Женщина в гриме Саган Франсуаза

– Ответьте на мой вопрос, – продолжала она усталым голосом, – вы и я, мы уже старые? Постарели ли мы с того дождливого дня в Сент-Оноре-д'Эйлау, где нас соединили на радость и на горе?..

На сей раз взгляд Армана был острым, он прокашлялся, и вопрос вылетел из его уст сам по себе, вопреки его воле:

– Вы об этом сожалеете?

– Я? – переспросила Эдма, заливаясь смехом. – Я? Конечно, нет. Арман, мой Арми, мой Лебреш, да как я могу сожалеть о той чудесной жизни, которую вы для меня создали? Нужно быть сумасшедшей или истеричкой, чтобы не ценить ее… Нет, это было прекрасно, поистине прекрасно, уверяю вас. Да и чего мне может не хватать, когда вы рядом?

– Я не всегда рядом, – проговорил Арман и снова прокашлялся, опустив глаза.

– Совершенно справедливо! Этот образ жизни является гениальным! – воскликнула Эдма без единой капли лицемерия. – Именно принудительное сожительство делает семьи столь хрупкими. Если же видеться редко или не слишком часто, то можно годами оставаться женатыми: и вот тому пример…

– А вы не чувствуете себя иногда одинокой? – спросил Арман с беспокойством, отчего Эдму мгновенно охватила тревога.

«Арман, должно быть, болен, серьезно болен, коль скоро он интересуется чем-то иным, кроме самого себя», – задумалась Эдма, впрочем, без всякой враждебности. И она склонилась к нему:

– Вы хорошо себя чувствуете, Арман? Вы не перегрелись на солнце? А может, слишком много выпили этого замечательного портвейна? Надо будет спросить Чарли, откуда он получает этот портвейн. Он не просто хорош, от него хмелеешь с фантастической скоростью… Но о чем мне вас еще спросить, мой дорогой супруг? Больше мне ничего в голову не приходит.

– Мне тоже, – заявил Арман Боте-Лебреш, поднимая свой штандарт на высоту глаз и с облегчением признаваясь себе в том, что он дешево отделался.

Ганс-Гельмут Кройце, стоя посреди каюты, уже одетый в церемониальный фрак вместо обычного смокинга, разглядывал себя в зеркале с удовлетворением, на которое, однако, накладывалось легкое сомнение. Он никак не мог понять, почему Дориаччи не рухнула к нему в объятия, но и не допускал мысли, что какой-либо круиз может оказаться более приятным, чем этот. Ибо, в конце концов, если оставить в стороне отвратительное отношение капитана к несчастной Фушии, этот рейс оказался чудесным. Но никогда, действительно никогда он не будет выступать в тех же концертах, что и Дориаччи… Он уже с горечью пожаловался на нее своим ученикам, он уже по-мужски признался им в своем берлинском адюльтере, и они точно так же, как и он, были шокированы поведением Дориаччи. Они даже почтительно высказали кое-какие соображения, по крайней мере то, что они высказали, Ганс-Гельмут Кройце обозначал именно словом «соображение», ибо они обратились к нему, полагая, что ему следовало бы уведомить директоров концертных залов Европы и Америки об одиозном характере ее личности. Безусловно, он сумел бы добиться того, чтобы тучи затянули безоблачное доселе небо карьеры Дориаччи, но он опасался, что, если по воле случая Дориаччи раскроет, откуда ветер дует, она без колебаний поведает музыкальному миру об этой ночи разврата, и мотивы его действий станут ясны всем. Сегодня вечером ему предстоит играть Форе, а ей петь Брамса и Беллини, но бог его знает, что она подберет вместо этого. Да, тайно признавался он сам себе, он бы охотно вновь залез в постель Дориаччи. Конечно, опыт Ганса-Гельмута Кройце был очень непродолжителен, и самой терпеливой его любовницей была его жена. Но в темных глубинах памяти ему возникало ослепительно-белое плечо в ночной темноте, раздавался красно-белый смех, блестели натуральной белизной крепкие молодые зубы, вспоминались густые черные волосы, черные ягоды глаз, но самое главное – хриплый голос, произносивший по-итальянски скабрезные и непереводимые, а, следовательно, непонятные вещи. Он испытывал стыд, вспоминая об этом, но кто-то, то ли злой гений, то ли провокатор, время от времени нашептывал ему, что через все эти серые дни и ночи, все эти годы труда, концертов, триумфов, через все эти серые годы эта единственная ночь в Берлине, тридцать лет назад – и он едва способен был признаться в этом сам себе, – была самым ярким пятном, несмотря на то, что все происходило в темноте гостиничного номера.

– Никогда не позволяйте себе увлечься сенсациями и развратом, – назидательно вещал он двоим своим старинным ученикам, сидящим у него в салоне, которые, в своих шортах, носках и сандалиях, казалось, свалились с другой планеты, где подобного рода искушения запрещены, где рекомендации доброго маэстро просто не нужны. «Что ж, – подумал Кройце, – всегда останутся чистые сердца, способные играть настоящую музыку».

Дориаччи, стоя среди вещей, валявшихся на полу в ужасающем беспорядке, следила за тем, как два усталых стюарда закрывают ее чемоданы. И тот, и другой приходили сюда уже несколько раз и сейчас, не удивляясь ничему на свете, паковали мужские носки, мужское нижнее белье, два пристежных воротничка, один галстук-бабочку. Оба они в душе поздравляли себя с тем, что им удается проявлять свою всем известную сдержанность всякий раз, когда Дориаччи вырывала у них из рук разного рода мужские принадлежности, складывала их на угол кровати и говорила с совершенно естественным раздражением и безо всякого стеснения: «Оставьте это здесь, сами видите, что это не мое!» Похоже, она подозревала их в намерении присвоить не самый броский гардероб ее молодого любовника. Потом она пригласила Андреа и вернула ему его вещи, причем не могла не обратить внимание на полное безразличие молодого человека по поводу этой реституции. Он был бледен, во время круиза он совсем загорел. Было совершенно очевидно, что он несчастен. Дориаччи охватила бесконечная нежность и жалость. Но не любовь, а это, увы, было единственным, чего он желал.

– Мой дорогой, – говорила она ему, наступая на платья, мелочи, партитуры, и наконец провела его в боковую комнатку, где тоже царил беспорядок, но зато можно было затворить дверь, не опасаясь ушей стюардов. – Мой дорогой, незачем так страдать, вот послушай… Ты красив, очень красив, ты умен, ты чувствителен, а это, это все пройдет, ты очень хороший, и, вот увидишь, у тебя будет блистательная карьера, это я тебе говорю. Со всей искренностью, сердце мое, – добавила она, быть может, с излишней живостью, поскольку он оставался неподвижен, с опущенными руками и почти на нее не смотрел; лицо было замкнутым и невыразительным, как будто ему было до предела скучно. – Мой дорогой, – тем не менее продолжала она, – я тебя заверяю, что если по истечении десяти лет я еще способна буду кого-нибудь любить, то это будешь ты. Я буду отовсюду посылать тебе открытки, и когда я буду приезжать в Париж, мы будем завтракать вместе и обманывать твою любовницу в гостиничном номере в середине дня. А это всегда сладко делать в Париже, причем никто никогда об этом не узнает… Ты мне не веришь? – спросила она слегка раздраженным голосом, едва раздраженным, и тут он боязливо вздрогнул.

– Да, да, я вам верю, – с пылом заявил он, даже с излишним пылом. Затем он пробормотал ненужные извинения, а она поцеловала его в губы и прижала к себе порывистым жестом, преисполненным нежности, прежде чем подтолкнуть к двери и выставить прочь, причем он даже не пытался сделать вид, будто протестует.

«Надеюсь, я не была слишком жесткой», – размышляла она, испытывая слабые угрызения совести. И когда Чарли пришел выяснить, не покинул ли Андреа судно с первым же катером, забиравшим пассажиров в порт, она не в состоянии была сказать ничего определенного. Тем не менее, она была почти уверена в этом. Андреа не мог бы перенести этот последний вечер и, скорее всего, бежал на твердую землю устраивать свою карьеру. И она предпочла бы, чтобы он поступил именно так, ибо петь перед ним было если не мучительно, но достаточно трудно. Ибо все слова любви на итальянском языке (которых, слава богу, он, возможно, не понимал), те слова, которые она обращает по ходу партитуры к воображаемым любовникам, ему могли показаться подарком, который она ему не сделала, более того, он мог бы впасть в отчаяние, услышав их. Она наугад открыла свой ежедневник и присвистнула сквозь зубы самым вульгарным образом, совершенно неожиданным для Дивы из Див. Через три дня ей надлежало быть в Нью-Йорке, через десять – в Лос-Анджелесе, через пятнадцать – в Риме и через двадцать пять – в Австралии, в этом самом Сиднее, где, как она была уверена, ей не придется встретиться с очаровательным Жюльеном Пейра. Ах, Нью-Йорк! Кто, однако, поджидает ее в Нью-Йорке? Ах да, крошка Рой… который, должно быть, кипит от нетерпения и заранее нагромождает горы лжи, которые позволили бы ему сбежать к Дику, своему покровителю, тому самому, который так богат, так стар и так несносен. Вдруг ей привиделось далекое лицо юного Роя, чаще всего хитрое и холодное, зато совершенно преображающееся в смехе, и она тотчас же принялась смеяться, заранее будучи уверена в том, что все именно так и будет.

