Женщина в гриме Саган Франсуаза

Обеспокоенная Ольга настойчиво допрашивала Дориаччи:

– Но что можно делать в Пальме целый день?

– Там очень мило, – заявила Дориаччи, насмешливо глядя на собеседницу. – Там можно увидеть очаровательные уголки или встретиться со старыми друзьями, смотря по настроению. А на нашем судне-призраке ничего не произошло в мое отсутствие?

– Андреа чуть не продырявил палубу, бегая взад-вперед, но полагаю, что это все, – ответила Эдма.

– Смотрите-ка, мы все трое на «а»: Дориа, Эдма, Ольга. Забавно, – проговорила Ольга голоском, напоминающим звуки флейты. – У нас одно и то же окончание, – продолжала, не замечая изумления на лицах собеседниц.

– Поскольку мы не из одной семьи, то это не страшно, – подчеркнула Эдма Боте-Лебреш.

И, поднимаясь, поскольку уже успела поправить макияж, правда, довольно неудачно, она продолжала:

– Моя дорогая Ольга, будьте любезны, подержите этот документ при себе, не так ли? Мы еще поговорим на эту тему… а также о ваших психологических проблемах, – добавила она слегка усталым голосом.

Оставшись наедине, Дива и Ольга Ламуру поначалу не смотрели друг на друга, затем их недоверчивые взгляды словно сами по себе пересеклись в большом зеркале.

– Как дела у месье Летюийе? – спросила Дориаччи любезным и одновременно презрительным тоном, расправляя слипшиеся ресницы щеточкой с черной тушью. Выражение ее лица было холодным.

– Об этом следует спросить Клариссу Летюийе, – сухо проговорила Ольга, она охотно последовала бы за Эдмой, но, представляя себе критический взгляд, который Дориаччи бросит ей вслед, она почему-то робела, робела настолько, что решила покрыть ногти на ногах лаком, всегда, к счастью, находившемся в ее сумочке. А Дориаччи закрыла свою огромную сумку.

– Если я и буду что-то спрашивать у прелестной Клариссы, то только про новости, связанные с прекрасным Жюльеном. У вас недостаточная информация, дитя мое: на этом корабле пары не всегда являются законными супругами…

Ирония была слишком очевидной, и Ольга, побледнев от негодования, пролила несколько ярко-красных капель на новые джинсы. В отчаянии она искала подходящий ответ, но ее утомленный мозг, несмотря на все ее усилия, оказался не в состоянии его найти.

– Вам следует подкрашивать волосы, – посоветовала Дориаччи, величественно направляясь к двери. – Ваша внешность стала бы более запоминающейся, если бы вы выбрали венецианскую рыжину… А как крашеная блондинка вы имеете несколько бедноватый вид!

И она удалилась, оставив Ольгу в ярости, на грани истерики. Она поднялась на палубу снова вдохнуть свежего воздуха. Она была буквально вне себя и немного овладела собой, только увидев на палубе Андреа, погруженного в печаль. После недолгих колебаний Ольга все-таки решилась пойти предупредить Жюльена Пейра.

– Вы занимаетесь спортивной ходьбой? Великолепная идея…

И Жюльен зашагал в ногу с Андреа, чья бледность его не на шутку беспокоила. Андреа старался смотреть в другую сторону, грусть, разлитая по его лицу, придавала ему вид измученный и одновременно совсем юный. Как такой красавчик мог сходить с ума из-за шестидесятилетней женщины, у которой он был чуть ли не сотым любовником и при этом явно не последним? Нет, мир перевернулся! И несмотря на инстинктивное уважение к Дориаччи, Жюльен злился на нее. Этот жиголо не был расчетливо-холоден, как положено жиголо, и она не должна была заставлять его расплачиваться так жестоко, а то, что Кларисса пыталась оправдать ее, не нравилось Жюльену, словно в этих оправданиях крылось предательство.

– Вы не принимаете в расчет очень важного обстоятельства, – сказала ему Кларисса, – решиться полюбить человека своего возраста было бы для шестидесятилетней Дориаччи безумием, а позволив ублажать себя какому-нибудь Андреа, она рискует испортить себе конец жизни. Ну, допустим, она его полюбила бы, а вот что он будет чувствовать через год или через пять?.. Что вы мне на это скажете?

– А! Потом, потом… – отмахнулся Жюльен, который инстинктивно пропагандировал переходное состояние.

Он не мог ничего рассказать Клариссе о себе, но не столько страх потерять Клариссу не давал ему говорить, а боязнь нанести ей душевную рану, подорвать ее веру в людей. Это его немного раздражало, возбуждало и особенно влекло к Клариссе: пусть лучше она его раскроет, чем он сам перед нею раскроется. Долгое время он полагал, что подобный выбор есть удел мазохистов или людей, излишне чувствительных, упивающихся собственным несчастьем, погружающихся в свои горести, подобное поведение он считал неестественным и даже презирал. То, что можно любить человека ради его же блага, казалось ему вполне нормальным, но если кто-то ставил чужое благо выше собственного, то это, с его точки зрения, попахивало «Розовой библиотекой» и даже душевным нездоровьем. А теперь Жюльен просто холодел от ужаса, представляя себе, как, сойдя с корабля, его нежная и прекрасная Кларисса сядет в машину вместе с Эриком, Кларисса, окончательно смирившаяся с одиночеством и возненавидевшая его, Жюльена, за то, что он внушил ей напрасную веру в возможность это одиночество преодолеть. Он воображал себе современный модный дом, весь из стекла; Клариссу, прижавшуюся лбом к окну, залитому дождем и скукой; Эрика Летюийе с его сотрудниками, расположившихся в унылой комнате, роскошно обставленной мебелью в бежевых тонах, с издевательскими ухмылками наблюдающих, как она пьет. Много пьет. Эта картина, при всей ее наивности, не раз терзала Жюльена, когда он без сна ворочался в своей одинокой постели. В поцелуях украдкой, которые Жюльен дарил Клариссе, когда удавалось, присутствовали сострадание и смешанная с гневом нежность, приводившие ее в восторг. В минуты, когда не было необходимости контролировать себя, она с нежностью и благодарностью глядела на крупные, полные губы своего любовника, на этот рот, горячий и свежий, даривший ей наслаждение, покрывавший ее тысячей поцелуев, которых она была лишена все эти последние годы, которые были у нее украдены. Она любила худощавое, мускулистое тело Жюльена, тело юношески-гладкое, с кожей нежной, одновременно по-мужски плотной, покрытой жестким пушком, более светлым, чем его волосы. Она любила детское начало в Жюльене, то, как у него загорались глаза, когда он рассказывал об игре, о лошадях и о висящей перед ним картине. Она лелеяла этого ребенка, она мечтала, что когда-нибудь сможет предложить ему и этих лошадей, и эти полотна, короче говоря, все эти игрушки. И она любила мужчину, когда он глядел на нее, и глаза его вспыхивали и расширялись, а затем горестно затуманивались из-за необходимости сдерживать свои эмоции; когда она глядела на его рот, выговаривавший слова любви, слова утешения, она любила его низкий, ни на чей не похожий голос… Голос человека мужественного и решительного, каким Жюльен, столь чувствительный и столь веселый, представал перед другими людьми, она любила то, что он считал себя сильным и способным ее защищать, и то, что он действительно мог это сделать, если потребуется. Она его любила за то, что он жаждал все решать, все делить с нею, за исключением этого главного решения, за которое должен был нести ответственность он один – ответственность за его принятие и за его претворение в жизнь; она оценила то, что он пренебрег всеми и всяческими страхами свободного мужчины, не боялся связать себя на длительный срок; она любила его за то, что он никогда не задавался вопросом, правы они были или нет, или, быть может, им стоило поразмыслить, и уверена ли она в своем выборе, или ей нужно дать время, чтобы принять решение. Короче говоря, Жюльен никогда не позволял ей думать, будто решение зависит от нее – даже если сам он так считал, – он ей отказывал в выборе, избавляя ее от дополнительных усилий, жестоких по сути, он избавлял ее от ответственности, которой она так страшилась, ибо эту ответственность он принимал исключительно на себя, пусть даже нести подобный груз у него не было ни привычки, ни тяги. Но что до остального, то он уже все разделял с нею; Кларисса уже должна была вечером решать, как ему следует одеться завтра, какую надеть рубашку, чтобы она подходила к галстуку и к свитеру, и напоминать, что сначала надо выпить чаю, а лишь потом выкуривать первую утреннюю сигарету. За одну неделю она глубже вошла в его жизнь, чем за десять лет в жизнь Эрика, она уже считала себя незаменимой, и – о чудо! – эта мысль гораздо в большей степени ее воодушевляла, чем пугала.

Она вышла на палубу и сразу же увидела, что Жюльен и Андреа движутся ей навстречу, она увидела, как Жюльен поднял глаза, улыбнулся и кинулся к ней. Она ускорила шаг, чтобы как можно скорее увидеть свое отражение в этих прозрачных карих глазах, точно образ счастья.

– Андреа несчастен, – проговорил он, подталкивая молодого человека к Клариссе и глядя на нее в уверенности, что она и впрямь в состоянии чем-то помочь.

Жюльен явно считал ее всемогущей, ответственной за счастье как всех окружающих, так и за свое собственное. Так хорошая охотничья собака приводит к всемогущему хозяину потерявшихся и раненых псов. Она поглядела на него и улыбнулась, понимая, что теперь Жюльен всю свою жизнь – если, конечно, она ее с ним разделит – будет, отправляясь в Лоншан, в казино или куда-то еще (в места для игр он будет ходить один), приводить за собой целую серию клошаров, невротиков и хулиганов и выстраивать перед ней, чтобы она утешила их или помогла решить их проблемы. Андреа был первым в этом длинном ряду, и, смирившись, она взяла его под руку и отправилась вместе с ним на прогулку по палубе, а в это время Жюльен, расслабившись и довольный собой, облокотился о борт и глядел им вслед с довольным видом человека, выполнившего свой долг.

