим. Петьку с той стороны подберем… – не обращая внимания на маленькую обезьянку, тихо прозвенел Хосяк.
– А листки?
– А листки Полкаш возьмет. В квартире пошурует. Найдет. Уничтожит. Потом машиной займется. А через сутки… Ты ведь дала Полкашу попить, рыба моя?
– А то как! – голос Калерии из носового стал гнусавым, резким. – Ладно! Чему быть – того не миновать!
Она развернулась, быстро побежала к машине, вернулась из нее с объемным, в форме куба фельдшерским чемоданчиком. Тут же в темном створе ворот Калерия крышку чемоданчика откинула.
– Пеца-пеца-пеца! Клюнь бяку, клюнь! – коротко обласкав птицу, зашептала она дерзкими, готовыми брызнуть черно-вишневым соком губами петуху прямо в гребень.
Калерия пошептала что-то еще, и петух, худой, огромный, цыпастый, странно напоминающий повадкой и статью Хосяка, угловато вылез из чемоданчика, неспешно расправил примятые перья и, пьяновато подволакивая затекшие ноги, поковылял в монастырский двор.
Сержант Тебеньков, предупрежденный по рации о каком-то пьяном бомже, снимающем прилюдно штаны, вышел в монастырско-музейный двор.
Вдалеке просеменила монашка. За ней – другая. Долго никого не было. Затем вошел степенно в ворота поздний посетитель с бородкой, в новом фиолетовом плаще, в тапочках модного телесного цвета. Все было спокойно.
«Чего это Синяков горячку порет? Не похоже на него. Затосковал у себя на кладбище… Да и как не тосковать: покойники кругом – грустные, а родственнички у них – веселые…»
Вдруг Тебеньков увидел вбежавшего в монастырский двор черного, огромного, худого как жердь, угловатого, как журавль, с оплечьем седым петуха.
Петух бежал, словно пьяный, бежал, как нанюхавшийся наркоты. Его шатало из стороны в сторону. Он спотыкался, как заведенная кем-то игрушка, с чуть подпорченным, а может, и вовсю барахлящим механизмом. Петух то приостанавливался, то вновь припускал трусцой, взметывал гребень кверху, тихонько клекотал, даже как бы посмеивался в отвисшую почти до земли бороду, потом, как плохой танцор, явно издеваясь, передразнивая кого-то, взлетал на вершок-другой от земли, сучил в воздухе ногами. Вдруг петух на мгновение в полете замер, да так и остался висеть над землей.
Тебеньков про себя успел лишь ахнуть, и в тот же миг в монастырский двор осторожно заглянули двое: высокий мужчина в плаще поверх белого халата и такая же высокая женщина с пылающим, как в лихорадке, лицом, с длинными развевающимися, рыжеватыми волосами. Женщина слегка шевельнула губами, взлетевший петух мягко опустился на землю и механически, с равномерными промежутками времени подымая-опуская голову, побежал за человеком с бородкой. Двое вошедших так и остались стоять в створе ворот.
«Ёханый насос! Электронный! – ахнул еще раз Тебеньков. – А эти – управляют!..»
Петух тут же, как бы подтверждая мысль сержанта, снова завис невысоко над землей. Тебеньков, которого никто из вошедших не видел, подался чуть назад, почти полностью ушел за цветную каменную балясину, за выступ.
«Вот оно как, – лихорадочно тасовал свои мысли сержант Тебеньков. – Электронная нечисть, стало быть… Это ж надо… Вроде и музей отсюда выводят, к монастырю все снова отходит. А и монахи, видно, не в силах новую нечисть электронную вычистить…»
Высокий мосластый мужчина в плаще что-то сказал женщине, и та, приставив ладонь ко рту, передала команду птице. Петуха тут же взметнуло метра на полтора от земли, он хрипло, как неисправный радиоприемник, выпустил из себя несколько низких электрических призвуков, затем взлетел еще выше и стал опускаться бородатому на голову. Женщина и мужчина тут же отступили в тень монастырских ворот.
Тебеньков вывернул из кобуры пистолет, выстрелил в петуха навскид и не попал. Петуха шарахнуло в сторону, но он снова выправил полет и, как запрограммированный, полетел на бородатого.
И тут не выдержал человек в плаще, накинутом поверх белого халата. Он чуть выставился из ворот, нервно выпутал откуда-то из-под халата маленький жуковатый «браунинг», сделал несколько беспорядочных выстрелов. Ни один выстрел цели, конечно, не достиг. Женщина ухватила стрелявшего за руку, повисла на ней. Петух раскрыл крылья шире и, планируя, опустился на спину скорчившемуся от страха бородачу, отвел назад свою огромную голову со смертельно сомкнутым клювом. Тебеньков, не позволяя петуху нанести удар, а медику в плаще снова выпалить в бородатого, дважды и при этом в разные цели выстрелил.