Симон Бежар безо всякого желания разглядывал ее круп – если, конечно, можно назвать крупом часть столь гибкого тела, – круп Ольги, перегнувшийся над его, Симона, чемоданом, который она принялась упаковывать раньше своего в приступе заботливости, который, с его точки зрения, несколько запоздал. Он разглядывал ее поджатые губки, не скрывающие зубов, уже кое-где пломбированных, слушал, как она изрекает помпезные общие места, или плоские шутки, или чувственные непристойности. И он задавал себе вопрос, каким же дураком должен быть мужчина, чтобы так стушеваться перед нею, чтобы на протяжении нескольких недель верить, будто он любит «это» – эти претензии, этот эгоизм, это упрямство, эту амбициозную глупость, которая так и перла у нее из всех дыр. Теперь он едва брал на себя труд отвечать ей дружелюбно или просто коротко. Ах, как он хотел девушек в цвету! Ах, как он мечтал быть отцом, любовником, братом, наставником этой юной интеллектуальной гусыни, полуфригидной и абсолютно неестественной! Что ж, зато можно будет сделать доброе дело. Как только он вернется, он повидает Марго, женщину своего возраста, тоже обладающую крупом, большими грудями и громким смехом, Марго, которая считает его гениальным и которая гораздо интеллигентней, чем все эти бабы, именуемые рафинированными. Ему просто представился шанс увидеть Ольгу вне круга кинематографистов, столь замкнутого и столь низкого по своему уровню, где теперь так мало блестящих личностей, что даже в Ольге ему померещилось нечто незаурядное, хотя она точно такая же, как и все прочие. Здесь ему довелось столкнуться с двумя женщинами, истинно утонченными и в чувствах, и в словах, не говоря уже о манерах: Клариссой и Эдмой, причем первая поражала благородством чувств, а вторая – изысканностью туалетов и умением вести себя в обществе. Да и Дориаччи принадлежит к иной категории женщин, чем бедняжка Ольга. И Симон спрашивал себя вновь и вновь, что такого особенного нашел в ней Эрик, кроме удачно подвернувшейся возможности заставить страдать жену? Симон же по своей природной доброте не считал такой мотив достаточным. Для него, Симона, это первый круиз, да, наверное, и последний, по крайней мере в ближайшие несколько лет. Так или иначе, он будет страдать от разлуки с Эдмой, подумал он, и сердце его сжалось от величайшего удивления. Он мог бы обрести счастье с Эдмой, если бы она не была такой шикарной и если бы он не был уверен в том, что ей может стать за него стыдно перед подружками всякий раз, когда пришлось бы его представлять. Тем не менее, он рискнул бы, наверное, видеться с ней тайком, потихоньку, наедине, чтобы они смогли вместе повеселиться, посмеяться над одними и теми же вещами, перескакивая с предмета на предмет и хохоча при этом до упаду, как это происходило на корабле целых десять дней. Они действительно смеялись над одними и теми же вещами, они, столь разные, если говорить об их образовании, об их образе жизни; а этот ребяческий смех, теперь-то Симон это знал, являлся лучшим паролем для настоящего союза между мужчиной и женщиной, чем все эти эротико-сентиментально-психологические объединения, как бы их ни превозносила пресса.

Поддавшись внезапному импульсу и позабыв про Ольгу, копавшуюся в собственном чемодане, Симон снял трубку, вызвал каюту Боте-Лебрешей и, конечно, наткнулся на Эдму. Он никогда не слышал ее по телефону, и этот высокий, пронзительный голос сперва произвел на него дурное впечатление.

– Эдма, – проговорил он, – это я. Мне бы хотелось…

– Да, да, это я, Эдма, – заявила она преувеличенно громко. – Это я. Кто у телефона? Чем могу служить?

Затем голос стал тише, умолк, и оба они молчали на разных концах провода, немного задыхающиеся и слегка взволнованные.

– Так вы говорите?.. – раздался голос Эдмы, очень тихий, почти шепот.

– Да, говорю… говорю, что можно было бы, наверное, увидеться во вторник… если у вас будет время, – проговорил Симон тоже шепотом.

Лоб его покрылся потом, причем он понятия не имел, почему. Стояла тишина на линии, и он мог бы положить трубку.

– Да, конечно, – произнесла наконец Эдма, голос которой, казалось, звучит из потустороннего мира. – Да, безусловно. Я даже на всякий случай положила в ваш шкафчик свой номер телефона и свой адрес…

– Нет… – сказал Симон, – нет…

И он принялся смеяться своим громовым смехом, который заставил Ольгу, разгневанную, но беспомощную, оставить чемоданы. Ответный смех Эдмы подвиг Ольгу на попытку вырвать трубку из рук Симона.

– Нет, – проговорил он, – не… какая глупость! – И добавил: – Прикольно, но я бы никогда не смог назначить вам свидание без телефона…

– Прикольно, – согласилась Эдма, впервые в жизни употребляя это жаргонное словечко. – Прикольно, до чего же застенчивы бывают взрослые люди, – добавила она и захохотала еще громче.

Веселые и торжествующие, трубки они повесили одновременно.

Андреа лежал на опустевшей палубе на том конце судна, где сушили белье и где его не было видно с пассажирской стороны. Там никого не было, как вдруг его заметил какой-то несчастный повар-араб, и пошло! Можно было подумать, что объявился марсианин. Как странно, если поразмыслить, что все эти люди на корабле даже не знают друг друга и никогда не узнают, хотя может случиться и так, что из-за какой-нибудь блуждающей мины они умрут все вместе, причем одной и той же смертью. Андреа вытянулся на жестком дереве, белые фланелевые брюки были безнадежно загублены… а он валялся на спине, лицом к солнцу, положив под голову пакет с мелкой такелажной снастью, будто специально его поджидавшей. Андреа курил сигарету за сигаретой, горло его пересохло, вкус сигарет становился все более и более терпким, а дым все более и более светлым на фоне такого голубого, такого благо-ухающего неба. В душе у него царила бесконечная пустота; а если точнее, его умственная деятельность сводилась к музыкальной мелодии, услышанной им накануне в баре, на пластинке «Фэтс Уоллер», мелодии, ноты которой, казалось, разбрызгивались роялем, сваливались с его белых полированных клавиш точно так же, как с гигантским трудом они выбирались из кларнета, словно из глубокой пропасти. Мелодии, которая при всем при том была мелодией счастья. Мелодии, которой он не припоминал, которой он никогда не слышал и, тем не менее, узнавал в ней каждую ноту; мелодии, которая не могла прийти к нему ни из детства, ибо в доме не было проигрывателя, ни из юности, когда все было отдано року, ни, само собой разумеется, из армии, ни от дур-любовниц, когда только он начал с ними работать: эти пятидесяти– и шестидесятилетние женщины мечтали только о джерке, чтобы переваливаться перед ним с боку на бок, портя при этом свои прически, чтобы очень высоко задирать руки, открывая взору пучки рыжеватых волос под парчой. Он их называл «меценатками». Они проходили у него перед глазами, одна за другой, не очень стройными рядами, и он спросил себя безо всякой горечи и отнюдь не испытывая угрызений совести, неужели он создан для того, чтобы ублажать их за столом или в постели? В этой области он никогда не делился тем, чем обладал: он давал, он предлагал отработанные жесты и великолепное тело женщинам, которые с его помощью получали удовольствие, которого он не разделял, и все же он рассматривал выбранный им вид деятельности и свои успехи на этом поприще спокойно, хотя порой с легким смущением.

Однако, тем не менее, лица, которые он пытался стереть из памяти, возвращались к нему, либо те же самые, либо им подобные, из Невера или из других мест. Но в первую очередь из Невера, из тех времен, когда у него не было денег и он пошел работать официантом в привокзальное кафе – практически сразу же после того, как они продали три земельных участка, приобретенных тремя поколениями мужчин из их семьи, то есть теми, кто умер, проработав всю жизнь и так и не познав городских радостей, тех мужчин, кому Андреа стал теперь завидовать и с удивлением поймал себя на этом… Ибо они всю жизнь трудились, а когда умирали, то были окружены родными и близкими, которые их оплакивали, а до того преданно ухаживали за ними. И, возможно, работа не угнетала их, коль скоро она давала средства к существованию их женам и детям. Ему же его карьера приносила лишь коллекционируемые им безделушки, безделушки чисто мужские, которых он себе никогда бы не приобрел, которые он даже не может подарить никому другому, поскольку на каждой были выгравированы его инициалы… Ему предстоит вернуться в провинцию, где он будет переходить из салона в салон, из постели в постель, с женщинами неброскими и непривлекательными, с женщинами праздными, наподобие его самого. Женщинами, которые не обладают ни громовым хохотом, ни дурными манерами, ни похабным лексиконом, ни нежной кожей и смеющимися глазами, ни, само собой разумеется, голосом Дориаччи. Нет-нет, на самом деле у него не имеется ни малейшего желания вернуться в Невер и проехать в машине мимо опустевшего дома, который так хорошо ему знаком, и ни дворцы, ни скоростные автотрассы не в состоянии вытравить то, что прочно осело в памяти. А теперь к этим воспоминаниям, ко всем этим голубым и нежным пастелям детства ему приходится добавлять иные краски, резкие и вызывающие, однако запах духов, ореховый цвет останутся знаками счастья.

Андреа нехотя приподнял голову, затуманенную страданиями и страстями. Он встряхнулся, попытался присесть, чтобы избавиться от этих злейших врагов, но поскользнулся и вновь упал на спину, скрестил руки, беззащитный перед массированной атакой воображения и памяти. «Но ведь, слава богу, меня никто не видит…» – неотчетливо пробормотал он, словно разговаривая сам с собой и с солнцем, лицом к которому он лежал, подставляя ему золотистую кожу, ту самую кожу, которая должна была обеспечивать ему средства к существованию и определять его образ жизни.

В небе развернулась чайка, полет которой напоминал движения грифа или птицы-хищника. Она не летела, она находилась в свободном падении, расправив крылья, направляясь из небес к поверхности морской глади. А потом она взлетела по вертикали, ничего не увидев и ничего не добыв. Андреа сочувственно и по-товарищески следил за ней, ибо видел в ее поведении аллегорию собственной жизни. Через несколько дней ему предстоит нырнуть в очередной раз за рыбой, гораздо более жесткой и свирепой, чем морская… «Что же мне делать?.. – внезапно проговорил он громким голосом, приподнялся, отставив локти назад и опершись ими о пакет с мелкой снастью, – что же мне делать?» Надо вернуть чек Клариссе, поскольку Дориаччи не желает, чтобы он за ней следовал, и даже если бы он последовал за ней, это ни к чему бы не привело: дело было не в том, что Дориаччи приняла решение его не любить, а в том, что она его действительно не любила. Возможно, ему стоило бы отправиться в Париж, но все равно: на какие деньги? Там он мог бы представиться подруге Дориаччи и стать живой игрушкой этих дам, но на это, как ему представлялось, у него не хватит смелости. А точнее, он полагал, что, если, скажем, через год он встретит Дориаччи рука об руку с каким-нибудь маркитантом класса люкс, которого она сама себе подберет, он умрет от стыда и сожалений. Решительно, для него остается один лишь Невер. Невер, где над его приключениями уже смеялась вся эта жалкая родня, причем на сей раз смеху не будет сопутствовать нежность, поскольку три женщины, знавшие секрет нежности, уже ушли из жизни, умерли, не открыв ему, где спрятаны их сокровища, не сказав ему, куда же подевали эту неисчерпаемую нежность, которой они окружали его всю жизнь, даже не предупредив, что уносят ее с собой и что теперь ему предстоит жить без нее. И даже не предвидя, что при первом же выходе на волю на него нападут и съедят живьем особи его же вида, как это бывает с прирученными дикими животными. Перед Андреа открывались два пути: насмешливый Невер или горестный Париж (был еще Иностранный легион, но Андреа терпеть не мог насилия). И, облокотившись о снасти, под голубым утренним небом он слушал, как двигатели «Нарцисса» неумолимо влекли его к берегу, где его такого, какой он есть, никто не ждет. И рассмотрев в уме этот последний довод, он закурил очередную сигарету, поднялся, приблизился к релингу, где более низкая железная калиточка позволила ему сильнее наклониться над морем, куда он и кинул свою сигарету.