«Что можно противопоставить горю этого маленького мальчика, слишком большого и слишком красивого?»

– Жюльен сказал мне, что я должен вести себя как мужчина, – ответил ей Андреа, не дожидаясь, пока она задаст вопрос. – Но я не знаю, что это означает: «вести себя как мужчина», в конце концов…

– Жюльен тоже не знает, – улыбаясь, проговорила Кларисса, – более того, и я не знаю! Фраза была примерно такая… В особенности надо, чтобы вы вели себя как мужчина, который нравится Дориаччи. Верно?

– Совершенно верно, – заявил Андреа (точность представлялась ему обязательной). – Только как вы хотите, чтобы я узнал, какой именно мужчина ей нравится?.. Где она была сегодня?.. – внезапно заговорил он тихим голосом, точно ему стало стыдно. – Она ведет себя так, будто у нее есть любовник в каждом порту!

– Или друг, – примирительно проговорила Кларисса.

– Я об этом не подумал, – пробормотал Андреа, словно эта простая мысль поразила его как удар молнии.

– Само собой разумеется, – пояснила Кларисса, – мужчины всегда думают, что женщину, которую они желают, желают все мужчины на свете. Им не приходит в голову, что мы просто можем вызывать к себе интерес, внимание, а не только похоть!.. А ведь для нас это обидно, вы не согласны?

И тут она с изумлением осознала, что рассуждает самостоятельно, осознала, что пытается утешить другого, а ведь три дня назад она сама была живым воплощением тоски и тревоги…

– Но почему она мучает меня, когда я ее люблю? – заявил Андреа.

И тут Кларисса подумала, что надо быть очень добрым или очень невинным, чтобы, говоря подобные вещи, не выглядеть смешным.

– Да потому, что если Дориа вас любит, то это принесет ей страдания, – пояснила она. – Во всяком случае, со временем. На самом деле, она с вами потому жестока, что вас уважает; а еще и потому, что, должно быть, вас любит. И ей от этого страшно, и не без причины.

– Страшно отчего? Да я буду следовать за ней повсюду, всю свою жизнь! – выкрикнул Андреа и тут же осекся и перешел на шепот: – Ведь она мне нужна не только физически, понимаете? Я люблю ее нрав, ее смелость, ее юмор, ее цинизм… Даже если она больше не хочет спать со мной, я подожду, пока она захочет снова! В конце концов, – закончил он с обезоруживающей откровенностью, – постель – это ведь не столь принципиально, не так ли?

– Совершенно верно, именно так, – убежденно произнесла она, но придя при этом в некоторое замешательство. Ибо, начиная с Канна, она, не обладая интуицией Жюльена, какое-то время воспринимала Андреа как холодного профессионального жиголо.

И она лишний раз убедилась в том, насколько Жюльен прав в своем стремлении во всем видеть лучшую сторону. «Вот сейчас, – подумала она, – мне приходится утешать красивого молодого человека двадцати пяти лет, который страдает, подозревая в неверности женщину в возрасте около шестидесяти… Решительно, возраст не помеха». И она почувствовала себя спокойно в свои тридцать, своего рода переходном возрасте, когда очарование юности уже позади, а зрелости – еще впереди. Так сказал Эрик. Возраст роскоши и блеска, когда претензии юности уже позади, а зрелости – впереди. Так сказал Жюльен. «Бутылка наполовину пуста, – говорит один, бутылка наполовину полная, – говорит другой», – вдруг подумала она.

– Если она поедет в Нью-Йорк без меня, – заговорил влюбленный словно про себя, – я покончу с собой. – Это было сказано голосом, совершенно лишенным выражения, и это внезапно встревожило Клариссу. – Я буду абсолютно одинок, понимаете? – мягко добавил он.

– Но почему же одинок? У вас, должно быть, есть друзья, родные, не так ли?

В ее собственном голове звучало беспокойство. Кларисса влюбленная, Кларисса, сопереживающая другим, тревожилась за этого охваченного грустью мужчину. А он продолжал, не поднимая глаз, извиняющимся тоном:

– Последняя из моих теток умерла в прошлом году. У меня больше никого нет, ни в Невере, ни где бы то ни было. И если Дива не возьмет меня с собой, я даже не смогу за ней последовать, поскольку на этот круиз я истратил все, что имел. И даже если я продам одежду и свои теннисные ракетки, я все равно не смогу поехать в Нью-Йорк… – безнадежно заключил он.

– Послушайте, – сказала Кларисса, – если она не возьмет вас в Нью-Йорк, я оплачу вам проезд. Возьмите на всякий случай чек. А если он вам не понадобится, можете его разорвать.

Она остановилась у стола и принялась шарить у себя в сумке, отыскивая потрепанную чековую книжку, которой она не пользовалась уже шесть месяцев! Это означало, что на протяжении этого срока она не нуждалась ни в чем и никто к ней не обращался за помощью! И Кларисса задала себе вопрос, что ее огорчает сильнее.

– Но я не могу, – возмущенно заявил побледневший Андреа. – Я не могу принимать деньги у женщины, с которой… которую я не знаю.

– Ладно, пусть это будет исключением из ваших правил, – мягко произнесла Кларисса, вынимая из сумочки авторучку и начиная заполнять чек. – На какую сумму?

Она не имела представления о ценах! Эрик оплачивал все счета и покупал все сам, исключая ее гардероб, а гардероб свой она не обновляла уже два года. Однако по возвращении она пройдется по самым шикарным магазинам, она облачится в черно-бурую лису, так как Жюльен сказал ей, что обожает этот мех. Само собой разумеется, она понятия не имеет, сколько он стоит, как, впрочем, и сколько стоит билет до Нью-Йорка… Она вывела цифрами сумму в пять тысяч франков, а потом на всякий случай поставила перед пятеркой единичку.

– Держите! – повелительно сказала она Андреа, и тот взял чек, повертел его, без всяких комплексов взглянул на сумму и присвистнул.

– У-ла-ла!.. – Глаза его засверкали от счастья. – Но это же уйма денег! Сейчас это стоит меньше трех тысяч франков. Париж – Нью-Йорк… И все-таки, как я вам буду все это отдавать?

– Это не срочно, – заявила Кларисса, радуясь собственной радости. – Заводы Барон, как вы знаете, предприятия надежные.

Андреа прижал ее к себе и поцеловал сначала как ребенка, а потом как женщину, и ошеломленная Кларисса поняла слабость Дориаччи и прочих провинциальных дам к этому молодому человеку. Когда они оторвались друг от друга, щеки у них были красные, и они разом расхохотались, удивленно глядя друг на друга. «Мужские чары реабилитированы в моих глазах», – подумала возбужденная Кларисса. И, чтобы заставить извиняющегося до бесконечности Андреа замолчать, она его легонько поцеловала в уголки губ.

Ненависть Ольги к Эрику Летюийе поуменьшилась с того момента, как она поняла, что он смешон, доказательство чему лежало у нее в сумочке. Она даже вновь признала за ним определенную физическую привлекательность, несмотря на все его грубые и злобные выходки. Она убедила себя в правильности версии, изложенной в прибывшей из Парижа газетенке; она даже начала про себя сочинять некое повествование в том же стиле: «Как мне хотелось бы освободиться от всего скверного»… Как это судно оказалось тесно для нас с этим типом, который, с одной стороны, мне проходу не давал, а с другой стороны, непрестанно пожирал меня глазами!.. Она не сомневалась, что достигнет поставленной цели, ибо Ольга, как и многие люди ее поколения, дошла до того, что стала больше доверять средствам массовой информации, чем собственному здравому смыслу. Короче говоря, она поверила, что это Эрик Летюийе преследовал ее, очарованный ее скромностью, что именно ее, Ольги, отказ вторично лечь с ним в постель спровоцировал тот его гнусный разговор с Арманом Боте-Лебрешем… Тщеславие понуждало ее принять за истину именно эту версию, в то время как непокорная память заставляла ее в который раз услышать голос Эрика, голос Эрика, произносящий знакомую фразу: «Эта интеллектуальная шлюшка…», и она ощущала, как ее охватывает тот же самый стыд, та же самая ненависть, что и три дня назад… И она взглянула на главного редактора «Форума», который как раз обратил к ней «свое красивое, с правильными чертами лицо негодяя», как ей представилось в очередном приступе ярости, осветившем ее лицо и сделавшем ее чуть ли не желанной Эрику, который терпеливо повторял ей свой вопрос.

– Да, мне очень хотелось бы купить эту картину, но за какие деньги? Само собой, за ваши, но Жюльен Пейра не сумасшедший. Ему покажется странным, что я являюсь обладательницей двадцати пяти миллионов, и тем более странным, что я желаю их потратить на картину.

– Скажите ему, что вы покупаете ее для меня, – проговорил Эрик. – Чего тут придумывать? По крайней мере, ему очень нужно ее продать.

– Откуда вы это знаете?

Эта девчонка выводила его из себя. Эрик набрался терпения.

– Да потому, что это совершенно очевидно, моя девочка.

Ольга посмотрела ему прямо в лицо, захлопала ресницами и проговорила невинным голоском:

– Он не производит впечатления человека, находящегося в стесненных обстоятельствах: у него вид в высшей степени счастливого человека. И у него нет иного желания, кроме…

И она остановилась, напустив на себя деланное смущение. Взгляд Эрика стал ледяным, и Ольга испугалась, что зашла слишком далеко.

– О, простите, Эрик… Поймите, я не хотела говорить такое… Боже, до чего я неосторожна, это ужасно…

– Займитесь этой картиной, – проговорил Эрик ровным голосом, но уже в порядке приказа.

