Красный рок (сборник) Евсеев Борис
– Бунт и революция, вот чего у вас тут наклевывается… И еще этот бэнд шотландский…
– Был шотландский – станет русский.
Рокош вдруг улыбнулся:
– А баба у этих кельтов ништяк. Знаешь ее?
– Откуда? Ну, я пошел. А то голова лопнет.
32
Через два дня Ходынину объявили о предстоящем смещении с должности.
Еще через три: увольнение произойдет в конце текущей недели.
– На всех одеял не напасешься, – было туманно сказано наверху по поводу скоропалительного ходынинского увольнения.
Высокие слова подхорунжему передали в тот же день. Они ему неожиданно понравились.
«Оно даже и лучше. И тогда было неплохо, и нынче распрекрасно», – не в склад, не в лад подумалось ему про собственное увольнение.
Ближе к вечеру захотелось спуститься в Тайницкий сад.
Сад вечерний, сад Тайницкий плыл над Москвой-рекой и дремал. Тесно прижатые к саду, острились красные ласточкины хвосты кремлевской стены.
Сад был пуст. И все же чье-то присутствие в этом закрытом для обычных посетителей пространстве Ходынин ощущал всей кожей!
Подхорунжий оглянулся. Никого вблизи не было. Тогда он вынул из-за пазухи одного из молодых ястребков – самого сметливого, самого понятливого, усадил на руку.
– Давай, лапа, давай…
Подхорунжий давным-давно знал: сокола и ястребы на имена и клички не отзываются, реагируют только на интонацию, на повышение и понижение тонов человеческого голоса. Поэтому всю приязнь к пропавшему канюку, которого в кабачке, не спросясь, прозвали Митей и которого Ходынин теперь про себя только так и называл (потому что имя от птицы, как и от человека, если уж оно появилось, отодрать невозможно), вложил он в это: «Давай, лапа».
Ястреб нахохлился, вцепился в руку: не хотел взлетать.
Ходынин оглянулся еще раз и тихо свистнул. Потом, сойдя с дорожки, прошел по снегу к трем соснам, росшим кучно, рядом. Здесь когда-то лежал убитый балобаном умный ворон. Сейчас близ сосен никого не было: нынешние вороны в сад не спешили.
– Давай, лапа, давай!
Ходынин тряхнул рукой. Ястреб, не привыкший к грубым движениям человеческой плоти, резковато взлетел.
Деревья тряхнуло ветром. Ястребок из виду на время исчез. И почти тут же подхорунжий увидел: ястребок гонит стаю сгустков! Не птиц, не птенцов – тех самых вихорьков, которые попадались подхорунжему здесь и раньше.
Ястребок молоденький еще только заходил на второй круг, когда острый поток воздуха ударил его из-под низу: в шею и в грудь. Ястребок упал метрах в двадцати от места, где когда-то лежал мертвый ворон.
Сгусток исторических призраков исчез.
Ходынин крадучись подошел, глянул.
Грудка ястреба была пробита насквозь. В ней зияла огромная, круглая, по краям очень ровная дыра.
«Миллиметров 6–7», – определил на глазок Ходынин.
Не поднимая ястреба с земли, не отыскивая никаких следов, не ища никому не нужных доказательств существования тайных сил, к гибели ястреба скорей всего и приведших, подхорунжий, все так же озираясь, побрел из Тайницкого сада прочь.
33
Старлей Рокош и Олежка Синкопа спелись.
Олежка нашел в старлее внимательного и страшно отзывчивого слушателя.
Отплывая «от берегов отчизны дальной», то есть стремясь хотя бы мысленно от берегов Обводного канала доплыть до переполненных чудесами южных стран, они теперь мечтали вдвоем.
– Ты парень хоть куда, – пел восхищенный Рокош, – а Змей-Ходыныч – он только для серпентария теперь и годен!
– Верно! – мелодично соглашался Олежка, не торопясь раскрывать перед Рокошем всей прелести слов: «хоть куда». – Ты тоже – не слабак, не ламер!