Окурок беспечно плыл по голубым волнам, а затем, подхваченный завихрением, пропал из виду и ушел на глубину, туда, где вода становилась черной. Быть может, это та самая волна, вдруг возникла у Андреа абсурдная мысль, которую не так давно они разглядывали вместе с Дориаччи, когда он был еще счастлив, счастлив, сам того не зная. Она была рядом, она смеялась и ласкала его горячими кончиками пальцев, просунув их под безрукавку, и она бормотала ему по-итальянски слова любви и даже непристойности, как она сама, смеясь, пояснила ему. Он, по-видимому, был тогда легкомысленный, одухотворенный, пылкий, соблазнительный. И он ее, наверное, охранял от… От чего? Он всегда стремился быть именно таким: он и был легкомысленным, одухотворенным и соблазнительным, каким и хотел быть… Но этого оказалось недостаточно. Этого никогда не было достаточно. Он хотел стать всем тем, чего он ожидал для себя от жизни, проявляя настойчивость, усердие, принуждая себя стать каким хотелось, но только не легкомысленным. И она это знала, поскольку его несостоятельность вызывала с ее стороны не гнев и не презрение, а безразличие. И это море, чуждое нежности, показалось ему примером, символом того, что его ожидает. Люди, должно быть, приносили свои сетования к его берегам на протяжении множества столетий и, должно быть, ему надоели. Море представляло собой потусторонний для него мир, оно было красиво, холодно, безразлично.

Одиночество уходило, а на его место приходило осознание бесполезности собственной жизни, отсутствия у него жизненных сил, способности к сопротивлению, реализма оценок, прилив исступленного, ребяческого желания быть любимым, и все это вдруг показалось ему слишком трудным, слишком тяжким. Все это заставило его перекинуть правую ногу через калиточку и выпрямиться на самом краю. На мгновение он сохранял неустойчивое равновесие, на то время, пока солнце грело ему затылок, а кожа наслаждалась теплом, на то время, пока он осознавал, как ошибку, саму возможность бросить за борт этот великолепный отлаженный механизм, это роскошное тело, а потом он позволил ему упасть. Борта «Нарцисса» были намного выше, а скорость гораздо больше, чем он предполагал. Что-то холодное, тонкое стегнуло его, обвилось вокруг туловища, прежде чем сомкнуться на шее. Нечто вроде троса, от которого, как успел подумать Андреа за тысячную долю секунды, он сейчас освободится. И Андреа умер, думая, что спасся.

Радуясь на сей раз отсутствию Клариссы, Эрик два или три раза позвонил в Канн, удостоверясь, что тенета его ловушки расставлены правильно. Через несколько часов шулер, вор, соблазнитель окажется за решеткой.

Однако для этого понадобится время… И Эрик всеми силами сдерживал себя, чтобы не наброситься, не подраться, не избить ногами этого презренного воришку, этого лакея сердечных дел, «состарившегося лакея», подумал он, забывая, что они одного возраста, забывая свои переживания по поводу того, что внешность этого негодяя не хуже его собственной. Эрик всегда гордился своей внешностью. Втайне он был уверен, что его мужская красота, эта почти чрезмерная красота должна вызывать у других людей, особенно у женщин, особую симпатию, даже своего рода признательность… Естественную признательность по отношению к человеку, в котором ум, честность, справедливость, великодушие – свойства, присущие, как правило, людям внешне малоинтересным – становятся особенно привлекательными и даже усиливаются благодаря его внешности. Впрочем, если Эрик и стал человеком блестящим, то не только благодаря деньгам, за наличие которых он теперь все время упрекал Клариссу, но благодаря ее красоте, юной привлекательности, сочетания задора и ранимости, которые чувствовались в ней, когда они только познакомились, а сегодня он с удовольствием отмечал, что от всего этого у Клариссы остались только следы; а что еще, кроме следов, могло остаться под ее варварским макияжем? Но сейчас, во время круиза, он видел ее днем на палубе корабля, при солнечном и при искусственном свете, он видел ее без макияжа, светящуюся любовью к другому. В то же время он вынужден был признать, что ранимость всегда идет рука об руку с обаянием юности, ароматом юности, которые все еще исходили от ее волос, от ее голоса, от ее смеха, от различных ее выходок. Она так и умрет состарившейся девочкой, частенько говорил себе он, внушая себе презрение к ней. Но иногда по ночам, уже принудив ее к выполнению супружеского долга, когда она засыпала рядом с ним, свернувшись в позе зародыша, столь любимой психиатрами, и повернувшись к нему спиной, он, к собственному удивлению, жадно и в то же время трепетно рассматривал эту спину, этот затылок, столь хрупкий и неукротимый. А порой он давал волю горестным и почти похороненным в глубине души воспоминаниям о том, чем для его тела было тело Клариссы в самом начале их совместной жизни. Само собой разумеется, воспоминания о том, кем он больше не являлся для нее, побуждали его награждать ее грубыми прозвищами, звучащими, впрочем, неискренне. Но зато теперь ему представился великолепный шанс увидеть, как завтра утром изменится это счастливое лицо, как с него навсегда исчезнет выражение счастья. Он представил себе лицо Клариссы, когда будет сорвана маска с ее возлюбленного и раскроется его истинная сущность и правда о его образе жизни. Он видел, как она бледнеет, как в глазах у нее появляется выражение недоверия, а затем стыда, желание куда-нибудь убежать, которое будет становиться все сильнее и сильнее. Придется держать себя в руках, чтобы в запале не бросить ей что-нибудь вроде: «Я же тебе говорил!», вместо этого придется изобразить огорчение, тем полнее будет его триумф. Да и вообще, надо еще дождаться, пока наступит завтрашнее утро. Пока он уступал поле деятельности Клариссе, держал ее на длинном поводке, чтобы у нее не возникло никаких подозрений, чтобы она была уверена в его безразличии к ее увлечению, и тогда оба они, обескураженные неожиданным препятствием их любовным отношениям, предстанут перед комиссаром полиции и приставами-оценщиками из Канна. И его неутомимое воображение проигрывало эту сцену, достойную Эпиналя: муж, на стороне которого правосудие, неверная жена и мошенник, уличенный и преданный забвению.

А пока что, в предвкушении всего этого, он достал Марке из-под кровати и поставил поперек подушки Клариссы, сопроводив тремя словами: «С днем рождения! Эрик». Он прекрасно понимал, что тем самым отнимает у картины три четверти очарования. Но что может делать Кларисса в этот час? В каком уголке судна, краснея, разговаривает она со своим любовником на глазах у посторонних, которые замечают неведомо для нее вздохи, напряженность, нетерпеливое желание, связывающее ее с Жюльеном? В конце концов, где же она? В какой части судна, на какой палубе хохочет она над глупостями, изрекаемыми ее возлюбленным и которые она называет «забавными», хохочет, как никогда не хохотала с ним? Следует отметить, что сам Эрик с самого начала их знакомства придал их отношениям торжественно-напряженный тон, будто бы свидетельствовавший об их взаимной страсти и полностью исключавший смех. Более того, смеяться Эрик вообще не любил, точно так же, как он презирал чьи бы то ни было глупые смешки, раздражавшие его как признак полнейшего безволия. Больше всего ему хотелось вручить Клариссе эту картину в присутствии Жюльена Пейра… Но это невозможно. Во всяком случае, следует дождаться того, как последний катер на Канн пропадет в черноте ночи, и тогда Жюльен Пейра, оставшись на борту, будет загнан в угол и уже не сумеет избежать западни.

– Как будем действовать? – спросила Кларисса, на самом деле сидевшая в укромном уголке, в баре, стараясь не глядеть на Жюльена чересчур долго или чересчур пристально.

Иногда, путем огромных усилий, ей удавалось в течение недолгого времени смотреть на Жюльена не как на возлюбленного, а просто как на мужчину, сидящего к ней лицом, шатена с карими глазами, беседовать с ним степенно и солидно, не вспоминать о его прикосновениях, тепле его кожи, аромате его волос. Но она выдерживала только несколько секунд, а потом взор ее туманился, слова начинали путаться, и она решительно отворачивалась, не в состоянии дольше выдерживать эту сладкую муку, вожделение, страсть к мужчине, сидящему перед ней. Жюльен точно таким же усилием воли налагал на себя такие же самоограничения, но выдерживал их еще меньше, чем Кларисса, ибо стоило ему на нее посмотреть, как она начинала тянуться к нему, жаждущая, одержимая, нетерпеливая, а он в это время думал: «Я хочу целовать ее прямо здесь… Я хочу делать это… Я хочу ласкать ее прямо здесь, прижимать ее к себе, обнимать», и от этого у него рождались сладострастные, жгучие образы, а само присутствие этой женщины рядом с ним, пусть даже не обнаженной, становилось чем-то непристойным и жестоким.

– Как мне действовать? – спросила она, вертя рюмку своими длинными пальцами. – Как ты хочешь, чтобы я поступила?

– О! Очень просто, – заявил Жюльен, заставляя себя принять уверенный вид. – Завтра утром ты пакуешь чемоданы, говоришь ему, что едешь одна в другой круиз… Нет, лучше ты скажешь, что просто хочешь поехать без него в другой круиз; и ты садишься в машину, где я тебя уже жду…

– Прямо у него под носом? – Кларисса даже побледнела, вообразив себе все это.

– Да, да, прямо у него под его орлиным носом!.. – проговорил Жюльен с напускным оживлением. – Он же не бросится за тобой и не станет силой тащить тебя из машины, в конце-то концов… Даже и не подумает!

– Ничего не знаю, – заявила Кларисса. – Он ведь способен на все…

– Он не сможет вернуть тебя, пока я жив! – воскликнул Жюльен и повел плечами, словно такелажник. – Но если ты его так боишься, то я могу быть с тобой, когда ты ему объявишь… Я даже могу объявить ему об этом сам, один. Я же тебе уже говорил…

– О, это было бы чудесно!.. – обрадовалась Кларисса, а потом сообразила, что это не пройдет.