Ольга кивнула головой в знак согласия, прижав свернутый в клубочек платок к губам, способным произносить бестактности. Она заметила, как Эрик побледнел, услышав ее заявление о счастье Жюльена, как у него перехватило дыхание, и торжествовала, глядя, как он удаляется своим размеренным шагом, на этот раз, быть может, преувеличенно чеканным.

В прокуренном баре, где висел прозрачный сизый дымок, придававший ему сходство с декорацией какого-то фильма, большинство пассажиров окружало рояль и слушало Симона Бежара, игравшего «тему „Нарцисса“», которую, по его словам, он позаимствовал из цыганского фольклора. В остальной части помещения не было никого, кроме Армана, съежившегося за спасительным круглым столиком на одной ножке, и Клариссы с Жюльеном, опиравшихся о барную стойку и, казалось, вовсе не слушавших неожиданный концерт, а смеявшихся над чем-то своим, с беззаботностью и самолюбованием людей, лишь недавно полюбивших друг друга. И тут на пороге появился Эрик.

Взгляд Эрика Летюийе был твердым, и он окликнул Клариссу голосом тихим, но решительным, отчего в баре секунд на пять воцарились тишина и какое-то непонятное смятение, нарушенные Эдмой, привычной к подобного рода водевильным ситуациям. Она вновь положила руку Симона на клавиши рояля, как это делают со строптивым ребенком, не желающим упражняться в сольфеджио. Это послужило сигналом к возобновлению беседы, а одинокий, какой-то съежившийся Жюльен, поднявшийся одновременно с Клариссой, всем своим видом олицетворял что угодно, только не веселье.

Появившаяся в баре Дориаччи, увидев выражение его лица, все поняла и попыталась исправить положение.

– Вы ведь не позволите мне пить в одиночку, месье Летюийе, – проговорила она. – Мне, по правде говоря, хотелось бы проконсультироваться с вами по поводу своей программы на этот вечер. С вами и вашими друзьями, само собой разумеется. Песенный цикл Малера… Что вы обо этом думаете?

– Мы вам полностью доверяем, – проговорил Эрик преувеличенно-светским тоном. – А сейчас извините нас!

И он потащил за собой Клариссу, а Дориаччи повернулась к Жюльену, подняла руки, повернув ладони вверх жестом бессилия, и со свойственной ей экспрессией воскликнула: «Увы!»

– Вы побледнели, – сказал Жюльену Андреа и похлопал его по плечу покровительственным жестом. Роли переменились. – Выпейте стаканчик, старина, – проговорил он и плеснул ему неразбавленного виски, которое тот проглотил, даже не заметив.

– Если он ее только тронет, – пробормотал он сдавленным голосом, – если он ее только тронет, я… я…

– Ну ладно! Никакого «я», дорогой Жюльен. Никакого! Вы с ума сошли… – Эдма на всех парах пересекла бар и уселась за их столик с по-матерински озабоченным выражением лица.

– Этот Летюийе – чересчур большой сноб, чересчур хлипкий. Он не полезет бить жену, как это описано в книгах Золя. И он, как мне кажется, отлично помнит свое происхождение. Имейте в виду, что только аристократы могли надавать своим женам пощечин так, что это не выглядело вульгарно… Именно аристократы, подлинные аристократы, я не говорю про знать Империи… Более того, этот бедняга не имеет ни малейшего понятия об истинном снобизме. Ему следовало бы уразуметь, что в наше время быть домашней прислугой или почтовым работником – это «самое то». Да, конечно, домашняя прислуга – нечто более экзотическое, но почтовый работник – это в стиле Кено, это очаровательно…

– Что вы хотите сказать? – спросил Андреа. – Во всяком случае, я считаю вашу теорию очень и очень верной, – проговорил он, слегка поклонившись Эдме, которая одарила его деланной улыбкой, предназначенной для неловких льстецов.

Однако лицо молодого человека опровергало ее предположение, что слова его были обычной лестью. «Он невероятно естествен, этот сентиментальный блондинчик, этот жиголо-ренегат», – подумала Эдма.

– Прошу вас, Жюльен, не нервничайте. Во всяком случае, через десять минут мы идем обедать.

– И если Летюийе не приведет с собой жену, я сам отправлюсь на розыски, – проговорил Симон Бежар.

Он покровительственно похлопал его по плечу, и тут к ним присоединился Чарли, на лице которого также было написано сочувствие. За своими столиками осталось лишь несколько старичков, ко всему безразличных, скрючившихся, как на спасательном плоту, да еще Ольга Ламуру, которой Кройце повествовал о далеких романтических годах своего ученичества.

– Я спрашиваю себя, как этот бедняга Летюийе умудрился вызвать столь единодушную антипатию… ну, почти единодушную, – заявила Эдма, бросив взгляд в уголок, где сидела Ольга, и с чувством сжимая руку Симона.

Сказано это было со смехом, однако он отвернулся.

– За ваши злобные мысли, месье Пейра, штраф десять пенни, – продолжала она, не смущаясь. – Нет, пожалуй, маслина, – добавила она, ловко выуживая маслину из стакана Жюльена Пейра, на которую она положила глаз, как только вошла в бар. – Как могло случиться, что Кларисса, женщина красивая, богатая и такая… разумная… – Эдма Боте-Лебреш была не в силах называть женщину умной, разве что какую-нибудь уродку, – как Кларисса смогла выйти замуж за этого Савонаролу?.. – Она понизила голос в конце фразы, не будучи вполне уверена, кто он такой и где в этом имени следует писать «о». Во всяком случае, это был фанатик, уж в этом-то она была почти уверена… Так или иначе, никто и глазом не моргнул, потому что не моргает глазом никто и никогда.

– Бедняжка Кларисса, – с улыбкой проговорила Дориаччи (слегка раздосадованная тем, что Эдма Боте-Лебреш похитила маслину, которую она тоже облюбовала). – Во всяком случае, за последние два дня она стала поистине очаровательной! А вот несчастье безобразит человека, – продолжала она, похлопывая по подбородку Андреа, который, однако, отвел взгляд. – Ах, мужчины на нашем корабле что-то невеселы… – величественно произнесла Дива. – Андреа, Чарли, Симон, Эрик… Похоже, мужчины от этого круиза не в восторге. А вот женщины находят его очаровательным! – Тут Дориаччи откинула назад свою прекрасную белую шею и залилась хрустальным переливчатым девическим смехом.

Сидящие за столиком на мгновение замерли, разинув рты, а Дориаччи бросила вокруг себя взгляд, в котором были вызов, радостное оживление, гнев, выдававшие в ней человека ни в грош не ставящего сплетни и осуждение окружающих. Все сидели затаив дыхание, за исключением Жюльена, который, несмотря на свои переживания, послал этому воплощению свободы улыбку восхищения…

– Так о чем же вы хотите со мной поговорить? – осведомилась Кларисса, уже довольно долго сидевшая на своей постели.

Эрик прохаживался перед ней и переодевался, не говоря ни слова, только что-то насвистывая, что само по себе было дурным знаком. Тем не менее Кларисса разглядывала его без антипатии: он вырвал ее на пять-десять минут из тревожной, волнующей атмосферы смятения чувств, в которой течет время, проводимое лицом к лицу с человеком, которого любишь, еще как следует не узнав время жадного влечения и постоянного неутоленного голода. А здесь, в спокойной обстановке каюты, Кларисса могла напоминать себе, что она любит Жюльена, который любит ее, и от этой мысли теплело в груди и кровь приливала к сердцу. Она совсем позабыла про Эрика и едва не подпрыгнула, когда он остановился перед ней, в одной рубашке, без пиджака, поглощенный тем, чтобы правильно вставить запонки в манжеты. Он уселся в изножье кровати, и Кларисса инстинктивно подобрала колени к подбородку, опасаясь, как бы он до нее не дотронулся, даже до кончика ноги, осознав это, она покраснела и бросила боязливый взгляд на Эрика. Но он ничего не заметил.

– Я хочу у вас спросить одну вещь, – заявил он, подбираясь наконец к сути, и, заложив обе руки за голову, оперся о переборку с непринужденным видом. – Я бы вас попросил ответить коротким «да» или «нет» на вопросы достаточно грубые и откровенные.

– Ответ может быть только «нет», – не задумываясь, проговорила Кларисса и увидела, как Эрик побелел от негодования, что она ломает ход срежиссированной им сцены, к чему он совершенно не привык.

– Как так «нет»? Вы что, не хотите мне отвечать?

– Вот именно, – спокойно проговорила Кларисса. – Я не хочу отвечать на грубые вопросы. Не существует никаких оснований для того, чтобы вы со мной грубо разговаривали.

Настала тишина, и когда Эрик ее нарушил, голос его был ровным и холодным:

– Что ж, я все равно буду груб. Кажется, уже весь этот корабль утверждает, будто вы спите с Жюльеном Пейра. Имею я право знать, правда это или нет? Мне это представляется скорее несообразным, чем возможным, однако нужно, чтобы я был в состоянии дать ответ, если меня спросят, не попадая при этом в глупое положение и не оказываясь лицемером.

Он вложил в эту фразу весь свой сарказм, смешанный с отвращением, но внезапно сам понял, что рискует получить-таки ответ, и что этот ответ может оказаться ужасающе откровенным и к тому же ужасающе утвердительным. Внезапно он осознал, что отдал бы что угодно, лишь бы вовремя промолчать и вообще не касаться этой темы, да еще столь опрометчиво. Что за безумие им овладело? Что за умопомрачение на него нашло? Нет, такое невозможно… Надо успокоиться. Кларисса не могла сделать такого здесь, на этом судне, в этом замкнутом пространстве, где находится он, где он может застать ее на месте преступления и убить… А зачем ее убивать? Тут Эрик вынужден был признаться самому себе, что в некоторых обстоятельствах не видит для мужчины иного выбора, например, если бы он случайно зашел в каюту и обнаружил там обнаженных Жюльена и Клариссу в объятиях друг друга.