– Симметрию свою бросай, – учил дальше старлей, – не пара она тебе. Мы для Олежки найдем – ого-го! А пока вдвоем с тобой такую кашу заварим – все ахнут!
– И ухнут, и вспухнут, и протухнут, – нежился в лучах заходящего, еще очень холодного солнца Олежка. – Только вот… – Синкопа в который раз уже заглянул Рокошу прямо в черные очи… – Только вот… Мне тут в одном месте сказали… Ну в общем… Авторские права на доносы и на подметные письма не распространяются. Как дрыном по голове огрели!
– Дураки, невежды, – утешал Рокош. – Мы это дело – в спецзаконе исправим. Есть у меня один законодатель. Ух, законодатель, скажу я тебе! Какой хочешь закон в Думе продавит!
– Я однотомник хочу! – петушился Олежка. Однотомник доносов, секешь? А лучше – двухтомник! В первом томе – только электронка. Во втором – открытки и обычные письма.
– Вроде не бывало еще такого на Руси… – чуть подзуживал Рокош. Правда, чувствовалось: старлей и на двухтомник согласен.
– А теперь – будет! – страстно перечил ему Синкопа. – Книга Песен? Была! Книги стихов, дневников, всякой прочей ереси? Были, блин! И кому теперь все это нужно? «Книга рекордов Гиннесса»? Нудятина! Другое дело – «Книга доносов Шерстнева»! Это же крутняк!
– Такую книгу мы продадим враз, – улыбался сговорчивый Рокош. – И без помощи Федерального агентства! С доносами – не проторгуешься. Ух, и хлебнем с тобой бузы на презентациях!.. Только ты это… Ты Ходынычу завтра плакатик-то на спину пришпандоль. Сумеешь на ходу? Когда он под мухой из клубешника возвращаться будет? Занесу я тебе сегодня плакатик… Да не в клубешник – домой.
– Домой, домой! Дома мы с тобой разберемся… Том доносов издать – не птичкам свистать! – бодрым голоском завершил беседу Синкопа.
34
Стоит терем-теремок-мок-мок, из подстанций рвется ток-ток-ток. Над холмами блещет рог-рог-рог, а из окон льется рок-рок-рок…
- Красный рок слепой, гремучий, самый мерзкий,
- Самый лучший, ты не морок, не обман,
- Ты навек нам дан!
35
Весенний вечер, как тот квартирный вор, нарисовался незаметно: влез на карниз, встал у форточки, задышал кислятиной.
Старлей Рокош и Олежка Синкопа – Олежка впереди, старлей чуть сзади – шли за Ходынычем по пятам.
Алые, перепачканные свиньей штаны Рокош давно снял и выкинул, а вот ласковое поручение, данное ему наверху, в памяти бережно хранил:
– Вы в кабаке этом посматривайте, что да как. Но пока ни во что не вмешивайтесь. Перед Ходыниным своих намерений не обнаруживайте.
«Как бы не так. Не вмешивайтесь! Это – шиш!.. А вот обнаруживать себя, и верно, незачем».
Следя за пропадающей и вновь появляющейся фигурой, – верней, только за верхней частью фигуры подполковника Ходынина, только что взобравшегося по крутой лестнице на Замоскворецкий мост, – Рокош думал про то, какой же дурень Олежка Синкопа! И прозевал момент, когда Змей-Ходыныч вынул из-за пазухи и опустил на землю какой-то посторонний предмет.
Через тридцать секунд зубья маленького, но цепкого капкана впились Олеке в здоровую ногу чуть выше щиколотки.
От боли и неожиданности Синкопа сел на задницу.
– Блин, сука… Ламер чмуев… – зашипел раненый Олежка, а затем в полный голос крикнул: – Помогите, оппозиционеры капканами рвут!
– Тут, рядом я! – подождав, пока скроется из виду Змей-Ходыныч, не своим, а каким-то низко-хриплым, донельзя расстроенным голосом проорал Рокош.
36
Вите Пигусову вновь захотелось актерствовать: широко, народно!
