Раненый город Днестрянский Иван
— Ну пошли, братан! Эй, Жорж… А ты, профессор, что сидишь? Пошли с нами!
Они втроем отделяются вперед, а я, помедлив, тупо шагаю за ними вслед. Посмотрим, что задумал Достоевский. И на всякий случай надо держаться от них чуть подальше. А они, переговариваясь и жестикулируя, шагают впереди и, подходя к ничейной зоне, разделяются. Указав Гуменяре и новоприбывшему места для стрельбы, Серж показывает ему: давай, мол, вон туда, поехали!
«Братан» срывает с плеча автомат и начинает метаться с ним в руках и стрелять, почему-то крича: «Трэяскэ ромыняскэ! Трэяскэ молдовеняскэ!»[72] — перемежая свои крики издевательским смехом и матюгами. Гляжу, он в порыве героизма и оттого, что в ответ никто не стреляет, хаотичными зигзагами перемещается все ближе к центральной части улицы и вперед. Перевожу взгляд, а Достоевский, оглянувшись, склабится. И Гуменяра засел за угол — за «братаном» не идет. Только хотел крикнуть, как гопники «братану» в ответ «трэяснули». Без перебора в калибрах, но четко в лоб. Он хлоп — и лежит. Даже ни разу не взбрыкнул. Подлетаю к Сержу.
— Ну и зачем вы это сделали? Кто он вообще такой?
— Да никто. Х… в сапогах с пальто. Мародер он и к бабам приставала.
— Так ты его знал?
— Вот оно, чудо перевоспитания! А ты, Эдик, каждому ишаку в уши долбишь, пытаешься мораль читать, как замполит в дисбате или поп в церкви. «В начале было слово», а они на него клали… — вдруг раздается сзади саркастический голос взводного.
Значит, Али-Паша все видел, все время шел прямо за мной. Как он может такое одобрять?
— Зачем вы это сделали? — повторяю.
— Тебе ж сказали, — отвечает Паша. — Мародер он и насильник. А у нас здесь трибуналов нет, только доносчики изредка водятся. И, такой шанс, подоночек вдруг нажрался, на передовую вылез! Гуменюк! А ну зацепи его дрючком за шкирку и тащи для шмона за стеночку! Только осторожно, чтобы не ебоквакнуло! Увешался «лимонками» как груша, и чеки наверняка разжаты!
— Есть! — отзывается Гуменяра. — Слушаюсь, взводный! Я в этом деле уже собаку съел!
— А ну, пацаны, отойдем, — добродушно предлагает Али-Паша.
Через пять минут довольный Серега приносит автомат, пистолет Макарова, четыре лимонки, удостоверение, начатую пачку презервативов и пачку денег толщиной сантиметров пять. Мартынов смотрит в удостоверение и фыркает: «Липа!». Передает мне. «Батальон «Днестр». И точно липа, фото переклеено. Тут бежит ванька-посыльный. Увидел нас и кричит:
— Что у вас за стрельба и кого убило? Мартынов, к комбату!
Подошел ближе, смотрит — и уже другая песня:
— А-а, этот… Допрыгался-таки… Ну ладно. Сам доложу! — Поворачивается и убегает.
— Что ты мне эти гондоны в нос суешь? — фыркает Али-Паша на Гуменюка, вновь приступившего к показу принесенного имущества. — Себе оставь, заработал. А макулатуру дай сюда!
Взводный на глаз делит пачку денег на четыре части и сует по четверти каждому из нас. Я отказываюсь.
— Не хочешь, как хочешь. Нам больше достанется, — вздыхает взводный. И, размахнувшись, закидывает в полуразрушенный и замусоренный двор разорванное пополам поддельное удостоверение.
А Серж, тот вдруг смотрит на меня так добродушно, будто он с Али-Пашой меня на свои курсы повышения квалификации взяли. Из непутевых школяров уже вышел…
105
Благодаря отсутствию зазывал на ночные развлечения, удалось хорошо выспаться. Утром, в ожидании запаздывающего по какой-то поваренной причине завтрака, собравшиеся дразнят сонного Жоржа. Он опять в гостинице не ночевал, и всем известно, что подозрения в его адрес насчет обзаведения любовницей оправдались. Более того, Колобка каким-то образом отследили и выяснили, что его новая зазноба живет в бывшей оккупированной части города, у самого каушанского коридора.
— Жорж, ты еще не набрался румынских мандавошек? — задирают полового «отщепенца» друзья-приятели. — Эй, Звонцев! Ты куда? Стой! Мы понимаем, что у тебя от них иммунитет! Так пожалей других, не садись с ним рядом, не то с тебя дальше перепрыгнут!
— Пошли все вон! — огрызается Колобок. — С него самого целые крокодилы прыгают! Уберите от меня этого эксперта по изнасилованиям!
— Гибридные заболевания, Жорж, как и вши, самые страшные! На медосмотр сходил бы…
— Сам справлюсь!
— Гляди, гляди, фельдшер! Как-то раз достанешь из широких штанин, а твоя гордость — как румынский триколор. Ялда красная, сам синий и местами уже пожелтел…
— За своим смотри!
— Так и будет! Одно у тебя, Жорж, остается счастье: можно будет оправдаться, что бээмдэшка случайно наехала. Скажешь, забыл застегнуть ширинку, твоя гордость из нее на асфальт хлоп! И тут миротворцы на полной скорости р-раз!!!
— Погоди, — рассудительно вмешивается Федя. — Ты его так не напугаешь. Тут надо подходить физиологически. Как в колхозе, чтобы со случкой скота не возиться, быку в задницу втыкают провода, вроде электрошока, и бык кончает. Как говорится, и продукт для осеменения есть, и быку уже ничего не хочется. Надо этот способ применить, чтобы он гвардию своей связью с румынской подстилкой не позорил.
— Позорил? Да ты, если узнаешь, что успели за лето натворить ваши сельские девки, тут же с переляку сбежишь в Сибирь, чтоб не видеть, каких они казачат нарожают! — неожиданно выступает в поддержку Колобку оперуполномоченный Звонцев.
— Вот и не угадал! Мое село уже на Украине!
— Будто там казаки не лазают!
— Не лазают!
— Эй! — выглядывает из дверей гостиницы не участвовавший в потехе Серж. — Кушать подано, идите жрать, пожалуйста! А, Жорж, и ты здесь! Маленький Жорж, большие я…
— Достали! — Конец Сержева изречения тонет в вопле подскочившего, как со сковородки, Жоржа. — Катитесь все отсюда! Чтобы за моим столом никого из вас не было!
