Женщина в гриме Саган Франсуаза
За обоими столами возникло легкое волнение, наполовину удивленное, наполовину веселое, которое, ко всеобщему удивлению, Эдма попыталась подавить в зародыше.
– А не свернуть ли нам лагерь, капитан? – воскликнула она из-за своего стола. – А то тут становится жарко, не правда ли?
Ее бы, вполне возможно, послушались, если бы дурно воспитанный Симон Бежар не вздумал удовлетворить свое любопытство.
– А о ком это вы говорите, маэстро?
При этом обращение «маэстро» он произнес с трагикомической интонацией, словно подчеркивая опереточный характер этого титула, отчего по телу музыканта явственно пробежали мурашки.
– Я говорю о неблагодарных женщинах, – произнес Ганс-Гельмут Кройце с силой, чтобы дошло до каждого. – Я говорю в пространство, если же вам угодно знать конкретный адресат…
Присутствующие изумленно переглядывались, а Ганс-Гельмут, с видом покорным и одновременно довольным, резким движением отер не существующие уже два года усы и решительно положил салфетку на скатерть, но тут Дориа, в свою очередь, открыла огонь.
– О, боже мой!.. – проговорила она и тут же разразилась смехом, словно потрясенная самоочевидным фактом. – Боже мой!.. А я-то искала… Представляете себе, – задорно выпалила она, – похоже, я точно знаю, о ком говорит маэстро… Или я ошибаюсь, маэстро?..
На лице того, к кому обращалась Дориаччи, сменяли друг друга сомнение и бешенство. Глаза Эдмы лучились возбуждением и восхищением, и это обеспокоило Армана Боте-Лебреша, внезапно пробудившегося от своей чересчур продолжительной сиесты.
– Нет, я не ошибаюсь, – вновь заговорила она. – Представьте себе, мы были знакомы друг с другом: прославленный маэстро Ганс-Гельмут Кройце и я… в Вене… или в Берлине… или в Штутгарте, точно не помню, в пятидесятые или шестидесятые годы… Нет, не в шестидесятые! Тогда я уже стала знаменитостью и могла выбирать. Но я говорю о тех временах, когда у меня не было выбора, и блистательный Кройце соблаговолил заметить «Лупу» – такое у меня тогда было прозвище. Я выглядела как современная молодая волчица, и, впрочем, я ею и была. Увы! Это было так давно… Я играла третью служанку графини в «Кавалере». Я пела только вместе с другими. У меня не было собственной партии, зато у меня были премиленькие ножки, которые я стремилась продемонстрировать как за кулисами, так и на сцене – как придется… Нам в Вене платили очень-очень мало… Маэстро Кройце, который уже тогда был знаменитостью, как, впрочем, и сейчас, соблаговолил взглянуть на мои ножки, а затем милостиво пожелал взглянуть и на все остальное. Он дал мне об этом знать через своего секретаря, совершеннейшего джентльмена: и для того, чтобы меня завоевать и одновременно ублажить, он угостил меня у Захера кислой капустой и шербетом. Именно кислой капустой и шербетом, не так ли, Ганс-Гельмут?
– Я… я уже не помню, – заявил виртуоз.
Он побагровел. Никто не осмелился ни шевельнуться, ни взглянуть на него, ни взглянуть на Дориаччи. Никто, за исключением Клариссы, к которой та и обратилась в данную минуту.
– Наконец-то, – повторяла Дориаччи все более и более веселым тоном. – Все это было достаточно тяжело, но ушло в прошлое вместе со многим другим… Не думайте, уважаемый маэстро, что я все забыла, – произнесла Дориаччи посреди напряженной тишины, подавшись вперед над столом (и внезапно засиявшая красотой и юностью, заметил про себя Жюльен). – Я ничего не забыла, но опасалась, что вы этого стесняетесь или что Гертруда… ведь мадам Кройце зовется Гертрудой, не так ли?.. Так вот, что Гертруда этого не поймет. Я также опасалась, что вы, господин директор берлинского «Концертгебаума», и тридцать лет спустя испытываете стыд по поводу того, что унизили себя, переспав с субреткой.
Элледок, который следил за всем этим вытаращенными глазами, переводил их поочередно то на одного, то на другого противника, но не понимал абсолютно ничего, а потому на всякий случай замкнулся в высокомерном молчании. Непроницаемо-величественный, словно на нем был не блейзер, а пеплум, он, бесспорно, полагал, что вся эта сексуальная история недостойна его внимания. Во всяком случае, он так и не решался встать из-за стола – единственное, что следовало сейчас сделать, думал Чарли, в отчаянии глядя на капитана. Тщетно…
И вот, впервые за все время их совместных плаваний, Чарли, не дожидаясь капитана, резко отодвинул стул и поднялся, а за ним стремительно последовали другие.
– Какой изысканный обед… – пробормотала Эдма. – У нас новый шеф-повар? Вы не находите, Арман?.. Арман! – окликнула она своего супруга, который вновь погрузился в болезненную дремоту, стоило буре пройти стороной.
– Ну, должен сказать, что касается питания на борту, то лучше не бывает! – прокомментировал Симон. – Ты не находишь, сокровище мое?
И он попытался обнять Ольгу за талию, но та уклонилась. Эрик Летюийе обошел стол и взял Клариссу под локоть. «Чтобы она не упала, только это не нужно», – подумал Жюльен, видевший, что та выпила всего лишь два бокала вина. Но она не сопротивлялась, и это его огорчило: несмотря на нелепый макияж, вновь бросившийся ему в глаза, он не забывал о ее бедах и задним числом лелеял свое восхищение. «Тело у нее, должно быть, тоже красивое», – подумал он в то время, как она смешивалась с толпой, всегда особенно оживленной после публичных перепалок.
Дориаччи медленно поднялась, глядя прямо в лицо Кройце, все еще сидящего, потупив взор. Она смотрела на него в упор, одновременно убирая со скатерти губную помаду, сигареты, зажигалку, пузырек с таблетками, пудреницу, все мелочи, которые она, как цыганка, раскладывала вокруг себя перед каждой едой.
– Ну что, – негромко произнесла она, – ну что, великий разбойник Гельмут, довольны?
Она говорила так, что никто, кроме него, ее не слышал, но он не отвечал и не поднимал глаз, а она вышла, улыбаясь и пощелкивая пальцами в ритме румбы.
– Чертова женщина, не так ли? – заметил капитан, вернувшись к дверям и поджидая Кройце. – Чертова баба, как сказали бы вы, маэстро.
Однако маэстро по-прежнему ни на что не реагировал, так что капитан своей походкой вразвалочку присоединился к пассажирам.
– Он вовсе не потешный, этот тевтон, и юмора ему не хватает, – поведал капитан Чарли Болленже как специалисту.
– Вот если бы его положили на обе лопатки, наш круиз был бы потешным, – заявил Симон Бежар Эрику и Клариссе Летюийе. – Зато какое прекрасное начало!.. А что касается музыки, то хотелось бы поглядеть на веселенькую свару во время «плавучего концерта», как у них это называется. Там будет множество веселеньких фальшивых нот…
«Он любит глупую игру слов и при этом хохочет до слез и сам собою доволен», – подумала Ольга, взглянув на него с ненавистью. Как она могла до такой степени сойти с ума, чтобы приехать сюда, в шикарное, элегантное общество, где властвует хороший тон, – с ним? Как она могла подставить себя под все эти насмешки, под эти постоянные публичные унижения, порожденные вульгарностью и скотским юмором этого невежды?.. Чтобы все это, в частности, происходило в присутствии Эрика Летюийе, человека безупречного, породистого с головы до ног… аристократа духа… революционера, которому следовало бы быть маркизом… Она была без ума от этого типа людей, а особенно от этого конкретного человека с великолепным профилем викинга… Нет, не викинга, это отдает каким-то клише. Она им расскажет: «У него великолепный профиль арийца». Вот именно! «Им» означало самым благодарным своим слушательницам, двум подружкам-одноклассницам, прирученным еще с третьего класса и с тех пор истово преданным культу Ольги, и вот для них Ольга Ламуру, где бы она ни находилась, готовила в уме трогательный ежедневный отчет. Ей уже слышалось… Она на секунду закрыла глаза, чтобы абстрагироваться от фактора отвлекающего, фактора всепоглощающего (уже!) – от присутствия Эрика Летюийе. «Видишь ли, Фернанда, ты же меня хорошо знаешь… Знаешь, что под внешней бравадой зачастую скрывается женщина, с которой заживо сдирают кожу… И вот когда мне встречается, когда мне попадается человек, настроенный на ту же волну, что и я, человек, чувствительный к тем же вещам, что и я, я оживаю… Так вот, именно там я и ожила, в салоне, роскошном при всей своей строгости, при всем своем морском декоре, мужественном и одновременно хорошего вкуса. Так вот, когда я вдруг услышала, как Симон выдает свою херню… (нет-нет! правильнее будет: „Как Симон отпускает вульгарные шуточки“) в присутствии этого арийца с профилем викинга… Нет, этого великолепного мужчины с профилем арийца… И когда я увидела, как он слегка… слегка нахмурил брови, а затем отвел взгляд, чтобы я не заметила его инстинктивного отвращения… И когда я чуть позднее увидела, как он обратил на меня взор своих бирюзовых глаз… (надо уточнить по словарю, какой именно цвет называется „бирюзовым“); когда я увидела, как он обратил на меня взор своих сине-зеленых глаз, нет… глаз цвета морской воды… Так вот, Мишлина!… (Нет, я рассказываю все это Фернанде.) Так вот, Фернанда!.. Знаешь, что я тебе скажу: мне стало стыдно… Стыдно за своего спутника! А для женщины это страшное дело… Ты же все это знаешь, ты так тонко чувствуешь подобные вещи… (В такого рода отчетах машинально вставляются комплименты, подстегивающие внимание, однако все это не так уж срочно. Бедняжка Фернанда находится в Тарбе, у своей свекрови, вместе с ребятами.) Ладно, ты же все это знаешь… Я устыдилась собственного стыда… Ты же знаешь, мне всегда хочется держать Симона на расстоянии вытянутой руки, сделать вид, будто не замечаю пропасти между нами, и т. д., и т. п.», – поспешила она закончить свой мысленный отчет, поскольку заговорил ариец. «И голос из бронзы, и голос из меди, и тембр его жаркий…» (цитату она выверит позднее) стали слышны всем присутствующим.
