Женщина в гриме Саган Франсуаза
И тут из глаз Ольги покатились крупные слезы, лицо ее исказилось, а одолевавшие ее душевные муки проявились в бесконечном хлопании ресницами, и наконец она изложила суть дела своему похолодевшему возлюбленному.
– Дело в том, что я недавно видела, как она флиртовала, – улыбаясь, проговорила она. – Но я вам не скажу, в чьих объятиях она побывала, ибо мне что-то не припоминается. А если бы даже я и вспомнила, я бы все равно вам не сказала.
– А что, по-вашему, означает «флиртовать»? – четко задал вопрос Эрик, внезапно побледнев, несмотря на загар (тут сердечко Ольги Ламуру забилось от радости: выбор оружия оказался правильным!).
– Флиртовать… флиртовать… а как вы сами определяете это понятие, Эрик?
– Я его никак не определяю, – сухо отрезал Эрик и жестом продемонстрировал, что считает любые попытки найти определение занятием пустым и бесплодным. – Я никогда не флиртую, я либо занимаюсь любовью, либо не занимаюсь ничем. Ибо я терпеть не могу тех, кто только дразнит.
– Вот в этом недостатке вы меня упрекнуть не можете, – жеманно произнесла Ольга, вцепившись в его руку. – Я была не в состоянии долго вам сопротивляться. Быть может, я сдалась слишком скоро…
Эрику стоило больших усилий сдержаться и не влепить ей пощечину. Ему стало стыдно при мысли о том, что его угораздило лечь в постель с этой жалкой старлеткой, набитой сплетнями и глупостями. И, рассердившись, он даже позабыл, что хотел узнать. Ольга заметила это и пробормотала:
– Ну, скажем так: они целовались в губы, причем страстно. Я вынуждена была выждать три минуты по своим часам, чтобы пройти в свою каюту, которая находится неподалеку от вашей… А когда они расстались, я была уже готова вернуться в бар, так что их забавы продолжались довольно долго…
– Так кто же это был? – раздался голос Эрика.
– Заметьте, – проговорила Ольга, делая вид, что не слышит вопроса, – заметьте, что когда вы говорите о тех, кто только дразнит, я совершенно согласна с вами. Более того, я горжусь тем, что сказала вам «да», именно вам, Эрик, моему настоящему мужчине, – продолжала она тоном наивной девочки. – Но мне ничего не подсказывает, будто бы ваша жена умеет лишь дразнить, и вполне возможно, что она способна тушить тот самый огонь, который сама же и разожгла…
– Что вы этим хотите сказать? – спросил Эрик в слепой ярости (что Ольга и предвидела, и теперь она торжествовала впервые за истекшие сутки).
– Я хочу этим сказать, что у Клариссы, как и у вас, возможно, есть тайная любовь, и она при этом ведет себя как честная женщина. Во всяком случае, она не ограничивается тем, что дразнит… Если бы это не было в четыре часа дня и если бы не существовало возможности вашего случайного прихода в каюту, они бы наверняка лежали друг у друга в объятиях… Я, стоя на расстоянии десяти метров от них, видела, как они трепетали.
– Но кто? – резко повторил Эрик. И все, кто стоял рядом, обернулись в его сторону.
– Погодите, расплатимся и пойдем, – предложила Ольга. – И я вам все расскажу, как только мы уйдем отсюда.
Но когда Эрик, расплатившись, хотел присоединиться к ней, оказалось, что она его не дождалась и ушла к себе в каюту, откуда так и не вышла, пока работал бар. И таким образом, Эрик не сумел выяснить, кто же из троих мужчин целовался с его женой Клариссой и кому именно она ответила на поцелуй. Андреа, похоже, занят, Жюльен Пейра шулер и авантюрист, неспособный безоговорочно отдаться любви, что безусловно требовалось Клариссе; что касается Симона Бежара, то Ольга вряд ли удержалась бы от того, чтобы назвать его имя. Может быть, это все-таки Андреа, которому Дориаччи предоставляет абсолютную свободу… «Но такой человек должен быть мужественным в любви», – повторял он про себя, разглядывая Жюльена и обнаружив при этом, что с точки зрения Клариссы он мужчина, несомненно, привлекательный. И именно в этот миг Жюльен поднял глаза, и они с Эриком уставились друг на друга как два соперника, и тут-то Эрик узнал имя своего врага. И, сидя рядом с Клариссой с самого момента своего прихода, он чувствовал, как в нем вскипает ярость и еще что-то такое, что он категорически отказывался назвать отчаянием. Ему удалось сохранить достаточное хладнокровие, чтобы в этот вечер ничего не поломать и не сказать лишнего. Более всего его оскорбляла мысль, что пока он кокетничал с Ольгой, пока он прибегал к тонким и продуманным психологическим маневрам, Кларисса уже сумела пристроить своего любовника на этот корабль, если только он не стал им за эти три дня, но в это Эрик не мог и не желал поверить, ибо это свидетельствовало бы, что Кларисса все еще способна на подобного рода безумства, на вспышки страсти, которые он когда-то использовал себе на благо, а потом сделал все, чтобы эти вспышки более никогда не озаряли лицо его жены.
Обед, несмотря на столь многообещающее начало, прошел в обстановке дружественного взаимопонимания, хотя, принимая во внимание гортанные смешки Эдмы и взгляды Эрика, это определение и не совсем точно.
Во всяком случае, этот обед позволил Жюльену Пейра, уже начавшему строить воздушные замки, иными словами, рисовать себе семейную жизнь с Клариссой, бывшей Летюийе, вновь ставшей Барон, а вернее урожденной Барон, супругой Жюльена Пейра, у которого денег куры не клюют и который отказался от всех сантимов и от всех миллиардов богатого семейства, отказался категорически во избежание каких бы то ни было сомнений со стороны Клариссы, предмета его безумной любви; этот спокойно протекавший обед позволил Жюльену Пейра, заранее решившему отказаться от денег семейства Барон, продумывать требующие серьезного умственного напряжения комбинации и махинации. Короче говоря, Жюльен решил доверить своего Марке заботам Чарли Болленже, идеального посредника для подобного рода сделок, посредника, гораздо более подходящего, чем сам Жюльен, который уже украдкой назвал ему невероятно низкую цену за картину, объяснил причины назначения столь малой цены и обстоятельства приобретения этого полотна, обстоятельства невероятно сложные, которые Жюльен, разумеется, мог открыть только бедняге Чарли; кроме того, Жюльен заставил его выслушать рассказ о своей страстной любви к этой картине и о том, что только весьма печальные обстоятельства заставляют его расстаться с нею; и, в конце концов, он чуть ли не силой вынудил Чарли пройти вместе с ним в его каюту: и там, открыв чемодан, он извлек эту картину, обернутую газетной бумагой, уложенную между двух рубашек и закрепленную двумя парами обуви, словно только так позволительно перевозить настоящие, великие произведения искусства; более того, он сумел безоговорочно убедить Чарли в том, что один из лучших в мире Марке находится на борту «Нарцисса» и что любой из пассажиров, располагающий всего-навсего несчастными двадцатью пятью миллионами старых франков, мог бы обменять их на эту картину, которая, фигурально выражаясь, стоит тысячу, а продается за две сотни… причем это было засвидетельствовано полдюжиной документов, подписанных именитыми экспертами, которых никто не знал, но о которых все слышали. Расставшись с Чарли, Жюльен был уже уверен, что тот немедленно начнет рассказывать о столь потрясающей возможности счастливым и богатым пижонам, обретающимся на судне, тем более что он взял с Чарли почти что клятвенное обещание никому об этом не говорить.
Лишь где-то в два часа ночи, вытянувшись на своей кушетке, Эрик начал разрабатывать план подрывных действий.
Но более всех пострадал от разворачивающихся на судне интриг, по крайней мере, в эту ночь, вовсе не Эрик, а ни в чем не повинный Симон Бежар.