Отпихнув своего приятеля-командира, Колобок первым устремляется в столовую. Как видно, Достоевский окончательно достал его своим слоновьим юмором. Этот может.
В тот же день Серж является ко мне в кабинет. Просто навестить решил, что ли? Как бы не так!
— Дай пятьсот рублей!
— Ты что, с Жоржем совсем поругался? Или на подарок его даме собираешь?
— Нет. Тут такое, понимаешь, дело… Дед Антошкин умер, Иван Пантелеич. Помочь бы надо.
Вот это ошарашил. Эх, дед, дед! За сердце хватаясь, пережил бендерскую стрельбу и блокаду, с внучком, как мог, играл, дождался, пока жизнь вернется в город, и умер… Молча достаю деньги из кармана и сую их Сержу.
— Может, еще надо?
— Не стоит. С других соберу. Пусть тоже участвуют.
Он исчезает за дверью. А я долго еще без движения сижу за перетащенной из Тирасполя пишущей машинкой, глядя в стену перед собой. Забыть все можно. Исправить нельзя. Со временем некоторые раны только сильнее болят. Жизнь идет, люди продолжают умирать, и это углубляет оставленное войной сиротство…
На похороны деда я не пошел. Колебался, сознавая, что прячусь, но так себя и не пересилил. Не хватило чего-то, чтобы отдать этот последний долг знакомой семье, знакомому человеку. На следующий же день раскаялся в этом до самоедства и не мог уснуть, до утра вспоминая, как несколько лет назад, точно так же прячась от беды, не приехал из армии на похороны своей родной бабки, хотя имел такую возможность. Дерьмовые поступки. Что один, что второй. И от себя не спрятался, и людей с их горем будто оттолкнул. На следующий день накупил, чего только мог, и часа три просидел и прогулял во дворе с Антошкой, грехи замаливал. Вернулся в убийственном настроении, которое отнюдь не поднялось от дружеских морд.
Тятя с Кацапом опять крепко выпили. Хотя ведут себя тихо, эти их ежевечерние выпивки начали сильно надоедать. Деградация. Нашли повод — затянувшиеся поминки. Лучше бы вместе со мной сходили. Пресечь это больше не удается. Я им давно не командир. Допустим, можно учинить скандал и даже прогнать, но тогда остатки отношений будут испорчены, а они напьются, как свиньи, на стороне. Мы с Игорьком, по общему уговору, сторонимся ежедневных возлияний. Пока они доквашивают последние капли в своем углу под настольной лампой, которую раздобыли специально, чтобы нам не мешать, лежу на кровати, перечитываю свой справочник. Зеленоватый свет абажура успокаивает, помогает пропускать меж ушей пьяное бормотание. Гуляют по потолку тени. Вдруг раздается стук, яркий свет на долю секунды падает на книжку в руках и гаснет. Это Кацап зацепил рукой лампу и она упала. Алкоголики устанавливают лампу обратно, но она не горит. Электролампочка приказала долго жить. Федя выкручивает стеклянную колбу и, чтобы далеко не ходить, выбрасывает прямо в открытое окно. Внизу раздается звучный хлопок.
— А-а-ааа!!!
— Твою мать… — бубнит из угла пораженный эффектом Тятя.
По башке, что ли, кому-то влепило? Вместе с Игорем подскакиваем к окну и всматриваемся. Поодаль от фонаря, на границе света и тьмы, обхватив тоненькое деревце, качается фигура.
— Пацаны, что это было?!
Узнаю пьяный голос Звонцева.
— А что такое?
— Сижу себе, кемарю, только глаз приоткрыл, летит сверху штука с рогами и как взорвется!
Вот балбес! Что за рога ему привиделись?
— Неужто мина?
— Совсем обалдел, Павлик! Пить меньше надо! — выкрикивает незадачливому оперу Игорь. — Следующая станция — Белкино!
— Как, совсем не было ничего?! — сомневается одуревший опер.
— Было! — отвечаю. — Новый кацапский миномет с глушителем! Как раз испытывали.
— А что, есть такой?!
— Иди спать, Звонцев! Нечего сидеть под окнами. Еще и не то выбросить, даже нарыгать тебе на башку могут!
Задернув штору, отходим. Кацап, не принимавший участия в утешении морально пострадавшего Звонцева, пыхтя, корпит над столом, не может никак вкрутить новую лампочку.
— Черт! Не вкручивается никак! И плафон болтается!
— Дай сюда, техник! навязывает ему свою помощь Игорек.
Возятся вдвоем.
— Ну ты и деятель! Лампочку вместе с половиной патрона и держалкой выбросил!
Меня разбирает смех. Вот почему в полете у этой паршивой лампочки были рога, так напугавшие Звонцева, который сдуру вообразил, что видит падающую мину. Продолжается словесная перепалка. Смеюсь в стену. Уловив юмор ситуации, со своей кровати начинает похрюкивать Тятя.
— Ну ты и дал, Кацап! Одна извилина у тебя в мозгу, и та от фуражки!
— Нет у вас никаких извилин! Оба вы из Плоского, и мозги у вас, алкашей, тоже плоские — вообще без извилин!
— Да пошел ты… Незадача тут. А ты гонишь… Эдик, ты ж себе тоже лампу настольную недавно на рынке взял? Здесь она? Одолжи!
— Вспомнили! И ее вам дай разбить! Увез я ту лампу и другое барахло свое… Еще когда за печатной машинкой ездил…
106
В конце сентября произошло наконец серьезное чепэ. И совсем другого рода, нежели конфликт между милицией и полицией, которого поначалу так стереглись. Все произошло парадоксальнее и банальней. Совместный молдавско-приднестровский наряд по изолятору временного содержания ночью за взятку выпустил задержанного, подозреваемого в убийстве. Милиционер и полицейский договорились и поделили предложенное вознаграждение между собой. Когда это вскрылось, участи каждого из сообщников, опозоривших честь своего мундира перед бывшими врагами, было не позавидовать. Причем молдавская полиция разбиралась со своим злодеем более жестко, чем приднестровцы. Но после ареста и удаления из города виновных скандал быстро был спущен на тормозах. Даже этот из ряда вон выходящий случай не поставил на повестку дня замену одуревшего и быстро идущего вразнос приднестровского контингента.