– Что касается меня лично, – проговорил Эрик Летюийе, – то вынужден признаться, что подобного рода сцены меня коробят. Во всех этих выкриках есть что-то от эксгибиционизма, а это приводит меня в оцепенение… Разве не так? Вы другого мнения? Вы этого не находите, Кларисса?
– Я нахожу это довольно забавным, – заявила Кларисса. – И даже очень забавным.
И она улыбнулась в пустоту, на миг очеловечив свою маску, что явно вызвало раздражение у Эрика.
– Кларисса, – заявил он, – читает в журналах только разделы сплетен: чужая частная жизнь ее всегда занимает… Боюсь, что частенько даже больше, чем ее собственная, – добавил он, понизив голос, но достаточно отчетливо, как произносят на сцене «реплики в сторону».
Кларисса и глазом не моргнула, зато Симон был в шоке.
– Кстати, насчет эксгибиционизма, – проговорил он, – вы знаете, вы тоже…
– Что именно я знаю?
Голос Эрика Летюийе стал резким, а взгляд холодным, и Симон Бежар отступил на шаг.
«Не имеет смысла вступать в схватку с этим великим неуживчивым протестантом, который так гнусно ведет себя с женой… Прежде всего, это его не касается. Да и вообще, Ольга уже стала строить ему глазки!..» И Симон умолк. Но тем не менее отметил про себя, что нынешний рейс явно будет гораздо веселее, чем он предполагал. Тут появилась супруга сахарозаводчика и на всех парусах направилась к ним, а глаза у нее сверкали больше, чем обычно. «А вот явилась одна из тех, кому подобные драмы явно по душе», – подумал Симон, в очередной раз углубившись в психологические изыскания.
– Ах, дети мои! – воскликнула она, открыто подавая Клариссе Летюийе спасительную порцию виски, которую та тут же схватила твердой рукой под ледяным взглядом Эрика. – Какой обед! Ах, дети мои, какое представление!.. Я просто не знала, куда деваться… А наша Дориаччи приложила-таки эту деревенщину! Я нахожу, что наша Дива просто великолепна… Она потрясла меня до глубины души. Признаюсь, она меня провела. Меня провели! А вас?
– Да не совсем… – Эрик попытался заговорить с иронией, но Эдма тотчас же его перебила:
– Ну, меня это ничуть не удивляет: чтобы провести вас, месье Летюийе, нужны, как мне представляется, Троцкий и Сталин. По меньшей мере!.. Ну а как вы, месье Бежар? Или вы, мадемуазель… м-мм… Ламурё? Или вы, дорогая Кларисса?.. Только не рассказывайте мне, будто вам было скучно!
– Моя фамилия кончается на «ру». Ламуру, – уточнила Ольга с холодной улыбкой, поскольку Эдма искажала ее фамилию уже в третий раз.
– Но я же так и сказала: «Ламуру», разве нет? – улыбнулась Эдма. – Во всяком случае, простите. Ольга Ламуру, вот именно… Как же я могла ошибиться? Тем более, я вас видела в… Ах! Да как же называется этот очаровательный фильм, который шел в Париже в Латинском квартале… а потом неподалеку… с этим актером, немножко интеллектуалом, но фильм, действительно, такой чудесный… Жорж, как его там… Да помогите же мне! – обратилась она к Симону, который, будучи ошеломлен подобной дерзостью, уставился на нее разинув рот, а придя в себя, разразился речью:
– Вы, должно быть, имеете в виду «Черную ночь белого человека», фильм Максима Дюкере. Очень, очень хороший фильм, очень интересный… Немного странный, немного грустный, но очень интересный… Да, да, да, – настоятельно повторял он, словно желая убедить самого себя (и при этом бросив робкий взгляд на Ольгу, вид у которой был совершенно отсутствующим). – Я полагаю, что это именно он… да… вот так… да-да…
– Вот-вот! – удовлетворенно воскликнула Эдма: – «Белая ночь чего-то там». Фильм очень, очень хороший. Как я понимаю, именно в нем мадемуазель Ламурё, Ольга, сделала карьеру…
– Ольга Ламуру, Ламуру, мадам!
Это на выручку пришел Эрик, и Эдма бросила на него мечтательный и в то же время обидный взгляд.
– Как любезно с вашей стороны прийти мне на помощь. Вот послушайте: Ламуру, Ламуру, Ламуру, Ламуру. Хочу потренироваться, даю вам слово, – серьезным тоном обратилась она к Ольге, яростно закусившей губу. – Надеюсь, что не буду выглядеть, как наша Дива со своими Брадоками, Дюкроками, Капоками, точно она так и не решила, как следует именовать нашего дурачка, нашего отважного капитана… Да где же Чарли? Вот кто у нас дипломат… У него сейчас, должно быть, голова кругом идет! Во всяком случае, ясно одно: завтра утром следует поменять места за этим столом. Нужно было, обязательно нужно, при всех обстоятельствах разделить пары, неважно, музыкальные они или нет.
– Так вы бы согласились разделиться с месье Боте-Лебрешем? – прошипела Ольга, глядя в сторону.
– Но я это уже делала! – Вид у Эдмы был ангельский. – Я делала это неоднократно, но ненадолго. Обладая таким состоянием, Арман представляет собой лакомый кусочек для интриганок. Мне это слишком хорошо известно.
И она рысцой устремилась к другой группе, возможно, к еще одной жертве. На миг воцарилась тишина.
– Ну и негодяйка! – только и смогла произнести Ольга Ламуру, которая разом побледнела и лишилась голоса.
– Эта несчастная женщина является типичным представителем своей среды, – проговорил Эрик скучающим тоном.
И он положил руку на плечо Ольге в знак понимания и сочувствия, а та от избытка эмоций захлопала ресницами. Симон молчал, когда он случайно перехватил взгляд «клоунессы», то изумился, увидев, что глаза у этой ходячей смерти на самом деле расширены от еле сдерживаемого смеха!
Жюльен Пейра опирался о стойку бара в компании Андреа, и оба хохотали до упаду, вспоминая в подробностях происшедшую перепалку. Они были похожи на секретничающих школьников-зубоскалов и осознавали это, отчего им становилось еще веселее. Чарли наблюдал за ними ревниво-укоризненным взглядом.
– Вы видели, какой она вдруг стала красивой? – спросил Андреа, внезапно обретая серьезность. – Вы видели эти глаза, слышали этот голос?.. Вот это да… Какая женщина! Вы видели, как ей на глазах у нас стало двадцать лет?..
– Послушайте-ка, старина, да вы влюбились… – проговорил Жюльен безо всякой задней мысли. – У вас что, есть виды на нашу национальную, прошу прощения, интернациональную Диву? Знаете, если верить слухам, такая победа не принадлежит к числу невозможных.
– Как так?
Андреа больше не смеялся. Удивленный Жюльен поглядел на него в упор. У него еще не выработалось точного представления об этом мальчишке. Поначалу из-за Чарли он принял его за педераста, но Андреа явно таковым не был; он было принял его за жиголо, но и в этом он уже не был уверен. С другой стороны, Жюльену представлялось отвратительным задать классический вопрос: «А что ты делаешь в жизни?» Этот вопрос всю жизнь заставлял его страдать, пока он не придумал себе непонятную и сногсшибательную профессию: оценщик произведений искусства.