– Так что ж, вы мне будете отвечать или нет? Дорогая моя Кларисса, я хотел бы предоставить вам обеденное время на обдумывание и ожидаю вашего ответа за десертом, но дальше мое терпение не простирается. Мы договорились?

Говорил он очень быстро, чтобы она не успела ответить, причем он сам себе не отдавал отчета, зачем отсрочил эту церемонию на целых два часа. До него так и не дошло, что эта отсрочка нужна ему самому, а не ей. А Кларисса, устало ответившая: «Как вам будет угодно», вздохнула не столько с облегчением, сколько с состраданием.

Обед начался для Жюльена отвратительно. Он, как и в день отплытия, сидел рядом с Клариссой и снова, не глядя на нее, мог видеть эту руку и эту прядь волос, которые в тот первый вечер вызвали у него такое физическое возбуждение; эта рука, это лицо, которые теперь принадлежали ему, стали постоянными предметами его вожделения, сокровищами, которые он желал любить и оберегать от законного грабителя с холодным взором: Эрика Летюийе. Он не знал, сумеет ли он уберечь эту руку, это лицо, сможет ли он сохранить их неприкосновенными. Его переполняла ненависть к Эрику, и если до настоящего времени он не обращал внимания на ее удушающие приступы, то сейчас он чувствовал, что какая-то глубинная, сокровенная часть его была отравлена, заражена ею, как смертельной болезнью. Он слегка презирал этого полного ненависти Жюльена, ревниво следившего за Клариссой точно так же, как это делал Эрик. И когда он под столом придвинул ногу к ногам Клариссы, это произошло вопреки его воле, вопреки ее воле, ибо столь вульгарные доказательства их союза претили ей. Если сейчас она отодвинет ноги и взглянет на него, не презрительно, нет, это чувство ей незнакомо, но обиженно, что ему тогда делать? Ведь он не сможет ни убрать свою ногу, ни прижимать ее к Клариссиной. Тем не менее он все-таки подвинул ногу, впервые в жизни совершая что-то вопреки собственной воле, рискуя счастьем, успехом, вопреки собственной этике и вразрез со своими желаниями. Он напрягся, встретив обращенный к нему удивленный взгляд Клариссы, и его собственный взгляд стал замкнутым и упрямым, как вдруг их колени соприкоснулись и он ощутил, как нога Клариссы проскальзывает под его ногу, прижимается к ней, а в это время Кларисса повернула к нему улыбающееся и одновременно обеспокоенное лицо, лицо, преисполненное признательности!.. От этого Жюльен замер, сердце его куда-то провалилось, погрузилось в бушующее пламя неизбывной нежности, и в секунду прозрения, спутника счастья, что зовется слепым, он понял, что погиб навеки, стал ее вечным рабом. «Так, значит, тут дам ножкой жмут и при этом еще и краснеют», – услышал он голосок, насмешливый и умиленный, комментировавший его действия, просто для очистки совести.

Во время стоянки в Пальме, окутавшей судно фиолетовым туманом, предусматривался концерт Шостаковича, где Кройце должен был исполнять партию фортепиано, а двое бойскаутов – ему аккомпанировать. Дориаччи предстояло петь Малера, и можно было предположить, что петь она будет что-то другое. Это был предпоследний концерт – последний планировался на следующий день в Канне, куда они должны были прибыть в конце дня. Атмосфера круиза внезапно изменилась: внезапно все обнаружили, что он подошел к концу. Пассажиры обоих классов занимали свои обычные места и принимали свои обычные позы с чувством сожаления. Усаживаясь за фортепиано, Ганс-Гельмут имел вид еще более торжественный, чем обычно, словно панцирь, обеспечивающий его толстокожесть, вдруг уловил перемену в атмосфере. Когда он положил руку на клавиши, Жюльен сидел лицом к Клариссе по ту сторону круга, как это было в первый день. А Симон и Ольга опять, как тогда, расположились позади четы Летюийе. Одинокий Андреа сидел в кресле, само собой разумеется, в кресле, ближайшем к микрофону, предназначенному для Дориаччи, а Боте-Лебреши устроились сбоку, в первом ряду, чтобы Эдма могла наблюдать за клавиатурой рояля и смычками скрипок. Всего восемь дней назад, отплыв из Канна, участники круиза рассаживались в том порядке, что и сегодня; теперь им казалось, что с тех пор прошла почти что вечность. Они осознали, что через двадцать четыре часа вынуждены будут расстаться с попутчиками, которых узнали так недавно и так поверхностно; понимали, что, в сущности, так ничего и не знают о них, хотя еще полчаса назад полагали, что полностью их раскусили, – эта иллюзия оказалась на поверку самоуверенной глупостью. Каждый вдруг обнаружил, что перед ним чужие люди. Своего рода робость, овладевшая участниками круиза, заставляла самых безразличных бросать украдкой любопытные и удивленные взгляды, это была последняя попытка установить взаимопонимание, последнее проявление любопытства, но сейчас в отличие от дня отплытия стало совершенно ясно, что оно уже никогда не будет удовлетворено. Это привносило в атмосферу вечера оттенок печали, окружало своего рода меланхолическим ореолом.

Первые же ноты, извлеченные Гансом-Гельмутом Кройце из своего фортепиано, вызвали новый прилив меланхолии. Через две минуты не осталось слушателя, который не опустил бы глаза, пряча нечто очень личное, потаенное и сейчас вдруг высвобожденное этой музыкой.

Грандиозный и неправдоподобно романтический пейзаж представлял собой контраст этому концерту, в течение которого Кройце непрестанно вызывал, извлекал из клавиатуры четыре или пять сладкозвучных и грозных нот, те самые четыре ноты, которые пробуждают в памяти детство, летние лужайки, залитые дождем, города, пустеющие в августе, найденные в ящике комода фотографии или любовные письма, над которыми смеются по молодости лет; и все это рояль рассказывал языком диезов, тонких нюансов, полутонов; и рояль вел свою тему умиротворенно, словно делая признание или перебирая счастливые воспоминания, ставшие нежными до грусти, и безвозвратные, и окрашенные печалью.

Каждый погружался в собственное прошлое, счастливое для одних и безрадостное для других. Предаваясь воспоминаниям, которые он с уверенностью мог отнести к радостным и невинным, Жюльен никогда не вызывал в памяти ни ночей, проведенных за игрой, ни женских тел, ни картин, которыми он подростком любовался в музеях. Перед его мысленным взором возник пляж на побережье Бискайского залива; лето, когда ему исполнилось девятнадцать лет; серый песок пляжа, окаймленный почти такой же серой пеной; он сам, в свитере, полном песка, с обкусанными ногтями; ощущение, что он, Жюльен, – лишь временный гость в своей собственной телесной оболочке, полной жизни и вместе с тем тленной; переполняющая его пьянящая, беспричинная радость. Точно так же Симону Бежару припомнился не Каннский фестиваль, не зал, кричащий «браво!», не прожектора, направленные на него, не фотовспышки и даже не маленький мальчик, таскавшийся по затемненным залам с утра до вечера, нет, ему припомнилась полноватая женщина, которую звали Симоной, которая была старше его, которая любила его до безумия, как признавалась она сама, которая ничего от него не требовала, кроме того, чтобы он был самим собой, Симоном Бежаром, припомнилось, как они целовались на перроне перед отъездом в Париж. Женщина, которую с высоты своих восемнадцати лет и вагонных ступеней он счел несколько провинциальной и даже слегка ее застыдился.

Эта музыка ласкала и терзала. Она напоминала каждому из слушавших о хрупкости его существования, о его потребности в нежности, окрашенной горечью – результатом ошибок и неудовлетворенности, составляющих жизнь человека. Кройце замер, поднялся с табурета, резко и стремительно поклонился, чуть не переломившись при этом пополам, выпрямился, весь красный, ибо кровь мгновенно прилила к его голове, и лишь через несколько секунд раздались обычные аплодисменты и крики «браво!», причем хлопки показались ему жидкими, неуверенными и даже какими-то недоброжелательными, хотя и длились до бесконечности. Дориаччи, которая должна была выступать сразу же после него, появилась только через час, и, несмотря на то что уход со сцены Кройце затянулся на добрых полчаса, никто из публики не протестовал и не раздражался.

Чарли три раза стучался в каюту Дориаччи во время этого непредвиденного антракта, и все три раза удалялся, даже не попытавшись, вопреки своему обыкновению, прижать ухо к двери. До него доносились не обрывки обычного спокойного разговора, а какие-то бесстрастные речитативы, произносимые Андреа на одном дыхании, словно без знаков препинания, их тональность не давала ни малейшего понятия об их содержании. И хотя Чарли каждый раз ждал у дверей минуты по три после своего: «Я за вами», он услышал только однажды ответ Дориаччи: она говорила отрывисто и очень тихо, несмотря на все богатство колоратуры. И он удалился, покачивая головой и, к своему удивлению, переживая за Андреа. Досадуя на самого себя за эти переживания, он тем не менее желал Андреа благополучного завершения его романа. «Я слишком хороший», – печально бормотал Чарли себе под нос и посмеивался над собой, и совершенно несправедливо, ибо он, Чарли Болленже, был человеком большой души, и он расстроился бы гораздо сильнее, если бы отчетливо расслышал то, что произносили эти приглушенные голоса.