Вечером в рок-харчевне он заговорил об этом с Олежкой. Но Олежка был занят какими-то срочными письмами и предложил привлечь для участия в народно-площадной феерии не его – человека занятого, востребованного, именно сейчас решающего важнейшие госзадачи, а Симметрию Кочкину. И актрису от Бога, и ничем не занятую трынделку.
Сима была куда ласковей.
– Кого же ты мне предложишь сыграть, Пигусенок? – с гимнастическим изяществом потянулась она к Вите.
– Светлану Аллилуеву, – неожиданно выпалил Витя.
– Дурак! Кончай финтить! – отстранилась Сима. – Я думала – ты че серьезное, а ты какой-то чеченкой выставить меня хочешь…
От возмущения Сима приятно покраснела, встала и, поругиваясь, собралась из заведения уходить. Однако Витю своими грациозными движениями она с панталыку не сбила.
– Была Симметрия, станешь Асимметрией! – крикнул Витя ей вслед, намекая на возможные кренделя от Олежки за Симины шашни с Ходыниным…
Поэтому на следующий день, который, как вскоре выяснилось, совпал с днем увольнения Ходынина с птичьей кремлевской службы, Витя в два часа дня, и без всяких помощников, поехал к Государственному историческому музею.
Под кремовую воловью шкуру он надел линялый френч. Ноги обул в кирзовые сапоги. Нашел и, кашляя, раскурил черную от копоти трубку.
– Лениных-Горбачевых-Ельциных у ГИМа – пруд пруди! А стоящего Сталина нет как нет!
Перед тем, как народно актерствовать у ГИМа, Витя не удержался и доехал до Китай-города. Он бросил машину у бывшего здания Минкульта, а сам – знал потаенное место – спустился к Москве-реке.
Воспоминания о ледяной купели не забывались, они будоражили опасностью, манили смертельным риском!
И хотя весна по-настоящему еще не начиналась, по освобождающейся от оков реке в сторону Черноземной России и дальше в Азию плыл колотый лед, плыли гигиенические пакеты, обрывки плакатов, сломанные веточки мимоз.
Вдруг в мутно-коричневой, с зеленоватыми пятнышками воде мелькнуло что-то пронзительно-синее. Витя по врезанной в гранит крохотной железной лесенке спустился к самой воде. Повиснув на лесенке, как обезьяна, стал ждать.
Захваченные волнами контркультуры, по реке продолжали плыть куски пенопласта, попсовые программки, обрывки дурацких плакатов и глянцевых журналов.
– «Эноб», – прочитал Витя одну из глянцевых обложек и тихо запечалился.
Внезапно поравнялся с Витей и поплыл себе дальше синий колпачок, который Ходынин когда-то напяливал на голову пустынной птице.
Следом за колпачком показался и сам пустынный канюк. Но не весь. Только голова и лапки: ловко, наискосок, по-ресторанному отделенные от соколиного тела, вложенные в прозрачный, вздувшийся от речного воздуха пакет, прикрученный проволокой за кончик к неширокой доске…
Давясь слезами и глотая соплю, Витя всем телом потянулся к воде. Свисая с лесенки и не зная, что делать дальше, он ревел, как дурак. Потом, изловчившись, вынул из кармана сталинскую трубку и зашвырнул ее в воду, в том направлении, где все еще виднелись колпачок, голова и канючьи лапки.
Трубка вмиг утонула.
Захлебываясь непристойными словами, но в то же время крепко удерживая одной рукой лесенку, Витя другой рукой стал сдирать с себя воловью шкуру. Содрав, зажал ее меж колен, а френч, с огромным трудом, но тоже с себя снятый, скомкал и бросил вслед за трубкой в воду.
Френч поплыл горбом.
Догнав через минуту отрубленные лапки и голову, он закрыл их совсем.
Вечером в рок-харчевне Витя рассказал про синий колпачок, голову и лапки Ходынину. При этом трижды напомнил: пустынного канюка украл он, Витя!
– Дай мне в глаз, – взмолился артист. – Сволочь я, сволочуга!
Ходынин задумался.
– Ладно, объявляла, ходи небитый… Я ведь и сам сволочуга. Сколько живого сгубил. И что главное – сколько птиц. Жалко их! Ладно, не плачь. Кельты скоро выступать будут?