Нормально работать невозможно. У меня в производстве шестьдесят два уголовных дела. У Тяти — пятьдесят девять. Неужели кто-то еще думает, что мы можем и будем их расследовать? Просто руки перед этой грудой бумаг опускаются. Желание выявить все мародерские подвиги кишиневских вояк давно прошло. Слишком частые суточные дежурства с выездами больше не приносят новизны, и от них накапливается усталость. В ГОПе, из комнаты, используемой в качестве подсобки для хранения вещественных доказательств, разные ходоки потихоньку растаскивают из изъятых мною при обыске мешков лимонную кислоту. Кто домой на закрутки, кто с ее помощью совершенствует вливаемый по утрам в пересохшее горло рассол. Лимонная кислота везде сейчас почему-то жутко дорогая. Как-то раз в магазине увидел и поразился. Пусть тащат. Наплевать.
Отделение уголовного розыска и другие службы тоже «спеклись». Давно уже ничего реального не делают. Менты и спецназовцы украли друг у друга уже полдюжины пистолетов. Протрезвевшие с горя обворованные уныло пытаются что-то об этом выяснить. За утерю оружия увольняют из органов, и дамоклов меч висит над ними, пока нас отсюда не выведут или пока об этом кто-нибудь не доложит. Самые ушлые не теряют надежды купить новый пистолет, после чего за отдельную плату надо будет перебивать номер или как-то договариваться, чтобы внесли изменения в журнал учета оружия. В общем-то это возможно, если можешь предложить взятку или имеешь связи. Кто свое оружие сохранил или вовсе его не имел, наслаждаются жизнью. Больше всех доволен Кинг-Конг. Его ствол не утерян, а отобран Сержем после того, как физически переразвитый придурок второй раз кряду прострелил дверь в гостиничной уборной. У Кинг-Конга больше нет забот!
Как все это надоело! Ничего, скоро я рвану отсюда, в Одессу съездил удачно. Как только увидел предлагаемую на обмен квартирку, согласился сразу. Маленькая, но светлая, в кирпичном доме недалеко от большой улицы, но не в первом ряду. На следующей неделе уже должны быть выписаны обменные ордера, после чего одесситы готовы переезжать. По этому поводу опять ездил с ночевкой в Тирасполь. Теперь с этим стало просто. Уже поздно вечером позвонил Редькину по поводу обмена, чтобы сказать: осталось дело за ним, когда он назначит день для своего переезда, потому что я и одесситы готовы, можно получать обменные ордера. И неожиданно нарвался на оскорбительный мат. Ах ты ж гад! Обложить его таким же матом? Пока собирался с мыслями, он перезвонил. Даже не извинился, просто сказал, чтобы я не брал его высказывания в голову. Я еще не перекипел, хотел ответить с сарказмом, что он меня «напугал тем, что за изящные словеса башку ему придется пробить и себе жизнь подпортить». Но он уже бросил трубку, и вышло по-идиотски, будто я действительно его чиновничьего нутра, прорванного грязным матом, испугался… Эх, интеллигентность долбаная, надо было, как Достоевский, сразу вжарить!
Несколько дней спустя выписали ордера, и опять говорил по телефону с Редькиным. Тот был вежлив и попросил, чтобы я для экономии времени разрешил ему продолжить перевозить вещи и начать в зале ремонт. Не почуяв подвоха, я согласился. И с этого дня началось: да-да и да-да, айн момент, сейчас, — но квартиру свою не освобождает. А у меня зал разбит, эркер, видите ли, ему делают… Звонят, беспокоятся одесситы. Я снова звоню ему. Редькин опять было на дыбы, с переходом на мат. Я в ответ вспылил, что, если он о себе много думает и ничего не боится, значит, он до сих пор ничего не понял. Через несколько минут он позвонил и заверил, что все будет нормально. Дурной знак эта ругань… Похоже, щупает он, не удастся ли «кинуть» меня. Думать даже не хочется о том, что может произойти, если он, уповая на свою должность, окажется законченным гадом. Пробить ему башку, спалить гору его барахла — и вместе с Достоевским двигать в наемники? Нежеланная это будет жизнь, но такие крохоборы, как Редькин, и до нее могут довести…
Где-то в те же дни на улице Ленина неожиданно столкнулись нос к носу со старыми Тятиными знакомыми. Его, меня и Сержа пригласили в гости. Так мы впервые после истории с неудачным артобстрелом горотдела полиции оказались в девятиэтажке на улице Кирова, накрытой румынскими тяжелыми минометами. Одна из мин разорвалась тогда прямо над подъездом, где живут гостеприимные хозяева.
Посмотрел и подумал, что у жильцов дома при этих попаданиях ощущения были другие, нежели у нас на Коммунистической. Брось румыны еще пяток мин, люди бы просто с ума посходили. Мина ударила прямо по вентиляционным ходам, в район стоящих одна над другой коробок санузлов. На девятом и восьмом этажах эти коробки разнесло к чертовой матери, а на седьмом, где мы были в гостях, вывалило стену из ванной на кухню, выбило взрывной волной окно, сбросило на пол настенные шкафчики и даже чиркнуло по стенам несколькими залетевшими в глубину дома осколками. Сидишь в туалете, смотришь наверх, и видно, как качаются на восьмом этаже ширмочки, ходят жильцы в квартире сверху. Слышны их разговоры, журчание подтекающей там воды. Вообще-то попадание исключительное. Вторая мина, упавшая над соседней парадной, таких бед не наделала и близко. Хозяйка смеется. Рассказывает, что, как вернулись в город и в квартиру зашли, муж побелел, схватился руками за стены в коридоре, ее на кухню не пускает и просит: «Ты только не волнуйся, Наденька!» А я, говорит, захожу, смотрю на это и отвечаю ему: «Как? И это все? Фу, боже, какая чепуха!».
Мотивы тогдашнего приказа о прекращении огня теперь видятся яснее. И все же такими приказами боев не выигрывают. Любой боевой приказ подразумевает, что кто-то погибнет или будет ранен, что-то сожгут или разобьют. Но если они отданы и исполнены с толком, после этих потерь других, новых, уже не будет. А «охранные приказы» спасают жизни и имущество сейчас, но уже сразу после их выполнения никому и ничего вперед не гарантируют.