– Я хотел сказать, – пояснил он, – что интимная жизнь Дориаччи весьма сумбурна, причем это общеизвестно, и что я тысячу раз видел Дориа на фотографиях в обществе сопляков, физические данные которых значительно хуже ваших. Вот и все, старина, что мне хотелось сказать…
– О звездах говорят все, что угодно, – с жаром проговорил Адреа. – Я полагаю, что у этой женщины абсолютный вкус. И я вовсе не полагаю, месье Пейра, что Дориаччи – женщина легкодоступная.
– И это тоже общеизвестно, – заявил Жюльен и тут же перевел разговор на другую тему: – Общеизвестно и то, что с нею очень, очень трудно жить. Спросите как-нибудь у месье Кройце, что он по этому поводу думает. Эта кислая капуста еще ляжет тяжелым грузом на наш круиз.
– А-а! Кислая капуста от Захера! – проговорил Андреа, и оба вновь расхохотались.
Но Жюльен остался заинтригованным.
Судно сбавило ход, и вот уже стали отчетливо видны огни Портофино. Это был первый порт захода согласно программе круиза, и Гансу-Гельмуту Кройце предстояло открыть кампанию исполнением Дебюсси. Трое матросов в белом отправились вытаскивать на палубу огромный «Стейнвей», тот самый «Стейнвей», который до поры до времени хранился в баре под тремя чехлами и белой скатертью. Все это нужно было снять, а затем надеть на ножки цепи, чтобы его уравновесить. Видно было, как во мраке сверкает темное дерево рояля и прорисовывается его масса, и вот на мгновение в толпе воцарилась торжественная тишина, когда матросы удалились, унося чехлы, и началась проверка освещения. Оно состояло из четырех прожекторов, низвергающихся с высоты ослепительно-белым светом, прорисовывающих прямоугольную, мертвенную дорожку, что-то вроде театрального ринга, посреди которого инструмент в цепях превращался в аллегорию: приземистый, как бык, и сверкающий, как акула, подобный зверь, с ненавистью ожидающий своего укротителя, своего тореро, своего музыканта или своего убийцу. Его сверкающие белые зубы, казалось, вот-вот схватят человека за руку, с рычанием затянут его в обширную утробу, откуда его крики будут долго звучать, прежде чем угаснут. При этом освещении рояль приобретал нечто романтическое, трагическое и брутальное, не сочетающееся со Средиземным морем. Море же предлагало выстраданный, чувственный романтизм, нежность без покровов и без сострадания. Оно обнимало «Нарцисс» за бедра, ласкало его и нападало на него при помощи влажных, горячих волн, настойчивых и упорных, стремящихся наклонить хотя бы на миллиметр, заставить застонать от удовольствия весь его корпус водоизмещением двадцать тысяч тонн. А судно заставит поскрипывать только что брошенный якорь, уже впившийся в морское дно, там, внизу, и ему будут неприятны эти железные путы, мешающие вытянуться, разбежаться, отдаться во власть сладострастных ночных вод, вод, притворно зябких и пенистых у самой кромки земли, но непостижимых и бездонных в отдалении, где «Нарцисс», в данный момент обездвиженный и посаженный на якорную цепь, с трудом отказывался от возможности раствориться в пространстве.
Пассажиры первого класса поднимались на палубу класса люкс, приобретая тем самым тот же высокий статус, что и ее законные обладатели, и немедленно начинали им жаловаться на ужасный недостаток времени, снова не позволивший им переменить свой статус, как бы им этого ни хотелось. Это, впрочем, был единственный унизительный момент для всех этих счастливых меломанов, которые, напротив, на протяжении всего истекшего года хвастались предстоящим круизом. Жюльен, на которого покусилась одна назойливая пара, решившая, будто с ним уже знакома, обратился в бегство. Он переступил через многочисленные кабели, взобрался на галерейку, сооруженную вокруг рояля меж стульев и кресел, и вышел из освещенной зоны. Свет горел лишь вдоль прохода, ведущего к коридорам между каютами, и, миновав его, Жюльен очутился у открытой двери погруженного в темноту бара. Он увидел огонек сигареты и через несколько секунд различил Клариссу Летюийе, сидящую в одиночестве за дальним столиком.
– Прошу прощения, – проговорил он, делая шаг в темноту, – я вас поначалу не разглядел! Я искал тихое местечко, нечто вроде площадки отдыха на автострадах. Там, снаружи, шум и гам: скоро начнется концерт… Но может быть, мне лучше уйти?
Он говорил отрывисто, ощущая какую-то странную робость. В темноте Кларисса Летюийе перестала быть клоуном и превратилась в женщину, желанную добычу. Наконец она произнесла:
– Садитесь где хотите. Бар все равно закрыт для посетителей.
Возможно, причиной тому была темнота, но в голосе ее отсутствовал даже намек на искусственность; он не был ни настороженным, ни наивным, ни четким, ни усталым, ни юным, ни женственным, ни каким бы то ни было. Это был голос совершенно естественный, без жеманства, как электрический провод без изоляции, и, возможно, не менее опасный. Жюльен нащупал стул.
– А вы на концерт не пойдете?
– Пойду, только попозже.
Они разговаривали шепотом без всякой к тому причины. Этот бар был особым миром, где все пугало и радовало одновременно: составленные вместе кресла, столики неправильной формы, а там, в отдалении – ярко освещенная, возбужденная толпа, которая уже давно авансом готовилась аплодировать Кройце.
– Вы любите Дебюсси?
– В общем-то, да, – проговорил тот же самый голос, на этот раз испуганно.
Она боится, подумал Жюльен, что их тут застанут одних, в этом заведении, «закрытом для посетителей», как она уже предупредила, но, несмотря на всю отзывчивость натуры, он совершенно не испытывал желания уйти. Напротив, ему хотелось, ему бы очень хотелось, чтобы сюда заявился Эрик Летюийе, застал бы их тут за ничегонеделанием и повел бы себя как-нибудь гнусно – пусть даже слегка, – и тогда Жюльен обрел бы моральное право врезать ему по морде. Этот тип был ему противен, и Жюльен вдруг с удивлением осознал, что прямо-таки не может его выносить. Он не сможет провести неделю на этом судне бок о бок с ним, не наговорив ему гадостей или не услышав их от него – неважно, лишь бы иметь повод хотя бы раз с чистой совестью заехать ему в рожу. Это желание подраться оказалось настолько отчетливым, что ему вдруг отчаянно, до дрожи, захотелось выпить.
– В этом баре не найдется хоть одной бутылки? – громко спросил он.
– Нет, – безнадежно ответила Кларисса. – Нет, все закрыто на ключ. Я тут как следует полазила, вы же понимаете…
Это «вы же понимаете» означало: «Вы прекрасно понимаете, что я, Кларисса, – алкоголичка!.. Вы ведь в курсе? Я как следует облазила все в поисках выпивки…»
Но Жюльена это не остановило.
– Надо попробовать, может быть, хоть один замок меня послушается, – заявил он, спотыкаясь о какую-то мебель.
Затем он прошел за стойку и обнаружил, что там ничего не видно.
– У вас есть зажигалка? – поинтересовался он.
Она мигом взобралась на ближайший табурет, сжимая в руке зажигалку. Замки оказались детской игрушкой, и Жюльен, орудуя своим бойскаутским ножичком, быстро справился с ними. Он открыл первый попавшийся шкафчик и повернулся к Клариссе. При свете зажигалки она со своим макияжем напоминала паяца. Жюльен едва не попросил ее хотя бы на миг снять маску, но вовремя спохватился.
– Чего бы вам хотелось? Тут, похоже, есть все: портвейн, виски, джин… Что до меня, то я налью себе виски.
– Мне тоже, – проговорила она.
Голос ее окреп. Возможно, благодаря неожиданной перспективе заполучить виски, подумал Жюльен и развеселился. Определенно, на борту «Нарцисса» он играет роль демона-искусителя… Он собирается за картами обобрать до нитки какого-нибудь меломана, надуть любителя живописи и споить алкоголичку.
Как обычно, когда ему приходилось играть роль негодяя, Жюльен радостно оживился. В основе его характера лежала доброта, и, возможно, поэтому, сколь бы циничными ни были роли, которые он с успехом разыгрывал, они никогда не представлялись ему частью реальной жизни, но лишь составной частью некоего огромного художественного произведения, современной литературной серии, написанной англосаксонским юмористом и называющейся «Жизнь и приключения Жюльена Пейра». Он налил две рюмки до половины и одну из них подал Клариссе. Та вернулась за свой столик, а он намеренно уселся поближе к ней. Они церемонно чокнулись и выпили. Напиток оказался едким и крепким и встал комом в горле. Жюльен слегка прокашлялся и заметил, что Кларисса и бровью не повела. По телу разлилось тепло, стало очень легко, и Жюльен убедился в том, что решение взломать замок было правильным.