– На неделе обещали заехать. И Саня, Санечка с ними!
– Саня – «цэ хто»?
– Арфистка, арфистка, Сашенька Берсень! Та, которая ушла со сцены, когда про хозяйку молодую пели. – Витя даже подскочил на стуле от счастья: – Про тебя она, Ходыныч, спрашивала! Два или три раза! Такой, говорила, представительный. И на важное лицо государства похож – спасу нет!
37
Сашенька Берсень остановила машину, приоткрыв дверь, позвала негромко:
– Поедете со мной?
Несмотря на Сашенькин тихий голос, Ходынин ее услышал.
Было за полночь. Подхорунжий чуть поколебался, сел в машину, стал на Сашеньку смотреть.
– А я вас давно знаю, – просто сказала Сашенька.
– Откуда же?
– Это долгая истог’гия. Еще лет десять назад в Кггемле с ггодителями гуляла, вы там что-то между деггевьев искали. Все смотггели на собоггы и башни, а вы смоггели в тггаву…
Сашенька застеснялась.
Она мило картавила, была в темно-красном не очень плотном костюме и, кажется, мерзла. Лицо ее, совсем молодое, слегка удлиненное, с серо-зелеными глазами, чуть вздернутым носиком и белым легчайшим шрамом над верхней губой, светилось от счастья.
– Включите печку, – сказал Ходынин.
– Сейчас, конечно… – медлила Саша. – Так вы поедете со мной? – вдруг спросила она и подняла глаза на Ходынина.
– Куда, лапа?
– Не зовите меня лапой. Лучше – Сашуггой. Ну вот, слушайте: к себе вас я пггигласить не могу, дома дикий беспоггядок. Я чеггез шесть часов улетаю. К вам я тоже не поеду. Поедем куда-нибудь в паггк?
– Ночь же кругом, Саша.
– Так нам ночь и нужна. Мы ведь выходить из машины не будем, пггавда? А печка мигом ее наггеет.
Они не успели доехать до парка Горького, как Сашенька обняла подхорунжего рукой за шею.
– Бросьте, – сказал Ходынин. – Я на тридцать лет старше вас.
– У нас в г’году все женщины выходили за зггелых мужчин.
– А вы что, замуж за меня выходите?
– Получается, да, – радостно сказала Сашенька и лихо загнала машину меж двух строительных вагончиков, прилепившихся на задворках парка.
– А как же гастроли, музыка? – спросил невпопад Ходынин, ласково скидывая Сашенькину ладошку с плеча. (Ладонь была, как ледышка.)
– Музыке тепеггь конец. Хватит аггфу к себе пггижимать, – Сашенька засмеялась снова. – Я хочу детей и, если получится, – семью, а не бесконечных звуков. Я улетаю, но чеггез год обязательно веггнусь. Полгода буду ухаживать за больной тетей. Она живет в Испании. Чеггт ее туда, в Сантандегг, занес!
– А еще полгода чем будете заниматься?
– Скогго узнаете! Пеггелезайте же на заднее сиденье… Какой вы большой… Ладно, пггойдите уж чеггез двегь… А я так, ползком…
Через полчаса в хорошо нагретой, даже жаркой, машине Сашенька, прижавшись к Ходынину, безостановочно лепетала:
– Вы всегда такой сосггедоточенный? А в Кггемль вы утггом пойдете? А как вас все-таки зовут?
– Ходынин. Ты бы оделась, что ли…
– Не хочу, не буду…
Нагая Сашенька дала волю рукам.
Она хватала Ходынина за уши, за нос, за мизинец, за что попало… И тише уже приговаривала:
– Вы – судьба, судьба! Если бы я умела пггоизносить слово ггок, то закггичала бы: ггок, ггок!.. Я это сггазу поняла! Еще десять лет назад. Я тогда сказала об этом маме… Ну, когда гуляли в Кггемле… Мама посмотггела на вас внимательно и всхлипнула. Но сггазу вытеггла слезы и сказала: да, он! Тепеггь мамы нет. У отца дгуггая семья… А вы, вы… В общем, теперь, что бы ни случилось, – ваше семя во мне!..
