Женщина в гриме Саган Франсуаза

Но стоило ей залезть на стул, как она различила шаги одного человека, хромая, удалявшегося от двери, шаги явно принадлежали только одному человеку, и тут Дориаччи, уже три месяца подряд исполнявшая Верди, решила, что Андреа мертв.

– Андреа?.. – выдохнула она через дверь.

– Да, – раздался голос молодого человека, причем так близко, что Дива даже отшатнулась.

Ей показалось, что она ощущает его горячее дыхание у себя на плечах, у себя на шее, она почувствовала, как его лоб истекает горячим потом схватки, не похожим на пот любви, холодный и соленый. Она подождала, не попросит ли он открыть дверь, но этот сумасшедший молчал, глубоко и порывисто дыша. Она представила себе эти прекрасные губы, обрамляющие белые зубы, она представила себе маленькие капельки пота над верхней губой, и она припомнила крошечный белый рубец на виске от падения с велосипеда в двенадцать лет, а с того времени тоже прошло двенадцать лет, и вот она, превозмогая себя, позвала его первой.

– Андреа, – прошептала она.

И внезапно она взглянула на себя со стороны: полуодетая, в одном лишь пеньюаре, прижавшаяся к двери, по ту сторону которой стоит очень красивый молодой человек, весь в крови. Молодой человек, который на самом деле абсолютно не похож на всех прочих, отрешенно подумала она, поворачивая ключ в замке, чтобы впустить Андреа. Андреа, со страшным синяком под глазом, с ободранными пальцами, припал к ее плечу и испачкал кровью ее ковер… Молодой человек, которого она, помимо собственной воли, стала целовать в плечо и в волосы, молодой человек, который тихонько стонал и сразу же нарушил порядок в ее спальне и ее уединение в надежде, что когда-нибудь сможет привести в беспорядок ее жизнь.

На протяжении почти шести дней Андреа на оставляло ощущение, будто он представляет собой некое препятствие, камень преткновения, в легкой, остроумной, искрометной комедии. Сейчас же у него, напротив, появилось впечатление, будто он единственный, кто способен воспарить над грубой реальностью, единственный, кто свободен судить, наподобие поэтов-романтиков, кто способен судить этих могущественных роботов, чья единственная свобода сводится к тому, чтобы при помощи своих денег делать еще немного денег. Короче говоря, он чувствовал себя то провинциалом среди парижан, то французом среди швейцарцев. Только Дориаччи и Жюльен Пейра избежали этой заразы: Дориаччи свободна по своей натуре и таковой пребудет до конца жизни, хотя свободной до конца она чувствует себя на сцене, глядящей в темный зал, где она поет перед людьми без лиц, ослепленная лучами прожекторов. Андреа мечтал о том, как увидит ее исполнение, мечтал о том, как окажется в ложе, где он один будет в смокинге, в окружении мужчин в мундирах и декольтированных женщин. Он услышит, как из соседней ложи донесется: «Она очаровательна… Какой талант, какое глубокое понимание текста и т. д.», и будет молчаливо гордиться ею. Может случиться и так, что какой-нибудь зануда, сидя рядом, заявит, будто не понимает, что в ней такого нашли, в этой Дориаччи, и станет говорить о ней плохо. Но Андреа и не пошевельнется, ибо поднимется занавес и Дориаччи выйдет на сцену под крики: «Браво!», среди которых она распознает и «браво!» Андреа. И тут она примется петь. А в антракте, чуть позднее, этот критически настроенный тип повернется к своим друзьям и с глазами, полными слез, скажет: «Какая красота! Какое чудесное лицо! Какое совершенное тело!», и эту последнюю фразу Андреа постарается как можно быстрее пропустить мимо ушей, почувствовав себя капельку виноватым, но в чем? А еще один полоумный начнет выяснять, как познакомиться с Дориаччи, можно ли с ней переспать и т. п., начнет говорить о ней вкривь и вкось, пока сосед не укажет на Андреа пальцем и не станет ему что-то нашептывать, и от этого зануда побагровеет и начнет здороваться с Андреа, а тот улыбнется ему в ответ со всей снисходительностью счастливого человека.

Да, счастливого, но пока что он еще не познал счастья, счастья, не замутненного ничем. Ибо мало того, что Дориаччи соответствовала мифам, сочиненным про нее Андреа, она еще соответствовала его внутренней сущности и, что самое странное, его возрасту.

Профессия режиссера-постановщика обогатила Симона Бежара, как минимум, одним свойством: мужеством. В двенадцать часов дня он мог потерять всякую надежду на успех снимаемого им фильма, а в тринадцать часов в баре Фуке он обращал к нелюдимым, мрачным старцам, торчащим на высоких табуретах (и всегда готовым посмеяться над чужим несчастьем), свое улыбающееся лицо и выдавал им анекдот, если не остроумный, то, по крайней мере, веселый. Короче говоря, Симон научился правильно себя вести в случае неудачи, что для Парижа большая редкость, и три женщины на корабле сумели это оценить. Забавно было думать, что именно благодаря своей профессии, пользующейся дурной славой и считающейся вульгарной, Симон Бежар стал вести себя как джентльмен и выглядеть таковым в глазах Эдмы и Дориаччи. И стоило Симону замолчать более чем на три минуты – установленный им предел тишины, – они встревожились, принялись за ним ухаживать, и когда его обласкали, когда его заставили засмеяться, когда каждая из них дала ему понять, что по-настоящему его понимает только она, они наконец оставили Симона в покое, в какой-то мере вернув ему уверенность в себе. Одна лишь Кларисса ни о чем с ним не разговаривала. Она ему улыбалась одними глазами, передавала ему лимонад и шотландское виски, решала с ним кроссворд – в глазах Симона кроссворды символизировали их чувственный мир, – однако Кларисса оставалась непонятной, ускользающей и настолько безразличной, что это уже стало раздражать Симона: он не любил, когда женщина брала над ним верх.

По прибытии в Беджайю он воспользовался тем, что Ольга и Эрик сошли на берег, чтобы отправить срочную корреспонденцию по почте, и атаковал Клариссу. Ограниченное время разговора вдохновило его на сочинение продуманно-многозначительных фраз, следствием которых были длиннейшие паузы и умолчания. И поскольку он ходил вокруг да около на протяжении нескольких минут, подавленный самой мыслью о том, что Кларисса не знает правды (а Симон провалился бы сквозь землю со стыда, если бы решился ее открыть), она была вынуждена, чтобы помочь ему, сама снять тему.

– Нет, нет, мой дорогой Симон, мы с мужем больше не любим друг друга. Для меня это не имеет никакого значения.

– Да, вы женщина смелая! – заявил Симон, подсаживаясь к ее крохотному столику, на котором возвышалась бутылка виски, однако более полная, чем обычно, и менее важная для Клариссы, чем обычно. – Мне можно здесь остаться? – спросил он. – Я вам не сильно помешаю?

– Вовсе нет, – начала было Кларисса, но всем ее формулам вежливости был положен конец раскатистым смехом Симона.

– Самое веселое то, что мы можем вовсе друг с другом не разговаривать!.. И не мешать друг другу мы тоже сможем, потому что не подпустим никого постороннего! В этом круизе у нас есть нечто объединяющее: нас обоих по-крупному обма…

– Хватит!.. Симон, хватит, – перебила его Кларисса. – Вы же не собираетесь переживать из-за этой смехотворной истории, истории, которая длилась всего два дня!.. Да на том и кончилась, как для Ольги, так и для Эрика. Подумаешь, событие – порыв похоти. И если бы они сами об этом не сказали, никто бы и не узнал.

– Вот именно это меня и расстроило, – проговорил Симон, опустив глаза. – То, что Ольга даже не попыталась меня пощадить; она рассказала мне все, и ей было совершенно наплевать, причиняет она мне этим боль или нет. Да, кстати, а ваш очаровательный муж тоже вам обо всем поведал, не так ли?

– «Поведал» – нет, ни разу!.. Зато «дал понять» – раз пятнадцать, а то и больше…

– Значит, ваш муж тоже дерьмо редкостное? Клянусь вам, милая Кларисса, я говорю объективно.

– Я не ощущаю в себе права на подобную объективность, – заявила Кларисса. – Эрик мой муж, и, прежде всего, между нами существует договор взаимного уважения…

Кларисса говорила твердым тоном, и это вывело Симона из себя:

– Но ведь, по правде говоря, поскольку он сам не соблюдает этот договор…

– Мне всегда трудно презрительно относиться к кому бы то ни было, – начала Кларисса, но ее прервал Чарли, который загадочно закатывал глаза и буквально бил копытами.

– Я вам хочу кое-что показать, – проговорил он, прикладывая палец к губам. – Нечто великолепное.