Тятя в гостях застрял. Ему-то что! Он по дружбе здесь заночевать может, а нам пора и честь знать. По дороге обратно в гостиницу, беспокоясь о своем, обращаюсь к шагающему рядом Сержу:
— Слушай, как бы у меня проблемы не было. Иду вот и гадаю, наступил в говно или не наступил.
— Что так?
— Да все по жилищному обмену. Разрешил этому Редькину переволочь в одну из пустых комнат часть его барахла, а в другой начать ремонт, чтобы он легче мог переехать. Он прислал рабочих, которые вышибли полстены, чтобы сделать вместо обычного выхода на лоджию арку. Иначе жить не сможет, если не будет похоже на висячие сады. А теперь тихо все. Одесситы уже ехать хотят, а он тормозит, будто место «застолбил» и в остальном не заинтересован. Будет дальше тормозить, я пролететь с обменом могу, да придется его обратно выкидывать. А он, козел, уже зал разворотил!
— Я тебе с ребятами помогу. Только не обращайся к ментам — ни к этому дураку Кацапу, ни к Тяте. Ни к кому! Они в таких делах, кроме пуска законных соплей, ничего не смыслят.
— Ты бы видел, сколько у него барахла! Одной только новехонькой обуви в коробках на целый взвод. А жена его, хвастаясь, что рассказывает! Одному сыну квартиру в Киеве купили, а второму в центре Москвы коммуналку с одной старой соседкой, с перспективой на скорое расширение! Да и здесь, в Тирасполе, они недолго живут, а квартира их вся в импортной плитке и паркете. Мебель — будь здоров! Разве что позолоты с гербами не хватает!
— Я же сказал, заметано! Не сладишь с ним, сразу ко мне, а остальным — молчок! Посмотришь, где его хитрость и барахло будут!
— Спасибо, Серж!
— Не боись, рохля! Только чтоб сопли не жевал! Я должен буду знать сразу.
На том и порешили. Сразу стало легче. Чему быть, того не миновать… Камов ходит, укоризненно качает головой и ахает, чего это я полностью «забил на все болт». Возмущается, что так нельзя. Можно. Какого черта мне мучить себя служебной ответственностью за бесчисленные бумаги, кроме нескольких «подстражных» дел? Да и по тем сроки продлены. Или уеду или нас сменят, не мне направлять их в суд…
Если считать с самого начала, три с половиной месяца здесь прошло. Прохладны стали ночи. Уже срываются, того и гляди зарядят надолго осенние дожди. С одной стороны, посмотришь, пролетели эти месяцы, будто в один день, а с другой — прошла вечность, и она продолжает тянуться, как резина, с тех пор, как кончилось время надежд. Глядишь назад — страшновато было, но была цель. А сейчас ее нет. Нас больше не убивают, но мы разваливаемся и опускаемся, теряем такую прочную, казалось, между нами связь, морально идем в разнос. Ничего не изменилось в Молдове, и в Приднестровье стало только хуже. Непризнанная республика отстояла свою независимость. Не только от преступного кишиневского режима, но и от тех своих граждан, кто совсем не такой видел свою и ее судьбу.
Ещё грохочут победные барабаны, звучат оптимистические заявления. Славят рядовых защитников, превозносят мудрых руководителей городов, чинов Управления обороны, политиков. Но офицеров, на деле проявивших способности, руководивших людьми и боями, тех офицеров, без которых наши лидеры разбежались бы в два-три дня, — упоминать избегают. Приднестровской истории не нужны Богданов, Ширков, Астахов, Егоров. Не нужен даже майор Воронков, погибший так рано, что его никак не заподозришь в потенциальной угрозе для власти. Не будь подполковник Костенко персонально назначен на место главного предателя и маньяка, в неизвестность ушел бы и он. Туман забвения сгущается вокруг.
Как же все-таки мелки политики, какая трусливая, злая, эгоистичная шушера забралась наверх за десятилетия существования и разложения СССР! Возможно, она забралась туда ещё при царе. Революция ничего не изменила. Использовав народный взрыв, одна холера сменила другую. С крахом Союза на её место пришла шушера третья. Раз за разом они кончают страну. Даже хорошие поначалу люди, такие как наш президент Игорь Смирнов сникают, перерождаются в этом засилье, начинают волками жить, по-волчьи выть.
Русские солдаты и офицеры по самой природе своей не путчисты. Не было такого в нашей истории. Нужно долго и жестоко издеваться над ними, чтобы они поднялись и изобразили что-то отдаленно похожее на попытку переворота. Но никогда не доводили они его до конца, всегда были готовы поверить очередным заверениям, и возвращались к своему делу — Родину защищать. А их потом в спину жестоко и мстительно убивали.
Если то, что произошло у нас в Молдове и Приднестровье, является правилом для всей огромной страны, тогда понятны всеобщие опустошение и бардак. А оно похоже на то. Чем больше мнила о себе наша российская или советская власть, чем больше она боялась внешних врагов, тем страшнее преследовали человека с ружьем за любое инакомыслие. Тем упорнее лепили из офицеров и солдат болванчиков. Видя такое систематически плохое отношение верховных властей к собственной армии, к её травле приобщился массовый обыватель. Раз за разом эта политика кончалась разрухой и кровью. История давно вынесла этому безумию свой приговор, но оно повторяется. Потому что никаких препон в пути наверх для ничтожных, морально не стойких людей нет. Они десятилетиями разрушали любые препятствия, отчетливо сознавая, что одним из них может стать пораженная болью утрат и нищетой армия. Это они придумали и раздули жупелы «военной оппозиции» и «бонапартизма», которыми переполнены изданные с их благословления учебники. Они охотно очернили бы и восстание Декабристов. И только необходимость трещать звонкой революционной фразой им этого сделать не дала. Хотя какое, к черту, это восстание. Выйти из казарм и построиться перед царскими пушками на голой площади… Видно Александр Первый, во все корки раздолбавший екатерининское и суворовское наследие, окончательно солдат и ротных командиров допек…
Мы как-то сели, начали считать, сколько же всего людей, вооруженных и мирных, со всех сторон полегло в необъявленной приднестровской войне. Получилось, по разным прикидкам, в пределах от трех до пяти тысяч. Потери молдаван, по общему мнению, были больше, чем у нас. Прежде всего за счет того, что они постоянно имели на передовой намного больше людей, стремились наступать при плохом командовании и низкой дисциплине. Это и вело к потерям. Но если учесть на нашей стороне жертвы населения подвергшихся нападению городов и сел — тогда потери равны. Может быть, наши совокупные потери даже больше, чем у противника, что для обороняющейся стороны вывод неутешительный. Разумеется, это все субъективно и приблизительно. Общей, официальной статистики нет.[73] Возможно, никогда не будет. Кому она нужна, когда у власти с обеих сторон остаются те, кто в прямом ответе за всю эту кровь?