Сашенька сладко, всем телом потянулась и с невыразимой мелодичностью засмеялась.
– И не пггопадет оно, даже и не мечтайте! Я найду вас чеггез год, а не найду – вам тепеггь и это о баггабану!
– Это почему это мне по барабану?
– Потому что тепеггь для вас смеггти не будет!.. А будет гулять чеггез несколько лет в московском двоггике ваш милый отпггыск… Лопаткой в песке ковыггятья…
Сашенька стала нехотя одеваться.
– Самолет у меня в шесть соггок. Чеггез Фгганкфуггт – на Баггселону… А там – совсем близко…
Она поцеловала подхорунжего в нос и открыла дверь, чтобы перейти на переднее сиденье. Но вдруг помедлила и впервые за весь вечер сказала с грустинкой:
– Я бы с вами и сейчас осталась… Но стггашно, невыносимо боюсь чего-то! Тетя – это только пггедлог. Это я сама себя так угговогила. Дело не в тете. Пггосто я твеггдо знаю: мне нужно сггочно уехать. Иначе – конец! Мне тут пггапггадед недавно пггиснился… – Сашенька снова прыснула… – Все что-то хотел сказать. Боггодой тггяс. А языка-то у бедного и нет!
38
Весь следующий день Ходынин слонялся по Кремлю сам не свой. Сашенька и вправду улетела. Он проверил: в Испанию, в страну басков.
После проверки самолетного расписания и списка пассажиров Ходынин надолго задумался. Правда, теперь он Сашеньку не вспоминал. Вспоминают прошлое. Он задумался о будущем.
Пришли в голову, а потом представились в виде картинок с музыкой три неожиданных мысли.
Мысль первая была такой. Россия должна сменить линию развития! (Встречный марш и питерский рок-н-ролл сопровождали эту мысль.)
«Вместо сдирания шкур, вместо ростовщичества и накопительства, – думал Ходынин, – вместо спекуляций нефтью, всех этих, условно говоря, газовых камер и прочего вздора, российскому обществу необходимо ухватить сознанием, – а еще лучше вспомнить бессознательно, – про нестяжательство. Причем не в религиозном его аспекте, а в самом что ни есть – общегражданском…(Сладкий русский блюз. Но не черный, – красный!)
А вспомнив, осуществление этого самого нравственного и экономического нестяжательства – без промедления начать!
Мир стяжания – мир-погост!
Мир нестяжания – мир цветущий! То есть, по сути, мир нестяжания – это возможность высшего мира на Земле. И даже возможность слияния двух этих миров: высшего и низшего!» – бормотал и бормотал Ходынин, выстукивая у себя в «каморке», на столе, перед долбящим черепашку птенцом сложный ритмический рисунок.
– Такая вот линия, такая вот парадигма развития, – закончил он громко, вслух.
«Так это ж новый коммунизьм! И мы давно к нему призывали!» – закричал кто-то внутри у подхорунжего низким женским контральто, очень схожим с голосом алой свиньи.
«А вовсе и нет, – мысленно отвечал свинье Ходынин. (Отвечал на удивление сдержанно, уважительно.) – Вовсе и нет. И перспектива у такой СНР – у Страны Нестяжания России – у страны, во главу угла поставившей не прибыль, а вкладывание любой прибыли в людей, леса, океаны, реки, в животных и птиц, с планетарной точки зрения огромная!»
«Расскажите же поподробней, расскажите!» – повизгивала и виляла хвостиком сперва от любопытства побагровевшая, а потом от страха, что ей ничего не скажут, ставшая бледно-розовой свинья. (Завизжали разнузданно кларнеты, бухнули трижды в большой барабан.)
«Скажу, но позже. А то ваши уважаемые сородичи, свиньи московские и свиньи питерские, мысль мою копытцами изроют, бараков с нестяжателями понаставят…»
Свинья обиженно удалилась.
Свинье на смену спешила вторая мысль!
Эта вторая, была совсем про другое.