Разумеется, она нервничает, но ему, Жюльену, надо позаботиться и о других вещах. Когда будут произведены все расчеты, ему надо будет взять напрокат машину прямо в порту, и он отвезет Клариссу к себе; но надо будет позвонить в Канн и проверить, нагрет ли дом и можно ли в нем будет ночевать прямо в тот же вечер? Да, конечно, существуют гостиницы, но не хотелось бы начинать совместную жизнь со скитаний. Напротив, надо было поскорее бросить якорь, надо было как можно скорее привести шхуну «Кларисса» в тихую гавань, пусть это будет даже небольшой рыбный порт, в надежное место, принадлежащее только им, да там и остаться. Этим местом станет домишко Жюльена в Канне, единственное имущество, оставшееся у него после двадцати лет игры в покер, казино и на бегах, имущество, представлявшее собой наследственную собственность семьи Пейра. Кларисса, искоса взглянувшая на него, чтобы успокоиться, была бы потрясена, узнай она, что ее соблазнитель читает висящие в отдалении рекламные плакаты, судорожно соображая, где лучше приобрести простыни и подушки на следующую ночь.

Начинался обед очень удачно. По случаю последней встречи капитан Элледок с видом строгим и важным, будто он покидает гибнущий корабль, окидывал всех вокруг благожелательными взглядами, а точнее взглядами, которые сам он считал таковыми и которые неизменно наводили панику на молодых барменов и метрдотелей. Но стоило ему только усесться за большим столом вместе со своими гостями, как его позвали к телефону, и он вынужден был извиниться и выйти из-за стола.

– Вот здорово! Ну и кто же теперь будет задавать тон застольной беседе? – нежным голоском спросила Эдма, отчего все рассмеялись. – Уж не вы ли, мой дорогой Летюийе? Вам следовало бы поместить все это в ваш «Форум» – это ведь настоящий антропологический феномен, если вдуматься. Нас было тридцать, тридцать человеческих существ на этом судне, которыми командовали и которых водили за ручку девять дней, не переводя дыхания, согласно приказаниям орангутанга в фуражке… Зверя, который не понимал ни единого обращенного к нему слова и который объяснялся с нами посредством рычания… Этот зверь, однако, не дурак… Он, например, прекрасно усвоил, что звонок означает «еда», «питание», и первым, без малейших колебаний, устремляется в столовую… Потрясающе, не правда ли? – осведомилась она под смех своих соседей, который был совершенно заглушен заразительным хохотом Дориаччи.

– Какая жалость, что мы не додумались до этого раньше, – проговорил Жюльен, утирая глаза. – Кинг-Конг, его следовало бы называть Кинг-Конг…

– Ему от этого ни холодно, ни жарко, – заметил Симон. – Во всяком случае, он мечтает, чтобы все перед ним трепетали, а разговаривали бы с ним по стойке «смирно».

– Тихо, – проговорила Эдма, – вот он идет. Но без Чарли. Но что же такое случилось с Чарли? – забеспокоилась она при виде незанятого им места, а также пустого кресла Андреа.

– Вряд ли он поехал тренироваться в Канн в заведения извращенцев… – бормотал Элледок так, что эти слова слышал только он сам. – Не мог он в последний вечер… Разве что специально, чтоб меня позлить…

Капитан был бы сильно удивлен, если бы ему сказали, что в определенном плане он представлял такой же интерес, как Марсель Пруст. Что касается Чарли, то он так и не показался в тот вечер, к величайшему неудовольствию дам: он сидел в каюте, на краю постели, наклонив голову над эмалированным умывальником и держась двумя руками за краны с холодной и горячей водой. Его рвало. И при этом он плакал. Оплакивал того, кто лежал на койке повара рядом с каютой матросов. Того, на ком был бежево-голубой свитер, и этот голубой цвет соответствовал цвету глаз его владельца, и кого в том месте, где его поддел крюк «механического удильщика», уродовала рваная линия, очерченная коричневатой каймой, – кровью, которую не смогли бы смыть все воды Средиземного моря…

Само собой разумеется, необходимо было хранить молчание, пока все пассажиры не просто сойдут с корабля, но разъедутся, и чтобы никакие ужасы не омрачили последние артистические изыски музыкального круиза. Чарли проплакал всю ночь, плакал искренне, плакал над воспоминаниями, нежными и обманчивыми, над надеждами, которые подавал Андреа, над несостоявшейся любовью, которая, быть может, предотвратила бы роковой поступок! Чарли плакал над тем, что было следствием драмы одиночества, которая через несколько лет могла бы – он это понимал – уступить место пылкой и отчаянной страсти, а, отказавшись от нее, он, Чарли, спровоцировал гибель единственного человека, которого он любил.

Рассвет застал его на том же самом месте, с опухшим лицом, постаревшим на десять лет. Раз десять за ночь он порывался пойти поплакать вместе с Дориаччи, и лишь доброта его сердца, доброта человека, нежного и чувствительного, удерживала его от этого.

Именно поэтому Чарли Болленже в первый и последний раз пропустил прощальный обед на борту «Нарцисса». Он даже не пошел на торжественно объявленное через час мероприятие, когда погасили свет и раздались первые такты исполняемого на рояле лично Гансом-Гельмутом Кройце «Happy Birthday», а затем впервые за девять дней из недр корабля появился шеф-повар в белом колпаке, который нес на руках шедевр своего искусства: гигантский торт, украшенный сделанной сахарной пудрой надписью «С днем рождения, Кларисса». Все, возбужденно улыбаясь, повернулись к Клариссе, та же, казалось, окаменела.

– Боже мой! – проговорила она, поднеся руку ко рту. – Мой день рождения… Я совсем забыла…

Рядом с нею Жюльен, удивленный и обрадованный одновременно, словно бывал у нее на всех праздниках, улыбнулся ей чуть-чуть насмешливо и немножко по-хулигански, как бы поражаясь тому, что она могла позабыть о своем собственном рождении.

– Как получилось, дорогая Кларисса, что вы забыли про вашу собственную годовщину? – как колокольчик, прозвучал голосок Эдмы. – Что касается меня, то увы! Я каждый раз сама себе напоминаю об этом и говорю сама себе: «Еще один… еще одни… еще одни». Но у вас, у вас, конечно же, еще не возникают столь печальные мысли, это верно!

– Как это так «еще одни»? – заявил развеселившийся Симон Бежар. – Самая молодая из женщин вздумала плакаться!

С точки зрения Эдмы, он позволял себе лишнее после их сентиментального телефонного разговора. Он поглядывал на Эдму искоса, смотрел ей в лицо, без конца ей улыбался, подмигивал, короче говоря, изображал счастливого влюбленного, что даже в отсутствие ее мужа было чересчур и отдавало дурным вкусом. Эдма была одновременно раздосадована, польщена и смущена, видя взгляды собравшихся, удивленных столь неожиданным проявлением симпатии. «До чего же нелепый тип, до чего же нелепый тип…» – повторяла она про себя с недоумением, смешанным с радостью.

– Но, моя дорогая Эдма, – продолжал Симон, пока все толкались вокруг торта, – но, подружка моя дорогая, вы ведь вычитаете свои годы, не так ли? Вы есть и будете вечно молодой, и вы великолепно об этом знаете. Девичья талия, можно сказать, осиная талия… Я вас уверяю, со спины вам можно дать лет пятнадцать! – добродушно добавил он.

Эдма успела вовремя отвернуться, чтобы не услышать сказанного, и Симон Бежар, как он это делал всякий раз, когда совершал промах и ловил себя на этом, тщательно, целых три раза, утер губы салфеткой. А Эдма, блаженно улыбнувшись ему, продолжала.

– А сколько свечей?.. Сколько? – несколько нарочитым голосом воскликнула она, раздосадовав этим своего рыжего воздыхателя. – Кларисса, вы признаетесь? Сколько?

– О таких вещах не говорят, – заявил Эрик. – О таких вещах не говорят даже с девушками.

– Ничего подобного. О таких вещах говорят даже с пожилыми дамами, – храбро высказалась Эдма, и по ее лицу проплыло выражение жертвенности, как по ясному небу проплывают облака. – К примеру, мне, пожилой даме, хочется открыто заявить, мой дорогой Эрик: мне пятьдесят семь лет.

Арман Боте-Лебреш возвел очи горе и, быстро что-то прикинув, прибавил (в уме) пять лет к объявленной цифре. Последовала зыбкая тишина, тишина на грани приличия, подумала уязвленная Эдма, однако ее рыцарь уже поднял перчатку с присущей ему ловкостью.

– Ну и что? Что из этого? Пятьдесят семь, пятьдесят восемь, пятьдесят девять, шестьдесят, что они значат в сравнении с тем, что вы неотразимы и темпераментны, как в двадцать? Не знаю, что тут можно еще сказать.

– Вы можете сказать ему, к примеру: «Хватит!» – самым серьезным тоном посоветовал Жюльен Эдме.

– Вот по-настоящему добрый совет, – проговорила Эдма с надменностью, которой совсем не соответствовала ее улыбка.

– Ну и что? – вновь вмешался Симон. – Что я такого плохого сказал?.. Все правильно, шестьдесят лет – это потрясающий возраст для женщины нашего времени…

«По части промахов Бежар за этот рейс потерял чувство меры», – подумал Жюльен. Жюльен бросил взгляд на юную Ольгу, которая сейчас показалась ему гораздо менее юной, вступив в период недовольства и жалоб, отчего ей тотчас же прибавилось лет десять. Ольга, одетая в сильно декольтированное экстравагантное платье из яркого шелка, казалась слишком загорелой, слишком «натуральной». Она прямо-таки вбирала в себя слова Симона, заливисто рассмеялась, когда он попросил передать ему хлеб, а потом матерински-заботливыми движениями упрямо сбрасывала с его безрукавки не видимые никому, кроме нее, крошки. «Подлизывается», – подумал Жюльен. Определение найдено верно: она подлизывалась.

«Но какого дьявола Кларисса скрыла свой день рождения? Что, она и вправду забыла? А мне нечего ей подарить». И он наклонился к ней, чтобы посетовать на это, но по ее растерянному виду понял, что она на самом деле об этом позабыла. И словно прочтя его мысли, она повернулась к нему и проговорила: «Да, да, это благодаря тебе!» – и тут же улыбнулась в ответ на его молчаливую настойчивость.