– Вам нужна мать, – заявляла Дориаччи в начале этого объяснения, так долго откладывавшегося. – Вам нужна мать, а я уже не в том возрасте, чтобы играть матерей: в моем возрасте пора не играть, а быть ими. Только маленькие девочки в возрасте до двадцати пяти лет, а мне несколько больше, могут играть матерей с мужчинами всех возрастов. Я не могу заставить себя быть сентиментальной, не могу приспосабливать свое поведение к ситуации заведомо тупиковой. Не надо предаваться бесплодным мечтам. Вы меня понимаете? Теперь я ищу скорее защитника, мой дорогой Андреа. Мне пятьдесят два года, и я ищу отца, быть может, потому, что у меня его не было, или, скорее, потому, что их было слишком много – сама не знаю, и мне это безразлично. Я не верю, чтоб вы смогли бы сыграть отца, равно как все те джентльмены, с которыми я встречалась с десяти лет. За неимением отца я кинулась на жиголо, на мальчиков-игрушек, но и на эту роль вы не подходите, мой дорогой, вы слишком чувствительны, чтобы быть игрушкой. Дорогие безделушки не смогут поддерживать ваш дух. Но ничего другого я вам предложить не могу. Вы хотите женщину, я же вам могу предложить только приданое.

Она говорила не останавливаясь, однако голос ее звучал дружелюбно и ласково, после чего надолго замолчала, и тишину наконец нарушил Андреа.

– Мне все равно, что вы можете и чего вы не можете, – проговорил Андреа безжизненным голосом. – Это не касается меня так же, как не касается и вас. Вопрос стоит так: «Любите ли вы меня?», а вовсе не: «Можете ли вы меня любить?» Я вовсе не прошу вас сделать выбор, я прошу вас лишь отдаться чувству. Разве невероятно, чтобы я сделал вас счастливой против вашей воли?

– Мне уже никто ничего не сделает – увы! Я больше не могу, – терпеливо возразила Дориаччи. В этот вечер она выглядела великолепно – в черном декольтированном платье, которое делало ее изящнее и открывало гладкие белые плечи, что придавало ей романтический облик, несмотря на всю ее полноту и переполняющую ее жизненную силу. – Я уже в таком возрасте, когда не можешь жить без оглядки. Когда чувства подчиняются воле, и обратного пути тут нет. Это старость, Андреа. Представьте себе: не любить того, кого можешь любить, и не желать того, кем ты можешь обладать. Это называется мудрость. Клянусь вам, это отвратительно, но это так. Я обладаю здравым смыслом и при этом цинична. Вы обладаете здравым умом, но при этом вы восторженны. Вы можете себе позволить расплачиваться за великие страсти, даже за несчастные, поскольку у вас все впереди, вы успеете заставить других расплатиться за доставленное вами наслаждение. А я уже нет. Допустим, я вас люблю. Вы меня бросите – или я вас. Но у меня уже никогда не будет времени полюбить кого-то другого после вас, а я не хочу умирать с горьким чувством. Мой последний любовник был без ума от меня, но бросила его я, и это было десять лет назад.

Изумленный Андреа слушал ее рассуждения в отчаянии, но одновременно и с восхищением и даже благодарностью, ибо впервые она развивала перед ним свою мысль логично и последовательно. Прежде она ограничивалась тем, что немногими отрывочными фразами или отдельными словами обозначала причудливую канву собственных размышлений. Сегодня она изменила своим привычкам, но, как оказалось, лишь для того, чтобы объяснить ему, что она его не любит и что она не может его любить…

– Но если вы не можете меня любить, – простодушно воскликнул он, – не любите! В конце концов, я смогу надеяться, и я вас не покину. Меня не надо будет обхаживать, поскольку я не буду опасен. Обращайтесь со мной как с презренным жиголо, если вам так приятнее, мне все равно, что обо мне подумают… Мне наплевать на то, что обо мне подумают, лишь бы видеть вас… Более того, я достал денег и могу теперь сопровождать вас в Нью-Йорке, – продолжал он фатоватым тоном, фатоватым и в то же время испуганным.

– Чтобы я жила с вами, не любя вас?.. Мысль стоящая! Но вы слишком скромны, мой дорогой Андреа, в этом-то и таится опасность.

– Вы хотите сказать, что могли бы меня полюбить по-настоящему? – спросил Андреа, и лицо его осветилось, на нем появилось выражение удивленной гордости.

Дориаччи задумалась и даже, пожалуй, встревожилась.

– Да, я, конечно, могла бы. А пока что мне хотелось бы дать один очень хороший парижский адрес, дорогой Андреа, чтобы избежать драмы, а для меня это драма. Графиня Мария делла Мареа живет в Париже уже десять лет. Она очаровательна, богаче меня и моложе, и она с ума сходит по блондинам с голубыми глазами, таким, как вы. Она только что бросила любовника-шведа, эдакого чересчур корыстного мальчугана… слишком уж он явно это показывал. Она женщина веселая, у нее много друзей, ваша карьера в Париже будет обеспечена… Не надо грустить и делать вид, будто это вас шокирует, умоляю; ведь вы сами мне рассказывали о вашем воспитании и ваших амбициях…

И тут-то она увидела Андреа по-настоящему: окаменевшее лицо, почти уродливое из-за исказившего его отчаяния, оставившего на нем складки, морщины, искривившего губы, безобразно изменившего линию щек и подбородка. Он вышел, а Дориаччи погрузилась в размышления о том, что Андреа не должен быть последним, кто останется в ее памяти. Она бы, пожалуй, хотела этого, призналась она своему отражению в зеркале, глядя на него с расстояния трех метров. Но она пожелала себе этого в гораздо меньшей степени, как только подошла поближе и увидела в зеркале пятна, морщины, мешки под глазами – наглядное подтверждение ее сегодняшних речей.

В конце концов пассажиры, поначалу просто удивленные, почувствовали себя обиженными, из обиженных оскорбленными, а оскорбившись, вознегодовали. Тем не менее дверь каюты Дориаччи оставалась закрытой, запертой изнутри на задвижку, ибо там решались проблемы чувств, в частности, проблемы Андреа. И, несмотря на все свое влечение к молодому человеку, Чарли не почувствовал ревности, увидев, как тот выходит из проклятой каюты, с лицом, искаженным от бешенства, с опущенной головой, оглушенный горем, оставив за собой полуоткрытую дверь. Чарли пропустил его и в очередной раз постучал в дверь – более деликатно, чем намеревался. Пять раз он уходил, и возвращался, и стучал по-прежнему слабо, несмотря на просьбы и распоряжения, полученные им на палубе. Чарли прекрасно знал, что произойдет: Дориаччи все равно появится на сцене, слегка поломается и одарит пассажиров ослепительными улыбками признательности за долготерпение. Она преспокойно споет, а ему, Чарли, станет стыдно за то, что он пять раз подряд пытался лишить чудесную Дориаччи необходимого ей отдыха. Тем не менее он выжидал у дверного проема. Наконец Дориаччи показалась на пороге; ее лицо выражало гнев и даже бешенство. Она прошла мимо Чарли, не говоря ни слова, не оглянувшись (и уж тем более не извинившись), и проследовала на сцену, как идут на битву. И лишь пройдя почти весь путь до сцены, она, не оборачиваясь к Чарли, а просто чуть откинув голову, бросила ему: «Вы действительно настаиваете, чтобы я пела перед этими кретинами?» (она употребила другое слово, гораздо более крепкое) – и поднялась на сцену, не дожидаясь ответа.

К моменту ее появления публика достигла стадии беспокойного возбуждения. По рядам прошелестел шепоток. Ольга Ламуру со смущенным видом начала аплодировать, тем самым подавая пример отдельным нетерпеливым личностям, пример, которому Симон следовать отказался. «Скоро он мне за это заплатит», – подумала она, откровенно позевывая и в энный раз поглядывая на свои часики. Однако она тотчас же приняла вдумчивый вид, едва только увидела прибывшего «в порядке эстафеты», как выразилась про себя, посланца опаздывающей, Андреа, Андреа такого бледного, прямо-таки позеленевшего, каким он ни разу не был до этого. Андреа, который позволил себе рухнуть в кресло рядом с четой Летюийе, ближе к Клариссе. Ольга заметила, как та, встревоженная, наклонилась к нему, что-то ему сказала и взяла его руку в свои.

– А я-то была уверена, – заявила Ольга Симону, – что это Жюльен Пейра пришелся по сердцу вашей подруге Клариссе…

– Но это и есть Жюльен Пейра, – проговорил Симон, провожая взглядом взгляд Ольги. – А! – сообразил он. – Андреа просто нуждается в утешении, вот и все… Должен сказать, что я считаю Клариссу женщиной, замечательно умеющей утешить мужчину.

– Не каждого, – бросила Ольга с коротким смешком, и Симон нерешительно запротестовал.

– Что вы хотите этим сказать?

– По ее мужу не скажешь, что он находит утешение… Во всяком случае, не у нее.

Настала тишина, которую с усилием нарушил Симон, произнеся почти неслышно:

– Не знаю, что за удовольствие вы получаете, ведя себя со мной таким безобразным образом… Но за что вы меня упрекаете, если отвлечься от ваших злобных выходок?

– За ваше отчуждение от меня, – жестко проговорила она. – Вы думаете только о собственном удовольствии и, согласитесь, не обращаете внимания на мою карьеру.

– Однако… – возразил Симон, позволивший втянуть себя в дискуссию, результат которой будет всегда в ее пользу, и он это прекрасно знал. – Однако я же хотел поручить вам главную роль в моем следующем фильме, и вам это известно…

– Поскольку вы надеетесь меня удержать, перебрасывая с одной роли на другую и эгоистично подменяя мою частную жизнь жизнью профессиональной. Вот и все.

– Короче говоря, в чем вы меня упрекаете: в том, что я вам не даю роли, или в том, что я вас ими заваливаю? Эти положения явно противоречат друг другу.