«Тайницкий Небесный Сад – отнюдь не фантазия. Только используют его не по делу. Подымают туда на правительственном лифте всякую шелупонь. И вниз опускать забывают. А ведь Сад Небесный над Кремлем устроен не зря: мир высший и мир низший становятся одним целым, каким был и раньше, до грехопадения. Только как же быть с мириадами грехов смертных? Их что, до объединения садов отпустят? И кто? Священнослужители всех имеющихся конфессий, как бы тут помягче… сами не безгрешны…» (Тихое песнопение под аккомпанемент рок-группы «Dead animal store».)
«Найдутся прощающие, найдутся», – гудели и гудели внутри у Ходынина печные трубы…
Третье предчувствие-предсказание два предыдущих напрочь перечеркивало и было таким.
Загнанная за Полярный круг, отодвинутая недальновидными политиками и сбрендившими с ума самопальными историками к Арктике, Россия в тридцать лет вымерзает полностью.
«А нету их, русских! И языка ихнего, навевающего мысли, которых в других языках не содержится – даже и возникнуть они там не могут, – языка, всех доставшего, не в меру вознесшегося, тоже нет! Или есть он, но другой: из чужедальнего мата, из гадкого иноязычия сотканный…» (Качественный рэп, потом детская песенка про крошку-енота.)
Это третье предчувствие потянуло за собой куски небывалого внутреннего текста: чуть ли не целая повесть про замерзающую Россию в голове у подхорунжего вдруг составилась! (Музыка при этом ушла.) И в повести этой главными словами были такие: «Государство российское – это трагедия власти, безвластия и антивласти! Но сама Россия – не отданная на откуп кучке воевод и сатрапов – это величавая песнь, которая когда-нибудь все равно перекроет воспоминания о всех властях!»
Последнее предчувствие сильно Ходынина огорчило.
И вообще, некоторые из новых мыслей он ощутил как оппозицию самому себе. Однако выкинуть из головы эти мысли-предчувствия, как и отделить продуктивные предчувствия от непродуктивных, не мог.
Чтобы прекратить полет въедливых мыслей, он негромко позвал:
– Сашенька!
Ответа не было.
39
Поздно ночью, возвращаясь из рок-кабачка через Замоскворецкий мост, подхорунжий внезапно остановился.
В отсвете реклам ему почудилось: наискосок от Беклемишевской башни Кремля, метрах в семистах-восьмистах от моста, напротив ГАЭС-1, все еще высится на обломках льда повозка с клеткой и рядом с ней халабуда!
Послышались даже разрозненные крики, слова:
– … за несоветие!
– … бит кнутом и язык ему до половины резан!
– … весь язык урезан, весь!
– … ноздри бы вырвать тож!
– Ты ему седни вырви ноздри, а он завтра кусок мяса из бедра вырежет, к ноздрям приложит, ноздри и зарастут! Не ноздри рвать, четвертовать боярского сына следовало!
Однако, вглядевшись пристальней, подхорунжий понял: на льду никого нет! Да и сам лед почти пропал: плавают куски, обломыши, малые льдинки…
Ходынин увеличил громкость питерского подпольного рока, ввинчиваемого через наушники прямо в мозг, и зашагал быстрее: мимо Кремля, к Манежу.
Через Манежную площадь, в последние месяцы дико оравшую и гомонившую – ор и гомон еще словно висели в воздухе идти не хотелось. Но таким путем к себе домой, в Нижний Кисловский переулок, добираться было удобней всего.
Приближаясь к Манежной, подхорунжий оглянулся.
Со стороны ГАЭС-1 вырвалось и поплыло низко красноватое, рваное по краям облако дыма. Впереди, на Манежной, было пусто. Москва, подобравшись к последнему ночному рубежу, посбавила зыку, пригасила огни.
Однако чувствовалось: где-то далеко, за Луховицами, за Егорьевском, рождается рассвет зари. Час зари всегда был для Ходынина тревожным, неприятным.
Двое полицейских выросли перед ним как из-под земли. Один, подступив к подхорунжему вплотную, выдернул откуда-то из-за спины сложенное в несколько раз белое полотнище и, ни слова не говоря, попытался засунуть его Ходынину за пазуху.