– Вы понимаете, что это в высшей степени огорчительно… – заявила Эдма, пока перед Клариссой ставили торт и вручали ей нож, чтобы его разрезать. – Нас никто не ввел в курс дела. У меня нет ничего для Клариссы, кроме нарядов, которые ей не пойдут, и драгоценностей, которые ей не понравятся. Я огорчена, милостивый государь, – сказала она Эрику, который поклонился ей с покаянным видом.

– Я тоже, я тоже, я тоже, – послышалось со всех сторон, присутствующие наперебой стремились показать, как она расстроены.

Даже Элледок что-то прорычал с сожалением, словно он представил себе, как он возвышается на главной палубе, окруженный экипажем, стоящим по стойке «смирно», и вручает медаль за хорошее поведение на «Нарциссе» в ознаменование дня рождения по поручению компании «Поттэн» мадам Летюийе.

– Не обманывайтесь, – со смехом проговорил Эрик. – Я знаю, что каждый из вас хотел бы сделать Клариссе приятное. И потому я приобрел подарок от нас всех.

И он поднялся с загадочным видом, прошел в гардеробную и быстро вернулся с прямоугольным пакетом, обернутым в бумагу, и поставил его на кресло в торце стола, так, что все узнали, что это Марке, только для одних он был настоящий, а для других фальшивый. После недолгого потрясенного молчания собравшиеся зааплодировали и рассыпались в комплиментах по поводу столь щедрого дара, преподнесенного внимательным, хотя и совершившим супружескую измену, мужем в качестве знака извинения за грешки. И лишь Жюльен и Кларисса обменялись взглядами: Кларисса была напугана, Жюльен сосредоточен.

– Что вы об этом думаете? – спросил Эрик, поглядев Жюльену прямо в глаза. – Я бы купил у вас картину напрямую, месье Пейра, или, может быть, вы разрешите мне обращаться к вам по имени? Так вот, я бы купил у вас картину напрямую, Жюльен, только я опасался, что после нашего боксерского матча у вас остались дурные воспоминания обо мне и вы мне откажете.

– Официально ее приобрел я, – заявил Арман Боте-Лебреш, возбужденный и довольный одновременно, ибо он наконец-то получил хоть какую-то партию в этом оркестре, где все прошедшие девять дней ему суждено было довольствоваться короткой партией треугольника.

– Так это вы? – спросила Эдма, нахмурив брови.

– Да, – проговорил Арман в восторге от своей маленькой хитрости, хотя, находясь целыми днями в своем рабочем кабинете, он придумывал в тысячу раз более сложные и в тысячу раз более рискованные операции. – Неглупо, а? – улыбаясь, продолжал он. – Забавно, не правда ли? – добавил он, словно кидая перед ней на скатерть булыжник, и это «забавно» и впрямь производило эффект брошенного булыжника.

– Забавно… забавно… что именно забавно? – сурово рявкнула Эдма, пытаясь уяснить себе, что он хочет сказать.

– Ну, Кларисса, – спросил Эрик, – разве это не прекрасная картина? У вас какой-то странный вид…

– Это настоящий сюрприз, – храбро высказалась она. – Прелестный сюрприз. Я в восторге от этой картины.

– Что ж, тем лучше, – проговорил Эрик с ледяной улыбкой. – Я повешу ее у вас в спальне, и вы сможете наслаждаться ею всю ночь. Так я и сделаю, – смущенно произнес он, так что никто его не расслышал.

И, извинившись, он встал из-за стола и вышел в коридор, а остальные продолжали оживленно комментировать произошедшее, а потом раскрасневшуюся, взволнованную Эдму Симон пригласил на вальс и буквально закрутил и завертел ее, и мало-помалу их пример увлек и прочих. Кларисса спряталась на плече у Жюльена.

– Что ты думаешь по этому поводу? – спросила она наконец. – Мне этот подарок кажется странным.

– Почему? – проговорил Жюльен холодно и даже слегка раздраженно. – Почему? Разве ты не привыкла, что тебе делают подарки на день рождения? Ты полагаешь, что это должен был бы сделать я сам и что с моей стороны это было бы более естественным, чем со стороны Эрика?

– Ты с ума сошел, – заявила Кларисса и потерлась головой о подбородок Жюльена. – Ты с ума сошел, и мне следовало бы на тебя рассердиться… Разве нам не нужны деньги на «альтернативное путешествие»? Нет, мое беспокойство связано с Эриком, с тем, что это подарок для меня одной. Эрик никогда не дарил мне ничего такого, что не годилось бы для нас обоих: он мне преподносил путешествия на двоих, машины, которые он водил сам, вещи для дома, которыми он тоже пользовался. А я прекрасно помню, что он сказал: «Ваша картина». Господи, все свое детство я была засыпана подарками, предназначавшимися лично для меня, но зато, начиная с десяти лет, мне дарили только «коллективные подарки», как выразился Эрик. Единственно честные, подчеркивал он. Но пусть даже я покажусь тебе заядлой эгоисткой, мне бы ужасно хотелось получать подарки, предназначенные только для меня одной…

– Ты можешь признаваться мне во всем, в чем захочешь, – с живостью произнес Жюльен, – и все, что ты скажешь, покажется мне чудесным. Пока я смогу, я буду дарить тебе самые красивые подарки для тебя одной.

И, охваченный нежностью и горечью, причин которой Кларисса не поняла, он крепко прижал ее к себе. Симон Бежар склонился перед ними картинным жестом, словно он подмел землю перьями своей шляпы, и пригласил, как он выразился, «высокородную даму» на какое-то старинное танго. Жюльен, оставшись один после ухода Клариссы, выглядел живым воплощением душевного смятения, как показалось Эдме, двигавшейся мимо в объятиях пожилого американца. «И на то есть причины», – подумала она, послушно следуя за этим роботом с плоскостопием. Несмотря на отсутствие двоих самых ловких и искусных танцоров, Андреа и Чарли, на которых в начале круиза она рассчитывала как на постоянных партнеров, во время этих танцев имели место некоторые возбуждающе-забавные эпизоды, например, когда Эдма попыталась вытянуть на площадку капитана Элледока и клялась ему, что после танца он сможет выкурить столько трубок, сколько пожелает. Менее забавным, но, быть может, более возбуждающим моментом стала выходка Ольги, в слезах кричавшей Симону, что больше его не любит, и умчавшейся с палубы со всеми признаками хорошо разыгранного отчаяния, то есть стерев с губ помаду. Но ни одно из этих происшествий не могло рассеять ни грусть, ни нежность, ни очарование этого вечера, который напоминал множество других вечеров, давно прошедших, столь отдаленных во времени и в пространстве, напоенных запахом жасмина и жареных оладий, вечера, который не вернется, а зимой, что уже стоит у порога, и вовсе позабудется. Дориаччи пела мелодии Дебюсси нежным, сентиментальным голосом, в котором грусть исключала чувственность, голосом очень зрелым и очень молодым, отчасти умоляющим, но, тем не менее, сдержанным, полным скрытой силы голосом, который делает все мелкие тайны этого круиза, разоблаченные и неразоблаченные, абсурдными и бесполезными. Спать все ушли очень поздно, со слезами на глазах, неведомо отчего, и гораздо более обильными, чем можно было предположить.

Сосредоточив все свои силы и перекусив поводок, удерживавший ее в заточении, Фушия, наконец-то вырвавшись на свободу, полежала некоторое время, давая отдых уставшим от трудов челюстям, а потом вышла на охоту на человека.

Только эта кровожадная собака повстречалась Жюльену под утро во время его одинокой прогулки, на сей раз более долгой, чем обычно. Он прогуливался по палубе, прислушиваясь к шелестящему, шелковистому шуму винта, вворачивающегося в воду, и у него возникало впечатление, будто это его шаги заставляют палубу вибрировать, что дерево содрогается под тяжестью его веса и трещит, и этот треск достигает кают, достигает ушей Клариссы, но она этого треска не слышит; Кларисса, должно быть, спокойно спит под поддельным Марке. Кларисса, отделенная от своей жизни и своих поступков и одновременно освобожденная от одиночества, Кларисса, вверившая свою жизнь пилоту-камикадзе, ему, Жюльену Пейра, который, быть может, собирается торпедировать самого себя у нее на глазах. Не просто так Эрик приобрел эту картину. Жюльен это знал. И он задавал себе вопрос, когда и где он ощутит последствия этого? Под сенью жульнических махинаций, не ведая о мошеннических проделках, доставляющих ее любовнику средства к существованию, Кларисса спит и, возможно, видит его во сне, и даже не подозревает об эфемерности своего счастья. И Жюльена в очередной раз бросило в дрожь от страха за нее, за то, что с ней будет, когда раскроется обман, в гораздо большей степени, чем за себя, за то, что будет с ним, когда он попадет в тюрьму Французской республики (там, однако, стало повеселее, как ему рассказывали). Он любил Клариссу и испытывал некое мазохистское наслаждение, когда уговаривал себя, что первая истинная любовь в его жизни может кончиться раньше, чем начнется… и если в кои-то веки он полюбил по-настоящему, то это «по-настоящему» может привести его в тюрьму. Только бы это произошло не сию минуту, только бы он еще раз смог прижать к себе трепещущее тело Клариссы, почувствовать запах ее духов… Только бы еще раз зарыться щекой в ее волосы, говорить с ней, как с ребенком или с животным… Только бы еще раз увидеть, как радость оживляет ее лицо, такое красивое, такое благородное в своей невинности. Лишь бы судьба подарила ему все это еще раз, это лицо, эти плечи, эту шею и эти губы, и эти ласковые руки Клариссы у него на плечах, эту исключительную нежность, излучаемую этой женщиной, которая превратила циничного игрока в романтического мечтателя. «Кларисса», – проговорил он три или четыре раза, стоя на палубе на исходе ночи, а воздух был бел и похож на вату, воздух, где еще не было солнца. Свет на палубе в этот час становился серым, бежевым, стальным и грустным. «Можно подумать, – сказал себе Жюльен, – что ты находишься на каком-нибудь брошенном корабле, даже обломке корабля, где-нибудь в Индийском океане над огромными неведомыми глубинами».