107
Нежданно-негаданно явилась сереньким вечером приятная неожиданность. При входе в комнату хватает меня за руку Серж. «А ну угадай, кого я тебе покажу?» И уже протискивается мимо него, кидается ко мне Дунаев.
— Здравствуйте, товарищ лейтенант!
— Ух ты, черт! Здравствуй! Ты откуда?!
— Я? Я слово себе дал, обязательно вернусь во взвод, буду с вами! Как мы из Бендер ушли, я в милицию устроился, и сразу рапорт — хочу сюда… Несколько рапортов подал, и направили!
— Ну, вы поболтайте, а мне недосуг, — покровительственно похлопав нас по плечам, Достоевский уходит. Дружба дружбой, а ужин по расписанию.
— Жалко старшего лейтенанта Мартынова здесь нет…
Вокруг нас в коридоре уже собралась группка любопытных, спешащие в столовую толкаются — мешаем проходить. Открываю дверь в номер и маню Дунаева за собой. Следом заходит Жорж.
— Сереженька, дорогой, — поднимается навстречу Тятя и лезет целоваться.
Объятия, лопотание, повторные объяснения, рассказ о том, что было после нашего отъезда… Обо всем этом мы уже знаем. Залетает Кацап и с ходу раскрывает объятия и горланит. Я бухаюсь на постель. С лица у меня не сходит глупая и покровительственная улыбка. Честный и наивный Дунаев! Он, верно, думал, что всех нас снова найдет здесь. Но нет прежнего взвода, вся служба заново. А от старого — добрая и горькая память.
— Товарищ лейтенант! Что вы все, глядя на меня, смеетесь?
— Понимаешь, ты только не обижайся, случай смешной с твоей фамилией у меня был связан. Давно, еще в школе, была у нас преподавательница русского языка по прозвищу Цыбулька — жутко вредная. Я у нее больше тройки не получал.
— Она к вам нарочно придиралась?
— Нет, просто я сидел в среднем ряду, а она всегда в начале урока проверяла домашнее задание, и я успевал его списать к тому времени, как она до меня доходила, только до половины.
— Жутко вредная? Ну-ну! Продолжай, бездельник, — хмыкает Колобок.
— Вот! Не я же один такой был! И спички ей в замок совали, и карбид в ведро с водой бросали. А один раз, на первый в тот день урок, заходим мы в класс русского языка. А там какие-то прохиндеи насрали на учительский стол, на стул и в ящик стола. Крик, гам, прибегает завуч: «Ох-ох, какой кошмар!» Вызывают уборщицу. Она ругается и прибирает. Но в ящике стола дерьмо-то никто не заметил. Цыбулька садится за стол, начинает вести урок и, не глядя, лезет рукой в этот ящик, где у нее всегда очки лежали. И натыкается на говно. Как заорет! Так с вытянутой перед собой рукой, с растопыренными пальцами в говне, из класса и убежала.
— Ох садисты! Уголовники! — мотает головой Тятя.
— Смешно, но Дунаев здесь при чем?
— Да ни при чем. Но там, в классе, когда мы в него зашли, на доске мелом во всю ширь было написано: «Дунаев — идиот»!
Смеются все, кроме Дунаева. А тот, похоже, обиделся. И чего я эту дурь вспомнил?
— Сережа, извини, это ж чепуха все, память глупая такая… Ты лучше еще раз расскажи, что после нашего отъезда было, все по порядку. Да не садись, пошли вниз, в столовую, по дороге послушаем…
— Все вниз! Не то сарделькам торба! Сожрут!!!
— Бормоглот ты, Федя! — говорю я по старой памяти.
Дунаев покорно пересказывает, пока мы идем на ужин. Садится с Тятей и Федей, а я давно уже с Сержем за одним столом… Это ему непонятно, оглядывается. Не объяснишь…
— Знаешь, а это здорово, что он летом в Бендеры едва успел, — говорю я Достоевскому. — Цел остался и даже энтузиазма не растерял.
Постную физиономию Достоевского неожиданно посещает улыбка. А потом он молча и неопределенно качает головой. Еще недавно мы сами были такими же энтузиастами. Сержа жизнь избавила от иллюзий раньше, меня позже. Но, став опытнее и умнее, мы не сожалеем о своем первоначальном порыве. Это было глупо, но честно. И другого начала у солдатской дороги нет. Она начинается с чувств и совести, а не с разума. Никакие университеты и училища тут не подспорье. Наверное, поэтому солдат и офицеров так легко обмануть.
С этого дня Дунаев стал меня сторониться. Опять я поплатился за свой язык. Да и у меня не было больше времени на общение с ним. Ненадолго, оставив заботу об отце и моем младшем брате, приехала в Тирасполь моя мать, потолковала по душам с мадам Редькиной, и благодаря этому дело с обменом сдвинулось с мертвой точки, в которую Редькин меня затянул. Теперь переезд — вопрос дней и я, фигурально, сижу на чемоданах. На самом деле в Одессу везти почти нечего. Одесситы ждут сигнала, и уже договорено, что обратным рейсом их машина подберет мои диванчик, телевизор, пару табуреток, стол и балконные рамы, которые решено снять, а не дарить редькинскому супостату. Конец уступкам, и мне не придется обращаться к громиле Сержу.