– Да, – заявила она с холодным презрением. – Да, явно противоречат, но мне все равно. А вас это раздражает?

Следовало бы встать и уйти и никогда больше с нею не встречаться. Но он остался сидеть, съежившись в своем кресле. Он разглядывал руку Ольги, запястье Ольги, такое хрупкое, такое нежное на ощупь, такое детское в своей миниатюрности. И он был не в состоянии, он был не в состоянии встать и уйти. Он отдал себя на милость этой карьеристки-старлетки, которая временами бывает такой нежной, такой наивной, такой беззащитной, что бы она там ни говорила.

– Вы правы, – проговорил он. – Это не столь важно, но мне бы хотелось…

– Тихо… – сказала Ольга, – тихо… Прибыла Дориаччи. И, похоже, она чувствует себя не слишком уютно, – добавила она вполголоса и инстинктивно втянула голову в плечи.

И, действительно, прибыла Дориаччи. Она вошла в световой круг, со своим низким лбом, с лицом, загримированным и искаженным гневом, с опущенными уголками губ, с тяжелым подбородком. При виде этой фурии воцарилась потрясенная, беспокойная тишина, зрители опасались, не на них ли обращен ее гнев. Они вздрагивали в своих плетеных креслах, и даже Эдма Боте-Лебреш, которая открыла было рот, тут же медленно его закрыла. Кларисса машинально сжала руку Андреа, который, казалось, даже не дышал и чья неподвижность ее пугала. Он глядел на Дориаччи блестящими, круглыми глазами, как у зайца, ослепленного светом фар.

Более всех поражен был Ганс-Гельмут Кройце, сидевший у рояля с видом оскорбленного достоинства, ведь ему, звезде музыкального мира, вдруг пришлось ждать. Он поднялся с видом мученика по прибытии Дивы, полагая, что является центром всеобщего восхищения и сострадания. Однако взгляды толпы были направлены в другую сторону, на эту бешеную, полуголую дуру, и Ганс-Гельмут легким хлопком оторвал ее руку от партитуры, желая напомнить ей о ее обязанностях, но она, казалось, не обратила на это никакого внимания. Она схватила микрофон залихватским жестом певички из кафешантана. Она окинула толпу взглядом своих цепких, сверкающих, черных глаз, который в итоге остановила на Кройце.

– «Трубадур», – произнесла она холодным, хриплым голосом.

– Но… – зашептал Ганс-Гельмут, похлопывая лежащую на пюпитре брошюрку, – сегодня у нас будут «Военные песни»…

– Акт третий, сцена четвертая, – уточнила она, ничего не слыша и не слушая. – Начали.

Ее короткие, отрывистые слова звучали до такой степени повелительно, что Кройце без возражений уселся за инструмент и заиграл первые такты сцены четвертой. Жалобное покашливание за спиной напомнило ему о существовании двоих пятидесятилетних учеников, поджидавших его сигнала, держа инструменты наготове, словно вилы. И он раздраженно пролаял: «„Трубадур“, акт третий, сцена четвертая», даже не взглянув на них, и они немедленно повиновались. Едва прозвучали первые такты, как голос Дориаччи поднялся почти до крика, и внезапно очарованный Ганс-Гельмут понял, что сейчас услышит прекрасную музыку. Все было позабыто. Он позабыл, как он презирает эту женщину. Напротив, он поспешил услужить ей, помочь, поддержать. Он полностью подстроился под ее ритм, под ее капризы, под ее указания. Он был ее слугой, ее пылким и восторженным почитателем. И Дориаччи сразу же почувствовала это, ее голос повелевал, царил, просил, подавал знаки виолончели и скрипке, подгонял их и задерживал. Она позабыла про их носки, про их икры, про их тупость; они позабыли про ее капризы, про ее бешеный нрав и про ее беспутство. И на протяжении десяти минут эти четверо любили друг друга и были счастливы вместе, как никогда в жизни.

Кларисса сжимала нежную руку Андреа в своих руках, она сжала ее покрепче под великолепное пение Дивы, горло ее сжалось то ли от подступающих слез, то ли от желания заниматься любовью. Для Андреа это было потрясением, на него действовал каждый элемент этой музыкальной красоты, вся эта красота в целом, красота, которой он должен был вот-вот лишиться; а сама Кларисса возжелала Дориаччи, жаждала до нее дотронуться, прижать ее к себе или прижаться лицом к этой напрягшейся, горделивой шее, а ухом к ее сердцу и услышать, как рождается, крепнет и вырывается на волю этот всемогущий голос, с тем же сладострастным наслаждением, какое может подарить ей мужчина.

Наконец, Дориаччи взяла свою предпоследнюю ноту, высокая – на грани голосовых возможностей, – она звучала над головами пассажиров, словно грозное предупреждение или какой-то дикий зов. Бесконечно. Эдма Боте-Лебреш бессознательно приподнялась в кресле, словно повинуясь этому неслыханному прежде зову, а в это время Ганс-Гельмут отвернулся от рояля, взглянул на нее через все свои очки; оба музыкантишки, ошеломленные, потрясенные, подняли смычки в воздух, скрипка под подбородком, виолончель в упоре руки; корабль при этом казался неподвижным, пассажиры безжизненными. И нота жила не полминуты, но целый час, целую жизнь, и тут Дориаччи резко замерла, чтобы взять наконец последнюю ноту, превосходившую все, чего присутствующие ожидали так долго. Корабль вновь пустился в путь, пассажиры разразились бурными аплодисментами. Стоя, они кричали: «Браво! Браво! Браво!», с лицами, выражающими незаслуженную гордость и чрезмерную признательность, как рассудил капитан Элледок, который, едва только начался весь этот гвалт, бросил встревоженный взгляд на море; мысль о том, что с другого судна можно увидеть всех этих неистовствующих пассажиров, столпившихся вокруг фортепиано, переполняла его стыдом. Слава богу, у берегов не было видно даже плохонькой лодчонки, и Элледок, утерев потный лоб, зааплодировал, в свою очередь, этой бабе визгливой, да еще и невежливой, ведь она ушла со сцены, даже не поприветствовав этих фанатиков, этих несчастных мазохистов, которые, между прочим, прождали ее целый час, а теперь хлопали с риском вывихнуть кисть. Но в конце концов именно за все за это они заплатили, признал Элледок, прежде, чем задать себе вопрос: что делает его фуражка на полу и что такое делал он сам, перед тем как начать аплодировать?

У Клариссы на глазах выступили слезы, заметил Эрик с досадой, как только удалилась Дориаччи. Сейчас он чувствовал себя гораздо лучше, гораздо увереннее в себе. Он уже не понимал, отчего его охватила столь нелепая паника перед обедом, ни тем более собственного страха перед ответом Клариссы. Конечно же, она ему ответит! И ответит отрицательно. Она будет все отрицать, отбиваться, и по ходу дела он выяснит правду. Пока еще ничего не произошло, он отдавал себе в этом отчет. Кларисса не способна на какие бы то ни было поступки, ни на хорошие, ни на дурные: Кларисса боится собственной тени, боится сама себя и презрительного отношения к своему телу – на самом деле красивому, нельзя не отметить. Можно к этому добавить, что эта уверенность в непривлекательности своего тела, эта потребность уродовать косметикой свое лицо порождены комплексом неполноценности… Все это не лишено комизма. Как Кларисса может его обмануть? Эта бедняжка Кларисса, стесняющаяся самой себя настолько, что не в силах вынести, если кто-то увидит, как она красит губы, эта Кларисса, с которой он – дабы не нанести ущерба ее скромности – занимается любовью только в темноте, а потом, словно стесняясь, уходит в свою постель (точно так же, как он покидал постели других женщин после всех этих дурацких, но необходимых упражнений, когда добрая половина рода человеческого, во всяком случае мужчины, изнывают от скуки, не осмеливаясь об этом сказать). И это вполне понятно… Эти хрупкие, изнеженные существа, которые искусно флиртуют и прикрываются собственной слабостью, больными нервами, идиотской сентиментальностью, чувствительностью, превозносимой до небес, животной преданностью, так вот, эти существа в настоящее время желают иметь избирательные права, водительские права, права на занятие государственных должностей, вплоть до самых высших, желают участвовать в спортивных соревнованиях (да, они дорого платят за это: их уже не хочется целовать!). Эти хрупкие, щебечущие создания, представляющие собой – взять хоть собравшихся на этом судне – алкоголичек и невротичных, как Кларисса, или невыносимых трещоток вроде Эдмы, или оперных людоедок типа Дориаччи, – все эти бабы выводят его из себя, и эта несчастная Ольга представлялась ему, пожалуй, наименее утомительной, поскольку она, по крайней мере, способна быть смиренной.

Ольга-то смиренна, зато Кларисса далеко не смиренна: она горда, но вовсе не из-за своего богатства. Увы, она горда в силу чего-то такого, что скрывается в ее внутреннем мире, что не становится достоянием повседневности и тут же отбрасывается: чувства, способностей, этических принципов, в общем чего-то такого, чему Эрик не знает названия и чья природа ему неизвестна. Эрик не мог точно определить, чем же эти качества разрушительны; эта уверенность в существовании сопротивления, молчаливого и решительного, глубоко законспирированного, поначалу забавляла Эрика, как война, одновременно открытая и молчаливая, затем это сопротивление стало его раздражать, поскольку он вынужден был признать, что неспособен проникнуть в его причины, ну а теперь все стало ему безразлично, ибо он полагал, что Кларисса потерпела поражение на других фронтах. Он даже полагал, что сопротивление в значительной части своей уже не существует, что от него отказались, как от устаревшего штандарта, но этот круиз показал, что сопротивление не только живет, но Кларисса даже время от времени слегка приподнимает его знамя, чтобы напомнить Эрику его цвета.