– Так лучше, не правда ли? – спросил он. – Я был в каком-то напряжении, мне было не по себе, а теперь я чувствую, что ожил, ну а вы?
– О да! – выпалила она на одном дыхании. – Я… я чувствую себя по-настоящему вернувшейся к жизни… Или, скорее, я ощущаю, что просто-напросто живу. Живу, и все.
– А без выпивки с вами такого не бывает? Никогда?
– Никогда, – заявила она. – И еще раз никогда. Бутылка у вас?
– А как же, – ответил он.
Он наклонился, чтобы налить ей еще, и увидел, как ее белая ручка приняла рюмку и понесла ее к губам. И он вспомнил, какое впечатление произвела на него эта рука за обедом, и тут же его охватило желание. Обстоятельства, пришло ему в голову, оказывались даже чересчур благоприятными. И он тоже выпил. Такими темпами они еще до начала концерта напьются в стельку. И ему представилось, как он придет туда под руку с Клариссой, и они оба будут спотыкаться под звуки арпеджио Кройце. Тут он расхохотался.
– Отчего вы смеетесь?
– Я представил себе, как мы появимся мертвецки пьяные посреди концерта, – пояснил он. – Вот я и рассмеялся. А с вашим мужем, похоже, так не бывает? У меня такое впечатление, что его нелегко развеселить.
– Жизнь для Эрика – штука серьезная, – проговорила она без всякого выражения, словно просто констатировала факт. – Но я, впрочем, прекрасно понимаю, как можно воспринимать ее всерьез – допуская, что у человека есть силы, позволяющие воспринимать ее и так, и иначе… В данный момент у меня такая сила есть. Я обрела второе дыхание. Я чувствую, как бьется мое сердце. Я ощущаю всю себя внутри моей телесной оболочки, и все вокруг становится явью… Я даже чувствую запах моря, как ощущаю холод стекла между пальцев. Понимаете?
– Кажется, да, – заявил Жюльен.
«Ее ни в коем случае нельзя прерывать, – подумал Жюльен. – Надо, чтобы она выговорилась – передо мной или перед кем-нибудь другим». И его охватила огромная жалость к этой женщине, почти такая же, как ненависть к ее супругу. Но что же ему делать с этими супругами Летюийе?
– Целый день у меня было ощущение, будто я блуждаю по пустыне и сталкиваюсь с препятствиями, которых я не замечаю до последнего момента. У меня было ощущение, будто я говорю не то, что все это замечают и я становлюсь посмешищем. Ощущение, будто я мыслю одними лишь штампами. Ощущение, будто у меня за столом из рук вылетит вилка, будто я сама свалюсь со стула, что Эрику в очередной раз станет за меня стыдно, а прочие засмущаются или рассмеются… У меня было ощущение, что я умру от удушья в этой самой каюте. Ощущение, что это судно либо слишком велико, либо слишком мало, и так или иначе, я ничего не могу с этим поделать… Ощущение, что эти девять дней никогда не кончатся и при всем при этом они являются моим последним шансом. Последним шансом на что? Я нахожусь на пути к разладу, душевной неустроенности, скуке. Меня терзает одно сомнение… Терзает, – повторила она громким голосом. – Я провожу в терзаниях долгие часы. Зато сейчас, благодаря вот этому… – и она постучала ногтем по своей рюмке, – я пребываю в мире с Клариссой Летюийе, урожденной Барон, тридцати двух лет, с бесцветным лицом, с Клариссой Летюийе, алкоголичкой. И не стыдящейся этого!
– Но дело в том, что вы не являетесь алкоголичкой в собственном смысле слова. Что же касается бесцветного лица, то придется поверить вам на слово!.. Вы так замаскировали вашу бледность косметикой, мадам Летюийе… Во всяком случае, «Кларисса Летюийе: одинокая»… Да, такой вы мне видитесь!
– Одинокая богатая наследница… Это вам внушили многотиражные еженедельники, месье Пейра? Во всяком случае, я век буду вам благодарна за то, что вы взломали этот замок… И если я могу в дополнение к этому рассчитывать на вас, чтобы спрятать у вас в каюте несколько бутылок, и если вы соблаговолите назвать мне номер вашей каюты, то моя признательность определенно не будет знать границ. Как мне представляется, вы ведь не тот человек, который запирает двери на ключ?
Говорила она торопливо, зато ясно, четко, почти вызывающе. Без сомнения, это был голос представительницы семейства Барон. Однако Жюльен уже решил, что пусть лучше она будет противной, чем несчастной.
– Да, само собой разумеется, – заявил Жюльен, – я отдаю себя в ваше распоряжение прямо с завтрашнего дня! Номер моей каюты – сто девять.
Воцарилась тишина. И вдруг другим голосом – тем, которым она говорила, пока не выпила, – Кларисса спросила:
– А вы не будете раскаиваться? Или скорее… понадобится ли вам компенсация?
– Я никогда не раскаиваюсь, – заявил Жюльен, – и никогда не требую от женщин компенсации.
И он сказал правду.
Он скорее угадал, чем увидел, что Кларисса протягивает ему рюмку, и наполнил ее без лишних слов. Она ее осушила, встала и двинулась к свету, как ему показалось, твердым шагом. На мгновение он замер в неподвижности, затем прикончил свое виски и последовал за ней.
Кларисса едва успела усесться рядом с Эриком, а тот – пустить в ход свою преувеличенную любезность, как появился Ганс-Гельмут Кройце, встреченный аплодисментами. Смокинг лишний раз подчеркивал весь его облик типичного пруссака, а жесткий воротник впивался ему в шею, когда он кланялся. Но стоило ему сесть за инструмент и начать играть, как человек исчез, остался музыкант. Он исполнял Дебюсси с легкостью, тактом, нежностью, которыми сам не обладал. Он заставлял его литься, как легкий напиток, как льется дождичек на палубу, а Кларисса, широко раскрыв глаза, вбирала в себя эту живительную влагу, чувствовала себя помолодевшей, нетронутой, неуязвимой, очищенной. Она очутилась в лесу, в стране своего детства. Она еще не знала ни любви, ни денег, ни мужчин. Ей восемь лет, двенадцать лет, а быть может, и шестьдесят, но все равно это состояние совершенной чистоты. Вот он, смысл жизни, – в этой невинности, нерушимо присутствующей у всех человеческих существ, в этом стремительном, заданном беге по жизненному пути, в милосердной неизбежности смерти, в чем-то еще, что для нее богом не является, но в данный конкретный момент она, как многие другие, кажется, уверена в существовании этого самого бога. Ее даже не удивляет, что Кройце играет нечто противоположное собственной сущности, собственному облику. Зато ее удивляет, что, когда все кончается, какой-то светловолосый незнакомец, сидящий рядом с ней, дергает ее за локоток и велит аплодировать. Эрик качает головой со всей серьезностью и с некоторой грустью, что бывает всякий раз, когда ему встречается бесспорный талант. «Нельзя отрицать того, что он гениален», – заявляет он, словно на самом деле ему хотелось бы отрицать эту гениальность и невозможность делать это его задевает. Сейчас Эрик кажется ей смешным. Глядя на него, она вдруг со всей очевидностью понимает всю величайшую глупость, заставлявшую ее так долго любить его, так сильно из-за него страдать. Да, конечно, кто-то внутри подсказывает ей, что эта свобода и непредвзятость исчезнут из ее мыслей, как только из крови исчезнет алкоголь, но этот «кто-то» одновременно убеждает ее, что истина здесь, сейчас, истина в этой способности к проникновению в суть вещей, пусть даже ошибочному, искривленному, искаженному алкоголем. И этот «кто-то», подсказывающий ей, что она права, когда счастлива, и не права, когда несчастлива, существует внутри ее с самого детства среди бесчисленных составляющих ее «некто», и этот «кто-то» никогда не меняет своих взглядов и воззрений. Она аплодировала чуть дольше остальных, на нее стали поглядывать, и Эрик смутился, но ей было совершенно все равно. По ту сторону рояля стоял ее сообщник Жюльен Пейра и улыбался ей, а она совершенно открыто послала ему ответную улыбку. Ее спаситель, оказывается, еще и красивый мужчина, отметила она с легким удивлением и удовольствием, которого, как ей казалось, она не испытывала множество лет, а то и множество столетий. Немногие люди противостоят Эрику Летюийе, и это правда.