Животное, явно появившееся не из глубин Индийского океана, внезапно заявило о себе, оказавшись в поле зрения Жюльена и на секунду парализовав его: этого времени было достаточно, чтобы все его ощущения, все чувства, все воспоминания и впечатления сконцентрировались в одной пронзительной мысли: это Фушия, собака, которая кусается, которая надвигается на него в этот ранний утренний час, а шерсть у нее встала дыбом от ярости, и она, оскалив зубы, неумолимо двигается в сторону добычи. Жюльену едва хватило времени вспрыгнуть на служебный трап. Он услышал яростное и разочарованное рычание этого чудовища и уже предвкушал, как он сбросит его с высоты двух метров, причем отсутствие ветра облегчит ему задачу. Жюльен совсем не плохо устроился на жестких ступенях, и через пару минут он разглядел удивленное лицо Дориаччи, появившейся из коридора. Завернутая в нечто среднее между бурнусом и джеллабой из черно-красного шелка, искажавшее, но одновременно и оживлявшее все окружающие ее оттенки серого цвета, Дориаччи бросила на него изучающий взгляд и помахала рукой, словно призывая прекратить дуракаваляние, но потом поняла причины всего происходящего.

– Ах ты, милая, – раздался громоподобный голос Дивы, – иди сюда, моя подружка Фушия…

Собеседница повернулась к ней, и Жюльен, улыбаясь улыбкой отчаяния, приготовился спрыгнуть вниз для спасения Дивы, но тут животное, к его изумлению, с добродушным рычанием кинулось к Дориаччи и стало энергично лизать ей ноги, Дориаччи же воспринимала это как должное.

– Доброе утро, крошка Фушия, – ворковала она. – Доброе утро, собачка моя милая. Узнаешь руку, которая тебя кормит… Да, да, вкусный шоколад, это я, куриная косточка, это я. Да, это я, крем по-английски… Ах ты, собачка, сердитая и злая собачка, поздоровайся с тетей Дориа… Кого крошка Фушия желает на завтрак? Разбойника Элледока?.. Ах нет, это на месье Пейра пошла сегодня утром Фушия! – проговорила Дориаччи, вновь поднимая глаза на Жюльена и остановив на нем смеющийся взгляд. – Но что это вы, месье Пейра? – заговорила Дива. – Даже и не думайте спускаться… То ли вы сейчас упадете, то ли ваши глаза вот-вот выпадут из орбит.

– Да, у меня действительно глаза вылезли из орбит, – проговорил Жюльен, ставя ногу на твердую палубу. – Но смею вас уверить, что со времен святой Бландины со львами я никогда не видел ничего подобного.

– А я укротительница, представьте себе, месье Пейра, – заявила Дориаччи с насмешливой улыбкой. – И я задаю себе вопрос, где теперь мой последний львенок… Я за него беспокоюсь, а это очень дурной знак… Фушия, сиди на месте и не трогай месье Пейра, – проговорила она в той же тональности.

– Но не для него, – проговорил Жюльен, стоя у основания мачты и не сводя глаз с Фушии. – Я хочу сказать, для него это знак совсем неплохой.

– О, да, – убежденно заявила Дориаччи. – Он так и не узнает, бедный Андреа, что я его люблю…

– Я считаю, что вы с ним слишком суровы! Разве он не является хорошим любовником и очаровательным молодым человеком?

– Хорошим любовником? Да что вы, месье Пейра! Хороших любовник – это тот, кто говорит своим любовницам, что они чудесные любовницы!

Она говорила все это с мрачным удовлетворением и при этом натягивала концы шейного платка на плечи.

– Вы так простудитесь, – заявил Жюльен и снял с себя свитер, чтобы накинуть его на плечи Дориаччи, и тут запах духов Дориаччи заставил его замереть на мгновение.

Это были духи женщины, которую он любил, или, точнее, думал, что любит, до того, как он встретил Клариссу. Они друг другу очень нравились, вспомнилось Жюльену, и перед ним возникла терраса шале в снегу, и он вновь почувствовал холодное покалывание на щеках и жар обнаженного тела, прижавшегося к его телу. Это случилось тогда, когда он выходил из одного австрийского казино, где его рискованная манера играть провоцировала многочисленные сексуальные предложения. Следует отметить, что он тогда выиграл, ставя на зеро три раза подряд и четыре раза подряд на восьмерку, и…

– Вы думаете о казино, месье Пейра, или я ошибаюсь? – проговорила Дориаччи, все еще стоя к нему спиной, словно ожидала, что, набросив на нее свитер, он его поправит.

– Как странно, – наивно произнес он и слегка похлопал по свитеру. – Как вы догадались?

– Говоря игроку, что он думает об игре, обязательно рано или поздно угадаешь.

И она повернулась к нему, окутав его в очередной раз облаком духов. И она так призывно посмотрела в лицо Жюльена, что тот, загипнотизированный и не способный сделать шаг назад, чтобы не наступить на Фушию, которая лежала, прижавшись к его ногам, наклонился и поцеловал Дориаччи, сам не зная почему, да этого, наверное, не знала и сама Дориаччи, просто, по-видимому, потому, что в данный момент это было единственно возможным.

В десяти шагах от них была спасательная шлюпка, мокрая и розоватая, и чуть позднее Жюльен, вылезая из нее, хохотал над скабрезными шуточками Дориаччи по поводу амурных похождений Ольги Ламуру. Он был потрясен совершенным над ним полунасилием, но, как ни странно, ему вовсе не было стыдно. Это было нечто вроде несчастного случая, подумал он: десять минут звериной страсти с женщиной, которую он никогда на самом деле не желал и для которой он сам был никем. Она ранним утром искала своего львенка, а он бродил под иллюминатором замужней женщины. Дориаччи весело одевалась, на ее лице, слегка припухшем под действием краденых радостей, уже появились морщинки от радостного смеха, словно она над кем-то сильно подшутила.

– Каждый раз, когда я буду слушать вашу пластинку, – галантно проговорил Жюльен, – и каждый раз, когда я пойду на концерт, я буду чувствовать себя совершеннейшим дураком, будучи не в состоянии рассказать…

– Рассказывай, рассказывай, – посоветовала Дориаччи. – В рассказах нет ничего стыдного. Стыдно лишь, когда люди только этим и занимаются. Мне больше нравится, когда ты говоришь о моих извращениях, чем когда Кройце говорит о моем голосе… Ладно, пойду-ка я теперь спать. От всего этого в сон клонит, – проговорила она без всякой романтики.

И, поцеловав Жюльена в щеку и вновь обретя свою обычную величавость, она исчезла, оставив Жюльена в полнейшем изумлении.

Полиция прибыла на «Нарцисс» ровно в полдень, и пассажиры класса люкс, которые прошлым вечером остались ночевать на борту, то есть все, за исключением Андреа, сидели у бортика бассейна, болтая и смеясь. Среди загорелых тел в купальных костюмах или людей, одетых в роскошные летние туалеты, трое мужчин в строгих костюмах и в туфлях на толстой подошве, тяжелыми шагами промаршировавших по палубе, представляли собой нечто ирреальное. Они исчезли на четверть часа вместе с Элледоком. За эти четверть часа все о них позабыли, решив, что они явились по поводу фрахта или каких-то административных вопросов. Один лишь Жюльен проводил их недоверчивым взглядом, но через пару минут и он забыл о них. Когда же Эрик вышел на палубу в сопровождении еще четверых человек, Жюльен сообразил, что опасность приближается, и инстинктивно встал, словно намереваясь убежать к Клариссе и всем остальным, намереваясь объясниться (словно тут что-то можно объяснить) в потаенном уголке, хотя Эрик никогда не стал бы его слушать. Глядя на него, Кларисса испугалась. Он был бледен, он смеялся слишком громко, короче говоря, он ликовал. А Кларисса по своему опыту знала, что ликование Эрика означает затруднения и беды для других. Она поднялась, в свою очередь, и взяла Жюльена за запястье. Самый старший по возрасту из троих полицейских сделал два шага, и Жюльен, как маленький мальчик, взмолился небесам о том, чтобы он свалился в своем габардине и со своим портфелем в глубины вод.

– Месье Пейра, я полагаю? – проговорил полицейский, показывая зубы. – Я комиссар Ривель из каннской «Сюртэ». Вот мое удостоверение. Я нахожусь здесь согласно жалобе месье Эрика Летюийе.

Вокруг бассейна воцарилась полнейшая тишина. Эдма закрыла глаза и заявила Арману изменившимся голосом:

– Так и есть, ловушка. Что это на вас нашло и отчего вы в это замешаны?

– Но во что? – тихим голосом проговорил Арман. – Что я такого сделал?

– Ничего, – процедила Эдма. – Ничего.

Жюльен, как всегда, когда он попадал в подобные ситуации, принял веселый вид светского зубоскала. Он почувствовал, как Кларисса чуть-чуть отступила назад, почувствовал, как она дрожит на этой жаре, дрожит на солнце, дрожит рядом с ним, на этот раз дрожит от страха. Он более не хотел притворяться, он предпочитал, чтобы она узнала все напрямую и без прикрас. «Бедная Кларисса… Бедняжка, дорогая моя…» – повторял он про себя, и волна сострадания и нежности заставила сердце куда-то проваливаться.

– Мы прибыли сюда по жалобе месье Летюийе, – заявил комиссар Ривель. – Вы обвиняетесь в продаже месье Летюийе, Эрику, за сумму в двести пятьдесят тысяч франков картины, происхождение которой ваши профессиональные качества не могли не подсказать. Мы ходили смотреть этого Марке вместе с месье Плесси, судебным экспертом, и он не сомневается: эта картина – подделка. И сертификаты, к ней относящиеся, точно такие же.

Жюльену, слушавшему его слова, стало скучно. На него напала своего рода летаргия, его вдруг стало клонить в сон, которого он жаждал больше всего и который должен был его спасти от этого напыщенного типа, его неприятных бесед и массы бумажных формальностей, которые теперь должны были на него обрушиться.

– Закон точен, – продолжал вышеуказанный Ривель, – я обязан доставить вас в комиссариат, где мы снимем с вас свидетельские показания.

– Все это чудовищно, и нелепо, и даже неинтересно, – заявила Дориаччи со сверкающими глазами, сидя в кресле-качалке. – Господин комиссар, я потрясена тем, что можно наблюдать подобное во Франции…

– Ладно, ладно, – проговорил Жюльен. – Все это бесполезно.

Он внимательно разглядывал свои ноги и складку на брюках. Единственной его заботой было избегать взгляда Клариссы. Пока этот слабоумный разглагольствовал, Жюльен все еще ждал, напрягшись всеми мускулами тела, что Кларисса наконец убежит в свою каюту. Она упакует свой багаж, вернется в Версаль, где с нею будут плохо обращаться, где она будет несчастной, такой же, какой она была, когда поднималась на борт этого корабля; а он, он имел жестокость, сочувствуя ей, заставить ее поверить в то, что с прошлым покончено. Она немного поплачет, пошлет ему очаровательное письмо, где он прочтет, что она не желает ему ничего дурного, что они больше никогда не встретятся, разве что случайно… И она вздохнет с состраданием и грустью, даже, возможно, с облегчением, что ее муж избавил ее от этого мошенника.