И он повел их в каюту Жюльена, который в это время играл в теннис с Андреа, где показал им Марке с тысячами утомительных комментариев восторженно-назидательного характера, однако ни Симон, ни Кларисса не сделали попытки уйти: Симон потому, что вглядывался в картину и, рассматривая ее, оценивал по-новому, на основе того, что ему дала музыка, любовался ею; а Кларисса в это время глядела на окружавший ее беспорядок, на голубую рубашку поло, на комнатные туфли, на смятые журналы, на окурки в пепельнице, на валяющиеся на полу запонки, на весь этот бедлам, обычный скорее для студента, чем для взрослого мужчины, который вызывал у нее в памяти облик самого Жюльена и пронизывал будоражащими (но необыкновенно приятными) ощущениями. Впервые у нее появилось желание покровительствовать Жюльену, а не быть лишь объектом его покровительства. Это потому, подумала Кларисса, что она лучше него складывает рубашки и умеет поддерживать порядок. Она с признательностью и пониманием вспомнила о трех бутылках виски, спрятанных в его ванной. Она искренне наслаждалась Марке вместе с Симоном. Но хотя он был прекрасен, по-настоящему она его не видела и не способна была даже приблизительно его оценить, чего от нее все время требовал Чарли. В память ей врезалась одна-единственная деталь на картине: женщина, заворачивающая за угол, и в силу какой-то телепатической связи, которая раньше была неведома ни ей, ни Жюльену, она на мгновение ощутила слабый приступ ревности. Выходя из каюты, Симон отметил про себя, что еще три дня назад ему захотелось бы купить эту картину для Ольги, которая его не любит, но не сумел отдать себе отчета в том, что его занимает вопрос: а не может ли этот подарок вернуть ему Ольгину любовь?

Они вновь расположились на палубе в обществе Эдмы. День клонился к вечеру. Беседа вращалась вокруг Пруста, и Эдма пронзительным голоском принялась рассуждать о круизе.

– Любопытно, – проговорила она, – что теперь пошли разговоры на общие темы… а при отплытии всем хотелось узнать побольше друг о друге, и каждый из нас рассказывал что-то о своей частной жизни, но, наведи мы более подробные справки друг о друге, каждый из нас пожелал бы как можно скорее позабыть об этом… повернуться ко всему этому спиной и укрыться под сенью разговоров на общие темы…

– Возможно, эти откровения оказались взрывоопасными… – беззлобно предположила Кларисса (словно и на нее легли тенью эти прошлые откровения).

Тут Симон осмелел:

– А может быть, вам просто не хочется забивать голову всей этой чепухой?.. Прошу прощения за подобные выражения, дорогая моя Кларисса, но если вы выступаете в качестве Девы Марии, а ваш супруг – Иосифа, то, как мне представляется, это и не слишком убедительно, и не слишком понятно…

Тут Кларисса расхохоталась, да так громко и самозабвенно, что Симон, с одной стороны, обрадовался, что сумел раскрепостить ее, а с другой – разозлился, что не в состоянии слиться с нею в едином порыве. Поначалу он буквально принудил себя рассмеяться, но потом мало-помалу поведение Клариссы оказалось для него заразительным, и его хриплый, приглушенный смех слился со смехом Клариссы.

– Боже мой… – проговорила она, утирая слезы (теперь, благодаря отсутствию макияжа, они не оставляли черных следов на щеках). – Боже мой, – проговорила она, обращаясь к Симону, – ну и мысли приходят вам в голову! Иосиф… Эрик… ни много, ни мало… Ха-ха-ха! – произнесла она, вновь закатываясь смехом.

От смеха она порозовела, глаза ее загорелись, она помолодела лет на семь, перенеслась в веселую, счастливую юность, когда девочки переходят в новое состояние, от одной любви к другой, от глупого хихиканья с мальчишками из своего класса, от любви запретной к поцелуям с теми же самыми мальчишками в темноте машин, к любви обязательной. Когда их целует возлюбленный, еще сегодня днем таскавший у них карамельки на уроке математики.

– Вы заставляете меня вспомнить о своей юности, – мечтательно проговорил Симон. – Это поразительно, ведь я на двадцать лет вас старше…

– Вы мне льстите, – заявила Кларисса, – мне уже тридцать два…

– Ну а мне почти пятьдесят. Вот видите?.. – произнес Симон, причем это вопросительное «Вот видите?» означало скорее не: «Я оказался прав, я мог бы быть вашим отцом», а: «В это трудно поверить, не так ли?»

– Вы с Жюльеном должны были бы выйти из одной детской, – продолжил он и бросил на Клариссу взгляд, задумчивый и чистый.

– Я не очень хорошо улавливаю вашу мысль, – пробормотала Кларисса, взгляд который стал растерянным.

– Вы с ним одной породы, – уточнил Симон.

И он развернулся в кресле, поднял голову к небесам, как он делал всякий раз, погружаясь в раздумье, и, в конце концов, объяснил:

– Вы оба созданы для радости.

Вид у Клариссы был до такой степени ошеломленный, что Чарли счел своим долгом вмешаться:

– Он прав. Это, быть может, не столь очевидно, но зато верно. Вы оба с жизнью на «ты». Тем не менее ни вы, ни Жюльен ничего не знаете о самих себе. Увы… И, как мне представляется, Эрику следует как можно скорее вернуться к вам и дать вам понять… И поскорее, ибо может настать момент, когда такого рода понимание обретет разрушительный характер! Жюльен точно такой же: он не изображает ни дамского угодника, ни игрока, ни великого знатока живописи, ни сорвиголову, и тем не менее в нем все это слито воедино.

– Но разве, к примеру, Ольга и Эрик другие?

– Ну, видите ли, они пытаются казаться не тем, кем они являются на самом деле, – пояснил Чарли, которому льстил интерес к его рассуждениям. – Другие тоже стараются внушить окружающим желанное представление о себе, однако все же не обманывают их: так, Эдма хочет выглядеть элегантной, но ведь она такая и есть; вы, Симон, стремитесь выказать себя проницательным режиссером, но ведь вы им уже стали; Арман Боте-Лебреш выступает в роли директора-распорядителя крупного предприятия, но ведь ему действительно нравится занимать эту должность; Андреа играет сентиментального молодого человека, и он именно таков; а Элледок – командира-грубияна, и он хочет им быть, хотя это и глупо. Что до меня, я играю милейшего Чарли и от души желаю быть таковым на самом деле. Но что касается Эрика и Ольги, это совсем другое дело: Ольга хочет заставить нас поверить в свое бескорыстие, в свой художественный вкус и в свое хорошее происхождение, в то время как у нее нет ни того, ни другого, ни третьего, прошу прощения, Симон! Эрик же хочет заставить поверить в наличие у него высокой морали, человечности, терпимости, то есть тех качеств, которыми он не обладает, которые лишь симулирует. На самом же деле единственным циником на этом судне является именно Эрик Летюийе, ваш супруг, дорогая мадам, – торжественно завершил Чарли свою тираду.

И, повернувшись в кресле, он заметил, что Кларисса и Симон куда-то уставились. Это оказался Эрик, вернувшийся через час из экспедиции, на которую ему, по его словам, должно было потребоваться три. Эрик шел большими шагами, таща за собой Ольгу, запыхавшуюся, с блестящими глазами, тщетно пытавшуюся скрыть свое ликование по какому-то таинственному поводу.

– Ну что случилось? – спросил, поднявшись, Симон – по выражению лица Эрика, бледного от гнева, можно было понять, что случилось нечто важное – и сделал шаг по направлению к Ольге, «как всегда, по-рыцарски», тихонько сказала Кларисса Чарли.

– Все в порядке, Симон, – заявила Ольга: ведь он взял ее под свое покровительство, и она будет этим пользоваться, пока не решит, что делать дальше. Эрику же придется иметь дело с ним, если будет с нею дурно обращаться… Все-таки Симон достаточно любил Ольгу, хотя эта любовь и приносила ему одни страдания.

– Так что же все-таки случилось? – повторил Симон, а Эрик в ответ смерил его взглядом.

– Спросите у Ольги, – бросил он и быстро удалился в каюту.

Ольга, не торопясь, уселась, сняла шелковый шейный платок, вытянула ноги и забрала бокал Симона, где якобы был лимонад, а на деле слегка подкрашенный им джин, и, не переводя дыхания, залпом выпила половину. Чарли заметил, что Кларисса посмотрела в этот момент на нее с явным сочувствием, и хотя женщины его совершенно не интересовали, восхитился благотворными переменами, произошедшими с молодой женщиной от сознания, что она желанна и любима, пусть даже профессиональным шулером. Ведь Чарли, исполняя на корабле определенные служебные обязанности и имея к этому и призвание, и влечение, уже протелеграфировал своему давнему австралийскому любовнику, и его ответ ни в малейшей степени не подтверждал рассказы Жюльена. Напротив, этот старый друг знавал некоего Пейра, мастера картежных игр, известного как в Европе, так и в Америке.

И это была одна из основных причин, по которым Чарли, менее всего уверенный в своих познаниях в области живописи и еще в меньшей степени стремившийся оказать услугу пассажирам, которых он презирал за снобизм и которые, в свою очередь, презирали его за нравственный облик, все же взял на себя продажу картины, принадлежавшей Жюльену. Чарли не принял бы на себя этой миссии, если бы ему не захотелось позабавиться, утерев нос кому-нибудь из этих твердолобых меломанов, столь безразличных ко всему, кроме собственных удобств. Более того, если поползут какие-либо слухи по поводу Жюльена – к нему Чарли проникся симпатией после разговора наедине, – он сможет вовремя вмешаться и увести возможное расследование в сторону. Жалость во взгляде Клариссы, которую обманутая женщина редко проявляет к любовнице мужа, укрепила Чарли в убеждении, что Эрик Летюийе далеко не подарок.