Симон Бежар, который усаживался в кресло в новых брюках от вечернего костюма с застывшим на лице выражением настороженности и скуки, утирал слезы. А все благодаря этому неотесанному грубияну Кройце, которого он считал непереносимым, и благодаря Дебюсси, которого он считал неудобоваримым. По правде говоря, впервые за многие годы ему довелось испытать столь чистую радость. Ибо все эти годы он смотрел фильмы только для того, чтобы разобрать по косточкам игру актеров, чтобы поглядеть на чью-то «вещицу», точно так же, как он читал романы только для того, чтобы определить, можно ли на их базе сочинить сценарий. Бывали, конечно, случаи, когда безумный читательский спрос гарантировал фильму успех априори, но в подобных случаях покупка прав бывала Симону не по карману.
Впервые он попал в кино в шестилетнем возрасте. И с того момента на протяжении сорока лет пейзажи для Симона были всего лишь декорациями, люди – действующими лицами, а любая музыка – фоном.
– Здорово, правда? – выпалил он с энтузиазмом. – Молодец Гельмут! Это на меня так же действует, как Шопен!
Он вволю поплакал в четырнадцать лет под звуки «Полонеза» из цветного американского супервздора, где Шопен в облике загорелого, мускулистого, подтянутого ковбоя сбивает руки в кровь, молотя по белым клавишам фортепиано, а в это время Жорж Санд демонстрирует фигурку, изяществом не уступающую ее мундштуку, посреди декораций, достойных дворца Борджа и «Фоли-Бержер» сразу. Из этого Симон сделал вывод, что Шопен был музыкантом, способным не только тронуть сердца, но, возможно, даже и предоставить музыкальное сопровождение его, Бежара, будущим шедеврам; этим его музыкальная культура и исчерпывалась. Зато теперь, когда Симон стал богат, благодаря Дебюсси перед ним открылся новый мир. И он вдруг ощутил величайшую жажду познания и свое величайшее ничтожество среди бескрайних просторов Искусства, среди живых памятников, среди сказочных сокровищ, отыскать которые у него не было ни времени, ни возможности. Он вдруг почувствовал, что изголодался по литературе, живописи и музыке. И все это стало для него бесконечно желанным, ибо лишь тогда, когда Симон был в состоянии конкретизировать свои желания, он мог им отдаться. Ему было достаточно «мочь» обладать, вот и все. На самом деле он уже завтра сможет закупить самые лучшие японские музыкальные центры высокой точности воспроизведения, приобрести одну, а то и две картины художников-импрессионистов с более или менее твердыми гарантиями подлинности, первое издание Фонтенеля (которого, впрочем, он не понимал). Все подобного рода капризы стали теперь легко осуществимы, он ощутил себя вправе обладать книгами в роскошных изданиях, лучшими кассетами, посетить лучшие музеи. Только теперь в глазах Симона Пантеон со своими знаменитыми покойниками наконец-то сравнялся в плане престижа с французским филиалом киноконцерна «Юнайтед-артистс» и его безымянными наемными работниками. Во всяком случае, теперь стало очевидно, что он научился воспринимать Искусство, и, сам обрадованный собственными слезами, он обратил к Ольге повлажневший взор; однако она, по-видимому, не разделяла его восторгов, а стала, напротив, весьма иронична.
– Послушайте, Симон, только не говорите глупостей, – заявила она вполголоса.
И тут Ольга украдкой бросила взгляд на сидевшего впереди наискосок Эрика Летюийе, однако Симон заметил ответную усталую, всепрощающую улыбку.
– Так чего же мне не следует говорить? – весьма громко спросил он.
Он почувствовал себя оскорбленным в лучших чувствах, в проявлениях доброй воли. В конце концов, именно этой эмоциональной реакции, которую Ольга, по-видимому, сочла смешной, она же вчера с него требовала и страдала оттого, что он, по ее мнению, был на нее неспособен.
– Ну нет! – воскликнула Ольга. – Шопен!.. Дебюсси!.. Мой бедный Симон, не надо путать божий дар с яичницей!
– Значит, Шопен – божий дар, а Дебюсси – яичница? Или наоборот? – заявил Симон. Восторг, вызванный музыкой, готов был уступить место гневу, а оба этих бурных и неуправляемых чувства до нынешнего момента были Бежару чужды. Ольга удивилась этой внезапной вспышке.
– Да вот еще, в конце концов! – заявила она. – Речь же идет не об этом. Просто вам немножечко рановато пускаться в подобные сравнения.
И она заколебалась, стала вновь бросать взгляды на Летюийе, но тот не оборачивался.
– В конце концов, – проговорил Симон, – вы целых три месяца опасались, что для меня это слишком поздно! А сегодня вы утверждаете, что это для меня слишком рано? Приведите-ка в порядок ваше расстроенное фортепиано! – пошутил он, пересиливая себя, и это позволило Ольге громко рассмеяться и сделать вид, что эта вспышка гнева к ней отношения не имеет.
– Итак, – продолжал Симон, – вы мне объясните или нет?
– Но, в конце концов, Симон, – она перешла на раздраженный тон, – но, в конце концов, Симон, договоримся, что это не ваша тема.
– Если это не моя тема, то тогда это и не мой круиз, – подытожил он.
Взбешенный, он глядел на нее в упор, она же по-прежнему бросала отчаянные взгляды на Летюийе. Но тот предпочел сделать вид, что уши служат ему только для украшения. Ольга теряла самообладание, Симон же готов был разразиться бранью. Совершенно неожиданно ситуацию разрядила «клоунесса»: она повернулась к ним и улыбнулась Симону со столь явной приветливостью, что тот мигом успокоился. Кларисса Летюийе вдруг стала воплощением теплоты, непринужденности и дружелюбия, несмотря на свою пеструю раскраску.
– Забавно, но то, что вы говорите, месье Бежар, – заявила она, – в точности соответствует моим впечатлениям! Я тоже нахожу, что Кройце играет Дебюсси в столь… нежной, в столь… грустной, в столь… обволакивающей манере, как Шопена… Однако я не осмеливаюсь заговорить об этом, ведь мы тут окружены такими знатоками! У меня на это тоже не хватает смелости.
– Да вы, Кларисса, великолепный знаток музыки! – воскликнул Эрик, повернувшись к ней. – Так что не надо постоянно себя недооценивать, вам просто не поверят.
– Мне себя недооценивать? Но с какой стати мне себя недооценивать, Эрик? Для этого я должна иметь какую-то цену! А я так и не привожу тому весомых доказательств, не так ли? И по поводу музыки тоже!
Голос у нее стал вызывающе веселым, и Симон Бежар стал смеяться вместе с ней, и смеялся тем веселее, чем более раздраженным выглядел красавчик Эрик. Он смерил Клариссу взглядом с головы до ног, а его голубые глаза стали похожи цветом на хлорированную холодную воду корабельного бассейна.
– На мой взгляд, – проговорил Эрик, – приводимых вами доказательств предостаточно. Вас это устраивает?
– Да, но в данном случае я бы предпочла, чтобы это было на ваш слух…
Кларисса хохотала, внезапно избавившись от своей обычной меланхолии и поддразнивая своего повелителя:
– Мне бы очень хотелось играть для вас на клавесине… Генделя, по вечерам, у камина, когда вы вычитываете журнальную корректуру…
– Генделя за добрым выдержанным арманьяком, как я полагаю?
– Почему бы и нет? А вы запивайте корректуру миндальным сиропом, если это для вас предпочтительнее!..
Они совсем позабыли о Симоне в этой пикировке, но он пришел в восторг от того, что ему удалось ее спровоцировать, и, подняв вверх сжатую в кулак правую руку Клариссы, проговорил низким голосом с марсельским акцентом:
– Кларисса Летюийе, согласно решению технической комиссии, вы объявляетесь победителем по очкам!
И он расплылся в улыбке, зато ответный взгляд Эрика был враждебно-неподвижен.
Симон отпустил руку Клариссы и едва заметно кивнул в знак извинения и сожаления, однако она улыбнулась ему без всякого стеснения или беспокойства.
– А не пропустить ли нам в баре по рюмашке? – предложил Симон. – В конце концов, нас тут двое меломанов и двое необразованных тупиц. И вы можете преподать нам по уроку…
– Лично я никому не преподаю уроков, – заявил Эрик тоном, полностью противоречащим содержанию его слов. – Более того, я полагаю, что вот-вот начнется выступление Дориаччи.
Поднявшиеся было с места Кларисса и Симон послушно уселись обратно. Ибо включились все четыре прожектора и начали мигать, что означало продолжение программы. Ольга перегнулась через кресло и прошептала Эрику на ухо:
– Извините… Примите мои извинения за него.