Возвращаясь в каюту, Ольга давным-давно осушила слезы, тем не менее, пару минут колебалась прежде, чем отворить дверь. Войдя, она обнаружила Симона Бежара в голубой шелковой пижаме с аккуратно причесанными волосами, скорее бронзовыми, чем рыжими, сидящего на аккуратно застеленной кушетке и глядящего на нее плутовскими и одновременно наивными глазами, сверкнувшими от радости при виде ее; на столике между кушетками ее ожидала бутылка шампанского; и впервые она испытала нечто вроде благодарности к Симону. Он-то, по крайней мере, не принимает ее за «шлюшку, подделывающуюся под интеллектуалку». И на миг ей захотелось рассказать ему все, рассказать о своем унижении, о своей обиде; ей захотелось, чтобы он зализывал ее раны и отомстил за ее поруганную гордость, как умоляло поступить юное униженное создание Марселина Фавро. И без сомнения, если бы верх взяла она, то отношения между Ольгой и Симоном могли бы в корне измениться, но победила Ольга, которую унижение терзало значительно меньше, чем жажда мести. Она уже оправилась от удара и горела желанием дать сдачи и, возможно, поэтому сочла необходимым рассказать Симону со всей безжалостностью не о событиях этого дня, а о вечере на Капри, не скрыв от него никаких подробностей, за исключением, само собой разумеется, скуки и отсутствия романтики. Ошеломленный Симон Бежар долгое время молчал, не находя в себе сил взглянуть на нее, а она в это время резкими движениями снимала одежду, смущенная и растерянная собственным признанием, а также его полной бесполезностью. Что до Симона Бежара, то он был оскорблен не столько тем, что она переспала с этим мерзавцем Летюийе, сколько самим ее рассказом, тем, что она навязала ему правду, о которой он не спрашивал и которая, как ей было известно, будет для него болезненной. Больше всего его уязвила не измена Ольги, но ее безразличие к нему, равнодушие к его чувствам, о чем свидетельствовала эта жестокая откровенность. Ольга говорила, не поворачиваясь к нему, и в попытке сломить его молчание, в конце концов, произнесла ханжеским тоном:
– Я слишком уважаю тебя, чтобы что-либо от тебя скрывать, Симон.
На что он, не сдержавшись, ответил с горькой резкостью:
– Но ты недостаточно меня любишь для того, чтобы уберечь меня от боли.
Ольга отреагировала на его слова тем, что внезапно из смиренной грешницы превратилась в гордую и обидчивую Ольгу Ламуру, родившуюся в Турени в богатой буржуазной семье, которая, несмотря на все свои пороки, блюла собственную честь.
– Ты, быть может, предпочел бы ничего не знать? – осведомилась она. – Оставаться обманутым, чтобы люди смеялись у тебя за спиной? Или узнать обо всем этом от здешнего соглядатая Чарли?.. В этом случае ты бы закрыл на все глаза, не так ли? Как я полагаю, попустительство – вещь весьма распространенная в кинематографических кругах…
– Напоминаю тебе, что в этих кругах ты вращаешься уже восемь лет, – заявил Симон Бежар помимо собственной воли, ведь сейчас он жаждал чего угодно, только не скандала.
– Семь лет, – уточнила Ольга. – Семь лет, в течение которых я так и не смогла преодолеть отвращение к жизни втроем, к лицемерию и пьянкам-гулянкам. Если ты любишь именно это, то, если хочешь, занимайся этим без меня…
Однако Симон уже поднялся, белый от гнева, и Ольга отступила на шаг, увидев перед собой это незнакомое и искаженное яростью лицо.
– Если мы спим втроем, – заявил Симон, – то не по моей вине, верно? Не я привел третьего, верно? Не думаешь ли ты, что…
Гнев переполнял Симона, и Ольга, загнанная в угол, разразилась криками, что тотчас же успокоило Симона, ибо на скандалы у него всегда была аллергия. И она повторила свой прежний вопрос, не удосужившись ответить Симону:
– Ты мне так и не сказал, Симон: ты человек свободный на попустительство или нет?
– Конечно, нет, – проговорил он. – Либо ты прекращаешь всю эту историю, либо я тебя высаживаю в Сиракузах.
И в этот момент он действительно готов был это сделать, настолько унизительным показалось ему страдать из-за этой лгуньи и пошлячки. Ольга это почувствовала и тотчас же представила себя в сицилийском аэропорту, одну, с чемоданом в руках; а затем воображение перенесло ее дальше, и она увидела, как ей предпочли другую молодую актрису, которая и появилась в следующем фильме Симона Бежара. «Я с ума сошла, – подумала она. – У меня же с ним еще два неподписанных контракта, а я развлекаюсь с этим противным мужланом и обо всем рассказываю Симону… Надо взять себя в руки…» И она взяла себя в руки, точнее, вцепилась в руки Симона, оросила их чистыми слезами, содрогаясь от рыданий, столь натуральных, что осчастливленный Симон заключил ее в объятия и стал утешать, страдая из-за мелодраматических выдумок, которые она бормотала, уткнувшись ему в шею. Вскоре, однако, он стал прислушиваться не к ее словам, а к ее губам, и спустя еще немного времени он уже не слышал от нее ничего, кроме криков экстаза, которые не открыли ему ничего нового.
Потом, когда он неторопливо курил, лежа на спине и уставившись глазами в прозрачный иллюминатор, прямо в темноту, задремавшая Ольга шевельнулась и положила руку ему на бедро, постанывая от удовлетворенности, которую он принял за стон счастья; он склонился над лицом этого послушного ребенка, любви которого он желал больше всего на свете. Затем он попытался уснуть, у него ничего не вышло, тогда он снова зажег свет, взял книгу, закрыл, погасил свет. Ничего не получалось. Через два часа ему пришлось это признать.
Симон Бежар, лежа на кушетке с подогнутыми коленями и склоненной головой в так называемой позе зародыша, Симон Бежар, в последние годы самый известный кинорежиссер во Франции, а может быть, в Европе, позволил себе погрузиться в любовную печаль. Вместо того, чтобы извлекать пользу из собственной славы, он загнал себя на девять дней в дорожную постель, обошедшуюся в целое состояние, уплаченное фирме «Поттэн»; в постель, которая была чужой и чужой останется, постель, возможно, более роскошную, чем те, где ему доводилось спать прежде, но не менее одинокую; в постель, похожую на все те, в которых он побывал на протяжении тридцати лет, когда, поднимаясь утром, он знал, что больше сюда не вернется. И Симон Бежар, никогда не имевший собственной постели, Симон Бежар, кому служила домом «Плаза» на авеню Монтень, внезапно ощутил, как сильно его привлекает все то, чего избегал и что он презирал всю свою жизнь: Симону захотелось иметь свою постель, свой кров, чтобы там жить и там же умереть, но при условии, что эту постель и эту жизнь разделит с ним Ольга Ламуру. Он был доволен тем, чего достиг, и после тридцати лет одиночества и безденежья мог позволить себе пожить в праздности, в роскоши, в прочном союзе с женщиной. Этих трех месяцев оказалось достаточно, чтобы он влюбился в старлетку и теперь страдал на своей постели из-за ее неверности, вместо того чтобы выставить ее вон и через три дня забыть о ней, как поступил бы он в Париже. Параллельно с этими своими раздумьями он различал ласкающий, ускользающий звук, шум судна, рассекающего тихие, темные воды, приятное звучание свободного водного пространства, соленой воды, морской воды, столь резко отличающееся от звучания речных вод, мечтательно отметил он, и внезапно мысли его от Ольги вернулись в годы детства, в равнинный край таких зеленых и таких желтых красок, где сверкали, отражая, как в зеркале, небо, прозрачные реки; в то время как ребенок, уставившись на красный поплавок на конце лески, ребенок горячий и неуклюжий, то есть он сам, потел на солнце. Но зачем эти воспоминания роятся у него в голове, да еще при столь неподходящих обстоятельствах?.. Он никогда не вспоминал о своем детстве, он о нем давным-давно позабыл, по крайней мере, он так полагал. Его детство вместе со слишком сентиментальными или слишком пошлыми сценариями было отправлено на архивную полку, откуда ни одно, ни другое не должно было вновь появиться на свет.
Симон поднялся в темноте, направился в ванную и, трагически жестикулируя, глоток за глотком выпил подряд два стакана воды, затем зажег свет и искоса взглянул в зеркало. Его взору представилось мрачное некрасивое лицо, с мягкими чертами, с глазами цвета незабудки, с кожей мертвенного оттенка, который не мог скрыть даже загар, с губами, лет двадцать назад казавшимися чувственными. Лет двадцать назад, когда его больше всего интересовало кино, а затем футбол! Это лицо, которому он позволил появиться лишь в одном из своих фильмов, да и то как лицу третьестепенного персонажа (между прочим, мужчины, обманутого женой, презираемого начальником, бестактного человека и мужлана). Какое безумие, какая глупость одолели его, когда он вообразил, что Ольга может полюбить это лицо? Как она вообще терпела, что он прижимал свое лицо к ее лицу? Как она могла запускать свои пальцы в его уже начавшие редеть волосы? Как она терпела, что на ее хрупкое, изящное, мускулистое молодое тело наваливалось его, Симона, тело, пропитанное спиртным и набитое сандвичами, проглоченными в спешке, тело, мускулы которого стали дряблыми, так и не сформировавшись, а живот отяжелел из-за сидения за рулем. (И тот факт, что его старую «Симку» заменил «Мерседес», ничего по сути дела не меняет.) Ах! Он далеко не так красив, как другие мужчины на судне: очаровательный Жюльен, и великолепный Андреа, и красавец Эрик… Это дерьмо, этот мерзавец, этот красавец Эрик.