И он спустился с неба на землю, чтобы услышать объяснения прелестной Ольги:

– Произошло нечто совершенно неожиданное… Прямо-таки из ряда вон выходящее, если учесть, что представляет собой Беджайя и что сейчас сезон отпусков. Уму непостижимо, откуда в этом городишке в это время года взялись фотографы…

– Какие фотографы? – притворно-ласково осведомился Симон сладчайшим голосом, ибо наигранная растерянность Ольги вызвала у него живейшее недоверие.

Та продолжала, не удостоив Симона ответом:

– У меня голова прямо-таки кругом пошла, – заявила она и преувеличенно громко рассмеялась, словно признание в этой маленькой слабости должно было развеселить окружающих, которые почему-то остались вполне равнодушными, – так вот, у меня голова прямо-таки кругом пошла, – повторила она, смеясь еще громче и решившись наконец продолжать, – я и представить себе не могла, что из Парижа пришлют фотографа заснять меня в объятиях месье Летюийе… Или его в моих. А вы что думаете по этому поводу, Кларисса? – спросила Ольга, повернувшись к ней, та же на миг задержала на ней свой взгляд и слегка улыбнулась. Симон и Чарли на миг задумались, чему это она улыбается, и тут на них и обрушилась Ольгина новость.

– Журналисты были из «Жур де Франс» и «Минют», – сообщила Ольга и, положив руки на деревянные подлокотники, стала поглаживать их с таким удовольствием, будто это была полированная слоновая кость.

Симон, поначалу нахмуривший лоб, словно ему предстояло решить сложную математическую задачу, расхохотался на миг раньше, чем Чарли. В глазах у Эдмы появился блеск. Ольга попыталась было принять невинный и обиженный вид, однако месть была столь сладкой, что она оказалась не в силах скрыть свое торжество.

– Но где вы их раздобыли? – спросил Симон, успокоившись.

Он произнес это с энтузиазмом и восхищением. Мысль, что его любовница утерла нос мужчине, с которым они обманули Симона, переполняла его радостью, а злобная выходка Ольги означала, кроме того, что Эрик ее больше не интересует и она снова принадлежит ему. Таким образом, ее рассказ стал знаком их примирения, и Симон упросил Ольгу трижды повторить историю ее маленькой мести, коварной и носившей сугубо личный характер, о мотивах которой он, кстати, не имел никакого представления.

– Ну так вот, – проговорила Ольга, – мы с Эриком немного отстали от группы, потому что он вроде бы хотел найти обувь для Клариссы… Босоножки, – невнятно пробормотала она с притворным смущением, ведь поиски обуви были предлогом явно неправдоподобным. – Мы забрели на какой-то восточный базар, и там есть очаровательное местечко, совсем безлюдное, где я и хотела померить туфли… ну те, которые я купила себе… Потрясающие туфли… Вы увидите, Кларисса… Только бы Эрик от злости про них не позабыл, – добавила она с внезапно посерьезневшим видом. – Ой, какая глупость… Я должна была бы об этом подумать…

– Ладно, ладно, – заявил Симон. – Кларисса сама позаботится о своих босоножках, как я о своих башмаках.

– Ну, короче говоря, я нагнулась, чтобы их надеть, и оперлась о руку Эрика, чтобы не упасть, стоя на одной ножке, и вдруг: «Щелк-щелк!»… масса вспышек, как на премьере в Опере… Я перепугалась: все эти вспышки искусственного света после чистых красок моря, неба… ужасно, будто вернулась зима… У меня в голове зазвенело, мне стало страшно… Не знаю, я прижалась к Эрику, а он, будучи сообразительней меня, будучи умнее меня, само собой, мгновенно сообразил, что замышляют эти типы, эти фотографы… И ведь он даже не знал, на кого они работают… Это бы его доконало!.. И пока он пытался высвободиться из моих вынужденных «объятий», – продолжала она, хохоча по поводу этого словечка, – эти типы сбежали, но я их узнала, и Эрик обезумел от ярости… Вот еще, что я думаю: если этим мальчишкам понадобилось его фото, где он обнимается со старлеткой, примеряющей туфли в крохотном романтическом порту, то они сделают его посмешищем… Он взбесился, совершенно, абсолютно взбесился… Если бы его тогда видели, вы бы расхохотались, Кларисса!.. – продолжала она, преднамеренно придавая своему голосу заговорщицкие нотки, что вывело Клариссу из задумчивости, с лица ее исчезла отчужденная улыбка, и, поднявшись, она заявила четко и ясно, скорее для сведения Симона и Чарли, чем Ольги:

– Прошу прощения, я пойду посмотрю, что поделывает мой муж!

Ее уход был воспринят обоими мужчинами и Эдмой (но не Ольгой) как прекрасный пример достойного поведения в брачном союзе, тем не менее они облегченно вздохнули, оставшись вчетвером, и болтали и веселились еще целый час, в течение которого Ольга получила возможность рассказать им обо всем гораздо точнее и детальнее. Отпраздновали они это шампанским. И после шестого бокала Ольга Ламуру призналась обоим своим собутыльникам, что именно она за день до этого отправила телеграмму дружкам-журналистам, – признания этого она вполне могла и не делать, ибо оно явно никого не удивило.

Прибыв в Беджайю, Дориаччи, однако, не привела свою угрозу в исполнение и осталась на «Нарциссе». И вот почему.

Ганс-Гельмут Кройце, далекий от того, чтобы разделить гнев Дивы, узнав о ее бунте и немного подумав, попросил капитана Элледока принять его у себя в каюте. Именно там Элледок держал свой бортовой журнал, который можно было открыть наугад и наткнуться, скажем, на такого рода записи:

«– Куплено 50 кг помидоров.

– Починены подхваты штор в главном салоне.

– Вмешался в спор за своим столом.

– Выброшены 40 кг испорченного филе.

– Приняты 100 тонн мазута.

– Организован прогрев отопительных приборов.

– Встречена стайка дельфинов».

За исключением последней, подобные записи вполне можно увидеть в ежедневнике хозяина гостиницы. Тем не менее Элледок усматривал в них нечто величественное.

Его фуражка на сей раз пребывала не на голове, а на вешалке. Позади капитана, на полках стояли книги с устрашающими названиями: «Как выжить в замерзшем море», «Право пассажира отказаться от ампутации в случае катастрофы», «Транспортировка трупов из порта международного в порт национальный», «Как избежать распространения тифа» и т. п. – все сплошь сочинения зловещего содержания, которые братья Поттэн запретили раскладывать в салонах или каютах пассажиров. Они даже сняли со стены в каюте самого Элледока весьма натуралистическую иллюстрацию: голый, посиневший несчастный пассажир высунул фиолетовый язык, а дюжий матрос с доброй улыбкой (ибо только на нее и оставалось надеяться) топчет его ногами. Этот плакат был сочтен братьями Поттэн деморализующим, и в распоряжении капитана Элледока в качестве напоминания о серьезности возложенной на него задачи остались лишь книги, запрещенные к демонстрации в дневное время, но помещенные в его личную библиотеку для изучения в часы вечерние. И для того, чтобы продемонстрировать свою власть и всю свою серьезность, соответствующую доверенному ему посту, он повелительным жестом указал маэстро на кресло, стоящее напротив, не отрывая при этом глаз от разложенных на столе бумаг (где рекламировалось превосходство карнизных крючков типа Х над крючками типа Y). Удар кулака по этому самому столу заставил капитана вскинуть голову: Ганс-Гельмут Кройце весь побагровел, ибо, при всем его уважении к иерархии, положение Элледока ему вовсе не представлялось таким уж высоким, и вот капитан какого-то корыта сидит, в то время как перед ним стоит великий пианист. Элледок машинально поднялся. Они смотрели друг на друга глазами, налитыми кровью и холестерином, и хотя подобные глаза бывают у людей, находящихся в предынфарктном состоянии, сейчас оба противника производили комичное впечатление.

– Вы хотели что? – пролаял Элледок, выведенный из себя ударом кулака по столу.

– Мне бы хотелось указать вам на выход из тупика, созданного Дориаччи, – заявил Кройце.

И, видя полное непонимание, граничащее с дебильностью, на лице своего собеседника, Кройце уточнил:

– Я знаю двух человек с великолепным слухом, двоих швейцарцев, учеников моей школы в Дортмунде, которые сейчас проводят каникулы в Беджайе. Двоих, способных заменить Дориаччи в любой момент, стоит ей взять ноги в руки.

– А петь они будут что? – пробормотал вконец запутавшийся капитан, листая свое Пятикнижие, свою Библию: музыкальную программу, дерзко нарушенную Дивой.

– Но эти люди не поют ничего: это флейта, и контрабас, и скрипка в двух лицах. Мы вместе исполним несколько трио Бетховена, – проговорил Кройце, вдохновленный идеей возмездия Дориаччи, вынашиваемой им на протяжении шести дней: он уже предвкушал, как этим вечером ее сменят он и двое неизвестных. – Это будет потрясающе!.. – заявил он Элледоку, сидящему над программой, словно над головоломкой (слово «потрясающе» вызвало у него новый прилив недоверия). – Уф!.. Наконец-то прозвучит камерная музыка, – проговорил Кройце, укрепляя Элледока в его опасениях, хотя он сам рад был бы избавиться от Дивы.

Тем не менее ее поручили его заботам… И кто знает, а вдруг, позволив ей покинуть судно, он будет с позором отправлен в отставку?..