Она отдавала себе отчет, что произносит это заискивающе и слегка наигранно. Но как же она перепугалась! Как мог Симон предложить выпить этой самой Клариссе Летюийе, зная, что она является алкоголичкой, к тому же закорене?.. закостене?.. в общем, всем известной. Как только он осмелился разговаривать в подобном тоне с этим великолепным викингом, с человеком из высшего общества и к тому же отрицающим деление на сословия? Ибо не надо быть сверхпроницательным, чтобы понять: Эрик Летюийе – это человек с обнаженным сердцем… нет, с обнаженными костями… да нет же, нет и нет… с обнаженной душой… Нет! Ну а оставаться или нет с тем, кто съехал с катушек, зависит только от нее. «Как я могу оставаться с типом, которого я больше не уважаю? Я более не могу нести ответственность за Бежара» (версия для Мишлины). «Я больше не выношу Симона» (версия для Фернанды).
– О чем ты задумалась? Ты что-то не очень хорошо выглядишь, может быть, обед пошел не впрок? – поддел ее обреченный на забвение возлюбленный.
– Да нет, ничего подобного. Все было хорошо, я тебя уверяю, – выпалила она, перепугавшись не на шутку.
Почему он старается быть таким вульгарным, таким тривиальным? Ольга, готовясь описывать свои медитации поэтико-музыкальными сравнениями, зашла в тупик. «У меня отвалились руки, – подумала она. – Вот видишь, Мишлина, руки у меня отвалились…» Однако последний раз, когда она употребила это выражение, Симон встал на четвереньки и начал, хохоча во все горло, делать вид, что шарит по ковру в поисках этих самых рук… Над вещами такого рода он всегда насмехается. Есть на свете такая порода мужчин, у которых подобные вещи вызывают смех. Самодовольные трепачи! И таких предостаточно. К примеру, на судне она насчитала как минимум троих, готовых одобрительно смеяться заносчивому (и ложному, как она собирается доказать) принципу Симона Бежара в делах любви: «Я подыхаю со смеху или отрываюсь с концами». В их числе Жюльен Пейра, весьма соблазнительная, но совсем не серьезная личность, во всяком случае, судя по всему, в сети не ловится; имеется также этот смазливый, несмотря на свою ориентацию, Чарли, который готов смеяться вместе с мужчинами; а еще, без сомнения, этот светловолосый жиголо Андреа.
Ольга с отвращением отнеслась к Андреа по той простой причине, что он был очень молод. Она полагала, что из поколения двадцатилетних она будет на борту одна, она рассчитывала стать единственным представителем молодежи, ее горячности и ее очарования, и вдруг появляется этот блондинчик с наивным выражением на лице, который так же молод, как и она, а может быть, еще моложе, и она попробовала это уточнить у… у кретина Симона.
– А! Этот мальчишка, – заявил Симон, когда она с ним об этом заговорила. – Да у него еще молоко на губах не обсохло!
Симон думал ее этим успокоить, но она пришла в отчаяние.
– Полагаю, что я так не выгляжу, – надулась она.
– Конечно, нет! Успокойся, у тебя с этим сорванцом нет ничего общего.
– За исключением возраста, – уточнила она.
– Ну, так никто не думает, – подвел итог этот грубиян, этот хам, этот недотепа Симон.
И в тот же вечер Ольга вышла к обеду, собрав волосы в «конский хвост».
Эти мрачные размышления были прерваны появлением Дивы. Дориа Дориаччи вышла на сцену под аплодисменты, и с этого момента круг, обрисованный на палубе прожекторами, зрители, да и само судно в целом приобрели сходство с театральными декорациями. И когда она наконец остановилась, ее решительный вид, ее грим, ее стразы подчеркнули изысканно-драматическую атмосферу. Знаменитая Дориаччи, повинуясь обычному своему капризу, пренебрегла программой и решила в этот вечер спеть одну из главных арий из «Дон Карлоса» Верди.
Она в своем черном платье с блесками удобно устроилась у микрофона, уставилась поверх голов в воображаемую точку в направлении Портофино и запела низким, протяжным голосом.
Глядя в лицо Дориаччи, Жюльен, поначалу растерянный и смущенный близостью этого голоса, только-только успел прийти в себя, как вдруг у него перехватило дыхание, и он снова заерзал в кресле. Из импозантного, затянутого в черное бюста Дориаччи неожиданно вырвался животный, потерянный голос существа, находящегося на грани ярости и страха. По телу Жюльена непроизвольно побежали мурашки. Затем голос ослаб, выводя одну-единственную ноту. Это был сплошной любовный рык, вызванный дрожанием голосовых связок под воротом, окаймленным скромной ниткой жемчуга, и Жюльен распознал под правильными чертами лица, профессионально поставленным дыханием и буржуазной прической вызывающе безрассудные проявления необузданной чувственности. И он вдруг возжелал эту женщину, возжелал только физически и отвел взгляд в сторону. Увидев Андреа, чье выражение лица напоминало его собственное, он сразу успокоился: юный охотник Андреа сам стал дичью, горячность уже смешалась с вожделением, и Жюльен его пожалел.
Сам же Андреа позабыл о своих честолюбивых планах и, устремив взор на Дориаччи, повторял сам себе, как заклинание, что любой ценой станет ей нужен. Внезапно эта женщина сделалась для него всем – романтической героиней, безумием, чернотой, золотом, ударом грома и умиротворением, и в одно мгновение для него на земле не стало иного места, кроме оперы, с ее помпезностью, с ее постановками, с ее блеском, которые всегда казались ему ложными и безжизненными. И, слушая, как поет Дориаччи, он дал себе слово, что в один прекрасный день он вырвет из ее уст подобный крик, но в других обстоятельствах, и заставит ее добавить к своему низкому голосовому диапазону еще одну ноту, до того ни разу не взятую. В растерянности он даже подумал, что если он станет ей нужен, то будет на нее работать, а если она не пожелает его кормить, то он ее прокормит: он будет под псевдонимом писать журнальные статьи, он станет музыкальным критиком, будет свиреп, его станут бояться, даже ненавидеть за суровость оценок, требовательность, высокомерие, молодость и красоту, пока что явно не нашедшие применения, и он заставит говорить о себе… Да, весь Париж заговорит о нем, станет расспрашивать, но тщетно, вплоть до того дня, когда Дориаччи по возвращении с очередных гастролей выступит в Париже, и там появится статья, самая безумная и самая страстная, после которой правда вспыхнет ярким светом. И на следующий день он покинет объятия Дориаччи с глазами усталыми, но счастливыми и возьмет ее за руки, и Париж поймет…
Дориаччи больше так и не вышла, несмотря на овации обезумевшей от восторга толпы. По-настоящему обезумевшей, даже если допустить, что для каждого пассажира не сходить с ума от восторга каждый вечер означало бы признать себя обманувшимся и обманутым компанией «Братья Поттэн». Кричали даже: «Бис! Бис!», но Дива в ответ только улыбалась и отрицательно качала головой, спускаясь с пьедестала к ним, простым смертным. Это был один из ее обычных приемов, обладавший тем достоинством, что напрочь пресекал дальнейшие вызовы. Дориа знала из опыта, что никому из этой элегантной и благосклонной публики не хватит мужества и лихости кричать ей «Бис!» прямо в лицо с расстояния менее одного метра. Часто она сожалела, что не имеет возможности подобным же образом сходить со сцены в миланском «Ла Скала» и прогуливаться среди публики наподобие Марлен Дитрих в окружении охранников Гэри Купера, но делать было нечего. В облике Дивы была некая неистребимая торжественность, и если она не придавала этому значения в возрасте двадцати пяти лет, то в пятьдесят с хвостиком сделала это своим козырем. Видит бог, она не была лицемеркой, однако ее тривиальные ночные эсканазы не имели бы никакой остроты, если бы шлейф ее известности не тащился потом за ее очередным любовником, в конце концов обращая его в ничтожество в то время, как она следовала к новому блеску и новым любовникам.
На самом деле она проголодалась, ей захотелось съесть утку с апельсинами и засахаренного пирога под красное фруктовое «Бузи». Ей также захотелось этого красивого светловолосого молодого человека, который глядел на нее издалека, переминаясь с ноги на ногу, но так и не решаясь перейти к активным действиям. Дориаччи решила привлечь себе в помощь сидевшую рядом «клоунессу». Но не успела она открыть рот, как Кларисса, сделав над собой величайшее усилие, заговорила сама. У нее оказался приятный голос, и без густого слоя грима, нанесенного на лицо, она была бы очень недурна. И по мере того, как она говорила о музыке – этой темы Дориа Дориаччи обычно опасалась, – как она рассказывала, какое счастье испытала, слушая ее, и до какой степени она ей благодарна, причем голос ее срывался, а глаза блестели при мысли о пережитом счастье, – по мере всего этого Дива поняла, что она на судне больше не одинока, что нашелся еще один человек – эта смешная женщина, – тоже испытавший Великое Счастье, то самое, что Дориа Дориаччи именовала Великим Счастьем. То самое, что испытывала она, и то, что испытывали немногие избранные, причем эта избранность зависела не от сословной принадлежности и не от образования, это была избранность почти что генетическая, и именно от нее зависело, испытывает ли человек Великое Счастье от музыки, где бы он с нею ни встретился. И эта случайная встреча врезалась человеку в память, укладывалась в сокровищницу Великих Счастий или идеальных Счастий, и эти воспоминания становились все более и более зыбкими по мере удаления от источника этого Счастья, но вместе с тем все более и более отчетливыми в своей реальности!