Симон достал упаковку снотворного и принял одну таблетку. Проглотив ее, он высыпал на ладонь все остальные, казалось, размышляя, не оглушить ли себя, приняв их разом. Но он прекрасно знал, что на подобное решение неспособен. И он этого вовсе не стыдился – совсем наоборот.
В Картахену прибывали вечером, но на рассвете пошел дождь. «Нарцисс» выплыл из ночи под серо-стальное небо, низко нависавшее над морем того же тона, воды которого казались липкими, тяжелыми. Казалось, будто весь мир увяз в этом сером цвете и «Нарцисс» никогда оттуда не выберется. Сегодня пассажиры, пожалуй, не станут веселиться, думал Чарли, ранним утром прохаживаясь по коридорам класса люкс и поправляя галстук. Чарли был облачен в блейзер красновато-коричневого цвета с золотистым отливом (безусловно, потрясающим, но строгим, особенно если сравнить с костюмом из бежевого китайского шелка, который был на нем накануне). Внезапно он с изумлением услышал раскатистый, громкий смех Дориаччи, хрипловатый после бессонной ночи, смех могучий, безусловно, способный разбудить всех тех пассажиров на этой палубе, которые не имели огромной каюты в качестве естественной защиты, подобно Гансу-Гельмуту Кройце. Как этот несчастный способен спать, задал себе вопрос Чарли, замедляя шаг. Да и спит ли он вообще?.. Быть может, он проводит бессонные, изнурительные ночи, и лишь страх мешает ему жаловаться. После инцидента, произошедшего в первый день круиза, Ганс-Гельмут, маэстро, был с Дориаччи весьма мил. Что касается Фушии, то ветеринар, с которым консультировались в Порто-Веккио, должно быть, правильно понял свою задачу, ибо благодаря его таблеткам собака беспробудно проспала два дня. Второй взрыв смеха заставил Чарли остановиться и украдкой оглянуться: Элледок находился на своем командном посту уже целый час, наблюдая за тем, чтобы корабль не отклонился от курса, и избегая несуществующих препятствий; это давало Чарли время и возможности… И Чарли вернулся назад, наклонился и приложил ухо к двери апартаментов Дориаччи, испытывая стыд и дрожа от удовольствия в одно и то же время.
– И что? И что?.. Мельничиха, в конце концов, не захотела платить за гостиницу?.. Невероятно!.. – восклицала Дориаччи.
За этим последовал звук, заставивший подскочить Чарли, который не сразу сообразил, что это не удар по щеке бедняги Андреа, а шлепок по ляжке Дивы.
– Ну, это было не совсем так, – прозвучал голос Андреа. («Какой молодой голос, до чего же молодой! Какая жалость…» – подумал Чарли с гордостью и отчаянием.) – Она заявляла, что ей официально предоставили апартаменты, в то время как она заказывала однокомнатный номер, и т. д. Хозяин подтвердил. Меня она взяла в свидетели… Собрались все, вся гостиница: постояльцы, персонал… Я был красный как рак…
– Боже мой! Но где же ты выуживаешь подобных женщин? – в восторге воскликнула Дориаччи.
С годами у нее развилась привычка, лежа в постели с молодыми любовниками, расспрашивать их о своих соперницах. Это были одни и те же женщины шестидесяти лет и старше, которые делили между собой рынок молодых людей в Париже, Риме, Нью-Йорке и других местах. Этот рынок неуклонно сокращался из-за конкуренции педерастов, менее требовательных и в целом более щедрых, чем виконтессы и всякие там леди, вышедшие на охоту. Это были графиня Пиньоли, миссис Галливер и мадам де Бра, от которых к Дориаччи переходили молодые люди, или же, наоборот, от нее к ним. И вот этот молодой человек, такой воспитанный и, без сомнения, самый красивый из всех тех, с кем она встречалась в течение долгого времени, молодой человек, способный произвести фурор на упомянутом рынке, стоит только его туда ввести, говорит о Невере как некоем супер-Вавилоне, о поезде «Коралл», следующем по маршруту Париж – Сент-Этьен, – как о частном реактивном самолете, а о мадам Фаригё и мадам Бонсон, супруге торговца мукой и вдове нотариуса соответственно – как о Барбаре Хаттон… И сейчас, когда он рассказывает о приключениях жиголо, то не только не скрывает истинного характера своей деятельности, но еще и вспоминает всякие анекдотические случаи, даже если он оказывается в них довольно смешным или глуповатым. Да, странный молодой человек этот Андреа из Невера… И Дориаччи признавалась себе, что если бы ей было на тридцать, а то и на двадцать лет меньше, она бы охотно держала его при себе дольше, чем обычно, то есть поболее трех месяцев. Собственно говоря, он настойчиво добивался именно этого, и то, что выглядело бы отвратительно у почти всех «мальчиков» подобного рода, у него казалось милой инфантильностью. Более того, у Андреа обнаруживались черты, неожиданные для профессионала, ибо хотя он отнюдь не скрывал, что живет за счет собственного тела, начиная с пяти лет, причем исключительно за счет собственного тела, его бросало в краску, стоило Дориаччи сунуть стюарду чаевые, и она мысленно задавала себе вопрос, а как же он вел бы себя на твердой земле, где количество чаевых увеличивается стократно.
– Ну ладно, так что же ты сделал? – спросила она.
– Я отыскал машину, – сказал Андреа, – загрузил багаж, и тут жена хозяина гостиницы обратилась ко мне, чтобы я оплатил счет, а у меня не было ни единого су, и тогда хозяин гостиницы обратился к ней, а официанты из ресторана встали по сторонам. Ах, как я страдал… Я действительно страдал… А знаете, как называется этот мотель? «Мотель наслаждений», – пояснил он. – «Наслаждений из Бурбонне»… Я ее оставил, сойдя на первой же станции, и вернулся в Невер. Тетя Жанна была весьма разочарована, но ведь именно она свела меня с этой супругой торговца мукой…
– О боже… о боже… – корчилась от смеха Дориаччи на своих подушках. – Господи, заканчивай свои истории… Заканчивай свои глупости и отвори дверь: похоже, нас кто-то подслушивает, – продолжала она тем же тоном.
Чарли едва не упал, когда великолепный Андреа (в доспехах из простодушной честности и в одежде белого льна) распахнул дверь, и голова Чарли всунулась в каюту, где его встретил властный взгляд Дориаччи, лежавшей в постели, с обнаженными плечами и раскрасневшимся от смеха лицом. В глазах Дивы не было гнева, но не было и ни малейшей снисходительности.
– Месье Болленже, – проговорила она, – в столь ранний час вы уже на ногах? Не хотите ли позавтракать вместе с нами?.. Если, конечно, вас не пугает этот беспорядок.
И своей прелестной, все еще гладкой рукой она обвела комнату, где в неподражаемо сладострастном беспорядке валялись одежда, сигареты, книги, подушечки. «Спальня любовников», – с грустью отметил Чарли. Что-то пробормотав, он уселся на уголок кровати, опустив голову и положив руки на колени, точно пришел причащаться. Не комментируя его недостойный поступок, Дориаччи заказала чай на троих, тосты, конфитюр и фруктовые соки. Этому завтраку явно предшествовало ночное шампанское, судя по свежезапотевшей бутылке и совершенно несвежему лицу стюарда.
– По моей вине бедный Эмилио так и не выспался, – заявила Дива, указывая на него Чарли. – Советую отнестись к нему со всей снисходительностью, – добавила она и, вынув из одной из своих многочисленных сумочек с десяток банкнот, положила их на поднос несчастного Эмилио, который сразу порозовел. – Ну что ж, Чарли, по какому поводу вы оказали нам честь своим визитом? Сегодня уже произошли новые драматические события? На этом судне ежедневно что-то происходит, причем все вещи непростые.
– Что вы хотите этим сказать? – осведомился Чарли, любопытство заставило его слегка распрямиться и устроиться поудобнее, тем более что, усевшись от стыда и смущения на самый краешек постели, он уже раза три чуть не упал. Вновь сел на постель и Андреа, (благовоспитанно) опустив ноги на пол и слегка поджав их. «Сдержанность ненужная, хотя и трогательная», – отметил Чарли.
– Да просто то, что тут все время что-то происходит, – пояснила Дориаччи. – Первое: ваша соотечественница Кларисса превратилась в красотку; второе: прелестный Жюльен Пейра в нее влюбился; третье: она почти что готова ответить ему взаимностью; четвертое: Ольга и месье Летюийе после своей дурацкой интрижки одновременно наскучили друг другу. Рыжий кинорежиссер и надменная Эдма решили слегка пофлиртовать. Что же касается Андреа… – проговорила Дива, похлопывая его по носу, словно пуделя, – он влюбился в меня до безумия. Не так ли, Андреа? – безжалостно подытожила она.