– Вы чего, ребята? – Ходынин, улыбаясь, отступил, полотнище упало на асфальт. Однако второй полицай-милицай («или теперь они – поллюционеры?», составил про себя слово из двух половинок подхорунжий), второй полицай полотнище подобрал, развернул и набросил шатром на Ходынина.
«Как бедуин в бурнусе…» – вспомнил аравийскую молодость подхорунжий.
– Вот он! Пикетчик! – заорал внезапно второй полицейский благим матом. – Несанкционированный! Давай сюда! Он!
Ходынин бурнус сразу же сбросил.
Из-за бронзовой спины маршала Жукова выдвинулась, мгновенье помедлила и покатила по направлению к оравшему дэпээсовская машина с мигалкой. Из машины вышел еще один полицейский. Без слов, бодро, наискосок – «как казак шашкой» – он огрел Ходынина дубинкой.
Ходынин упал, полицейский что-то крикнул, захлебываясь в крике одновременно радостью и плачем.
«Ну, ты влопался», – посочувствовал себе подхорунжий, и сознание его переулком отпрыгнуло куда-то в сторону.
Ходынин лежал на спине. Его подымали, но не могли поднять. Помогать полицейским подхорунжий не стал, а придя в себя по-настоящему, широко раскрыл глаза, неотрывно глядя влево и вверх.
Вверху, над всей территорией Кремля, а стало быть, и над невидимым в этот миг Тайницким Садом, пройдя больше километра пути, висело, не двигаясь, все то же красное, рваное по краям облако.
Ходынина еще раз огрели дубинкой: теперь по плечу.
Ему показалось – облако зазвучало: «Ворон ворону кричит!.. Рок России – красный рок!..» – повторял и повторял он про себя, чтобы точней запомнить облачное звучание…
Красный рок висел над Кремлем, над Москвой, над опальным маршалом, над Россией!
Его нельзя было вытравить, избыть, пустить скачущими на ухабах колесами, объехать на коне, утопить в океане, развеять по ветру!
Да этого и не нужно было. Рок есть рок! И в песне, и в жизни.
«Да, рок есть рок, и он – навсегда. Или до той поры (Ходынин на секунду приостановил шум слов), до той поры, пока этого хочет Господь Бог…»
Красное облако уходить не собиралось. Оно расширилось, спустилось ниже.
Тут из-за спины опального маршала выступил и пошел по земле уверенно – не как подонок или гад, а как обласканный партийной славой победитель – старший лейтенант Рокош.
В ушах у Рокоша тоже стоял шум Манежа. Хотя никого, кроме лежащего на спине подполковника Ходынина, на Манежной площади и не было.
40
В те самые минуты совсем недалеко от Манежа, в рок-кабачке – и этого уже не могли видеть ни Ходынин, ни Рокош – попсовики назло рокерам запустили в зал алую свинью. Для ночного концерта ее тщательно и с любовью выкрасили заново.
Виктор Владимирович Пигусов был против такого натуралистического развития событий, но поделать ничего не мог.
Хорошо выкормленная свинья, постукивая копытцами, вскарабкалась по ступенькам на сцену. Там она остановилась, но не испугалась. Опустив рыло, свинья издала слабый предварительный звук, а потом грубо рёхнула. Рёхнув еще раз, она, как старинный паровоз, стала носиться по рок-кабачку, визжа и кувикая. Вите даже показалось: из пасти свиньи клубами вылетает радостно-алый паровозный дым…
Этот алый «паровозный» рёх заставил и питерских подпольщиков, и московских концептуалистов, и харьковских анархистов рока на время харчевню покинуть.
Но еще раньше харьковских и питерских, напуганный алой свиньей и уедаемый совестью, кинулся на улицу заслуженный Виктор Пигусов.
Час назад Олежка Синкопа сообщил Вите:
– Сегодня ночью Ходыныча брать будем! На Манеже, с поличным…
Откровенничая дальше, Синкопа сказал:
– Хватит ему тут на Симметрию заскакивать, хватит воду баламутить. Сам – мутило, а на других обзывается!
Витя верил и не верил.