– Полагаю, что вы признаете факты? – спросил старший из полицейских.

Жюльен пристально вглядывался в Летюийе, на красивом лице которого застыла гримаса радости, искривившая его губы и придавшая ему сходство с рыбой. Он услышал, как за спиной у него раздался голос Клариссы, но до него не доходил смысл ее слов, пока он не увидел их действия на Эрика. С лица Эрика исчезла радость в один миг, а на ее место пришло оцепенение.

– Но это же просто смешно, – говорила Кларисса веселым голосом, даже хихикнув. – Комиссар, вас оторвали от дел понапрасну, но вы бы могли поговорить со мной, Эрик, прежде чем отрывать от дел всех этих господ…

– Поговорить с вами о чем? – уточнил Эрик ледяным тоном.

– Господин комиссар, – заявила Кларисса, не глядя на мужа, – господин комиссар, я в отчаянии: несколько дней назад мы договорились с месье Пейра и мадам Боте-Лебреш посмеяться над моим супругом, ибо мы находим его претензии на правильность суждений в вопросах живописи несколько вызывающими. Месье Пейра вез эту подделку, которую хранил как курьез, и ради забавы мы решили продать ее моему мужу, с тем, само собой разумеется, чтобы раскрыть ему правду по прибытии в Канн. Мы собирались, тем не менее, раскрыть ему глаза за завтраком…

Настала недолгая тишина, которую нарушила Эдма Боте-Лебреш.

– Вынуждена признать, – сказала она несчастным полицейским, – что все это истинная правда. Я очень сожалею, Эрик, что фарс получился несколько дурного тона.

– Вы говорите, что вы мадам Боте-Лебреш? – осведомился рассерженный комиссар, и в тоне его не было ни уважения, ни почтительности, которые она привыкла слышать, где бы она ни находилась.

Жюльен с удовольствием наблюдал, как напряглась вышеупомянутая Эдма и как посуровели ее взгляд и голос.

– Я действительно мадам Боте-Лебреш. А вот мой муж, Арман Боте-Лебреш, командор ордена Почетного легиона, и председатель Парижской торговой палаты, и советник Счетной палаты.

Арман сопровождал перечисление титулов легкими кивками, что при иных обстоятельствах заставило бы Жюльена расхохотаться.

– Великолепно, – проговорил Арман раздраженным тоном непонятно почему, после этого гвалт стал всеобщим.

Жюльен почувствовал, что Кларисса взяла его под руку. Он повернулся, словно желая извиниться. Кларисса смотрела на него, в расширенных глазах ее застыло облегчение, и в каждом висело по одной слезе.

– Господи, – произнесла она тихим голосом, – как я испугалась: я решила, что тебя пришли арестовывать за двоеженство!

И, не испытывая ни малейшего смущения от откровенной демонстрации своих чувств, она обвила Жюльена за шею и поцеловала его между корнями волос и воротником его черной рубашки поло.

Немного позже трое полицейских, переполненные шампанским, шутками и смехом, пятились по трапу, размахивая руками, а Кларисса, сияющая, пробормотала Жюльену, опираясь на леер вместе с другими пассажирами:

– Миленький ты мой фальсификатор, любовь моя, что ты хочешь, чтобы мы сделали… – И она вновь рассмеялась с облегчением.

Кларисса не захотела спускаться в каюту. Она больше не желала видеть Эрика. Ее трясло от одной мысли о нем, и Жюльен был наполовину удивлен, наполовину встревожен таким упорством, а быть может, такой трусостью.

– Ты же не можешь уйти от него, не сказав ни единого слова… С этим человеком ты прожила десять лет.

– Да, – сказала Кларисса, отводя глаза, – да, я прожила с ним лишних десять лет. И мне не хочется говорить ему в лицо, что я его бросаю… Я жуткая трусиха, и мне страшно…

– Но отчего же тебе страшно? – спросил Жюльен. – Я буду в двух шагах. Если он поведет себя плохо, ты меня позовешь, я сразу же приду, и мы возобновим нашу драку в стиле вестерна ради твоих прекрасных глаз!

Он смеялся, он пытался разрядить ситуацию; он видел, как Кларисса краснеет, бледнеет, лихорадочно хватается обеими руками за его руку, и он видел, как ее глаза затуманиваются слезами гнева и страха.

– На сегодня у меня перебор эмоций, – говорила она, еле переводя дыхание. – Я решила, что тебя у меня больше не будет, что ты очутишься в тюрьме, что все разбито, что со всем покончено… Я решила, что все пошло насмарку, счастье и все такое…

– Я тоже, – проговорил Жюльен, прерывая ее, – я тоже; все так, как ты сказала… И все это могло случиться, – добавил он, немного помолчав.

– Что ты хочешь этим сказать?

Кларисса была ошеломлена. Ее природные свойства казались Жюльену слишком совершенными. Он не знал, что вся эта скрупулезная честность и уважение к чужой собственности являются лишь понятиями, которых придерживается определенный слой буржуазии, находящийся на пути к вершине, но на самой вершине о них часто забывают, и на определенном этапе отсутствие щепетильности даже помогает увеличить состояние.

– Ты знаешь, – проговорил он, – когда ты поняла, что я разбойник с большой дороги, шулер и фальсификатор, у тебя не появилось отвращения ко мне?

– Не говори громких слов, – с улыбкой заявила Кларисса, как будто бы его обвиняли понапрасну, – все, что ты делал, уже неважно. И потом, – добавила она с коротким смешком, который он счел циничным, – теперь у тебя нет необходимости заниматься всем этим.

«Но как же она считает… Но что она этим хочет сказать? Но что она думает обо мне?» Самые несуразные предположения проносились у него в голове.

– Что ты хочешь этим сказать? – спросил он чуть ли не умоляюще.

По сути дела, он молился, чтобы она не сочла его за жиголо, достаточно и вора. Чтобы она не делала ложных оценок, ибо тогда в один прекрасный день ему обязательно придется бежать, и он отдает себе в этом отчет, поскольку любит ее.

– Я хочу сказать, что ты можешь быть оценщиком художественных произведений, ничего подобного не делая. Мы можем закупать картины вместе, а потом перепродавать и делить прибыли, как только ты рассчитаешься с моим банком, чтобы тебя это не мучило. Ты такой нравственный для фальсификатора, – с нежностью добавила она.

И Жюльен оставил попытки понять, что именно подразумевается под словом «нравственный». Он нежно, но твердо подтолкнул ее к лестнице и проследил за тем, как она входит к себе в каюту, а сам остался в коридоре, опираясь о переборку, разрываясь между желанием схватиться с этим доносчиком и получить назад Клариссу не слишком сломленной, не слишком травмированной и вовсе не виновной.

Эрик упаковывал чемоданы или, точнее, перепаковывал, ибо стюард набивал их как попало, не зная, как главный редактор «Форума» укладывает свой багаж, и он теперь возился с ним не менее заботливо, чем со своим журналом. Она затворила за собой дверь и оперлась на нее, а сердце у нее билось сильно и глухо. Она полагала, что выслушает его в каюте, где он будет ее уговаривать и удерживать. Сердце ее временами начинало биться слабее, давало сбои и готово было совсем остановиться, и тут появился Эрик, бледный и решительный, и, похоже, вполне любезный. На лице у него была написана решимость, а в жестах и в голосе проглядывала поспешность, что подкрепляло предположения Клариссы. Он не будет объявлять удар, он не будет говорить ни о чем, он будет действовать, как будто ничего не происходит, как он делал всякий раз, когда что-то его смущало.

– Мне очень жаль, – проговорил он с легкой гримасой, – мне очень жаль, что я подозревал нашего доброго Жюльена Пейра. Я обязан был понять, что это шутка. Мой чек у вас, полагаю?

– Да, – ответила Кларисса.

Она передала ему подлинный чек Армана, индоссированный Жюльеном.

– Хорошо. Попозже я черкну словечко месье Пейра, если у вас, конечно, есть его адрес. Вы готовы? Нам пора отправляться в аэропорт в Ниццу, чтобы я прибыл вовремя и успел принять участие в брошюровке номера.

И, делая вид, что не замечает ее неподвижности и ее непослушания, он прошел в ванную, сгреб щетки, расчески и разные тюбики и уронил все это в ванну – единственное, в чем проявилось его напряжение. Эрик никогда ничему не позволял падать, никогда ничего не бил, никогда не натыкался на мебель, более того, никогда не обжигался о горячий картофель. В дополнение к этому, он никогда не проливал шампанское, когда откупоривал бутылку. И еще… Кларисса попыталась прекратить мысленный смотр его достоинств или, скорее, отсутствия недостатков. Верно, что Эрик напоминал негатив, что все, что он предпринимал, было обязательно направлено против кого-то, во вред кому-то. Проходя по комнате, он опрокинул кофейник, а Кларисса смотрела на себя в зеркало: вытянутая, бледная, некрасивая, как ей казалось, с этим дурацким тиком, от которого подергивается правый уголок рта и остановить который она не могла. Эта бледная женщина в зеркале была абсолютно неспособна говорить правду или бежать, спасаться от этого красивого, загорелого, решительного мужчины, который быстрыми шагами ходит мимо этого же самого зеркала, так что его отражение зачастую символически накладывается на ее.

– Эрик… – заговорила наконец женщина из зеркала дрожащим голосом. – Эрик, я собираюсь… Я больше не поеду с вами, я не вернусь в Париж. Полагаю, что мы бросаем друг друга… что я бросаю вас. Это очень печально, – добавила она в растерянности, – но иначе я поступить не могу.

Эрик находился перед нею, и она видела, как он замер при первом же ее слове и остался недвижим, распределив вес тела на обе ноги, однако эта спортивная поза как-то не вязалась со смыслом произнесенных фраз. Она могла его видеть, не глядя на него: она видела, или представляла себе, или припоминала внимательное, замкнутое лицо, лицо человека, опьяненного своими успехами, опьяненного любовью к самому себе, сознанием правильности своих действий и выбранного им самим пути. Она его видела: с руками, вытянутыми вдоль тела, корпусом, слегка наклоненным вперед, с взглядом, обращенным к ней. Он несколько напоминал теннисиста. Голос его был совершенно спокоен, когда он заговорил:

– Вы хотите сказать, что вы отправляетесь с этим воришкой, обчищающим скобяные лавки, с этим недоделанным, с этим великовозрастным школьником, выгнанным из класса? Вы хотите сказать, что вы интересуетесь всем этим: игрой в покер по маленькой, скверными картинами и беговыми ипподромами? Этим примитивным человеком? И то вы, Кларисса?