Всю последнюю неделю нам сулят скорую смену. А тут ее уже и не ждут. В самом деле, что за радость, окончательно вернуться в повседневную дуристику? Начнется спрос за плохую работу, за совершенные проступки. Мы знаем, что новым руководством Тираспольского ГОВД заявления о наведении дисциплины делаются вполне конкретные и нас рассматривают как потенциальных нарушителей. Мы же вины за собой не чувствуем. Когда выйдем из Бендер, в считанные дни почти никого в Приднестровье не останется. Серж сразу едет в Абхазию, и с ним не-разлей-вода Жорж, несмотря на эпизодические трения между компаньонами, не способный его бросить. Колобок шепнул, что они уже договорились с вербовщиком и тот ждет только определенности во времени с отъездом, чтобы выдать подъемные. Будто бы они хотели вновь соединиться с Али-Пашой, но он неизвестно где. Простофиля Жорж! Это он гурьбой ехать хотел, а Достоевский сознательно решил, что ему пора расти в военном деле самостоятельно. Вот и не проинформировал приятеля. Прошел слушок, что Али-Паша с Гриншпуном встретились с другими вербовщиками и уже отбыли в Югославию. Туда, говорят, приглашают придирчиво, без военного образования и солидной специальности не попадешь. Гриншпун — в Югославии! Вот это да! Совсем треснула его коммунистическая башня! А я увольняюсь. И увольняется из МВД ПМР, едет к матери на Украину Семзенис. Тятя и Федя пока ни о чем не думают, но они оба из села Великоплоского, которое хоть и недалеко от Тирасполя, но тоже находится в Украине. Стало быть, отходной маневр им обеспечен.
Вместе с Достоевским в один из не отличимых друг от друга осенних вечеров снимаем в моем кабинете непригодившийся фугас. С высоты стены на эту отступательную операцию по-прежнему укоризненно смотрит продырявленный гусликами и опошленный моей надписью Карл Маркс. Противотанковая мина, не причинив никому зла, убывает из объединенной комендатуры в моем дипломате. Мимо дежурки несу дипломат в охапку вместе с пишущей машинкой, для верности положив ее сверху. Тяжеленный получился сэндвич. Отойдя от комендатуры, отдаю дипломат Сержу. Машинка поедет в Тирасполь, а зеленый, набитый смертью цилиндр возвращается в заготовленный для сопротивления, но не использованный арсенал. Любопытно, как дальше распорядится им Достоевский? Оставит здесь или грузинским националистам судьба выковыривать приднестровский металл из своих продырявленных задниц? Неважно. Не мое дело.
108
Маяться в гостинице уже просто невыносимо. На выходные дни самовольно в одиночку еду в Кишинев. Ничем это мне не грозит. Когда в командировку ездил, то видел, что все там осталось по-прежнему. Угар национализма ушел с улиц и площадей. Кому нужен один из множества прохожих и кто будет его подноготную копать? Скоро я вовсе уеду из Молдавии, так напоследок хоть кого-то из друзей-приятелей повидаю.
Субботним утром на бендерской автостанции сажусь в обыкновенный междугородный автобус. На выезде за городом вялый контроль миротворцев и молдавской полиции. Чтобы его пройти без лишних вопросов, достаточно показать паспорт, а не служебное удостоверение. Впрочем, вытащенный из кармана паспорт тоже предъявлять не приходится. На посту больше озабочены контролем багажа, а не пассажиров. Кто-то везет для продажи в Кишиневе цветы и еще какие-то сумки. Это все необходимо досмотреть, а цветы хрупкие… Но все решаемо. Обойдя автобус с другой стороны от поста, миротворец и полицай получают от торговца цветами мзду прямо под моим окном. А я спокойно взираю на это сверху. Дальнейшая дорога совершенно свободна. Через час с четвертью выхожу на расположенном рядом с многолюдным центральным рынком кишиневском автовокзале.
Отсюда не так уж далеко пешком до студгородка, но туда мне надо в последнюю очередь. Поднявшись к центральной улице, можно сесть на двадцать второй троллейбус, идущий на Боюканы, в надежде застать дома Витьку или наших общих друзей — Олега с Лилькой. Двадцать второй ходит реже других маршрутов. Чтобы не стоять на месте, можно и пройтись. Как часто мы гуляли здесь раньше! Вот впереди магазин конфетной фабрики «Букурия», которая славилась своей продукцией на весь Союз, а вот уже «Фэт-Фрумос», в котором я частенько покупал книги. Позади, на противоположной стороне проспекта, осталось крупное, серое здание Министерства внутренних дел. Еще несколько минут — и становится виден органный зал, построенный, если верить сплетням, персонально для занимавшейся музыкой дочери секретаря ЦК КПМ Бодюла. Будто бы она была незаконнорожденной дочерью Брежнева и очень похожа лицом на покойного генсека. Далее чуть ли не единственное на весь город приличное строение девятнадцатого века — бывшая городская дума, а напротив нее — «Детский мир». Сбоку и повыше за думой магазин политической книги «Аврора», где я тоже был частым гостем, даже подбивал клинья к одной из практиканток-продавщиц. За всеми этими зданиями — центральная площадь, с одной стороны которой находится увенчанная триколором длинная коробка Совмина, а с другой — арка Победы и одноименный парк.
Посередине площади под зданием Совмина — обязательные трибуны для почетных гостей и памятник Ленину, который националисты пока не тронули. Нападок на памятник было предостаточно, но все же не решились. Ведь Ленин — идол партии, которая только в прошлом ассоциируется с оплевываемой ныне революцией. При жизни моего поколения эта партия незаметно превратилась в националистические ясли-сад. Почти все лидеры румынско-молдавских националистов еще недавно занимали в ней разные должности и посты. Негоже так стремительно и открыто вредить своему дошкольному учреждению. Там еще остались ценные кадры.
Арке Победы повезло меньше. Мраморные доски с приказами Верховного главнокомандующего и именами героев-освободителей давно сорваны. Современной Молдове нужны другие герои. За аркой в середине парка — собор. Много лет назад его купол был взорван в борьбе с религией. Потом, правда, опомнились и собор дешево отреставрировали. Арка и собор вместе разве что не кричат, что методы партийных руководителей, в отличие от распространяемых ими идей и лозунгов, абсолютно не изменились.
А слева уже раздражает глаз белесое пятно, над которым, как на облаке, парит увенчанная короной фигура господаря древней Молдовы Штефана Великого. Не так давно у памятника был приличный, потемневший от времени известняковый постамент, совсем не нуждавшийся в реставрации. Но националисты все равно ее затеяли, дабы показать свою приверженность национальной истории. Постамент оттерли добела — и тень времен ушла. Мелкая ноздреватость лишенного «кожи», ярко-белого камня придала памятнику вульгарный вид, словно бедняга Штефан стартует в космос на струе пены для ванн. Новый вариант крыловской басни про надраенный сверх всякой меры червонец. Вокруг памятника, под которым постоянно дежурили защитники румынства и который русскоязычные приучились обходить стороной, теперь пустынно.