– Досадно, – заявил капитан. – Контракт Дивы обошелся очень, очень дорого. Мне это известно. Братья Поттэн рассердятся, пассажиры рассердятся за то, что лишились ее пения.

– Ну, все вы прослушали, как она поет «Лунный свет», и что?.. – надменно произнес Кройце. – «Лунный свет, лунный свет…» – пропел он, пожимая плечами.

– Что? Что? – встрепенулся Элледок. – Да, «Лунный свет, лунный свет…» всем известен… Хорошая музыка, хорошие слова, французская песенка…

– Мы вам ее исполним, – заверил Кройце, самодовольно посмеиваясь. – Ну так вот, капитан, я счастлив, что сумел все организовать.

И они пожали друг другу руки, причем Элледок, имевший привычку до боли стискивать пальцы собеседника, обнаружил, что рука Кройце ему не поддалась, более того, от пожатия его тренированных пальцев у капитана вырвался жалобный вздох. Кройце вышел, и капитан остался наедине со своей программой: «Суа а-ля-Жорж-Санд – Крокеты-де-воляй-Прокофьев – и шербет-а-ля-Рахманинов», после чего Дориаччи должна была бы исполнить арию из первого акта «Трубадура» – эту строчку Элледок из программы вычеркнул и заменил на инструментальное трио Бетховена в исполнении Кройце и неких Икса и Игрека…

А Дориаччи тем временем складывала вещи. Ей предстояло ехать дальше, петь другим тупицам, быть может, еще более тупым, чем эти бескультурные богатеи. Но сначала она подарит себе восемь дней отдыха. Все эти соображения помогали ей забыть о главном, о настоящем: Дориаччи бежала от Андреа из Невера.

Сам Андреа сидел у изножья постели и глядел на скомканные простыни, на сосредоточенное лицо своей любовницы, запихивающей с помощью горничной свои длинные платья в чемоданы. Время от времени он прикасался к откинутой простыне, как дотрагиваются до песка на берегу, который покидают навсегда, как порой, попав в ноябре в деревню, на закате солнца вдыхают прощальный, разрывающий душу запах собранного винограда, теплый и сладковатый.

Андреа ощущал себя брошенным и безмолвно страдал, но Дива, казалось, не замечала охватившего его отчаяния.

Что касается Клариссы, то ее била дрожь, которую она не силах была унять ни на секунду с того самого момента, как Эрик вышел из ванной в халате, напомаженный и надушенный, и заявил ей безмятежным тоном:

– Ты сейчас такая красивая! Какое прелестное платье!

Обращение на «ты» означало, что этим вечером ей предстоит исполнение супружеского долга. Уже после их духовного разлада с Эриком тело ее не отказывалось от этого долга, она еще не дошла до состояния холодного безразличия при мысли о любовных отношениях. Это было раньше, а теперь у нее был Жюльен, и Жюльена она обманывать не желала, да и не могла, несмотря на то, что первое их любовное свидание прошло далеко не идеально, но она знала, что в один прекрасный день они по-настоящему познают друг друга и что Жюльен это тоже знает. Сама мысль о предстоящей ночи превратилась для нее в пытку. Страх перед Эриком был еще достаточно велик, чтобы она вот просто так лишила его своего тела, которое он считал чересчур холодным, своего лица, которое он называл пошлым. По сути дела, уже в течение нескольких лет Эрик ложился с ней в постель, словно делая ей подарок, порожденный состраданием, а вовсе не желанием.

Но теперь любовь Жюльена, его признания в том, что он жаждет ею обладать, взгляды, которые кидали на нее другие мужчины на корабле, их невысказанное желание, возродившаяся уверенность в собственном обаянии вернули Клариссе ощущение самоценности своего тела (своего тела как некоей собственности, принадлежащей исключительно ей самой, и его желания и нежелания, до того казавшиеся ей дерзкими и недозволенными, теперь представлялись ей абсолютно законными). На протяжении многих лет она дарила Эрику малоценимое им достояние, каким являлось ее тело, но теперь она не могла отдать ему то, что принадлежало Жюльену. Стоит ей переспать с Эриком, как она тем самым обманет Жюльена, станет проституировать собственное тело, отречется от самой себя. Ее мужем, любовником и защитником был Жюльен, осознала вдруг Кларисса благодаря тому отвращению, которое в этот миг вызвал у нее красавец-блондин Эрик.

Она появилась в столовой совершенно бледная, в вечернем платье, в сопровождении Эрика в смокинге. Однако, несмотря на бледность, выглядела Кларисса весьма эффектно, и Жюльен, который вынужден был позаимствовать галстук-бабочку у бармена и при этом казался себе человеком неуклюжим и плохо одетым, который был погружен в горестные переживания по поводу того, что не может встретиться с Клариссой один на один, Жюльен, который сейчас сам себе не нравился, – так вот, Жюльен был в очередной раз восхищен тем, что такая женщина обратила на него внимание и полюбила его, Жюльена Пейра, карточного шулера, изготовителя подделок, жалкую личность, кого человек десять могли опознать и засадить за решетку, того, чьи руки умели лишь ласкать женщин или держать карты, чтобы в конце концов их сбросить. Его полюбила эта женщина, искренняя, красивая и умная, которая, будучи столь несчастной, не превратилась тем не менее в озлобленную и циничную, женщина, принадлежавшая к высшему классу и обладавшая лучшими качествами этого класса. И тут тщеславное, безумное желание во что бы то ни стало увести ее с собой овладело Жюльеном с такой силой, что он стремительно покинул бар, где собрались все пассажиры, и, выйдя на палубу, облокотился о борт, а ветер принялся обдувать его лицо, трепать его волосы, ухитрился распустить плохо завязанный галстук и придал ему вид хулигана, мафиозо, клошара, которыми он вполне может стать. Любуясь темно-синим, почти черным морем, береговыми огнями Беджайи, Жюльен одновременно чувствовал, что его переполняет ненависть к самому себе. Уже более двадцати лет он не испытывал ничего подобного, двадцать лет он вообще о себе не думал, за исключением тех моментов, когда бывал счастлив и радовался улыбнувшейся удаче. Ему следовало немедленно прекратить все это безумие, следовало либо продать, наконец, своего Марке, либо не продавать – сейчас это уже не имело значения, следовало, подобно Дориаччи, сойти в Беджайе и скорее обо всем позабыть.

Капитан погрузился в раздумья: Чарли отправился помогать прекрасной Эдме с покупками и был не в состоянии взять на себя тягостную миссию. Элледок уже раз десять пытался связаться хотя бы с одним из братьев Поттэн, однако они все оказались в отпусках. Трудно было предположить, что они не станут сидеть в своих служебных кабинетах, поджидая с замиранием сердца, вернется ли «Нарцисс» в целости и сохранности из своего семнадцатого круиза. Элледоку удалось связаться только с вице-президентом по фамилии Маньяр, которого капитан, неведомо почему, считал неискренним. И Элледок всякий раз качал головой, пытаясь с ним связаться по телефону, ибо говорил он много, а думать, как представлялось капитану, не пытался вовсе.

– Говорит Элледок, – прорычал капитан (ибо он всегда рычал, разговаривая по телефону). – Элледок, с «Нарцисса»!

– Yes, yes, – послышался голос Маньяра. («Этот идиот еще и заговорил по-английски!» – взбесился капитан.) – У вас все в порядке?.. Погода хорошая?..

– Нет! – выйдя из себя, прорычал капитан. «Можно подумать, я ему звоню, чтобы поговорить о погоде! Бюрократы чертовы!»

– Зато у нас погода просто великолепная, – продолжал Маньяр, которому, по-видимому, надоело сидеть в кабинете в одиночестве. – Вашим пассажирам будет так обидно…

– Да с этим все в порядке! – прорычал в очередной раз Элледок. – Погода великолепная, только возникло серьезное недоразумение: Дориаччи хочет дать деру! Пруссак предлагает двоих парней на замену. Что вы по этому поводу скажете, Маньяр?..

– Что? Что?.. – затараторил вице-президент, по-видимому, потрясенный этой новостью. – Что?.. Но каким образом… Как все это случилось?.. А Дориаччи все еще на борту?..

– Да, но ненадолго…

– Так что же произошло, капитан Элледок?.. – Маньяр напомнил Элледоку о его ранге, подчеркивая тем самым, что ситуация гораздо более серьезна, чем вообразил себе Элледок, обрадовавшийся, что избавится от шуточек и подколов Дивы. – Капитан Элледок, вы несете ответственность за эту очаровательную женщину… Итак, что же произошло?..

Глубокий вздох сотряс мощное тело Элледока, после чего тот сдался.

– Она спела «Лунный свет», – проговорил он уныло.

– Что-что? «Лунный свет»? Сонату? Но это же для фортепиано… Так про что такое «Лунное» вы говорите? Что, публике не понравилось или как?..

– «Лунный свет»… Песенку, – уточнил Элледок, у которого музыковедческие изыскания Маньяра вызвали презрительное недоверие. – Тот «Лунный свет», который, ну, поют в школе…

Ответом ему было потрясенное молчание.

– Этого не может быть, – пробормотал наконец Маньяр. – Элледок, будьте любезны, напойте мне эту штуку, о которой вы говорите… чтобы я хоть немного понял… Потом я позвоню Дориаччи, но сначала я должен знать, о чем идет речь… Итак, я слушаю…

– Но… но… но ведь я не умею, – с трудом выдавил Элледок. – Невозможно… я ведь так фальшивлю! И потом, у меня работа…

Тут Маньяр заговорил командным тоном:

– Пойте! Пойте же, Элледок, я так хочу! – прорычал он.