Тебеньков, лучший стрелок отделения, мог бы побожиться, что одним из выстрелов попал в петуха. У того начисто срезало несколько маховых перьев, брызнула из-под крыла какая-то гадость, петух потерял ориентацию, закувыркался в воздухе, но потом, все же выровняв свой хищный, вовсе не курий полет, опустился на крышу монастырской стены. Тебеньков, с трудом отодрав взгляд от петуха, увидел, как ползет, обнимая мужчину бессильной уже рукой, женщина с крохотной дыркой в длинной шее. Мужчина еще дважды выстрелил в Тебенькова, один раз в бородатого и, освободившись от судорожно за него цеплявшейся женщины, кинулся из монастыря вон.
– Петух!.. Курвяк!.. Петух-убийца! Сбежит! Стреляйте! – крикнул бородатый в телесного цвета тапочках кинувшемуся было к монастырским воротам милиционеру.
Тебеньков на миг приостановился: петух завзято цеплял ногами зеленую черепицу. Он бежал хромая, бежал, опустив голову и волоча крыло, но бежал по гребешку крыши вполне уверенно. Петуху было сейчас не до перебитого крыла, не до хромоты! Он чувствовал, что, с одной стороны, должен вернуться, вколотить глубоко, до самого мозга свой клюв в голову бородатого. Но с другого боку: зачем ему этот полузнакомый, присевший от страха на землю дупак? Дупак, которого хозяйка клевать уже не приказывает. Зачем? Ведь за оградой в четырехколесой, белой, воняющей перегоревшей нефтью тележке сидит над вертящимся, насаженным на кол бубликом обидчик, мучитель, кат со шрамом на покачивающейся мерно голове… Ему, ему надо гнилую черепушку продолбить! Пробить, проклевать, чтобы еще раз попробовать на вкус красно-белую липкую жижу, которая из головы мучителя брызнет! Или все же воротиться?»
«Сука-падла-пирожок, сука-падла-с-мясом… Юро-юро-юро…» – не слишком громко клекотнул петух, но Тебеньков клекот услышал, сцепил зубы и в третий раз, рискуя упустить бандита в плаще, выстрелил в летающее чудище, в говорящего монстра…
Тело петуха разорвало в клочья. Полетели вниз перья, ушел вверх черноватый жидкий дымок…
Однако голова петуха с бородкой, с висящей вместо шеи длинной кровавой жилой и несколькими, бог знает на чем крепящимися перьями продолжала лететь. Тебеньков полет гребешка с перьями и клювом видел отчетливо, но стрелять больше не стал, а чертыхнувшись и сплюнув, побежал к воротам.
Здесь под ноги ему метнулась с шипеньем средних размеров обезьяна в берете. Обезьяна ухватила Тебенькова сперва за штаны, потом за китель, она рычала, кусалась, царапалась, она явно хотела помешать сержанту задержать стрелявшего. Но Тебеньков, уже разобравшийся с этим гнусным зооцирком, хорошо и отчетливо понимая, кто же здесь главный, тратить на обезьяну ни пуль, ни времени не стал. Лишь на секунду приостановившись, он с силой отшвырнул ее ногой…
Обезьяна в берете отлетела в сторону, ударилась головой о стену, человеческим голосом что-то буркнула, затихла…
Дымок от выстрела вместе с сажей и перьями осел вниз, а Серов еще не мог отряхнуть с себя страх, не мог выхаркнуть поднявшуюся в нем снова липкую и брезгливую ненависть к петуху.
Крупно ударил колокол. За ним еще: мельче, мельче…
«Дважды родился… Ни разу не крестился. Сам пел… Умер – не отпели», – стал вдруг сладко уборматываться чепухой, глядя на свои босые ступни, Серов. Вдруг шорох коротенький, шорох еле слышный заставил его поднять голову. Глянув вверх, он не поверил глазам: голова петуха и его шея, обтыканная черными перьями, продолжала, как воланчик, как черно-красный мяч прыгать по монастырской черепице. Затем, сердито проорав начало своей привычной песни, с крыши спорхнула, в сгущающемся сумраке скрылась…
Серов захохотал. Он хохотал, брызгал слюной, смеялся, потом на глазах его выступили слезы. Он недоверчиво затряс головой. Не ощущая в себе больше никаких радиоволн, никаких голосов, а ощущая одно только горячее струение вечера, он тихо-бессильно опустился на стылую ноябрьскую землю.
Серов закрыл глаза и тут же увидел: огромная, черная с красным ободком тень накрывает далекие кремлевские башни.