– А вам это представляется дерзостью с моей стороны, не так ли? – обратился Андреа к Чарли. – Мои чувства кажутся вам фальшивыми или меркантильными?
Было видно, что он вовсе не шутит, и Чарли лишний раз задал себе вопрос, почему он, Чарли, вечно становится жертвой собственного любопытства, причем каждый раз рано или поздно следует наказание. На этот раз оно последовало немедленно, и потому он решил поскорее переменить тему.
– А знаете ли вы, что на нашем судне находится ценнейшее произведение искусства? – загадочным тоном проговорил он.
Заинтересованная Дориаччи мигом навострила ушки, Андреа же сидел, безучастно потупив взор.
– А какое именно? – поинтересовалась она. – И, прежде всего, откуда вы это знаете? Я с недоверием отношусь к вашим осведомителям, я не доверяю вашим источникам, и, тем не менее, вам известно все, что происходит на корабле, даже неведомо почему, – коварно заметила она.
Поскольку Чарли был не в состоянии возражать, он попросту продолжил:
– Жюльен Пейра приобрел в Сиднее два месяца назад за сущие гроши парижский зимний пейзаж, подписанный Марке, замечательным художником, близким к импрессионистам, некоторые его картины великолепны…
– Спасибо, я знаю и люблю Марке, – прервала Дориаччи.
– И он готов ее перепродать за пятьдесят тысяч долларов, – медленно проговорил Чарли с выражением лица, позволявшим предположить, что он заложил бомбу в постель певицы. – То есть за двадцать пять миллионов старых франков! За сумму, просто ничтожную!
– Покупаю, – выпалила Дориаччи, шлепнув ладонью по простыне, как если бы Чарли был аукционным оценщиком. – Нет, – поправилась она, – нет, не покупаю. Куда я дену этого Марке? Я же все время разъезжаю… А на картину следует смотреть, ее надо все время разглядывать влюбленными глазами, а в этом году я буду ездить непрерывно. Известно ли вам, месье Болленже, что как только я сойду с этого судна, я немедленно вылечу в США, где вечером следующего дня буду петь в Нью-Йорке в Линкольн-центре, и один бог знает, куда мне придется деть эту картину. – С этими словами она, не глядя в сторону Андреа, протянула руку, чтобы его погладить, но он отклонился, и, пошарив рукой в пространстве, Дориаччи с простодушным выражением лица прекратила это занятие. «Всегда, всегда она ведет себя так, словно имеет дело с пуделем», – вновь подумал Чарли.
И он нехотя встал. Он переживал за Андреа и сам этому удивился, ибо как раз в его интересах было бы, чтобы Дориаччи ему его уступила или, по крайней мере, предоставила бы ему шанс его завоевать. «Решительно, у него слишком доброе сердце», – подумал он, направляясь к двери и жеманно помахав рукой на прощание. Из соседней каюты раздалось свирепое рычание, которое заставило Чарли ускорить шаг и поскорей покинуть коридор. Он остановился, лишь поравнявшись с Элледоком и увидев его внушающую спокойствие окладистую бороду.
После ухода Чарли смех в неприбранной спальне прекратился, Дориаччи глядела на Андреа, на его красивые светлые волосы, чересчур коротко остриженные на затылке.
– Мне не нравится, когда ты со мной фокусничаешь, особенно при Чарли, – проговорила она.
– А почему «особенно при Чарли»? – переспросил Андреа с невинно-заинтригованным видом, и Дива лишний раз поразилась, как этот чистый юноша великолепно владеет искусством обмана.
– Да потому, что это доставляет Чарли удовольствие, – заявила она с улыбкой, чтобы он не думал, что ей можно заморочить голову.
– Почему?
Столь нарочитое непонимание вдруг рассердило Дориаччи. Бессонница несколько расшатала ее нервы, она это чувствовала, но была не в силах лишить себя бессонных ночей, единственного времени суток, когда у нее появлялась возможность немного – а иногда и как следует – развлечься, причем в эти моменты, независимо от того, кто был ее партнером, она позволяла себе отдаться своим собственным безумствам, своим собственным планам или своим собственным воспоминаниям, пусть даже смехотворным, экстравагантным и шокирующим этих жалких молодых людей, которых она укладывала к себе в постель. Андреа в ее глазах имел хотя бы то преимущество, что смеялся с ней и сам смешил ее рассказами о собственных похождениях и при этом не забывал о своих обязанностях любовника, причем осуществлял их с таким рвением, которое в наше время редко встретишь, что у молодых людей, что у молодящихся старцев, не умеющих к тому же говорить о сексе иначе, как грубо, жадно и неуважительно. И не годилось, чтобы Андреа, столь откровенный в отношении способов заработка, вел себя как лицемер в отношении нравов.
– Да потому, что Чарли в тебя влюблен, даже несмотря на то, что ты его игнорируешь. И потому, что я для него – препятствие на пути к тебе. И стоит нам расстаться, как он захочет тебя утешить.
– Да неужели?.. – проговорил Андреа, краснея. – Так вы думаете, что я позволил бы Чарли себя утешить?
– А почему бы и нет? – заявила она.
И она рассмеялась, ибо сейчас ей почему-то не хотелось заставлять Андреа лгать, как это происходило с его предшественниками, когда она задавала им подобный вопрос.
– Во всяком случае, больше со мной не фокусничай, понял? Ни при ком. Возможно, я заберу тебя с собой в Нью-Йорк, но только если ты не будешь дуться.
Андреа не ответил. Вытянувшись на постели, он закрыл глаза. Можно было подумать, что он спит, если бы не подергивающиеся веки и не горькая складка губы, выдающая человека умного и меланхоличного. Дориаччи вздохнула про себя: пора внести ясность в отношения с этим играющим дурачка выходцем из Невера, без которого она, быть может, вновь погрузилась бы в черную тоску. Пусть даже это воспоминание ее больше не мучило, пусть даже об этом событии она не вспоминала без причины, но самоубийство из-за нее молодого режиссера в Риме десять лет назад не прошло бесследно.
Элледок, стоя на капитанском мостике, внимательно вглядывался в неподвижное море, простершееся перед ним, море, плоское, как ладонь, что не мешало капитану окидывать его агрессивно-недоверчивым взглядом. Элледок, подумал Чарли, похоже, вот-вот начнет потирать руки и кричать: «Сюда, к нам, моя красавица!», словно отправляется на кече в район «ревущих сороковых». Подавленный или, во всяком случае, нереализованный героизм Элледока объяснял в глазах всепонимающего Чарли его всегдашнюю озлобленность и одиночество, что, однако, ничуть не омрачало настроения его жены, женщины весьма веселой, которую Чарли видел с Элледоком в Сен-Мало года два назад. Детей у них не было, и слава богу, подумал Чарли, который вдруг представил себе капитана в окружении бородатых младенцев. Чарли поднял голову и прокричал «Капитан, привет, капитан!» слегка охрипшим голосом.
Командир корабля наклонил голову и повернул суровое и властное лицо в сторону Чарли; смерив его взглядом, капитан с неудовольствием отметил его коричневый бархатный блейзер и прорычал:
– Ну что? Что там еще?
– Приветствую вас, мой капитан, – живо отозвался Чарли, несмотря на весь свой печальный опыт, все еще пытающийся понравиться своему начальнику. – Проснулась собака маэстро Кройце… Я уже слышал, проходя мимо, как она рычала, и это не внушает оптимизма!.. Эмилио, наш старший стюард, уже угрожал сойти на берег в Сиракузах, если эту собаку не посадят на привязь. А у нас для нее больше не осталось снотворного…
Элледок, все еще готовый встретить воображаемую бурю и бросить вызов Средиземному морю, устремил презрительный взгляд на Чарли, чьим уделом были низменные хозяйственные проблемы.
– Отрежьте ей лапы… собачьи сказочки… зафигачьте ее в море… не моя работа… выкручивайтесь сами…
– Уже пытались, – возразил Чарли, показывая на собственную ногу. – Но, если, к примеру, эта зверюга покусает мадам Боте-Лебреш или «сахарного короля», на нас свалятся процесс за процессом!.. Напоминаю вам, мой капитан, что вы единолично отвечаете за этот корабль и за все, что на нем происходит!..
И, чтобы подчеркнуть степень этой ответственности, Чарли прищелкнул каблуками, сумев даже привнести некое изящество в это чисто военное движение.
– Вы… и страх? – насмешливо спросил Элледок. – Ха-ха-ха!