Именно в этот момент он решил приступить к действиям, однако ему помешала шумная музыка, раздающаяся из динамиков. Зазвучал старый слоу-фокс середины сороковых годов из фильма, который в свое время смотрели все: «Течение времени».

– Боже мой, – проговорила Эдма. – Боже мой, вы помните?

И она стала искать взглядом кого-нибудь, кто разделил бы с ней эти воспоминания. Но сейчас она не обреталась в привычном кругу своих старых друзей. Единственным, кто мог помнить эти годы, был Арман, но если бы Эдма спросила его, что произошло в тот или иной год, то услышала бы в ответ что-нибудь относительно слияния его заводов с бог его знает какими заводами, вот и все. Разумеется, она не считала возможным упрекать Армана в том, что он не помнит ни лица, ни фигуры Гарри Менделя, который был тогда ее любовником и вместе с которым она разыгрывала сцены из этого фильма, подражая мимике и интонациям обоих актеров, их тогдашних идолов. Якобы случайно она остановила взгляд на Жюльене Пейра, молча сидевшем в своем углу. Эдма полагала, что он страдает от неудачной любви, ведь большинству знакомых ей мужчин в любви никогда не везло.

– Мой дорогой Жюльен, вам ничего не напоминает эта мелодия, изысканная и меланхолическая? – спросила она дрожащим голосом, делая особый упор на последнем слове и закатывая глаза, точно вспоминая грустную, далекую тайну, которая, с учетом состояния Жюльена, могла бы его скорее тронуть, чем рассмешить.

Эдма все учла и решила воспользоваться своими преимуществами. Что собираются делать эти двое: он, этот глупый соблазнитель, и она, эта несчастная женщина, очаровательная и богатая? Даже она, Эдма, на сей раз не знала. Она знала только, что на месте Клариссы убежала бы с Жюльеном Пейра по первому же его зову! Но эти женщины нового поколения, в ее-то поколении женщины, слава богу, были еще женщинами… Они тогда не считали себя равными мужчинам, они просто считали себя гораздо более хитрыми, чем они. И если бы они тогда обладали правом голоса (женщины ее возраста и она сама), то они бы сделали выбор в пользу наиболее привлекательного кандидата, вместо того чтобы впутываться в политические дискуссии, кончавшиеся всегда вульгарнейшими указами или вето, не понятными нормальному человеку.

– Да, – сказал Жюльен, – так как же назывался этот великолепный фильм? Да, конечно, это мне напоминает «Касабланку»!

– Надеюсь, что вы тоже на нем плакали?.. Но, я уверена, вы мне скажете, что нет… Мужчины стыдятся признаться в том, что они тоже чувствительные натуры, и даже рвутся доказывать, что это не так. Какое отсутствие инстинкта…

– Чем вы хотите, чтобы мы хвастались? – проговорил Жюльен Пейра напряженным голосом, которого она прежде у него не слышала. – Умением страдать? А вы любите мужчин, которые плачутся?

– Я люблю мужчин, которые умеют нравиться, мой дорогой Жюльен! И вы, полагаю, хорошо это умеете, иначе вы бы не вскружили эту бедную головку. Знаете, почему я попросила поставить эту пластинку? Вы, такой чувствительный, вы знаете, зачем?

– Нет, – ответил Жюльен, невольно улыбаясь этому бесконечному потоку очарования, исходившему от Эдмы.

– Так вот, я ее купила, чтобы иметь возможность побывать в ваших объятиях, не сведя вас с ума… Разве это не мило? Разве это не свидетельствует душераздирающее самоуничтожение?..

Она говорила все это, смеясь и глядя на Жюльена своими сверкающими глазами, похожими на птичьи. И, несмотря на морщины, весь ее облик дышал молодостью и буйством желаний.

– Я вам не верю, – сказал Жюльен, подавая ей руку. – Но танцевать вы будете все равно со мной.

Торжествующе гоготнув, Эдма, стуча каблуками, двинулась вправо, и Жюльен, повинуясь ей, тоже сделал шаг вправо, и они, церемонно раскланявшись, устремились навстречу друг другу, сделали левый двойной поворот, который вновь поставил их лицом к лицу, остановились, взглянули друг на друга и расхохотались.

– Теперь вести буду я, – ласково проговорил Жюльен.

И Эдма, послушно закрыв глаза, подчинилась его осторожным движениям.

Эрик холодно взирал на эти дурацкие развлечения, но тут Ольга подняла его и потащила танцевать. Он попытался отделаться от нее почти невежливым отказом, но она положила этому конец, заявив коротко и ясно: «Не будет танцев, не будет картины». Кларисса тем временем попыталась заняться тем, что принято называть «кокетничать» с Симоном Бежаром, но в ответ получила от него извиняющуюся улыбку, улыбку сконфуженную и несчастную, отчего Клариссу пронизала острая жалость. И тут Чарли увлек ее на танец.

– Не то чтобы вы плохо танцевали, – заявила Эдма, высвобождаясь из рук Жюльена (подобно большинству мужчин, не умеющих танцевать по правилам, он прижимал партнершу к сердцу и плечу, тем самым закрывая ей обзор, словно это помогало выдать себя за умелого танцора; поскольку Эдма не видела, куда ставит ноги, то не ощущала, где именно они находятся). – Вы вообще не танцуете! Вы просто прогуливаетесь с женщиной! С женщиной, в которую вы утыкаетесь лицом вместо того, чтобы держать ее в объятиях. Возвращаю вам вашу свободу.

– Моя свобода… ну да… да, это теперь Кларисса, понимаете? Если ее нет рядом, я чувствую себя, как будто мне не хватает воздуха… от ее отсутствия.

– Даже так?

Эдма разрывалась между тщеславной гордостью по поводу того, что Жюльен открылся ей в своих чувствах, и легкой досадой, что не о ней он говорит с такой грустью и с такой горячностью. Высвободившись из рук Жюльена, она схватила Чарли за плечо, помешав ему демонстрировать свои таланты.

– Дорогой Чарли, – проговорила она, – вы, прекрасный танцор, освободите меня от этого нескладехи и его неумелых выходок! Прошу прощения, Кларисса, но ваш воздыхатель отдавил мне ноги до крови…

И она заняла позицию рядом с Чарли, оставив Жюльена и Клариссу лицом к лицу. Она не хотела оборачиваться – конечно, нет, – чтобы посмотреть, как они медленно сближаются друг с другом и так же медленно начинают танцевать, с той скованностью, с тем нарочитым безразличием, которые столь явственно выдают счастливых любовников. Жюльен и Кларисса двигались медленно и осторожно, словно каждый из них держал в объятиях фарфоровую фигурку, и не сводили друг с друга глаз. Ольга не преминула указать на это Эрику, прижимаясь к нему и изображая чувственность.

– Не будьте столь рассеянным, дорогой мой. Смотрите на меня более внимательно, пока вы держите меня в своих объятиях… Взгляните-ка, Жюльен Пейра, как он взволнован тем, что находится рядом с вашей супругой. Ему повезло, что вы не ревнивы…

– Вы поговорили о моей картине? – спросил Эрик после паузы, отведя взгляд от захватывающего зрелища.

– С Жюльеном я еще не разговаривала. Но я собираюсь сделать это завтра утром, возле бассейна: мы будем одни, и я буду меньше краснеть! А ему скажу, что хочу предложить картину Симону!.. Уверяю вас, это сойдет.

– Вы ведь актриса, насколько я знаю?

– Да, но я не уверена, что это знает Жюльен, – произнесла она, как отметил Эрик, с легким раздражением.

Но он промолчал и крепче прижал к себе Ольгу, ибо, поворачиваясь, заметил профили Жюльена и Клариссы.

Она танцевала, прижавшись к Жюльену, и ей казалось, что она прикасается к электрическому проводу высокого напряжения. Короткое замыкание превратилось бы для них в обновляющий удар молнии, способный сделать их счастливыми, несчастливыми, чужими. Жизнь была какой угодно, только не монотонной, и время, которое оставалось прожить – и казавшееся беспредельным еще неделю назад, – теперь, когда она собиралась его разделить с мужчиной, который ее желал, представлялось до ужаса коротким. Ведь ей предстояло показать Жюльену все пейзажи, все картины, дать ему послушать всю музыку, рассказать ему все истории, хранящиеся в закоулках ее памяти, о своем детстве, о своих духовных интересах, о своей чувственной жизни, о своем одиночестве. И ей показалось, что у нее не хватит времени рассказать все о своей жизни, какой бы она ни была заурядной, а вплоть до настоящего момента она считала ее безнадежно заурядной, и теперь, благодаря взгляду Жюльена, его желанию ее понять, ее принять со всеми ее воспоминаниями, ставшей настоящей жизнью, переполненной смешными происшествиями, странностями и грустными событиями, и все только потому, что у Клариссы появилось желание рассказать о ней кому-то другому. Этот мужчина, который держал ее в объятиях и дрожал, предчувствуя наслаждение и немного этого стыдясь, этот мужчина не только преподнес ей настоящее, не только пообещал будущее, но и отдал ей прошлое, сверкающее, живое, такое, которого она больше не будет стыдиться. Она импульсивно прижалась к нему, а он тихонько застонал ей прямо в ухо и пробормотал: «Нет, я тебя умоляю», прежде чем отступить на шаг, а она рассмеялась над его виноватым видом.

Время шло своим чередом. Эдма пошла танцевать пасодобль с Чарли. Даже капитан Элледок задумался, а не выйти ли и ему на танцплощадку, поддавшись уговорам Эдмы. Пары формировались и распадались независимо от того, кто с кем поднялся на борт «Нарцисса», и вдруг в музыкальной паузе резко прозвучал голос Ольги, отсутствовавшей перед этим минут десять.