Не звезды, не орлы и не вороны! Петухи! Черные, со слюнявыми бородами петухи садились на острия кремлевских башен.
«Петух летит! Москва дымит! Петух летит – Москва горит… Не звезды! Не кованные в Литве орлы! Петухи, петухи побегут по Москве! От Кремля – по всей Белокаменной разлетятся! Цыпастыми ногами по булыжнику – шорх-шорх! По граниту блескучему – звень-звень! Хищные петухи, опасные сумасшедшие! И люди им подчинятся! Вот это заговор так заговор! Противу природы! Против Бога! Про этот заговор надо сказать!» – надсаживался про себя Серов.
При этом продолжал трясти головой, шевелил пальцами босых ног. Эти шевеления и потряхиванья давали ему новые ощущения, приносили необыкновенные предвиденья. Юродство подлинное, а не придуманное начинало исподволь входить в него…
– Вставай. Чего там… – Серов открыл глаза. Его тряс за плечо какой-то другой (не тот, что стрелял), пожилой, сивоусый мильтон. – Теперь-то чего пугаться? Теперь – все! Кончим теперь эту шайку-лейку.
– Петух черный! У-у нечисть! Все нечистое к петуху тому пристает! Он пауков не клюет! Гнус летящий не лопает! Он людей мучает…Улетел петух… Врача взяли?
– Водилу взяли. Да и врач навряд уйдет. Ладно, вставай, пойдем.
– Куда?
– На кудыкину гору… В отделение, конечно. Следственные действия производить будем.
Серов внимательней глянул на сивоусого.
– Отпустил бы ты меня, отец… Ноги мерзнут… Я вам не нужен! Я тут сбоку припеку. Все, что надо, водитель расскажет. А я в другом месте говорить буду! Только вот жену разыщу, ну хоть позвоню ей – и начну говорить. Свободно теперь могу… Ты слушай, не перебивай, отец! – заторопился Серов, не давая вступить сивоусому. – Слушай! Тебе первому скажу! Россия – спрячется! Пока, на время! В себя уйдет. В бомжи, в нищие, в юроды! Но потом из раковины, из норки тесной, из лохмотьев юродских – выскочит! Да как пойдет цепами молотить! Отпусти, отец! Я б тебе еще сказал, да нельзя больше! Отпусти. Я к Кремлю пойду. Ползком поползу! На Васильевском спуске сяду. Все как есть говорить буду… Все молчат – а я скажу. Все, что будет, скажу! А там… Там, глядишь, юродство мое кончится. Ну? Отпустишь?..
Мильтон тоскливо оглянулся. Перед пенсией не хватало только серьезного служебного проступка, разбирательства не хватало. Враз замаячило перед сивоусым начальство, а затем вдруг запел сельский коровийрожок. Мильтон поднял руку, чтобы захватить ею как следует кисть бородатого, но рука бессильно обвисла.
– Иди, – неожиданно для себя отворачиваясь к монастырским кельям, тихо сказал сивоусый, – иди, говори.
Вдруг монастырь – со всеми постройками и службами, – как накрененный невидимым звонарем огромный колокол, качнулся и поплыл перед сивоусым в рваном тумане, и поплыл плотным насыщенным звуком…
Но как только бородатый сделал первый шаг, монастырь встал на место.
Круглый дурак Ганслик, проникший на Новодевичье через запасные, мало кому ведомые воротца и битый час шуровавший на закончившем работу кладбище, остановил в воротах монастыря сивоусого тощалого дедка в ментовской форме. Брезгливо морщась от луковичного духа, шибающего от мента за километр, Ганслик показал ему удостоверение.
– Что здесь происходит? Трупы, кровь…
– Шайку накрыли… – нехотя ответил сивоусый.
– А человек с бородкой вам тут не попадался? Вот фото. Гляньте…
Маленький Ганслик (пусть он играет в служебное время в шахматы, пусть! Зато он предусмотрительный и вовсе не глупый! Просто выжидает удобного момента, чтобы показать себя по-настоящему), маленький Ганслик важно полез в бумажник, ловко выдернул оттуда серовское фото.
– Вглядитесь внимательней, – строго приказал Ганслик, – для нас… псс… для вас… – Следователь спустил воздух. Он знал свои служебные преимущества и хотел казаться настоящим «важняком». – Для вас в данную минуту нет ничего ответственней этого фото!
Вислоусый долго и внимательно глядел на улыбающегося щеголя с бородкой, очень отдаленно напоминавшего десять минут назад отпущенного юродствовать человека.
– Нет. Не видал такого, – сказал вислоусый и, тяжко переступая уработанными за день ногами, двинулся к стоящей чуть бочком машине «Скорой помощи».