Капитан, разговаривавший стоя, с аппаратом в руках, бросил на приоткрытую дверь каюты взгляд испуганной девственницы… И запел:

  • Лун-ный свет в ок-не си-я-ет,
  • и мой друг Пьеро…

– Ничего не слышу! – резко перебил Маньяр. – Пойте громче!..

Слегка прокашлявшись, Элледок продолжал петь сдавленным и хриплым голосом:

  • …слово главное узнает…

Невозможно закрыть эту дверь, не освободившись от телефона! Не получится… и Элледок утер лоб ладонью.

– Ничего не слышу! – вновь воскликнул Маньяр, на этот раз весело. – А ну, громче!

Капитан едва перевел дыхание и, плюнув на все, запел во всю глотку. Голос у него был фальшивый и сиплый, зато он обладал прекрасным слухом; ему вдруг даже понравились эти вокальные упражнения, он устремил взгляд в окно и слегка отодвинул трубку от подбородка:

  • …слово главное узнает,
  • коль подаст перо…

И тут он замер: за спиной раздался голос Эдмы, и капитан бросил трубку, оставив с носом вице-президента круизной фирмы «Поттэн».

– Господи, да что же тут творится? Что, в Алжире осенью тоже режут свиней?.. О боже, капитан, мой дорогой друг, так это вы? С вами ничего не случилось? – стрекотала она. – Вы тоже слышали все эти крики? Это ужасно… Чарли?.. Где вы, Чарли?.. Ну ладно, шутки в сторону. Вы знаете, что у вас дивный тембр, капитан? – заявила Эдма Боте-Лебреш. – Разве не так, Чарли?.. – продолжала она. «И она еще разговаривает с этим кретином, – подумал Элледок, – нацепил этот идиотский блейзер и думает, что он бордовый, а на самом деле он сусально-розовый».

Элледок чувствовал себя совершенно вымотанным: в течение одного дня ему пришлось переделать программы, меню и состав концертов, спеть «Лунный свет» заместителю директора компании, и тут еще выяснилось, что у него дивный тембр…

– Да, конечно, у меня еще и тембр! – громовым голосом воскликнул капитан. И, обратившись к Чарли, продолжал: – Сегодняшний день прошел исключительно тяжело, старина…

И, провожаемый взглядом Чарли и Эдмы, он, сгорбившись, двинулся к двери, но тут же повернулся к ним, бледный и взволнованный:

– О господи! А еще эти умники, которых хочет пруссак!

– Какие еще умники? – удивился Чарли и машинально положил довольно тяжелые пакеты с покупками на священный и неприкосновенный капитанский письменный стол.

Капитан, ошалевший и потому плохо реагирующий на происходящее, окинул святотатственные пакеты тяжелым взглядом и тут сообразил, что майка с короткими рукавами, вышитая на ней стразами огромная рекламная бутылка со средством для снятия макияжа, мягкие туфли с пружинящими подошвами плохо сочетаются с чернильным прибором и бортовыми журналами капитана Элледока. Чарли и Элледок переглянулись: Чарли испуганно, Элледок безразлично. Через пару секунд Элледок смахнул пакеты на ковер, при этим, разумеется, раскрылся пакет с бигуди, и несчастные игрушки розового и зеленого цвета весело покатились по полу под тусклым взглядом Элледока. Капитан поднял глаза.

– Чарли, – проговорил он, – идите и скажите этому Герингу, чтобы он за полчаса добыл этих своих педиков с их дудками и тамтамами. Их прослушают в присутствии мадам Боте-Лебреш. Но только чтобы они не крутили друг с другом амуры, боже упаси! – добавил он.

И он вышел, хлопнув дверью и оставив за собой двоих зрителей, потрясенных тем, что они еще способны чему-то поражаться.

Эдма Боте-Лебреш, придя в себя, осознала, что именно она призвана прослушать двоих уроженцев Монтре, приглашенных Кройце, и вынести суждение на их счет. Просьба Элледока и та торжественность, которой она была обставлена, позабавили ее даже больше, чем его пение, и она отправилась вслед за ним в главный салон, где на эстраде их уже поджидали покровитель и оба его протеже; два пятидесятилетних субъекта, «на которых и поглядеть-то страшно», подумала Эдма, окинув их взглядом: в чересчур длинных шортах, с волосатыми ногами в шерстяных носках, перекрещенных ремешками сандалий. Оба, однако, дали честное слово, что у каждого из них имеется смокинг. Элледок уселся вместе с Кройце на скамеечке, Эдма подошла поближе, желая незаметно проскользнуть мимо, но Элледок вскочил и железной рукой привлек ее к себе, а затем усадил между собой и Кройце. Прежде чем приступить к прослушиванию, Эдма наклонилась к Элледоку и шепнула на ухо:

– Уж больно похожи они на разбойников, а вы как полагаете, капитан?

– Это его дело, – ответил Элледок, кивая в направлении Кройце и сопровождая этот жест малопонятной для Эдмы ухмылкой.

– А почему? – осведомилась Эдма, едва шевеля губами, так как оба ученика уже начали играть согласно распоряжению, которое пролаял Кройце. – Почему?.. – почти неслышно повторила она вопрос, повернувшись к Элледоку.

– Спросите лучше его самого, – ответствовал он.

Эдма прослушала трио Гайдна, исполненное технически безупречно, с благодарностью поздравила торжествующего маэстро и немало подивилась тону, в каком поздравлял его Элледок.

– Так вы полагаете, что ими можно будет заменить Диву? – спросил у Эдмы капитан, когда они, чуть ли не под руку, вышли на палубу.

– Даже не мечтайте, капитан! – заявила она. – Ведь все тут собрались исключительно ради нее. Что касается меня, должна признаться, что в этом году терплю все это с трудом, хотя, конечно, она божественна… У меня от «Нарцисса» иные воспоминания, но у других… Вам следует с нею поговорить, капитан. Или, точнее, вам следует сказать, что ее уже заменили и что она может не беспокоиться и не переживать по этому поводу: Дориаччи охотно уедет, если это вызовет катастрофу, но не в том случае, если ее отъезд будет выглядеть ординарным происшествием.

– Вы так полагаете? – переспросил Элледок, который со временем стал испытывать слепое доверие, инстинктивное, хотя порой и небезопасное, к психологическим «указам» Эдмы Боте-Лебреш.

– Я не просто полагаю, я знаю, – заявила она в ответ повелительным тоном. – Я знаю, поскольку я точно такая же, как она: если мое отсутствие не играет роли, я ни за что не уйду.

Тем не менее Элледок после столь изнурительного дня все еще сомневался, стоит ли ему ввязываться в весьма щекотливую дискуссию с Дориаччи. Эдма нежно взяла его под руку.

– Идите же, – проговорила она, – идите прямо туда. Я, конечно, пройду вместе с вами. А потом вы с удовольствием сможете выкурить очередную трубку, – не удержавшись, добавила она, ведь Элледок выглядел таким комично-смущенным!

Подойдя к каюте Дориаччи, они обнаружили, что их план был неправильным. На их стук никто не отвечал, и Элледок воспользовался служебным ключом, который он всегда имел при себе. Отворяя дверь, они полагали, что входят в пустое помещение, откуда вынесен даже багаж, однако через секунду различили в полумраке Дориаччи, уснувшую прямо в одежде, а рядом с ней – полураздетого молодого человека с великолепным загорелым торсом, с коротко постриженными, чуть вьющимися волосами, лежавшего на краю постели, перпендикулярно к своей любовнице, пристроив голову поверх ее лодыжек. А его длинные ноги свисали на пол, высовываясь из-под простыни.

Элледок, чье целомудрие было уязвлено, покрылся краской, а когда Эдма сказала ему: «Как это прекрасно, не правда ли?», и в голосе ее сквозило уважение, преисполнился смущения и негодования одновременно, сдавленно хихикнул, а про себя с сожалением подумал, что, увы, не внушил Эдме такого же уважения к себе. Его презрительный смешок тотчас же спровоцировал Эдму на очередную нижайшую просьбу угостить ее сигареткой. Элледок отрицательно покачал головой, даже не рассердившись, к величайшему огорчению Эдмы.

– Итак, теперь в вашем распоряжении три музыканта и одно колоратурное сопрано, – мстительно проговорила она, повернувшись и огибая капитана. – Компания «Поттэн» придет в восторг от этих дополнительных аттракционов… Так что нам предстоит услышать, в какой манере сыграют «Лунный свет» на флейте и виолончели.