Тут он умолк, и Чарли, обернувшись, содрогнулся: с бешеной скоростью прямо на них надвигалась вышеупомянутая собака. «Она кажется еще больше, чем на самом деле», – успел подумать Чарли, в то время как ноги с дотоле неведомой быстротой уносили его оттуда, пока он не спрятался позади стола, а разъяренное животное взлетело по лестнице, на вершине которой, словно на троне, восседал Элледок.
– Где эта псина, Чарли?.. Где эта, в бога душу, собака?.. – бешено вопил капитан с вопрошающе-повелительной интонацией, и ответ, увы, не замедлил явиться…
Чьи-то зубы впились в его икру, проникли сквозь плотную морскую форму, сквозь шерстяные носки и принялись рвать кожу. Зычный голос сменился резким визгом, криком отчаяния, перепугавшим рулевого.
– Да уберите же ее, в бога душу мать!.. – повис в пустоте приказ Элледока, тщетно пытавшегося свободной ногой пнуть озверевшую собаку и в итоге свалившегося на четвереньки перед своей мучительницей. Элледок попытался снова придать мужественные нотки своему голосу, но крик: «Чарли!.. Чарли!..» – скорее напоминал вопли девственницы, отданной на растерзание хищным зверям.
Чарли осторожно поднялся на несколько ступенек, так что голова его оказалась на уровне капитанского мостика, но туда не осмелился взойти. Он взирал на происходящее с пониманием, как один укушенный смотрит на другого укушенного, и одновременно с опаской потерпевшего.
– Ну так что? Вы ничего не можете сделать?.. – орал Элледок скорее с ненавистью, чем с отчаянием. – Да я вас выпотрошу, уволю в Каннах, месье Болленже, – заявил он, по всем правилам употребляя для обозначения каждой из эмоций подлежащее, глагол и дополнение. – Позовите хотя бы месье Пейра, ну же… – умолял он (ибо смелость данного лица была описана ему раз десять в десяти вариантах, каждый из которых, впрочем, соответствовал реальности).
И пока капитан визжал и стонал голоском евнуха, Чарли сбежал вниз, пытаясь стереть со своего лица выражение глубокого удовлетворения. «Капитан Элледок, которого терроризировал бульдог!» Не хватало еще рассмеяться! Не рассмешил он и Жюльена, который в эту ночь спал не больше трех часов и который прибыл на место пытки в халате, невыспавшийся и растерянный.
– Но почему именно я? – с грустью бормотал он во время довольно длительного перехода из каюты на полуют. – Но почему все сваливается именно на меня? Я уже отшвыривал эту собаку, и не без удовольствия, мой дорогой Чарли, однако я не чувствую в себе готовности проявить такой же героизм ради Элледока. Вы меня понимаете…
– Но он же захочет моей смерти, – заявил в ответ Чарли, – если его немедленно не вырвут из ее пасти. Он одновременно взбесится и почувствует себя униженным, и это ляжет тяжким грузом на весь круиз… Да, кстати, что еще на вас сваливается, как вы говорите?
– С самого отплытия, – проговорил Жюльен с чувством, – именно на меня сваливаются женщины в слезах и разъяренные собаки! А я, видите ли, месье Болленже, прибыл сюда, чтобы отдохнуть! – заключил он, подойдя к двери и увидев льва, сраженного крысой.
Элледок и Фушия сплелись на мостике в клубок. Жюльен бросился вперед, схватил зверя за шиворот и за задние ноги одновременно, но недостаточно быстро, так что собака успела его укусить – и укусить серьезно. В конце концов, ему все же удалось скинуть животное вниз и захлопнуть дверь, однако его запястье и икра Элледока истекали кровью, пурпурной у Жюльена и более фиолетовой у Элледока, как отметил Чарли, всегда обращавший внимание на эстетическую сторону. И пока они возились с платками, дверь сотрясалась под напором заливающейся лаем собаки, лишенной добычи. Наконец, на палубе появился Ганс-Гельмут Кройце в черно-коричневом шерстяном халате с гранатовой отделкой и бежевыми петлицами, который сумел поймать покушавшуюся на всех троих пленников собаку, и все завершилось в медпункте.
Именно в медпункте и находился теперь Жюльен. После мучительного получасового зашивания раны на запястье он там и уснул, пропустив и стоянку в Картахене, и концерт. И именно там вечером появилась Кларисса, до прихода которой у него побывали Ольга, Чарли, Эдма и Симон, причем если последний – из дружеского расположения, то обе женщины – ради того, чтобы продемонстрировать свою женственность и присущую им от природы сострадательность. Жюльен, очутившись лицом к лицу с Клариссой, решил извлечь пользу из этой самой женственности, но вовсе не для того, чтобы напрашиваться на сострадание, и вопреки неподражаемой безвкусице окружавшего их интерьера.
Медпункт представлял собой весьма обширное помещение, значительно большее, чем царские хоромы исполнителей, огромное белое помещение, где вполне можно было устроить операционную и где, кроме койки Жюльена, стояли еще две широкие койки и вращающийся столик с медицинскими инструментами, который Жюльен попросил Клариссу убрать с глаз долой.
– Вот этими ножницами меня и пытали все утро, – пояснил Жюльен.
– Вам очень больно? – бледнея, спросила Кларисса. Одетая в яркое платье, с побелевшим лицом, она казалась негативом женщины, поднявшейся на борт пять дней назад размалеванной, нарумяненной и в строгом серо-черном костюме.
Жюльена в очередной раз поразила красота Клариссы; когда она уйдет к нему, она ежедневно станет одеваться именно так, ярко и броско!
– Это платье очень, очень мило, – убежденно произнес Жюльен и окинул Клариссу взглядом знатока, который на какое-то мгновение задел ее, а затем позабавил. – Ну что ж, вы уже подумали о себе, обо мне, о нас обоих? – продолжал Жюльен, которого неровно бьющееся сердце, то стучавшее как молоток, то почти останавливающееся, заставило забыть об острой боли в руке.
– О чем бы вам хотелось, чтобы я подумала?.. – покорно спросила Кларисса. – Да, возможно, Жюльен, что вы испытываете ко мне слабость, хотя мне и представляется, что вы совершаете ошибку. Даже если учесть, что точно такую же слабость испытываю и я, – добавила она со своей прямотой, которая всякий раз обескураживала Жюльена, – это ничего не меняет. У меня нет ни малейшей причины бросать Эрика, который мне ничего не сделал. И какой же предлог мне следует выдумать?.. Его флирт с актрисочкой? Он великолепно знает, что мне все равно… Или, по крайней мере, должен знать.
– Ну ладно, – проговорил Жюльен, приподнимаясь в постели, – если верность для вашей «пары» не есть нечто обязательное, – он насмешливо подчеркнул слово «пара», – так отнеситесь ко мне как к любовнику, к предмету флирта, как вы выражаетесь… В один прекрасный день я все же сумею придать всему этому законный характер. Но что вам мешает именно сейчас, именно здесь, в этой комнате, где мы одни, меня, например, поцеловать?..
– Ничего, – произнесла Кларисса каким-то странным, бесцветным голосом.
А затем, словно повинуясь чему-то, против чего ее воля и ее решимость бессильны, она наклонилась к Жюльену, слилась с ним в долгом поцелуе, а оторвалась от него лишь для того, чтобы повернуть ключ в замке, потушить свет и, вернувшись к нему, раздеться в темноте.
Через час Жюльен с перевязанной рукой уже находился в баре в обществе Эдмы и Дориаччи, которые дожидались его выхода с чисто женским состраданием, а он воспринимал это сострадание с чисто мужским удовольствием. Кларисса, находившаяся рядом с ним, не говорила ничего.
– Какая жалость, что вам не удалось побывать в Картахене!.. – воскликнула Эдма Боте-Лебреш. – Ладно, в конце концов, увидите Аликанте.
– Не думаю, что для меня найдется более красивый город, чем Картахена, – улыбаясь, проговорил Жюльен чуть жалобным тоном выздоравливающего, который он взял, заметив, как увеличивает его престиж наличие повязки.
Кларисса, с опущенной головой, с волосами, сверкающими на свету, казалось, сожалела о своей маске, об этом жутком макияже, который, по крайней мере, не дал бы посторонним заметить, как она краснеет. А Дориаччи глядела на ее румянец с интересом, отчего он становился еще ярче.
– Отлично, отлично, – с улыбкой произнесла она.
И, протянув свои пухлые, мясистые ручки поверх кресла-качалки, она похлопала ими по рукам подавленной Клариссы. Дива внушала ей страх или, по крайней мере, столь явно угнетала ее, что Жюльену хотелось прижать ее к сердцу, тем самым выказав свое наивное и бесстыдное восхищение. И очередной раз, наверное, чуть ли не десятый за этот вечер, он вынужден был обуздывать это желание, отказываться от него. «Было безумием ложиться с ней в постель», – подумал он. И взволнованный, несчастный, он пожаловался Клариссе, как он целых два часа тосковал, погружаясь в сладостные воспоминания, прежде чем вновь ее не встретил.