За памятником Штефану начинается парк имени Пушкина. Вихрастая голова поэта на небольшом темном постаменте по-прежнему насмешливо взирает на прохожих. Вокруг те же лавочки и подстриженные кусты живых изгородей. Не видать за ними силуэтов боевиков, отошедших от памятника Штефану, чтобы справить малую нужду и втихаря поднять собственный дух, «залив сливу». Мусорные урны на положенных им местах. От Пушкина по направлению к проспекту идет аллея классиков молдавской литературы. Вдоль аллеи стоит множество бюстов. Большинство из этих писателей и поэтов ни мне, ни большинству людей неизвестны. Их наследие — удел знатоков литературы и языковедов. Но если творчество поэта или писателя хоть кому-то, пусть небольшой части народа, близко, почему не поставить ему бюст? Однако то, что я вижу сейчас, утратило связь с реальностью. Это больше не аллея классиков, а разобранный стоунхендж. Как на кладбищенской аллее, новые бюсты теснят старые, загромождая выход на проспект. Молдавских (или румынских?) классиков теперь вдвое больше, чем классиков русской и английской литературы, вместе взятых!
Пока я пробираюсь между бюстами, впереди показывается долгожданный троллейбус, и я галопом несусь через центральную улицу к остановке. Догнал! Запрыгиваю на заднюю площадку. Звенящий электромотор, сработанный на московском заводе имени Урицкого и в числе сотен других моторов подаренный столице южной республики, несет меня мимо кинотеатра «Патрия», потом вниз мимо мединститута, за пределы центра города, туда, где начинаются спальные и рабочие районы. Не доезжая до обувной фабрики «Зориле», троллейбус поворачивает по кольцу, где я прошлый раз подскочил от бэтээра, и устремляется на новый подъем, на Боюканы.
Такие знакомые улицы большого южного города, в котором прожиты долгие годы, теперь кажутся чужими. На этой земле захватили власть те, кого я осознанно ненавижу. Линиями границ она уже отделена от других частей моей жизни, от других краев, в которых тоже прожито много лет. Они зовут меня, и я теперь не с Молдавией. Пусть все дома и деревья остались здесь прежними и большинство живущих здесь людей по-прежнему хорошие люди. Но той подлости и злобы, что была выплеснута националистами, уже не забыть. Это уже не часть моей Родины. Но здесь остаются мои друзья, у которых нет выбора и другого пути, потому что они здесь родились.
Мне повезло — Витька дома. И он мне рад. Идем в гости к Олегу и Лиле. Понемногу собралась довольно большая компания. Беседуем о домашних делах, перспективах на будущее, видах на работу и заработки. Вспоминаем, кого из общих знакомых видели. Витька и Олег просят: не надо из Молдавии уезжать, все утрясется. Работать я могу с ними. Отрицательно качаю головой. Отдельные мои фразы вызывают недоверчивое удивление:
— Где-где, ты говоришь, он стоял?! На танкоопасном направлении?! Ой, не могу! Вот сказанул! Название улицы, что ли, забыл?
Бессмысленно и не нужно подробно рассказывать. Они не понимают и не поймут. И это естественно.
Разговаривая со своей родственницей или подругой, Лилька говорит:
— А он всегда был на политике психованный. Прошлой осенью, когда уезжал, вместе идем и он на всю улицу возмущается: «Да я сюда теперь только на танке приеду!» Нам вроде бы обидеться на такие слова надо, а на самом деле так смешно было!
— Извиняйте, — отвечаю, — парад задерживается, танка не было. Пистолет, и тот не дали.
Просидев за столом с вином и разговорами до позднего вечера, ночую у них, и на следующий день остаюсь в гостях как можно дольше. Здесь хорошо быть. Будто никогда не звучали на улицах за этими стенами хоровые и мегафонные вопли, не дымились поджоги, не сносили памятников. Будто республика так и продолжала жить дружно. В третьем часу дня приходится все же идти, чтобы до отправления последнего автобуса успеть зайти в студенческие общежития.
Сначала еду на другой конец города, в общагу на улицу Бельского. Но там никого не застаю. Та же тишина за дверьми ждет меня по другим адресам на Ботанике. Прежде чем двигать на автовокзал, решаю заскочить на несколько минут в студгородок. И там неудача. Учеба давно началась, но изменившаяся жизнь разогнала всех. Стипендий считай что нет, инфляция, дороговизна. Беззаботные выходные стали для студентов роскошью. Многие давно уже прогуливают занятия, находясь где-то на заработках… Некоторые ребята из русских групп перевелись в украинские и русские вузы. Ведь не факт, что не будет новой волны национализма и русским дадут закончить университет, на стенах которого стыдливо закрашены угрозы, а коридоры и залы внутри оклеены плакатами с новым молдавским гербом. Несмотря на увещевания преподавателей, мы срывали и царапали их где только могли, но раз за разом крестатых куробыков клеили снова.
Ухожу из городка, и тут меня кто-то громко окликает: «Эй ты, как тебя зовут? Ты такой-то?». Останавливаюсь, говорю, что я.
— У Бендерах был?
Теперь слышу типичный молдавский акцент.
— Был.
Судя по всему, тоже участник событий. И настроен недружелюбно. Нарвался! Дался мне этот студгородок! Сейчас придется драться, а еще вернее — драпать, пока не сбежались. На понимание местных властей рассчитывать нечего. Но он в драку пока не лезет. Называет несколько фамилий, спрашивает, знал ли я их. Отвечаю, что не имел чести. Спрашивает про бой двадцать третьего июля. Говорю, пусть конкретно скажет, что его интересует, потому что там много кто был. Слово за слово, становится понятно, что он и его товарищи были среди мулей, которых послали пробиваться на выручку горящему бронетранспортеру и кого сначала угостил Гриншпун из агээса, а потом Колос из пушки осколочными. Он там двоих друзей-односельчан потерял. Хотел бы знать, не я ли их угробил. Отвечаю ему, что он обратился не по адресу и сам должен это понимать. У меня хватало заботы тащить своих погибших. Пусть лучше спросит своего командира, зачем он полез на выручку провокаторам. Ведь переговоры между Кишиневом и Тирасполем в то время были уже фактически закончены и соглашение о принципах урегулирования стороны подписали раньше этого боя, двадцать первого июля.