Чуть позднее Андреа проснулся, обливаясь холодным потом, с рвущимся из груди сердцем, и тут до него дошло, в чем дело: Дориаччи его покидала, Дориаччи его уже покинула, он остался один. В каюте было темно, и он представил себе, как она в эту минуту стоит на перроне вокзала и ждет его. У него перехватило дыхание, сердце замерло, началось легкое головокружение, он бросился на эту вокзальную платформу и… свалился с кровати. С кровати темной и любимой, с кровати опустевшей; однако, падая, он задел рукой мягкое бедро Дориаччи. Несколько мгновений он не мог поверить в ее присутствие. Впервые за всю свою жизнь юный Андреа не верил в свалившееся на него счастье. Он испугался, что сейчас умрет от разрыва сердца, впервые в жизни перепугался, что умирает. В конце концов, чем он рискует, если умрет в тот самый миг, как обнаружит, что Дориаччи больше нет рядом с ним? С этого момента его жизнь все равно стала бы пустой и бесцветной, да и смерть оказалась бы такой же пустой, тоскливой, наводящей скуку на Андреа из Невера. Но теперь, теперь он вновь обрел Дориаччи, которую он целовал сквозь простыни, укрывавшие ее с головой как некая защита, от него, от его жадных губ. И она расхохоталась, а он стал ее дразнить, не дотрагиваясь до нее руками, а взяв простыню в зубы и потянув на себя, точно щенок, чтобы стащить ее с кровати, в то время как Дориаччи продолжала смеяться еще веселей, а потом залаяла своим прелестным, звучным голосом.

– Гав-гав! Угадай, кто я, – спросила она из-под простыни, – моська или доберман? «Тяв-тяв» или «вау-вау»? А ты у нас кто сегодня?

– Мне что-то не хочется играть, – проговорил Андреа, внезапно вспомнивший, как он провел весь этот день, вспомнивший, как он в отчаянии бродил по лабиринту одиночества, бледный и полубезумный; он вновь пережил свои страдания и припал к плечу женщины, которая была их причиной.

– А ну слезай, – беспечно заявила она. – Мне надо одеться к концерту.

И тут он наконец понял, что никуда она не уедет.

Такие обстоятельства предшествовали исполнению музыки, которую слушали Жюльен и Кларисса, сидя каждый на своем месте. Два швейцарских альпиниста, сняв свои шерстяные шлемы и кожаные костюмы, ведомые фортепианной партией Кройце, играли вдохновенно и с чувством.

«Трио № 6» Бетховена для рояля, виолончели и скрипки после громкого и очень быстрого вступления внезапно обрывается на крошечной музыкальной фразе, которую вводит и обрисовывает виолончель. На маленькой фразе из семи нот, которые вырываются одна за другой, которые возвращаются роялем и скрипкой. На маленькой фразе, которая уходит, преисполненная высокомерия, словно утверждение счастья, как некий вызов, которая мало-помалу начинает надоедливо преследовать все инструменты по отдельности, донимать их, приводить их в отчаяние, – они же все время стараются от нее отделаться, причем каждый из них готов броситься на спасение двух остальных, когда какой-то из инструментов как будто бы повинуется ее закономерностям и поддается ее очарованию, при этом каждый из инструментов то и дело прячется от этой самой фразы, можно сказать, от того инструмента, который в данный момент играет эту фразу, словно он заразный и от него надо бежать, и в итоге все три инструмента тоскуют и без конца трепещут от того, что объединяет их эта столь жестокая фраза, сводит их воедино и понуждает шумно говорить о чем-то постороннем, точно это трое мужчин, влюбленных в одну и ту же женщину, а та либо умерла, либо ушла с четвертым, в общем, тем или иным образом заставила всех троих страдать. Но эти усилия ни к чему не приводят. Ибо стоит только им начать поддерживать друг друга, выказывать мужество, веселье, умение забывать, как один из них спешит, невзирая ни на что, заново выводить сквозь зубы эту запретную фразу, к отчаянию остальных двоих, которые вынуждены вследствие слабости первого тоже вернуться к этой фразе. Все время, все усилия тратятся на то, чтобы сказать что-то иное, и все время возникают эти семь жестоких нот во всей своей прелести и даже во всей своей кротости.

И Жюльен, не слишком-то любивший музыку и остановившийся в своем развитии на Чайковском и на увертюре к «Тангейзеру», примерно как и Симон, познания которого в этом плане были ненамного лучше, – Жюльен представил себе, что кто-то посторонний рассказывает сейчас его историю: историю его и Клариссы, историю, которая может оказаться неудачной: музыка, казалось, подчеркивала это, словно представляла собой одни лишь воспоминания, словно являлась сплошной ошибкой, историей горестей и болезни. И пока музыкальная фраза разворачивалась во второй раз, с подсказки скрипки вплоть до того момента, когда вступит рояль, восхищенный и утомленный встречей с нею, пока эти долгие ноты вновь возвращались к Жюльену, он вынужден был обратить взгляд к морю под жгучим, сумасшедшим, давно позабытым натиском слез. Точно так же, как он представлял себе в мечтах, поэтично и нереально, свое будущее с Клариссой, свою любовную и чувственную жизнь с Клариссой, жизнь влюбленного, грезил об этой жизни во всем ее очаровании, точно так же ему теперь представилось, что он авансом получит все удары, все раны; однако все это касается лишь мира плоти, мира конкретной реальности, такой ужасающе конкретной, что привносит горечь в любовь, сделает все столь жестоко-определенным, столь пустым, столь приземленным и столь бесповоротным.

Остаток концерта Жюльен сидел, отвернувшись к морю, так что со стороны его можно было счесть равнодушным к той самой музыке, которая разрывала его сердце. И почти уверенный в том, что характер Клариссы не позволит ей ничего предпринять ради их любви, Жюльен в то же время знал, что, сидя рядом с Эриком и не глядя на него, Жюльена, Кларисса точно так же ощущает эту музыку, как историю их встречи и разлуки.

Третий номер трио, после повисшего в пространстве анданте, представлял собой некое лоскутное скерцо, преисполненное нарочитой веселостью и являющееся по сути некоей великосветской музыкальной пародией из числа тех, которые, дабы прервать затянувшиеся по окончании концерта аплодисменты, играют на бис. Двое новых исполнителей были встречены очень тепло, особенно потому, что были на этом судне новичками, что выступили в роли посланцев, направленных на выручку на космический корабль «Нарцисс» нашей доброй старушкой – планетой Земля. И вот, когда все столпились вокруг них, когда им протягивали руки, их похлопывали по плечам, чтобы убедиться в их реальности, в том, что их присутствие является несомненным доказательством существования пославшей их сюда твердой земли, Жюльен и Кларисса остались на своих местах в то время, не обращая внимания на общий гам и на обращенные к ним взгляды Эрика и Эдмы. Они смотрели друг на друга, но еще не осознали, что Эрик по сути перестал быть препятствием и превратился в третьего лишнего. Они не заметили, как тот побледнел и сделал три шага в сторону Жюльена, двинувшегося по направлению к Клариссе и усевшегося рядом с нею в тот самый миг, когда матросы, отодвинув рояль, выключили круговое освещение. Таким образом, Жюльен оказался у цели уже в полумраке. И, обратив друг к другу обезумевшие и расширившиеся от страха глаза, они видели лишь пятна белков.

– Кларисса, – тихо проговорил Жюльен, наклонившись к ней, и она прошептала в ответ:

– Жюльен…

Она протянула ему руку, и пальцы их сомкнулись. «Совсем как у детей, – подумал Жюльен, – когда те испытывают страх перед пустой дорогой, перед ночной темнотой». Но Кларисса не была для него ребенком, это была женщина, которую он желал, которую в достаточной степени полюбил, которую не мог расцеловать прямо здесь и от этого глубоко страдал, но в то же время ему казалось, что страдания эти вызваны не только физическим влечением.

– Что теперь делать? – спросила Кларисса тихим, бесцветным голосом, однако до такой степени преисполненным соблазна, что Жюльен затрепетал.

– Уходить, – заявил он, заставляя себя говорить уверенно, но опустив глаза и ожидая услышать из ее уст пробирающее холодом, словно осенний дождь, «нет!», но вовсе не этот, громом поразивший его ответ:

– Да, конечно, надо уходить… вместе… но сегодня вечером… сегодня вечером что мне делать?..

И тут Кларисса осеклась, ибо Жюльен все понял и отшатнулся назад, ища темноту, еще более темную, удаляясь еще дальше от тени, промелькнувшей у него перед глазами, от Эрика, поравнявшегося с Клариссой. И ни на миг ему не пришло в голову задаться вопросами: «А почему именно сегодня вечером?», «Почему именно сейчас?», «А чем этот вечер отличается от других?», «Откуда ей известны и как до нее дошли притязания Эрика?». Он прекрасно понимал, что Кларисса не хотела ранить его и поэтому не пускалась в интимные откровения, которые так часто обрушивают на нас лучшие друзья. Любовь Клариссы уже осеняла Жюльена своим защитным покровом. И, поддавшись порыву, Жюльен процедил сквозь зубы, однако достаточно громко для того, чтобы Кларисса его услышала:

– Я убью его, убью! Ничего другого не остается!

Одновременно Жюльен искал Эрика глазами, нашел и уставился на него как на совершеннейшего чужака, никогда ранее не виденного, но подлежащего устранению. Рука Клариссы, зажатая в его руке, спровоцировала его на этот взрыв ненависти, и он обратил к Клариссе блуждающий взгляд, все еще преисполненный смятения и гнева. Жюльен перевел дыхание, еще раз взглянул на Эрика, усевшегося в поле его зрения, как собака, готовая броситься на другую собаку в то время, как, заметив их намерение драться, их развели силой.

– Успокойся, – нежно проговорила Кларисса.

– Я всю свою жизнь трачу на то, чтобы успокаиваться, – заявил Жюльен.