– Пока я только представлял себе ваше тело и вас самих, – пробормотал он с упреком, – меня терзало лишь мое воображение, а теперь к нему прибавились и воспоминания, а это уже настоящая пытка!
Бледная Кларисса, побелев еще больше, смотрела на него увлажненными и блестящими глазами, ничего не отвечая, а Жюльен почувствовал, что готов провалиться сквозь землю из-за своей грубой выходки.
– Прошу прощения, – проговорил он. – Я прошу у вас прощения. Мне вас ужасно недостает… Мне хочется все время следовать за вами, видеть вас, пусть даже не имея возможности до вас дотронуться… Я тоскую без вас, Кларисса, уже два часа, словно два месяца.
– Я тоже, – заявила Кларисса, – но мне не следовало вновь встречаться с вами.
Жюльен уже сожалел о том, что позволил Чарли Болленже реализовывать своего Марке: он опасался, что этот ловкий притворщик по прибытии в Канны от всего откажется. Но могло случиться и так, что именно в Каннах Жюльену придется бежать в ближайший банк и класть туда двадцать пять миллионов, вырученных за картину, из которых – увы! – половину придется срочно перевести своему техасцу, зато, слава богу, вторая половина поступит целиком и полностью в его распоряжение и позволит проводить время в любовных утехах с Клариссой. «Ну, пока еще есть время и впереди несколько остановок», – думал он, полагая, что еще сумеет убедить Клариссу уйти к нему – задача столь же трудоемкая, как и поиск средств для ее осуществления.
Он знал по собственному опыту, что возможность приобрести Марке заведомо приведет в восторг пассажиров «Нарцисса». Среди богатых страсть выгодно обделывать дела столь же живуча, сколь и бессмысленна. Причем возможности их в этом отношении поистине безграничны, и получение скидки на одну пару перчаток в галантерейном магазинчике интересует их не меньше, чем скидка на соболя на рю де ла Пэ, а финансовое положение галантерейного магазинчика для них столь же безразлично, что и состояние дел крупного меховщика.
Таким образом, приобретение картины в этом узком кругу богачей становится одним из наиболее азартных «деловых мероприятий», где можно играть на гигантской разнице между деньгами, уплаченными затравленному художнику и полученными от той или иной галереи, чей снобизм следует заранее специально разжечь. Обделывать такого рода делишки можно весьма элегантно, выгадывая на неведении или безвыходном положении несчастного продавца, загнанного в угол, и выплачивая лишь половину реальной стоимости полотна, и получая за это же самое полотно сумму, десятикратно превышающую его стоимость, скажем, на аукционе у Сотби, когда за картиной начинает охотиться какой-нибудь богатый судовладелец или некий музей. В обоих случаях движущими силами являются тщеславие и алчность; если же брать только первый случай, сделка все равно выгодна для этих Мидасов. Но если бы они задумывались заранее, то пришли бы к выводу, что сделка может оказаться и невыгодной, если картина вдруг окажется непродаваемой (ни за двойную, ни за тройную цену первоначального приобретения), и тогда выяснилось бы, что эта картина им совершенно не нужна. Им просто не приходит в голову, что на самом-то деле они просто-напросто связывают свои прекрасные денежки, вкладывая их в картины, которые им не нравятся и которых они не понимают. Зато благодаря существованию такой профессии, как похитители художественных ценностей, есть, слава богу, возможность спрятать приобретение в специальный сейф, откуда оно будет извлечено лишь тогда, когда владелец решит доверить это полотно какому-либо музею… И любители живописи, заглянув в каталог, увидят, к примеру, надпись крохотными черными буковками: «Из частной коллекции Боте-Лебрешей» (не менее шикарна и совсем краткая справка: «Из частной коллекции»). При этом публика, разглядывая картину, на которую ее владельцы так ни разу и не взглянули как следует, станет восторгаться художественным вкусом ее хозяев, в глубине души вовсе не уверенных в художественной ценности своего приобретения, а вовсе не их деловым чутьем, в наличии коего они абсолютно уверены.
По крайней мере, именно этой теории придерживался Жюльен, опиравшийся о леерное ограждение и любовавшийся серо-голубым морем, на краю которого их поджидал порт Беджайя. Прочие же пассажиры, разместившиеся по шезлонгам как придется, в художественном беспорядке, этим утром демонстрировали друг другу утомленные лица и синяки под глазами – следствие бессонницы, понятной или не очень. Красные глаза Симона Бежара, усталый облик Клариссы и морщины на щеках самого Жюльена мало соответствовали идеалу безмятежного покоя, обещанному «Поттэн». Одна лишь Ольга, румяная и свежая, сидевшая в некотором отдалении и притворявшаяся, что с увлечением читает посмертные мемуары некоего политического деятеля (который еще при жизни был человеком смертельно скучным), изображала хорошую мину при неведомо какой игре. А располагавшийся неподалеку от нее Андреа, которому черный свитер придавал печальный облик романтического влюбленного, больше, чем когда бы то ни было, напоминал сына века (само собой разумеется, девятнадцатого). Что касается Дориаччи, то она, глядя назад, то и дело издавала звуки, напоминавшие глухое рычание вроде того, что вырывалось из пасти Фушии, и весьма далекое от колоратурных переливов. Она курила сигарету за сигаретой, а затем швыряла окурок за окурком безо всякого злого умысла, но и без всякого зазрения совести под ноги Арману Боте-Лебрешу; тот же всякий раз вынужден был приподниматься в шезлонге, вытягивая ногу, и растирать его своим лакированным ботинком… Казалось, что в воздухе нависает некая угроза; и это при том, что погода была ясная, а воздух пропитан запахом изюма, земли, раскаленной добела, соли и жареного кофе, что выдавало близость Африки.
Даже Эдма, которая смеялась, разговаривая с Жюльеном и то и дело бросая на Клариссу ласковый взгляд свекрови, даже сама Эдма ощущала, как непроизвольно напрягаются мускулы ее лица и шеи, что служило для нее признаком надвигающейся грозы. Время от времени она подносила руку к лицу, словно желая снять напряжение.
Арман Боте-Лебреш, несмотря на присущий ему практицизм, поддался импульсам, исходящим от Эдмы, и тоже отдался во власть тревожных предчувствий. Несомненно, именно эти предчувствия заставляли его рассеянно и без всякого раздражения гасить один за другим длинные окурки Дивы. Что же касается Летюийе, разыгрывавшего, как всегда по утрам, роль журналиста-полиглота, то он время от времени отрывал глаза от заголовков испанских, итальянских, английских или болгарских газет, чтобы бросить на абсолютно синее и абсолютно спокойное море подозрительный взгляд, словно дожидался, когда же из глубин появится, как в рассказе Терамена, страшное чудовище, погубившее Ипполита. Симону Бежару, игравшему с самим собой в «четыреста двадцать одно», так и не удавалось прогнать меланхолию, которая, казалось, даже усиливалась, когда на зеленой дорожке подскакивали кости, падая затем с монотонным и надоедливым стуком. Появление Чарли пробудило у пассажиров некоторый интерес, однако он тут же и угас, уступив место всеобщей мрачной заторможенности.
Она достигла крайней степени к тому моменту, когда на другом конце палубы показались капитан Элледок и маэстро Кройце, прохаживающиеся широким, мерным шагом, и у пассажиров вновь вспыхнула надежда на приятное разнообразие. Увы! Эти двое тоже не сумели оживить атмосферу, и Чарли сделал последнюю попытку, подозвав бармена, но и это не помогло: все стали заказывать фруктовые соки и минеральную воду, так что даже двойной сухой мартини Симона Бежара не изменил общей унылой картины. Тут не тихий ангел пролетел, судя по всему, их пролетел целый легион.
Внезапно Дориаччи защелкнула сумочку с громким стуком, до того громким, что он привлек к себе внимание даже самых рассеянных: сняв солнечные очки со стразами на дужках, она бросила на присутствующих горящий взор и яростно прикусила губу своими белыми зубами (эту перламутровую белизну можно было приобрести в одном-единственном месте: у доктора Томпсона в Беверли-Хиллз, штат Калифорния).
– Это судно действительно комфортабельно, что верно, то верно, однако публика на нем достойна сожаления, – решительно объявила она. – Мы с маэстро Гансом-Гельмутом Кройце уже шесть дней находимся в окружении глухих, причем эти глухие невежественны и претенциозны! Возможно, маэстро Кройце и называют «грубым мужланом», но лучше быть таковым, чем жалкими крохотными мужичонками, которых полно на этой или на любой другой палубе.