– Мне хотелось бы знать, – воскликнула она звенящим голосом, – кто рылся у меня в шкафу! В моих вещах!

Воцарилась мертвая тишина, затем изо всех углов понеслось: «Как так?», «Что вы такое говорите?», «Это какая-то ерунда!», а танцоры недоверчиво смотрели друг на друга.

– Моя дорогая Ольга, все время кто-то уходил и приходил, – заявила Эдма, – за исключением меня. Когда я танцую, то танцую до рассвета. Что вы хотите сказать? У вас что-нибудь взяли? Деньги? Золото? Украшения? Все это представляется мне просто невероятным… Не так ли, капитан? Послушайте, Ольга! Так что же все-таки у вас взяли, моя дорогая? Люди не поднимают шума из-за пачки сигарет…

– У меня ничего не взяли, – заявила Ольга, побелев от гнева, отчего сразу же сделалась некрасивой, что лишний раз отметила Эдма. – Но у меня что-то искали. Кто-то совал нос в мои вещи… А я нахожу это отвратительным… Я не вынесу подобного бесчестья…

Голос ее поднялся до визга. И недовольная Эдма одним толчком усадила Ольгу в кресло, а затем дала ей выпить коньяку, чтобы привести в чувство.

– Но что у вас искали? – спросила Эдма с некоторой долей раздражения. – Есть у вас хотя бы малейшее представление о том, что можно было искать у вас?

– Да, – проговорила Ольга, опустив глазки. – И даже кто был этот человек… – продолжала она, подняв голову и уставившись на Симона.

Лицо у него было надутым и сердитым. Он пожал плечами и отвел взгляд.

– Но, может быть, – заколебалась Эдма, – это тогда дело сугубо частное?.. Если вы полагаете, что это Симон, то, может быть, вы избавите нас от этих семейных сцен, дорогая моя Ольга?.. Что, Симон отобрал у вас контракт? И вы его нашли в унитазе разорванным на мелкие клочки? И вы больше не будете героиней его ближайшего фильма?

– Этот «кто-то» искал грязные улики, чтобы оказывать на меня давление, – многозначительно проговорила Ольга, отчего, ко всеобщему изумлению, Арман Боте-Лебреш разразился смехом.

Начался этот смех с легкого вскрика, отчего все собравшиеся подскочили, за коим последовало столь же легкое ржание, воспроизводившее обычное ржание его жены. Ольга же продолжала, казалось, не замечая этого бестактного вмешательства.

– Этот «кто-то», само собой разумеется, слишком труслив, чтобы сознаться, но я бы предпочла, чтобы он сделал это на людях. Надо, чтобы каждый знал, чего стоит благовоспитанность и элегантность этого человека…

– И все же улики какого рода? – воскликнула Эдма Боте-Лебреш, внезапно выведенная из себя зыбкостью этих обвинений, а также дурацким смехом своего супруга, примеру которого, похоже, собирался последовать Чарли.

– Доказательства моей неверности! – воскликнула Ольга. – Вот что искали и вот чего не нашли! Я, наверное, пришла слишком рано, и следы замести не успели… И я нахожу все это отвратительным… отвратительным! – перешла она вновь на крик, отчего повизгиванья «сахарного короля» стали еще пронзительнее.

Кларисса, опершись о столик, за которым наподобие статуи Правосудия восседала Ольга, с самого начала этого скандала не сводила взгляда с Симона, и он показался ей похудевшим, постаревшим, растерянным и каким-то подавленным. Она взглянула на него свежим взглядом, и он ей напомнил ее саму, Клариссу, такой, какой она поднялась на борт восемь дней назад; ее саму, Клариссу, которая с торжеством сойдет с корабля точно так же, как он, Симон, на него взошел, влюбленный и считавший себя любимым. Клариссе показалось, что это она украла у Симона его добродушную уверенность в себе, что она обязана возместить нанесенный ему ущерб. Она видела, как старается Ольга его унизить, но не понимала причин подобной гнусности и подобной жестокости. И тут присущая ей с детства жалость к хромым собакам, пожилым дамам, одиноко сидящим на скамейках, грустным детям и вообще ко всем несчастненьким захлестнула ее, и она, к собственному величайшему удивлению, услышала, как ее уста произносят ту единственную фразу, которая могла помочь Симону.

– Это я, – проговорила она тихо и тем самым произвела эффект разорвавшейся бомбы.

– Вы?.. – переспросила Ольга.

И она поднялась, с растрепанными волосами, «с видом медузы», подумала Кларисса, отступая назад из опасения, что Ольга ее ударит.

– Да, я, – поспешно ответила она. – Я ревнива и искала письмо от Эрика.

Среди невероятнейшего шума, гама и галдежа, последовавших за этим заявлением, Кларисса проследовала мимо свидетелей скандала, по пути сжала руку Жюльену, который, глядя на нее во все глаза, улыбнулся ей в ответ, и ускользнула к себе в каюту. Там она рухнула на кушетку и закрыла глаза со странным ощущением триумфа. Пару раз она попробовала воспроизвести нелепый смех Армана Боте-Лебреша и после этих неудачных попыток заснула как убитая, до прихода Эрика.

За уходом Клариссы последовал настоящий скандал. Слышны были обрывки фраз, мало сочетавшихся с Верди и Шостаковичем.

– Что она собиралась делать в моей каюте? – восклицала Ольга в скорбном исступлении.

По сравнению с этим истерическим голосом голос Эдмы, светский, немного суховатый, немного ироничный, звучал, отметил Жюльен, как сама любезность и врожденная утонченность.

– Я не хочу, чтобы из меня делали дуру! – вопила Ольга. – Вы что, воображаете, что Кларисса и впрямь рылась у меня в каюте? Она не любит Эрика. Она его больше не любит, ей нужен Жюльен Пейра – вот он, здесь, – а не эта сволочь – месье Летюийе… И я ее понимаю, и я желаю счастья месье Пейра, я…

– Ольга!

Голос Эдмы более не был бесстрастным. Это был голос женщины, умеющей наводить порядок, за много лет привыкшей командовать, жестко и эгоистично, домашней прислугой, причем никогда никто не осмеливался послать ее ко всем чертям. Этот тон принадлежал женщине, которая в течение дня глаголы в повелительном наклонении употребляла раз в десять чаще, чем во всех прочих, и отдавала распоряжения своей горничной, своему повару, своему дворецкому, своему шоферу, при случае – водителю такси, продавцу, манекенщице, в чайном салоне, в магазинах, а по возвращении домой проверяла исполнение утренних распоряжений. Вопросительные предложения и настоящее время изъявительного наклонения в этом мире роскоши применялись крайне редко. Восклицательный знак, как правило, заменял вопросительный. О путешествиях и любовниках говорили либо в будущем времени, либо иногда в прошедшем несовершенном. А настоящее время, похоже, употреблялось лишь для того, чтобы снимать темы болезней и функциональных расстройств. Достаточно было этому голосу чуть подняться, как причитания Ольги смолкли, и на короткое время воцарилась тишина, которую сама же Эдма и нарушила.

– Так, прошу прощения, чего же вы хотите, моя малютка? Чтобы мы все упрекнули Симона за бестактность, которой он не совершал? Чтобы мы обвинили во лжи Клариссу Летюийе? Такого рода признания никому не доставляют удовольствия, как вы прекрасно можете себе представить. Итак, что же вы хотите сказать? Что Симон – лгун, а Кларисса – мазохистка? Вам следовало бы пойти проспаться.

– Все это просто смешно. Смешно и отдает дурным вкусом!

Восклицание Эрика прошло незамеченным. Он послужил, не желая того, поводом для конфликта и теперь чувствовал себя пешкой в чужой игре. Он бросил злобный взгляд на Симона, на сей раз бледного, а не красного, съежившегося в своем кресле и которому Жюльен как раз в этот момент протягивал стакан, словно бойцу, получившему ранение.

– Это не Кларисса, – заявил Симон, возвращая свой стакан Жюльену, точно бармену, подумал Эрик, или скорее как тренеру, подумал Жюльен.

Он испытывал безмерную жалость к Симону Бежару, беспечно отправившемуся в своей первый круиз богатого человека, радующемуся своему успеху в Канне, своей очаровательной любовнице, своему будущему; к Симону Бежару, который в воскресенье сойдет в Канне раненный, лишившийся нескольких миллионов и, хуже того, лишившийся какого бы то ни было доверия к девическому сердцу. К Симону, который, несмотря на свои собственные переживания, пытался объяснить ему, Жюльену, что Кларисса не ревнует своего мужа. Жюльен внезапно испытал приступ нежности к Симону, подобного которому, насколько он помнил, он не испытывал, начиная с третьего класса. На самом деле, у Жюльена повсюду были приятели, но не было друзей, причем одних приятелей он заполучил в мире шулеров, и его выводили из себя их мелкое тщеславие и трусость, а других – среди людей приличных, которым никогда не смог бы объяснить происхождение своих доходов. Симон Бежар будет добрым другом. К тому же и Кларисса его любила.

Страницы: «« ... 56789101112 »»

Читать бесплатно другие книги:

Частный трейдинг или proprietory trading пока еще мало освещен в русскоязычной литературе. По сути д...
Современные технологии позволяют нам общаться и работать таким образом и в таком темпе, который рань...
Новая книга от фаворита крупнейших отечественных литературных премий 2009–2010 годов Романа Сенчина....
Острослов Винс Новал вечно пьян, вечно бит, но он на удивление талантливый частный детектив, хоть и ...
Храм Ханумана, пуп Земли… операторский зал, в котором находится кристалл управления альтернативными ...
Он живет на периферийной планете, консультирует видеосериалы, у него непростая личная жизнь, его при...