Но мысленно он повторял себе: «Успокойся, успокойся», повторял тем слегка раздраженным тоном, каким он произносил пароли во время игры, разговаривал с женщинами или обсуждал картины. «Успокойся, успокойся, – говорил он себе в таких случаях повелительным, твердым тоном, как обращаются к лошади, закусившей удила. – Успокойся… Эта карта – плохая карта. Эта женщина тебя не любит. Эта картина – подделка». И внезапно Жюльен позавидовал своим друзьям и родным, большинство из которых в противоположность ему избегали какой бы то ни было опасности, каких бы то ни было увлечений и сложных ситуаций, наподобие лошадей, чересчур спокойных от природы либо лишенных овса. Но это не помогло. Он сознавал, что еще сильнее, чем необходимость делить Клариссу с другим, его терзает мысль о том, что этим другим был Эрик, человек, Клариссу не любивший и всячески старавшийся причинить ей боль. Жюльен с изумлением поймал себя на мысли, что, пожалуй, предпочел бы, чтобы Кларисса хоть немножко любила человека, желавшего ее, – так было лучше для нее, а значит, и для него тоже. Впервые Жюльен предпочел собственное несчастье несчастью другого.

– Ах, но ведь я же тебя люблю… – наивно проговорил он.

И он вдруг обрел уверенность – благодаря силе собственной любви, благодаря исступленной нежности, которую ему внушала Кларисса. Бедный глупец… Так или иначе, кто-то другой, не он, некто, живущий в душе Жюльена, отказывался делить Клариссу с кем бы то ни было, в то время как сам Жюльен, Жюльен прежний, с этим вроде бы смирился – естественно, при условии, что ему отводится роль любовника, – согласился быть любимым, считая дикостью претендовать на роль единственного. В голове того, прежнего Жюльена родилась формула: «Ладно, она от этого не умрет… Такое с нею время от времени будет случаться, как у всех супружеских пар… Тем более, коль скоро он ей отвратителен…» И вдруг именно это последнее соображение заставило его опомниться: он представил себе Клариссу, трепещущую, испуганную, вынужденную терпеть тяжесть, движения, тяжелое дыхание этого типа. Он едва услышал раздававшийся рядом голос Клариссы, детский голосок из темноты, который снова повторял: «Что теперь делать? Что же теперь делать?» И вдруг Жюльена осенило.

– Смотри на меня! – нежно произнес он тихим голосом.

Голос был настолько тих, что она, пытаясь его расслышать, удивленно повернулась к Жюльену, и Жюльен склонился к ней и стал целовать ее в губы, и поначалу растерявшаяся Кларисса ответила ему, и на глазах у сотни ошеломленных, не верящих своим глазам людей они слились в медлительном, сладком, чувственном поцелуе.

Эдма первой углядела их своим орлиным взором, вытаращила глаза (воистину это был день сюрпризов, даже для такой пресыщенной женщины, как она) и буквально обрушилась на Эрика, задавая ему первые пришедшие на ум вопросы типа: «Сколько у вас читателей, дорогой друг?.. Как я полагаю, тысяч двести? А когда у вас больше читателей, зимой или летом?.. Наверняка не знаете?» – и болтая прочую чепуху, не имеющую ни малейшего смысла. Все возраставшее смятение не давало Эдме сказать что-либо более или менее разумное, тем более что боковым зрением она все время видела две тени, слившиеся в объятии на фоне прозрачной синевы ночного неба. Она уже дошла до того, что упрекала потрясенного Эрика в отсутствии рубрики «Трах разок по голове!» в его наисерьезнейшем «Форуме», и тут бармен, наклонившийся с бутылкой над их бокалами, замер, выпучив глаза, правда, не пролив ни капли, но даже не замечая недовольно нахмуренных бровей Эрика, что вынудило последнего повернуться и поглядеть на столь завлекательное зрелище. И Эдма при всем своем любопытстве не осмелилась взглянуть на его реакцию.

Дориаччи, готовившейся спокойно подняться на эстраду, достаточно было одной минуты, чтобы увидеть все, понять все и отреагировать с тем же достойным восхищения хладнокровием, что и Эдма, с хладнокровием старых бойцов, приходящим только с опытом, которое никакая юность, что бы там ни говорили, заменить не способна. Взглядом она приказала музыкантам занять свои места, движением подбородка подала сигнал Кройце. И во время первой сцены третьего акта «Трубадура» Верди (которую, немного поколебавшись, Дориаччи начала с середины и тем сбила с толку несчастного виолончелиста, который дрожал позади нее вместе со своим инструментом) Эрик устремился к влюбленной паре. Дальнейшее происходило под аккомпанемент прекрасного пения Дориаччи, причем никто даже не заметил, что забыли подключить микрофон. Ее голоса оказалось достаточно, чтобы перекрыть шум, поднявшийся в помещении, но, разумеется, никто уже не обращал внимания ни на технические сложности исполняемой ею арии, ни на содержание оперы. На фразе: «Morro ma queste viscere, Consolino i suoi basi», что в весьма неподходящем для данной ситуации переводе гласило: «Я умираю, но твои поцелуи успокоят мой труп» (причем это совпадение не резануло ухо никому, кроме самой Дориаччи), все законы театра были попраны в небывалом, разворачивающемся на глазах потрясенных зрителей спектакле – Эрик кинулся в драку. Именно на следующей строке Эрик мчался мимо эстрады, бледный от бешенства, с горящими от злости глазами, и на словах «Dell'ore mio fugasi» («Краткие часы моей жизни») бросился на Жюльена. Последовала схватка, бестолковая и создавшая полнейший беспорядок среди присутствующих, когда пассажиры первого класса, привлеченные голосом Дориаччи и полагая, что их забыли предупредить вовремя, с недовольными лицами стали протискиваться в зал и обнаружили, что путь к свободным креслам им преграждают двое растрепанных, взбешенных мужчин, к тому же дерущихся в стиле Дикого Запада, то есть ногами, время от времени попадая в цель, что полностью противоречит классическому стилю схваток по-парижски. Эти пассажиры, которых отделял от пассажиров класса люкс целый этаж, лишние тридцать тысяч франков за билет и глубокое взаимное презрение, обнаружили, что теперь между ними оказались еще эти двое одержимых, причем это последнее препятствие было еще менее преодолимым, чем все предыдущие. Андреа и Симон, пытавшиеся разнять противников, получили один – мощный удар ногой, другой – апперкот, что мгновенно выбило из них все пацифистские поползновения. Короче говоря, «это была зверская бойня», как писала Ольга, обращаясь к Фернанде, или «конфронтация символическая, но явная» – версия для Мишлины. «Кулачной дракой в кордегардии» назвала все это Эдма, чьи сравнения грешили путаностью и неточностью, и «заслуживающим сожаления инцидентом» – Элледок, который был обязан по долгу службы уведомить о происшедшем братьев Поттэн. В конце концов, их все-таки разняли с помощью нескольких стюардов, которых призвал Чарли – Чарли, находившийся в состоянии крайнего возбуждения и легкого испуга, смешанного с удовольствием от того, что эти двое самцов сцепились, стремясь причинить друг другу боль. Оба были теперь в весьма плачевном состоянии, оба задавали себе вопрос, который следовало бы задать с самого начала: как это черт дернул каждого из них связаться с противником, владеющим французским боксом? «Если бы я знал…» – повторял про себя Эрик, массируя свой пах, который приобрел фиолетовый оттенок вследствие полученного в самом начале схватки удара ногой; ту же самую фразу произносил про себя Жюльен, ощупывая ребра. Эрика Летюийе, страдавшего весьма картинно, отвели спать в медпункт. Однако Кларисса не пожелала разделить его страдания, как она недавно разделила страдания Жюльена и как должна была бы поступить каждая порядочная женщина, о чем с озорным видом ей напомнила Эдма Боте-Лебреш, все еще взбудораженная и растрепанная, легонько, но настойчиво подталкивая ее в спину, так что она отвернулась от собственной каюты и направилась в каюту Жюльена… Он же прокрался туда на цыпочках, успев подкупить медсестру и убедиться в том, что его противник погрузился в живительный сон.

Кларисса устроилась на самом краю постели. Она сидела с опущенными глазами, положив руки на колени. «Живое воплощение растерянности», – подумал Жюльен, затворяя за собой дверь.

– Я вас буду звать Кларисса-Растерянность, как деревню… – заявил он.

– А что, есть такая деревня?..

– Нет, – проговорил Жюльен, бросаясь на самое дальнее от постели кресло с уже вполне спокойным выражением лица. – Нет, деревни с таким названием не существует, но могла бы быть.

У него было чувство, что он находится лицом к лицу с некоей опасностью, с хищником или преступником, способным, быть может, против воли причинить зло. Жюльен взглянул на Клариссу сдержанно, а на постель с нежностью, до того откровенной, что Кларисса внезапно рассмеялась.

– У вас вид кота, заполучившего каштаны, припоминаете?.. В басне?.. Ведь есть такая басня, разве нет? Но что такое у вас на шее? Кровь? Кровь!..