– Это я, Кларисса, – повторила она мечтательно, стоя позади него. – Вы великолепно знаете, что я алкоголичка, испорченная, безразличная и глупая. И бесцветная, – добавила она с гордостью и глубочайшей радостью, и эта гордость и радость наконец убедили Эрика, что она от него свободна.

Это была та самая интонация, что вылетела из уст его шофера, когда он его уволил три месяца назад: интонация знаменитого философа, знаменитого писателя, еще недавно сотрудничавшего с «Форумом» и еще до отпуска навсегда пославшего журнал к черту в ответ на простенькое замечание Эрика по поводу его статьи. И у этих троих, при всем различии в интеллекте, образовании, положении, он слышал этот диез, этот тон, эту радость, когда ему говорили: «Прощай!» Главное, что он хотел услышать, это то, что им стыдно. И сама мысль о том, что он уже не способен заставить их стыдиться, лишить их уверенности, Клариссу и двух других, была для него до того тягостна, ибо была равносильна свидетельским показаниям против него, что он зашатался и сам покраснел от стыда и от собственной беспомощности.

– Вы прекрасно понимаете, что я не буду вас удерживать, – заявил он отрывисто, что подчеркивало жесткость его слов. – Не буду ни похищать вас на пороге версальского дома, ни приставлять к вам стражу, ни запирать вас у себя дома.

И по мере того, как он перечислял гадости, которых он не совершит, которые он обязуется не совершать, он начинал воспринимать их как единственный нормальный выход из положения, который надо реализовать как можно быстрее, и подумал, что раз уж расставленная им ловушка не сработала, то ее надо как можно быстрее доставить в Версаль, где он живо заставит ее отказаться от романтических бредней. И Кларисса, должно быть, это почувствовала, ибо попятилась назад и прислонилась к двери, вцепившись в находящуюся позади нее дверную ручку.

– Я не собираюсь вас убивать, – с горечью произнес он. – И не желая никого ранить, дорогая Кларисса, эти несколько дней, в течение которых вы увидите истинное лицо месье Пейра, я проведу без слез и страданий.

– Я на это и не рассчитывала, – проговорила Кларисса глухим голосом. – Я рассчитывала на то, что поначалу журнал «Форум» будет отвлекать вас и поглощать ваше время.

– Не хотите ли взять «Форум» в свои руки? – поинтересовался он.

Нелепость собственных слов смутила его, несмотря на все раздражение. Она великолепно знает, что журнал принадлежит ему, именно ему, несмотря на все деньги семейства Барон, а он знает, что Кларисса журнал у него не заберет.

– Ладно, забудьте, – резко добавил он.

И она заморгала глазами, словно желая проверить, на месте ли они. Вид у нее был спокойный, несмотря на дрожащие руки и губы, даже отрешенный. Вне всякого сомнения, она вернула себе то невидимое, то секретное оружие, благодаря которому ей всегда удавалось ускользать от него и которое он так и не сумел назвать и никогда не сумеет. И это «никогда», наконец мысленно сформулированное им, произвело эффект разорвавшейся бомбы. Она никогда не вернется. В этом он теперь уверен. Это окончательно и бесповоротно: она ускользает от него, она ускользает из-под его контроля, из-под его власти, из-под его влияния. И голосом, сдавленным от ярости, он в последний раз набросился на Клариссу.

– Если вы полагаете, что я буду скучать без вас или хотя бы на миг, на один миг пожалею о вашем уходе, то, бедная моя Кларисса, вы и на самом деле, на самом деле глубоко ошибаетесь.

И он смотрел на нее невидящим взглядом, он ее даже не слышал, и только через пять минут после ее ухода до него дошло, что она сказала:

– Я великолепно это знаю. И это тоже одна из причин, почему я ухожу.

– И, конечно, меня там не было, – простонал Симон Бежар, бросая укоризненные взгляды на Ольгу, чья медлительность при упаковке чемоданов помешала ему присутствовать при захватывающей сцене. – Уж я бы их отбрил с ходу! Не знаю почему, но я терпеть не могу «фликов»… Можно подумать, будто Эрик не знал, что эта картина поддельная. Эрик ведь даже сказал, что Жюльен не захочет ему ее продать, ясно?.. Он сдурел, ваш муж, как все об этом поговаривают. Не хочу причинять вам боль, только он засранец. И из расы пустобрехов.

Этот словесный поток, прерываемый поглощением копченого лосося и тартинок с икрой, лился из уст Симона Бежара, сопровождаясь взглядами в сторону заинтересованных лиц. Ольга ела, потупив взор, без макияжа, в маленьком синем платьице-рубашке с узором «гусиная лапка», призванном молодить, но придавшем ей вид старой девчонки-ворчуньи. Ей уже недоставало сцены, но сегодня ей было на это наплевать. Летюийе, Боте-Лебреши, Пейра и их присные вполне могли друг друга перебить или залететь в тюрьму; и поскольку Ольга так и не сумела подписать контракт на свой фильм с Симоном, ее, строго говоря, ничего более не интересовало. Мир мог взлететь на воздух, и великие державы одна за другой накапливать атомное оружие. Ольгу убедили, что атомные взрывы не затронут студии в Булони и что президенты Соединенных Шатов и СССР ждут не дождутся, когда Ольга подпишет контракт, а то кто же сыграет в «будке», как говорят кинематографисты, свою последнюю роль, прежде чем начнется третья мировая. А пока что она по пятам следовала за Симоном Бежаром, как щенок, радостно повизгивающий, когда хозяин смеется, ворчащий, когда он был недоволен, вылизывающий миску, когда хочется есть, и сопровождающий все речи хозяина восторженным лаем. Симон то и дело окидывал ее взглядом, который она считала умильным, но на самом деле это был взгляд, преисполненный отвращения. Разговаривал он с ней сурово, и Кларисса уже вмешивалась, урезонивая его.

Кларисса сидела во главе стола рядом со строгим Элледоком и Жюльеном, имевшим ошарашенно-блаженный вид. Она вела беседу, она смеялась, она, казалось, тоже была на верху блаженства. В какой-то момент, бросив на них взгляд, Симон почувствовал себя очень старым и очень напыщенным. Она, скорее всего, будет продолжать пить, а Жюльен – играть. Но она больше не будет напиваться допьяна, а Жюльен – плутовать, тем более ни у одного, ни у другого для этого больше нет причин. Она приносит с собой приданое богатой женщины, он приносит с собой приданое счастливого мужчины, и то, что принесет Кларисса, бесспорно, окажется менее существенным. Они оба вдруг стали выглядеть как дети, с тоской подумал Симон Бежар, как двое безответственных созданий, однако Кларисса, без сомнения, производила впечатление более рассудительной, пусть даже ее рассудительность была плодом несчастливой жизни. И Симон почувствовал при виде этой женщины, смеющейся и притягивающей к себе жгучие взгляды своего соседа, что она вполне может жить за счет счастья и не терять время на раздумья. И счастье ее имеет все шансы стать длительным, ибо оба они готовы к уступкам, готовы к снисхождению и оба ненавидят несчастья. Она – из опыта, он – инстинктивно.

– Желаю счастья! – вдруг воскликнул Симон и поднял свой бокал.

И все встали, чокнулись с соседями, охваченные душевным подъемом, словно хотели попрощаться с прошлой жизнью, словно каждый увидел, как на исходе столь быстро пролетевшего круиза его существование обретает новую перспективу. И все улыбались собственным ощущениям, кроме Эрика, который уже сошел на берег, и Чарли, безусловно, слишком чувствительного и до сих пор не осушившего слезы на глазах. До чего же эмоционален наш бедняга Чарли, задумалась Эдма Боте-Лебреш, поднимая свой бокал. Он, должно быть, оплакивает бедного Андреа, который ему не достался и который отправился делать карьеру в Нанте или Невере…

– Выпьем за Андреа, – предложила она, – хотя его и нет с нами. Я пью за его успехи.

– А я, я пью за его счастье, – с подъемом произнесла Дориаччи.

– А я, – сказал Симон, – я пью за Андреа-актера.

– И я тоже, – присоединились все остальные вплоть до Армана Боте-Лебреша, однако тост был прерван поспешным уходом в слезах Чарли Болленже, который даже перевернул свое кресло. – Но что случилось? Что произошло с нашим добрым Чарли? Какая муха его укусила? – И так далее. Возникли разнообразные гипотезы, но все они были отметены Элледоком, который был в курсе всего, что происходило с его командой.

– Чарли Болленже, у него больная печень. Вчера съел яичницу из трех яиц. Надо провериться у коновала в Канне.

– Правильно, – проговорила Эдма. – Вам следует заняться Чарли, капитан. В конце концов, вы одновременно и его отец, и его… – тут она умолкла, – и его alter ego.

– А это кто? – прорычал Элледок, очень чувствительный к статусу их с Чарли отношений.

– Alter ego – это так называемое «второе я». Чарли вас дополняет, капитан. У него есть женственность, нежность, деликатность, которые ваша рычащая мужественность отвергает. Что же касается болезни печени, то я знаю, в чем дело: если бы атмосфера вокруг бедного Чарли не была постоянно загрязнена сигарным и трубочным дымом, то он бы лучше дышал и имел бы более свежий цвет лица… О нет, капитан, не делайте большие глаза, я же говорю не о вас персонально: вы не единственный, кто пускает клубы дыма на этом корабле… Да, да, я знаю, мы знаем все, – продолжала она томным голосом, в то время как Элледок, побагровевший и стукнувший кулаком по столу, воскликнул:

– Но я не курю, о господи! Я не курю уже три года!

Страницы: «« ... 56789101112 »»

Читать бесплатно другие книги:

Частный трейдинг или proprietory trading пока еще мало освещен в русскоязычной литературе. По сути д...
Современные технологии позволяют нам общаться и работать таким образом и в таком темпе, который рань...
Новая книга от фаворита крупнейших отечественных литературных премий 2009–2010 годов Романа Сенчина....
Острослов Винс Новал вечно пьян, вечно бит, но он на удивление талантливый частный детектив, хоть и ...
Храм Ханумана, пуп Земли… операторский зал, в котором находится кристалл управления альтернативными ...
Он живет на периферийной планете, консультирует видеосериалы, у него непростая личная жизнь, его при...