Тишина воцарилась полнейшая; слышно было, как хлопают крыльями чайки.
– Я схожу в Беджайе, – продолжала она. – Месье Болленже, окажите мне любезность и закажите мне там самолет, частный или нет, неважно, который бы доставил меня оттуда в Нью-Йорк вместо самолета из Канн.
Ошеломленный Симон Бежар уронил кости на палубу, и стук их падения прозвучал как ругательство.
– Но позвольте, – проговорила Эдма Боте-Лебреш. И с ее стороны это было немалой смелостью, ибо стоило ей раскрыть рот, как Дориаччи уставилась на нее испепеляющим взглядом. – Но почему, моя дорогая?.. Почему?..
– Почему? Ха-ха-ха… Ха-ха-ха!
Дориаччи была более чем саркастична, она источала презрение и, повторив свое «ха-ха-ха!» раза два или три, поднялась и стала разгневанно и методично укладывать в сумку-корзинку все свое снаряжение: губную помаду, расческу, портсигар, упаковку пилюль, пудреницу, золотую зажигалку, карты, веер, книгу и т. д. Все эти предметы, свободно рассыпанные на столике рядом с ней, теперь водворялись на предназначенное им место. И тут Дива повернулась к Эдме.
– А знаете ли вы, мадам, что мы исполняли вчера вечером? – выпалила она, захлопывая корзинку до того резко, что замок чуть не выскочил. – Знаете ли вы, что мы исполняли вчера вечером?
– Но… но, само собой разумеется, – проговорила Эдма слабеньким голоском, а на ее безмятежном лице неизменно уверенного в себе человека вдруг появились признаки паники. – Само собой разумеется… Вы исполняли Баха… То есть маэстро Кройце играл Баха, а вы пели песни Шуберта, разве не так?.. Не так?.. – переспросила она и повернулась к остальным, и взгляд ее становился все более и более тревожным по мере того, как эти трусы отводили от нее взгляд. – Разве не так, Арман? – в конце концов обратилась она к супругу, ожидая от него если не словесного подтверждения, то, по крайней мере, молчаливого, кивком головы.
Но на этот раз Арман, сконфуженно уставившись куда-то поверх очков, не удостоил супругу не только ответом, но и взглядом.
– Ну ладно, тогда я сама скажу, что мы исполняли!
И Дориаччи, сунув корзинку под мышку и положив сверху руку, словно опасаясь, что кто-нибудь в нее влезет, ответила:
– Мы с Гансон-Гельмутом Кройце исполняли «Лунный свет»: он на фортепиано, меняя аккомпанемент, а я пела на всех языках земного шара! «А Claro di Luna…»[6] – быстро напела она вполголоса. – И никто даже глазом не моргнул!.. Никто ничего не заметил, вот так-то… Хоть бы кто-нибудь что-нибудь сказал! – продолжала она, бросая каждому вызов и взглядом, и голосом (и все молча сидели в своих креслах, глядя под ноги). – Нашелся один лишь несчастный нотариус из Клермон-Феррана, который весьма робко осмелился сделать мне весьма расплывчатое замечание.
– Но ведь это же бессмысленно!.. – воскликнула Эдма фальцетом, так что сама удивилась и не договорила.
– Вот-вот, это же бессмысленно!.. – героически поддержала ее Ольга. – Это невероятно… А вы уверены? – задала она идиотский вопрос, и под ответным взглядом Дориаччи ей захотелось спрятаться в своем свитере и физически исчезнуть с палубы.
Над палубой нависла тишина, тишина, которую не могло нарушить даже урчание в животе у отдельных пассажиров, тишина, которая нависла, казалось, навсегда, но тут Элледок, поднявшись, дважды прокашлялся, чтобы прочистить голос, на лице его при этом изобразились суровость и непреклонность полномочного посла, а сам его облик и хриплые раскаты в глотке вызывали трепет.
– Я очень извиняюсь, – проговорил он, подчеркивая местоимением «я», возвратной формой глагола и наречием «очень» всю серьезность ситуации, – я очень извиняюсь, но программа изменениям не подлежит.
– Прошу прощения?
Дориаччи сделала вид, что ищет взглядом то некое отталкивающее животное, вроде змеи или быка, и не находит никого, к кому следовало бы прислушиваться; но Элледока это не остановило. Он откинул голову назад и тут начал, в качестве доказательства, зачитывать своим твердым и звучным голосом соответствующие разделы программы, при этом активно жестикулируя.
– Портофино – дары моря, запеченные в тесте, – говядина на ребрышках – мороженое – Скарлати – Верди; Капри – суфле по-бранденбургски – турнедо Россини – полено – Штраус – Шуман… – Называя фамилию каждого из композиторов, капитан наводил перст указующий на каждого из соответствующих виртуозов… – Картахена – черная икра – эскалоп…
– А, да замолчите вы бога ради! – все себя воскликнула Эдма. – Замолчите же, капитан!.. Не всем же охота быть такими же дурнями, такими же… такими же…
И она принялась хлопать ресницами, пожимать плечами, заламывать руки, воздевать ладони в воздух и, казалось, уже готова была ударить капитана, как он вдруг решительно опустил руку на ее худое плечо, и под ее тяжестью Эдма буквально вдавилась в свое кресло-качалку, издав при этом вопль возмущения. Сидевшие рядом мужчины вскочили, причем Симон Бежар был среди них самым возмущенным, а Арман Боте-Лебреш – самым спокойным. Но и это даже на миг не сбило с толку капитана.
– Картахена – икра – эскалоп по-итальянски – шоколадная бомба с мороженым – Бах и Шуберт, – победно подытожил он.
И, по-прежнему не обращая внимания на разъяренных мужчин и потрясенных женщин, продолжал:
– Обязательный регламент следует уважать. В технической карточке для Картахены «Лунный свет» не записан. А наличествуют Бах, Шуберт. Точка, – заключил он. – Неисполнение унифицированного договора…
Но тут капитан смолк, ибо Фушия, до того запертая в каюте вместе со своей ивовой корзинкой-постелью, каучуковыми косточками и ежедневной порцией паштета, каким-то чудом вырвалась на свободу и пронеслась по палубе, причем из-за всеобщего галдежа никто не услышал ее устрашающего рычания, проскочив мимо нескольких пар ног, неосторожно опущенных на палубу, и, бросив подслеповатый взгляд на перепуганных пассажиров, непонятно почему бросилась в двери бара, за которыми и скрылась. Несчастные вздохнули с облегчением, но это облегчение через минуту сменил стыд; а Дориаччи поднялась и обратилась к находившимся рядом четверым мужчинам:
– Когда человек неспособен одновременно заниматься любовью и слушать музыку, ему нечего принимать участие в музыкальных круизах подобного рода. В таких случаях люди садятся вдвоем на обычный корабль, что обходится им намного дешевле, либо отправляются в круиз в одиночку, беря с собой снотворное!.. Конечно, когда человек неспособен совмещать и то, и другое, – произнесла она с торжеством и презрением одновременно.
После этого демарша оскорбленная Дива величественно проследовала по маршруту Фушии, а Андреа даже не рискнул ее сопровождать.
– Абсурд! Решение абсурдное! Беспокоиться излишне. Вина лежит на этих мерзопакостниках-артистах. В компании «Поттэн» на этот счет все очень строго. Двадцать семь лет круизов. Десять круизов музыкальных. Никогда ни с чем подобным не сталкивался и т. д.
Капитан Элледок, вне себя от негодования, зигзагами перемещался от одного пассажира к другому.
– Можно сказать, он как перегретый паровоз, – вполголоса сказал Жюльен Клариссе, – который выпускает пар собственного идиотизма.
– Как паровоз, это верно, – ответила та и рассмеялась, потому что Элледок внезапно затормозил подле Эдмы, которая с заговорщическим видом протянула ему пачку сигарет.
– Ну давайте… Давайте, дорогой капитан, это единственный способ вас удержать…
И, повернувшись к Клариссе, она продолжала, подмигивая:
– Как вам известно, это единственный грешок капитана: он не пьет, не ухаживает за дамами, он только курит… Это его единственный недостаток, который и пребудет с ним до самой смерти. Я говорю ему об этом и не устаю об этом напоминать уже пять лет… Я буквально убиваюсь, до бесконечности обращая на это его внимание…
– В бога душу, в бога душу, в бога душу! Я не курю уже целых три года! – прорычал побагровевший Элледок. – Спросите у Чарли, у горничных, у метрдотелей, поваров на нашем судне… Я больше не курю!
– Я никогда не расспрашиваю персонал по поводу привычек моих друзей, – заявила Эдма не без некоторой доли высокомерия, отвернулась от капитана и подошла к другой группе пассажиров, оживленно беседовавших о музыке.