Эта молодая женщина понимала Музыку, и это было хорошо, но юный светловолосый агнец, стоя в некотором отдалении, дрожа, переступал с ноги на ногу в бессознательном ожидании жертвоприношения. Жертвоприношение, которое не замедлило себя ждать, ибо, покрасовавшись у дверей бара, с рыжими, чересчур яркими локонами, в которых поблескивали серьги старинного золота, резко постукивая каблучками вечерних туфель по деревянному покрытию палубы, к дамам приближалась мадам Боте-Лебреш. Заметив их издали, Эдма сделала стойку, как охотничий пес, и взяла курс на их столик. И Кларисса оцепенела от изумления, видя, как массивная, представительная, квадратная Дориаччи буквально проскользнула между двух столиков, где не смогла бы пройти даже сильфида, жестом карманного воришки ухватила свою сумку, мундштук, губную помаду, зажигалку и веер и направилась к двери бара, ни на миг не утеряв трагического величия.
На самом деле Кларисса не знала, что Дориаччи, стоило ей выбрать мужчину, которого она желала принести в жертву на гигантском алтаре своей постели с балдахином, сразу же обретала погребально-помпезный, молчаливо-трагический облик, скорее присущий Медее, чем Веселой Вдове. Застывший, испуганный Андреа с болью в душе увидел, как его возлюбленная величественно проходит через немногочисленную толпу, и ожидал, что вот-вот она исчезнет, не послав ему ни слова, ни взгляда, в глубине коридора, как вдруг заметил, что она слегка повернула голову в его сторону. И подобно тяжелому трехмачтовому судну, подгоняемому ветром и неспособному сбавить ход, чтобы избежать столкновения с крохотным парусником, который запляшет в водовороте и, без сомнения, пойдет ко дну; подобно этому горделивому, но не лишенному чувства жалости судну, которое спустит на воду спасательные шлюпки, чтобы подобрать жертв столкновения, знаменитая Дориаччи глазами указала Андреа на свой бок, вдоль которого висела рука с округлыми пурпурными ногтями. И один из пальцев сложился внутрь ладони и, пошевелившись два или три раза, указал самым тривиальным и самым красноречивым способом, что несчастья Андреа только-только начинаются.
Симон Бежар вошел в каюту первым, позабыв о правилах хорошего тона или того, что он лично считал таковым, отметила Ольга Ламуру со смутным беспокойством. Он уселся на кушетку и стал одновременно снимать новые лакированные туфли и галстук, правой рукой развязывая узел «бабочки», а левой шнурки – поза прямо-таки обезьянья. Одинаково покрасневшие ноги и шея наконец освободились от орудий пытки, и только тогда Симон взглянул на нее. Грозным взглядом. Ольга прошлась по комнате, выгнула спину, закрыла глаза и поднятыми очень высоко обеими руками стала разглаживать волосы. «Аллегория желания», – подумала она. Однако она не была вполне уверена, что аллегория пришлась ко времени. Это Симон должен был бы быть аллегорией желания. Но нахмуренный вид и поза эквилибриста этому не соответствовали. И Ольга чуть-чуть подалась назад.
Конечно, Ольга жила за счет своего таланта, а не тела, как она охотно любила себе напоминать и в чем была почти что убеждена. Это не мешало ей пользоваться чарами телесными в то время, как чары духовные роковым образом сосредоточивались на карьере.
– Послушайте, Симон, – мило, даже ласково прощебетала она, сопровождая свои слова мелодичным смешком, чтобы придать им нежности, только, похоже, этот хам не обратил на это внимания, – послушайте, Симон, не надо обижаться на мое замечание… Вы же не виноваты в том, что у вас отсутствует музыкальная культура. И вы же не будете весь вечер дуться на свою райскую птичку.
– Моя райская птичка… моя райская птичка… правильнее было бы сказать, мой бекас, вот именно, мой рассерженный бекас, – огрызнулся Симон и замер на мгновение, прежде чем бросить взгляд на это юное тело, прямое, как клинок, юное тело любовницы, прежде чем с каким-то непонятным душевным волнением предаться восхищенному созерцанию длинной, гладкой шеи, покрытой почти незаметным светлым пушком.
И вмиг волна раздражения превратилась у Симона в волну нежности, нежности столь острой, столь печальной, что он почувствовал, как на глазах выступили слезы, и, опустив голову, яростно принялся за шнурки.
– Но ваш мир – иные культурные сферы… И там вы пребываете на самой высоте… Например, в Седьмом искусстве…
Симон Бежар почувствовал себя неловко. Ему захотелось возразить Ольге, объяснить ей, что он стал новым человеком, готовым страстно, благоговейно и благодарно полюбить всю ту Вселенную, которая, именуясь Искусством, была до того ему не только чуждой, но даже недоступной и, наконец, враждебной, поскольку именно ее призывали его брать в расчет кинокритики. Это Искусство принадлежало тому социальному классу, который он презирал и одновременно намеревался покорить; все эти картины, все эти книги, все эти музыкальные сочинения представляли собой, прежде всего – он знал это, – тленные листки бумаги или тленные полотна, попытки одних людей объяснить абсурд существования, к которому они прикованы цепями, разбиваемыми, чаще всего, другими людьми. И вот уже целый час Симон ощущал себя всепонимающим и эмоционально пробужденным наследником всего этого. Ведь до того он не имел доступа к этому миру. Теперь ему больше не требуются снисходительные поучения всех этих людей, а также сбивчивые и наводящие скуку объяснения Ольги. Теперь его связывало с Дебюсси нечто вроде тайного, но прочного союза, как если бы они вместе проходили обязательную военную службу или одновременно познали первое любовное разочарование. И больше он никому не позволит встревать между ними.
– Так, значит, как говорится, Седьмое искусство, – проговорил он, отрешившись от гнева благодаря этому новому открытию. – А! Седьмое искусство! А вы знаете, какой фильм я больше всех любил во времена своей юности? Я его увидел благодаря тому, что мой отец, как я вам уже рассказывал, был киномехаником в «Эдене», в Баньоле на протяжении войны и после. Я больше всего любил… даже не догадаетесь, что за фильм…
– Нет, – вяло проговорила Ольга. (Ее бесило, когда он столь непринужденно рассказывал о своей семье. Отец – киномеханик, мать – подручная в швейной мастерской! Непонятно, чем тут хвастаться! Конечно, само собой разумеется, скрывать этого не надо… Но она бы тем не менее предпочла, чтобы он это скрывал.)
Сама Ольга, между тем, имела обыкновение, дабы никого не смущать, галантерейный магазинчик матери превращать в ткацкую фабрику, а ее небольшой домик – в усадьбу. Это в свое время произвело впечатление на Симона Бежара, в чем он ей и признался; и Ольга по временам даже себя спрашивала, а не ценил ли он в ней прежде всего принадлежность к крупной буржуазии. Обхохочешься!
– Так вот, это «Понкарраль», – заявил наконец Симон и улыбнулся. – Я до безумия влюбился в маленькую блондинку Сюзи Карье, которая ревновала Пьера-Ришара Вильма к Анни Дюко – своей сестре. Это была эпоха непорочных девушек-блондинок, бравших верх над женщинами-вамп, – проговорил он рассеянно и умолк.
«Может быть, здесь-то и заложена первопричина, – подумал он. – Первопричина моей склонности к девушкам в цвету, хладнокровно отбивающимся от меня, и предубеждения против женщин своего возраста, с которыми я чувствую себя легко и которые способны меня полюбить. Неужели все это восходит к „Понкарралю“? Сумасшествие какое-то… Целая жизнь, ориентированная на „Понкарраль“… Такое могло случиться только со мной!» – сделал он горький вывод, не догадываясь, как мало людей гордится собственным вкусом и сколь немногие по-настоящему преданы своему идеалу. Не догадываясь, сколь разрушительным бывал во все времена разрыв между собственными идеями и собственными удовольствиями. И сколь часто он становился первоосновой настоящей литературы.
– Ну… ну… ну, я слыхала о Пьере-Ришаре Вильме, – залопотала Ольга радостно, как бывало всякий раз, когда воспоминания Симона или еще кого-нибудь из ее любовников вдруг совпадали с воспоминаниями ее собственного детства. (Она принципиально не встречалась с молодыми людьми своего возраста, ведь для них ее молодость не являлась самоценным достоинством.) – Конечно же, – продолжала она, – Пьер-Ришар Вильм… Мама была от него без ума…
– Наверное, когда была совсем маленькой девочкой… – уточнил Симон и пожал плечами.