Жюльен бросил на свое изображение в зеркале небрежный, равнодушный взгляд настоящего мужчины, заметил струйку крови, сочившейся у него за ухом, и дотронулся до царапины с тем же безразличным выражением лица. Но это безразличие тотчас же превратилось в признательность, как только он увидел, как Кларисса покинула свое убежище, кинулась к нему и обратила на него взор, полный понимания и сострадания, увидел, как она протянула к нему руки и обхватила его голову, сопровождая это потоком нежных утешительных слов, словно он физически нуждается в утешениях. Словно он раненый воин, которого она должна ласкать и опекать. Или ребенок, которого следует холить и лелеять. Лаская Жюльена, Кларисса обнаружила, что в ее объятиях отнюдь не ребенок, а взрослый мужчина, нежный и страстный, и жаждущий не только взаимного наслаждения, но и ее счастья.

Посреди ночи Кларисса наконец ощутила, что избавилась от десятилетнего одиночества. Она желала любить, быть любимой, она уже любила.

– Странно, – проговорила она чуть позднее, – странно, но поначалу, как только тебя увидела, я подумала, что ты гангстер… А потом – что ты американец.

– Но, надеюсь, не то и другое вместе? – поинтересовался Жюльен.

– Нет, по отдельности, – уточнила Кларисса. – А какую роль предпочел бы ты сам?

– Мне бы хотелось быть английским «фликом», – проговорил Жюльен, глядя в сторону, ибо он опасался той минуты, когда, узнав правду о нем, она примет за преднамеренную, отвратительную ложь тщательно охраняемые им тайны.

Поймет ли она, что в определенном смысле рассказываемые им выдумки являются правдой? Не забудет ли, что все его тщательно продуманные планы разработаны ради любви к ней, в единственной надежде, что когда-нибудь он воссоединится с ней, и они будут вместе днем и ночью и станут поверять друг другу свои жизненные тревоги, и тогда Кларисса Летюийе будет крепко с ним связана и не сможет его покинуть, вор он или нет.

– У тебя недовольный вид, – заявила она тихим голосом и неожиданно спросила: – Это то самое знаменитое отвращение, которое следует за любовными объятиями?

Жюльен взглянул на нее, пораженный этой мыслью, которая, по его мнению, никак не должна была прийти ей в голову.

– Твой вопрос глуп, – улыбаясь, ответил он.

И они склонились друг к другу, прижавшись щекой к щеке, с лицами расслабленными и довольными, довольными друг другом и собой, как это бывает с любовниками после первой ночи любви, бессонной не от горестный сожалений, а от пережитого наслаждения.

– Мне надо возвращаться к себе, – проговорила она. – Эрик может проснуться. Как он теперь себя поведет?.. Что мы будем делать?

– Кто это «мы»? – умоляюще спросил встревожившийся Жюльен. – Кого ты называешь «мы»?

– Тебя и меня, разумеется. Эрик будет следить за каждым твоим шагом и за моим тоже. Это будет ужасно… Мне следует сойти в Аликанте, и мы бы вновь встретились в Париже… Но я не смогу ждать тебя столько времени, – добавила, подумав. – Ты можешь попасть под автобус или сбиться с пути и отправиться в Сидней… Есть масса возможных ситуаций, из-за которых я могу тебя потерять.

– А у меня нет ни малейшего намерения терять тебя, – заявил Жюльен.

Он сидел на смятых простынях, растрепанный, больше похожий на юношу, чем на сорокалетнего мужчину, что и отметила Кларисса с восхищением, причем она знала, что не меньше восхищалась бы им, будь он лыс и толст, ведь это был ее Жюльен, тот самый, который любит ее такой, какая она есть.

– Во всяком случае, – проговорил он, вытягиваясь на постели, – во всяком случае, после вчерашнего, вопреки тому, что ты думаешь, Эрик успокоится на весь срок нашего путешествия. Он полагает, и не без оснований, что любовники скрывают свои отношения, если они серьезны. И, как правило, это так и есть. Поверь мне, тот факт, что я тебя целовал в губы в присутствии сотни человек, должен был бы нас рассорить на всю жизнь. Я тебя поцеловал насильно, я по-хулигански приставал к тебе, следовательно, я тебе не нравлюсь, следовательно, ты рассержена, следовательно, ты не виновата. Видишь?

– Да, вижу, – сказала Кларисса, моргая, затем она перевернулась на живот и положила голову на плечо Жюльена, закрыв при этом глаза. – Нет, не вижу… Строго говоря, я ничего больше не вижу… Строго говоря, я ничего больше и не хочу видеть. Я хочу остаться в этой ночи на всю жизнь.

Чуть позже Кларисса уснула. Жюльен же, бодрствуя, как случалось всегда, когда он в первый раз занимался любовью с нравившейся ему женщиной, долго наблюдал за тем, как она спала. Прекрасные груди, великолепная линия талии, тонкие запястья, нежная кожа. Он попытался, как барышник, оценить тело Клариссы, но ему это не удалось. Да, конечно, тело ее чудесно, но Жюльен впервые за всю свою жизнь чувствовал, что будь она некрасива и неуклюжа, ее голоса, глаз и рук ему было бы достаточно, чтобы влюбиться без памяти. Где-то через час она проснулась сама, и Жюльен вздохнул с облегчением, потому что был не в силах разбудить ее и сказать, что ей пора возвращаться к себе. После ее ухода Жюльен зарылся в те же простыни и, вдохнув запах ее духов, заснул, совершенно разбитый, и во сне перед ним мелькали плечи Клариссы, ее бедра, ее грудь, образы путаные и чувственные.

«Нарцисс», двигавшийся на фоне неба и моря серо-стального цвета, казалось, вынырнул из глубин, дыша водой и туманами, и его нос рассекал, словно нож, это море из мягкого, скользкого шелка, позволявшее с тревожно-ласковым шумом делать в себе продольный разрез. Было шесть часов утра, и Жюльен, крадучись, вышел на самую верхнюю палубу. Он уже давно привык, где бы он ни находился, в чужом ли городе или за городом, выходить в это время на часовую прогулку, и ему порой представлялось, будто он выгуливает, словно крупную, еще не до конца проснувшуюся и не слишком умную собаку, свое собственное тело. Тело, еще не проснувшееся, но уже освободившееся от пут сновидений и стремящееся вдаль – на прогулку по бульвару или по полю, если дело происходило в деревне. Тело, которое через час он приведет обратно спать, даже вопреки желанию, ибо сон ему необходим, потому что уберегает руки от дрожи, когда они держат карты. После близости с Клариссой ему казалось, что его тело только что утолило инстинкты десятков женщин, причем сам он, Жюльен, нисколько ему не завидовал. Это, возможно, и было самым важным качеством Жюльена, по сути дела мало приспособленного к жизни, если, конечно, воспринимать ее как непрестанную битву, – способность при всех обстоятельствах оставаться самим собой, сразу признавать свои ошибки, умение спорить с самим собой, не настаивать на собственной правоте. И мужчины, и женщины любили его за это. Друзья его обсуждали между собой его добросердечие и искренность, быть может, потому, что Жюльен не давал повода обсуждать его гордыню. Просто-напросто гордыня Жюльена не носила характера мелочной повседневной суеты. Позднее Эдма Боте-Лебреш, повествуя о перипетиях круиза, скажет о нем: «Жюльен Пейра себя не любит и не занимается самоанализом, совершенно не знает самого себя, но зато, – добавит она в заключение, – в этом его необычность: в эпоху, отравленную фрейдизмом карманного формата, он один оценивает свои поступки с точки зрения морали, а не каких-то там потаенных мотивов».

Итак, этим утром Жюльен, проснувшись и не будучи в силах спокойно лежать в постели, поднялся на верхнюю палубу и стал смотреть на сентябрьское Средиземное море в рассветной дымке, похожее на гигантскую открытку в серо-голубых тонах. Жюльен чувствовал себя усталым и счастливым, у него слегка дрожали пальцы, что его раздражало и умиляло одновременно. Всякий раз, как в него влюблялась женщина или ему улыбалась удача, Жюльен, обычно относившийся к себе и другим с благодушным безразличием, начинал ощущать себя достойным любви, сильным и смелым, но все эти качества, эти козыри, необходимые для завоевания женщин, Жюльен не ценил и не культивировал в себе. К счастью для себя, он унаследовал то, что его мать именовала «душевным равновесием», которое не покидало его даже тогда, когда он нетвердой походкой выходил из игорных залов, пользующихся в Париже самой скверной репутацией. Ведя мысленный диалог с самим собой, Жюльен поднес руку к лицу и сложил комбинацию из трех пальцев. Он сообразил, что делает, лишь увидев смущенное лицо Эдмы Боте-Лебреш в лиловом домашнем халате, с растрепанными волосами, выскользнувшей из корабельной кухни с кофейником в руках. Ее халат из кашемира и шелка был подпоясан каким-то витым шнуром, с которого свисал ключ странной формы и который удивил Жюльена еще больше, чем само присутствие Эдмы на этой палубе в этот час; она же, казалось, восприняла их неожиданную встречу как должное.

Страницы: «« 345678910 »»

Читать бесплатно другие книги:

Частный трейдинг или proprietory trading пока еще мало освещен в русскоязычной литературе. По сути д...
Современные технологии позволяют нам общаться и работать таким образом и в таком темпе, который рань...
Новая книга от фаворита крупнейших отечественных литературных премий 2009–2010 годов Романа Сенчина....
Острослов Винс Новал вечно пьян, вечно бит, но он на удивление талантливый частный детектив, хоть и ...
Храм Ханумана, пуп Земли… операторский зал, в котором находится кристалл управления альтернативными ...
Он живет на периферийной планете, консультирует видеосериалы, у него непростая личная жизнь, его при...