– Какая идиотская история! – вещала Ольга. – Просто-напросто уму непостижимая…
– Вас это задевает? – спросила Эдма.
– Как же это может не задеть? – отвечала Ольга, исходя желчью. – Я интересуюсь музыкой лишь несколько лет…
– И полагаетесь на свою музыкальную память. Ведь именно это вы имеете в виду? А это совсем другое дело.
– Что вы этим хотите сказать? – тут же отреагировала Ольга.
– Человек может дожить до восьмидесяти или даже до ста лет и не научиться слушать музыку. Обратите внимание, не «слышать», а «слушать».
– Да, это скорее история о глухих, а не о тупых! – с широкой улыбкой на лице вступил в разговор Чарли. – Сейчас я понимаю, что вещь, которую она нам вчера спела по-немецки, был именно «Лунный свет».
– Я так и знал, что это мне напоминает что-то знакомое, – простодушно заявил Симон.
– Ну разумеется, «Лунный свет»! Конечно же, вы его узнали! Вы, должно быть, до предела были собой довольны… – внезапно выпалил Эрик Летюийе. – Какая жалость, что они сказали об этом раньше вас!
Эта грубая выходка была встречена гробовым молчанием, настолько все были потрясены, а Симон с раскрытым ртом стал приподниматься медленно и неуверенно, так что Эдма, не веря своим глазам, зато полная сочувствия, подала ему для успокоения уже зажженную сигарету, но все оказалось напрасно.
– Послушайте, вы, вам что – моча в голову ударила? По морде захотелось или что? – произнес Симон тихо, «но вполне отчетливо», как отметила Эдма, возбужденная назревающим скандалом.
Для всех окружающих это оказалось приятным сюрпризом. Меломаны выпрямились на своих складных креслах, где они еще полчаса назад мирно сидели, сгорбившись, и приготовились увлеченно следить за поединком, как любители тенниса следят за матчем с хронометром в руках. Но тут, ко всеобщему сожалению, вмешалась Ольга:
– Нет, нет… только не деритесь! Я этого не перенесу, это слишком глупо!.. – восклицала она голосом юной вдовы.
И, скрестив руки, она бросилась между обоими мужчинами (что было несложно, ибо они находились на расстоянии добрых двух метров один от другого, оскорбленные, но недостаточно решительные, чтобы броситься друг на друга). И рыча наподобие драгоценной Фушии, но не обладая и одной тысячной ее агрессивности, они повернулись в разные стороны и разошлись. Чарли и Жюльен положили руки им на плечи и делали вид, что удерживают их от драки в соответствии со всеми правилами благопристойности. Эта сцена, несмотря на ее жалкий финал, тем не менее оживила атмосферу. Все вытянулись на своих шезлонгах, кто с чувством разочарования, кто гордости, а кто и возбуждения.
Спустя полчаса Андреа из Невера, вместо того чтобы расслабиться, в одиночестве стоял, упершись лбом в дверь апартаментов номер 102, предоставленных Дориаччи. Он выжидал и время от времени спокойно стучал костяшками сжатых в кулак пальцев по прочному и холодному дереву, стучал достаточно сильно, но без раздражения, стучал, будто только что подошел к двери и ждет, что ему сейчас отворят и примут с распростертыми объятиями, – это при том, что дверь захлопнули у него перед носом почти час назад. Дориаччи, которая все это время не реагировала на стук, сделала над собой усилие и громко крикнула:
– Я хочу побыть одна, мой дорогой Андреа.
– А я хочу побыть с вами, – ответил он из-за двери.
Дориаччи встала и, повернувшись к двери, чуть подалась вперед, словно могла увидеть собеседника через деревянную преграду.
– Но ведь мне доставляет удовольствие побыть одной! – воскликнула она. – Неужели для тебя собственное удовольствие дороже моего?
В этот момент взвыла сирена, захлопали двери, и Диве на минуту показалось, будто она репетирует оперу Альбана Берга по либретто Анри Бордо.
– Нет! – воскликнул в ответ Андреа. – Нет! Пусть даже мое присутствие для вас является лишь ничего не значащей помехой, и то я не вполне в этом уверен, но для меня… я без вас так несчастен… У нас разный масштаб чувств, – заявил он. – Я вас люблю гораздо больше, чем вы способны выдержать без скуки, вот и все!
Но когда он опять постучал в дверь, она рассмеялась и нарочно попыталась рассердиться. На его слова она больше не отвечала. Она решила сделать вид, что спит, и даже разлеглась на постели, закрыв глаза, словно Андреа мог это увидеть. Сообразив, что к чему, она взяла книгу и попыталась читать, но повторяющийся стук в дверь не давал ей сосредоточиться.
Тут из коридора до нее донесся мужской голос, голос, принадлежащий Эрику Летюийе, и она приподнялась со своих подушек. У Дориаччи на миг даже появилось искушение отворить дверь и схватить за шиворот этого провинциального сопляка, этого мальчишку, совершенно лишенного гордости, с готовностью выставляющего себя на посмешище… И она подошла к двери, прислушиваясь к вальяжному голосу Эрика:
– Друг мой, у вас все в порядке? Что вы делаете у этой двери уже целых два часа?
«Во-первых, он тут стоит меньше часа», – мысленно ответила Дориаччи. Андреа, однако, вовсе не растерялся.
– Я поджидаю Дориаччи, – проговорил он совершенно спокойно.
– Ждете, пока вам откроют? – уточнил Эрик. – Но коль скоро это и есть дверь каюты нашей Дивы, то она наверняка вышла, понятно?.. Хотите, я спрошу у Чарли, где она?
– Нет, спасибо, нет, – раздался безмятежный голос Андреа. И Дориаччи вновь уселась, удивленная, но одновременно обрадованная высокомерием своего юного любовника. – Нет, она находится здесь, – продолжал Андреа, – только сейчас ей не хочется мне отворять, вот и все.
Последовала минута молчания.
– А, хорошо, – пробормотал шокированный Эрик. – Ну, если, в конце концов, вам все равно…
Послышался смешок, в котором опытное ухо Дориаччи тотчас же уловило фальшь. А почему бы не впустить этого юного простофилю, подумала она, которого ей вдруг захотелось порадовать, который, более того, являлся ее любовником? Ведь это было бы так просто!
– Ну что ж, ладно, удачи вам, – проговорил Эрик. – Кстати, Андреа, вы после круиза тоже отбываете в Нью-Йорк или нет? Советую учесть: там в коридорах отеля вас бы уже десять раз сшибли с ног. В Штатах не стоят с разинутым ртом: там слюнтяев терпеть не могут…
«Этот негодяй и мерзавец у меня еще поплатится!» – дала себе обещание взбешенная Дориаччи. Или, точнее, обещание она дала своему отражению в зеркале, при виде которого ей самой стало страшно, и внезапно она успокоилась: всякий раз, когда кто-нибудь доводил ее до подобного состояния, в голове у нее как будто что-то щелкало, и она знала, что произошедшее уже зарегистрировано под рубрикой: «Счеты, которые надлежит свести». В один прекрасный день она рассортирует все накопившиеся счеты и всем воздаст по заслугам, если, конечно, кому-то не воздастся раньше. Интересно, что там делает Андреа? Ее порадовало, что он оказался далеко не трусом: этот недостаток в глазах Дивы почти что гарантировал разрыв (правда, в меньшей степени, чем другая крайность – переизбыток мужественности).
– Что же вы молчите? – вновь послышался голос Эрика у двери, голос раздраженный, точно молчание Андреа сопровождалось каким-то презрительным жестом.
Но это не его стиль, понимала Дориаччи. Андреа, должно быть, улыбался, напустив на себя независимый вид. Она на цыпочках подошла к двери, кляня слишком высокую фрамугу, не позволявшую видеть, что происходит в коридоре.
– И, тем не менее, вы являетесь ее чичисбеем, – заявил Эрик Андреа. – И потому имеете полное право войти. Вам вряд ли весело стоять в одиночестве в коридоре, словно уличному мальчишке.
– Вовсе нет. – Голос Андреа звучал умиротворенно и приобрел чуть более высокую тональность. – Вовсе нет, этот коридор меня вполне устраивает, если я нахожусь в нем в одиночестве.
– Отлично. В таком случае я вас покидаю, – проговорил Эрик. – Понимаю, что у вас есть дополнительная причина сторожить эту дверь: Дориаччи, должно быть, намеревается звонить вашему заместителю.
Голос Андреа внезапно стал хриплым, прозвучало нечто нечленораздельное, и до Дориаччи теперь доносился лишь шорох материи, звук от удара ноги в дверь, шум от упавших и подтаскиваемых предметов, тяжелое дыхание двоих противников. Она топнула ногой и подставила себе стул, чтобы попытаться разглядеть драку.
– О боже, ведь ничего не видно!