Ольга прикусила губу. Ей не следовало терять бдительность. Завоевание Симона началось во время отдыха в Сен-Тропезе, где ей пришлось соперничать с десятком старлеток. Ей удалось затащить его сюда, на это судно, полное семидесятилетних стариков, но, достигнув желаемого, она должна быть бдительной и не выводить Симона из себя. Он был в общем-то добрым малым, неотесанным, конечно, а иногда наивным, но это был настоящий мужчина, что он и доказывал упорно каждую ночь, к величайшему неудовольствию Ольги. Ибо, вынужденная симулировать наслаждение, Ольга уже и не знала, испытывала ли она его когда-нибудь на самом деле. Однако собственная фригидность ее не беспокоила, кроме тех случаев, когда приходилось иметь дело с этими юными жеребцами или личностями, особо одаренными в сексуальном отношении. Вот почему уже на протяжении десяти лет она спала только с мужчинами, не обладавшими физической привлекательностью или же обладавшими привлекательностью тугого кошелька, что позволяло ей убедить себя в том, что она вовсе не фригидна, а просто живет в ожидании большой любви, которой лишает ее злая судьба. Но в этот вечер самопожертвование, к которому она себя принуждала, показалось ей менее мучительным, чем обычно, ведь оно могло бы помирить ее с Симоном, лишить его возможности сопротивляться, выбить почву у него из-под ног.
Однако на этот раз ее самопожерствование оказалось ни к чему, поскольку Симон, не говоря более ни слова, натянул на себя тугие джинсы и свитер и беззвучно прикрыл за собой дверь каюты.
Андреа был настолько поражен недвусмысленной жестикуляцией Дориаччи, когда та выходила из зала, повелительно подняв кверху указательный палец, что к радости его примешалось легкое неодобрение. На самом деле, с самого начала того, что Андреа впоследствии называл своей «историей любви», он ощущал какой-то дискомфорт. Все сильнее влюбляясь в Дориаччи, он чувствовал себя все более виновным в этом: виновным в том, что испытывает желание, о котором он решил в любом случае объявить ей и при этом доказать его. В назойливо-прилипчивых грезах, наивных и циничных одновременно, Андреа видел себя пересчитывающим багаж в холле дворца, видел себя набрасывающим норковую накидку на плечи, усыпанные алмазами, видел себя танцующим со своей благодетельницей медленный фокстрот на эстраде модного ночного клуба. Но он никогда не видел себя в постели голым рядом с голой, только что принадлежавшей ему женщиной, не видел себя совершающим подвиги на любовном фронте, несмотря на весь свой богатый, хотя и недолгий, любовный опыт. В этом смысле его мечтания были столь же чисты и невинны, как те, что приписывают девушкам XIX века. И, что самое главное, ни при каких обстоятельствах Андреа и представить себе не мог, что его подведет собственное тело: ведь оно, как на военной службе, обязано было повиноваться приказу. Андреа был в нем абсолютно уверен, основываясь на уже имевшихся успехах подобного рода, которых он добился весьма хладнокровно, без всяких там любовных переживаний. При этом надо сказать, что и в Невере, и во время прохождения воинской службы Андреа чаще приходилось сдерживать, чем стимулировать эротические желания.
И потому смятение, в которое его повергла Дориаччи, тревожило его… Она поселила в нем неуверенность, сомнения в своих мужских возможностях – сомнения, для которых, благодаря, как ни странно, полному эмоциональному безразличию, прежде не возникало ни малейшего повода. Но сейчас, сейчас Дориаччи представлялась ему совершенством… Обладательницей совершенных плеч, совершенных рук, совершенного голоса, совершенных глаз. Да, конечно, весила она будь здоров, но зато, стоя у себя в каюте, она, слава богу, казалась значительно меньше, чем на сцене. А ее глаза, глубокие, восхитительные глаза, внезапно напомнили Андреа – совершенно не к месту – глаза тетушки Жанны. И он стал отгонять от себя небезопасные воспоминания, понимая, что если он позволит им взять власть над собой, то, припав, как дитя, к этому плечу, он начнет ласково просить оловянных солдатиков, тогда как нужны ему машина, квартира, галстуки… В этом, однако, не было ничего страшного, ибо его не соблазняли – его желали. Его смертельно жаждала эта совершеннейшая женщина, его первая женщина-знаменитость… Женщина, которая к тому же разъезжала по всему свету и могла возить его с собой вместе со своими чемоданами… Настоящая, живая женщина, даже, быть может, чересчур раскованная женщина, при всех обстоятельствах достойная восхищения, которой плевать на холодные непроницаемые взгляды метрдотелей, а ведь Андреа уже приходилось испытывать страдания в аналогичных обстоятельствах в обществе неких пустившихся в загул шестидесятилетних дам из департамента Верхняя Лаура. Ну нет! Он станет предметом зависти, а не объектом презрения. А это было очень важно для Андреа, обладавшего обостренным влечением к респектабельности, унаследованным от отца, деда и всех своих почтенных предков… Ах, если бы только женщины его детства, его истинные поклонницы, его единственные поклонницы могли видеть его в эти минуты, когда он достиг апогея своей карьеры и их честолюбивых помыслов…
Все эти мысли роились в голове Андреа, пока он разглядывал роскошное декольте Дивы, которая, в свою очередь, изучала его, причем гораздо более профессионально. У нее был опытный, искушенный взгляд барышника, однако Андреа знал, что выглядит безупречно: мускулы, зубы (если не считать пресловутого резца), кожа, волосы – придраться было абсолютно не к чему, он всегда следил за собой. И Дива, должно быть, признала это, ибо тотчас же шутливым жестом пригласила Андреа пройти к ней в каюту, а затем затворила за ним дверь.
– Усаживайся, – проговорила она. – Что будешь пить?
– Кока-колу, – последовал ответ. – Но не хочу утруждать вас, я сам себе налью. У вас тут в каюте наверняка есть мини-бар?
Каютные мини-бары вызывали у Андреа, еще не привыкшего к роскоши, неподдельный восторг, которого Дориаччи, кажется, не разделяла.
– Он у меня в спальне, – уточнила она, указывая ему на ложе отдохновения, отделанное под красное дерево. – Что до меня, то налей мне, пожалуйста, стопочку водки.
Андреа буквально влетел в спальню, окинул восхищенным взглядом огромную постель и лишь потом занялся содержимым мини-бара; в каюте царил страшнейший беспорядок, однако беспорядок соблазнительный: повсюду валялись предметы туалета, журналы, веера, партитуры, даже книги, в большинстве своем, насколько он мог понять, художественные произведения, причем явно читанные.
Он подал Дориаччи рюмку водки и отхлебнул огромный глоток кока-колы. Сердце у молодого человека бешено забилось, он умирал от жажды и застенчивости. Вожделение же напрочь покинуло его.
– Не взбодришься ли чем-нибудь, чтобы привести себя в форму? – спросила она. – Ты что, собираешься заняться этим на трезвую голову, натощак?
Слова эти прозвучали скорее насмешливо, чем страстно, и Андреа покраснел, услышав столь лишенное романтики «заняться этим». Уклоняясь от скользкой темы, молодой человек быстро спросил:
– Какую красивую вещь вы спели! Что это?
– Одна из главных арий оперы Верди «Дон Карлос». Тебе понравилось?
– Еще бы!.. Она великолепна! – высказался Андреа, весь загоревшись. – Вначале казалось, что арию исполняет совсем юная девушка. Потом, что поет зрелая женщина, очень жестокая… Вообще-то говоря, я ничего не понимаю в музыке, но мне она нравится, пусть это глупо… А может быть, вы меня научите в этом разбираться? Боюсь, что моя некультурность будет вас раздражать, поскольку…
– В этой области – никоим образом, – с улыбкой ответила Дориаччи. – Однако в других – да. Тяга к просветительству у меня полностью отсутствует. Тебе сколько лет?
– Двадцать семь, – произнес в ответ Андреа, машинально прибавив себе три года.
– Как немного! А ты знаешь, сколько лет мне? Я ведь тебя старше более чем вдвое…
– Не может быть! – поразился Андреа. – А я-то полагал… а я-то думал…
Он сидел на самом краешке кресла в новеньком, с иголочки смокинге, а волосы у него на макушке стояли торчком; Дориаччи прохаживалась вокруг него, веселая и одновременно настороженная.
– Ты вообще еще чем-нибудь занимаешься в жизни, кроме того, что пытаешься стать меломаном-любителем? – поинтересовалась она.
– Да нет, ничем. А меломаном – слишком громко сказано, – простодушно заметил он.
Дориаччи расхохоталась.