Он стоит, думает, как быть. Я ему говорю, что никого уже не вернешь. Что лучше бы вооруженного конфликта вообще не было. Нечего мне с ним делить. И продолжать я ничего не хочу. Сник молдаванин.
Так без скандала и разошлись. Сразу же помчался на автовокзал и, не дожидаясь рейсового автобуса, уехал на уже выруливавшей от перрона маршрутке. К черту эти ностальгические визиты! Могло ведь и не повезти. Влип бы в историю.
После этого никуда не езжу. Сижу за столом, опустив руки. На бумаге вместо документов раз за разом появляется всякая дичь. Карты несуществующих стран, кривобокие карикатуры… Камов от простой ругани перешел к намекам на ответственность. Киваю ему, как болванчик, головой. Он, думая, что теперь-то я начну шевелиться, улетучивается из кабинета и за стеной начинает нудить над Тятей. Те же самые порицания. Только вместо напора на комсомольское рвение и угроз — призывы к непорочным сединам. Бедняга… Угораздило же его попасть в наши начальники…
В свободное время брожу по городу. Даже в обед, чтобы меньше сидеть в четырех стенах. Когда идешь, можно разглядывать все подряд и не думать. А когда перед носом серый квадрат стены, начинаются мысли и воспоминания. Раньше я их сам вызывал, чтобы посреди усталости и бед забыться в счастливом прошлом, а сейчас от них бегу, потому что непроизвольно и все чаще стали приходить переживания недавнего. Ночные вспышки и бьющий по ушам грохот выстрелов и взрывов. Кровь на руках. Чужая боль и пролетающая мимо смерть…
Я не хожу больше на Первомайскую. И не тянет к разбитым казармам второго батальона на улице Бендерского восстания, куда мы ходили, чтобы отдать дань мужеству его бойцов. Но, пока выберешься из ГОПа подальше, в тенистые улочки, где, кажется, не было войны, десятки шрамов и отметин все вновь напомнят… На улице Пушкинской, напротив здания городского комитета партии и комсомола на высоком постаменте сидит в тени деревьев бронзовый Александр Сергеевич. И нет на лице поэта доброй усмешки, как у его кишиневского клона… Глаза печально и сумрачно смотрят вдаль, а рука и тело пробиты пулями. Нет уж, лучше на автостанцию…
Вот она, пришел… И вдруг как грудь прокололи. Под навесом крутится маленькая детская фигурка и рядом старуха. Антошка встречает автобусы, продолжает ждать свою маму… Я не смог подойти. Задергало всего. Струсил, что не сдержусь и малый будет смотреть на меня, перекошенного и дерганого… Перед огромным, не осознанным даже им самим горем маленького мальчишки второй раз подряд струсил. Закрыл глаза — и такая вновь охватила ненависть, что будто наяву взорвались, полыхнули пламенем перед моими глазами проклятущие молдавские правительственные здания и Верховный Совет. Все их чертовы силовые министерства и народофронтовские комитеты. Не случилось для меня танка. Не случилось и наступления. Иначе бил бы по ним до конца боекомплекта и давил бы гусеницами, пока соляра не кончилась! Здания, конечно, не виноваты. Но люди, сидящие в тиши их кабинетов и коридоров, принимавшие решения и послушно проводившие их в жизнь… Это была их война. Это кто-то из них призвал и послал в Бендеры того, кто убил Антошкину маму. Может быть, этот убийца тоже убит и где-то в молдавском селе с надеждой глядит на дорогу другой ребенок…
Кружил по городу, пока не отошел. Пока ненависть не сменилась безысходностью. На автопилоте пошел в гостиницу. И застал там Тятю. Трезвого, как стекло.
— Что с тобой? — спрашивает. — На тебе лица нет.
Рассказал ему.
— А, — говорит, — я тоже видел. Не первый день они туда приходят.
— Что делать, Тятя? Я бы взял малого, но бабка же, пока не помрет, не отдаст!
— Не отдаст. Одна родная душа живая остался он у нее. Да ты не волнуйся. Я с Мишей моим и дочкой давно все обговорил, что бабке будем помогать, а потом Антошку заберем. Я в горсобесе уже был, чтобы знали там, что к чему…
С удивлением и уважением смотрю на него.
— Ты на меня не смотри. Я больше не пью, понял?! Вообще не пью. И с племянником, и с дочкой говорил. Так что не волнуйся.
109
Семнадцатого октября, часам к десяти, прислали наконец замену для приднестровской группы по совместному наведению порядка. Мы, первый состав, можем отправляться назад. Автобуса не подано. Собирать всех вместе, проверять, встречать… К чему такая морока? Возвращение происходит неорганизованно, каждый едет, как хочет и с кем хочет. Сослуживцы и приятели убывают компаниями. Никого не предупредив, ни с кем не попрощавшись, быстренько отвалили слободзейцы. Их мелкий белобрысый опер так и не отдал мне «Наставления по стрелковому делу».
Кацап лезет за своим барахлом в шкаф, шарит там и начинает дико ругаться.
— Суки поганые! Гранаты сперли!
— Я же тебе говорил, Федя, забери! Я давно свои вещи забрал, и у меня не сперли!
— Да, я видел, ты забрал… Чмыри! Падлота слободзейская! — вновь гневно взрывается он.
Ругайся — не ругайся, а гранаты он проспал. Что он думал? Что если пистолеты друг у друга каждые несколько дней тырят, то кто-то мимо его гранат пройдет? Огорченный Кацап, бурча, собирает свои сохранившиеся манатки. Нашу комнату занимают Вербинский и Тищенко, которого наконец выперли сделать хоть что-нибудь полезное для родного Приднестровья. Мы не хотим задерживаться здесь. А они, наоборот, подробно выспрашивают о работе и безопасности. Времени для рассказов и передачи опыта мало, и вновь прибывшие провожают нас на автовокзал. В маленьком баре возле вокзала мы выпиваем отходные сто грамм.
Гляжу через столик на Тятю, поднявшего и тут же поставившего на место нетронутый стопарь, и локтем чувствую красноносого, тыкающего вилкой в колбасу Федю. Куда-то подевалась особая близость между нами, которая была в дни опасности. Не ссорились мы ни разу между собой. Это все банальный быт да бесцельность последних недель службы проявили, какие мы во всем, во множестве мелочей непохожие. Теперь каждый живет своими видами. Конечно, осталась любовь к Тяте, но он по возрасту годится мне в отцы. Не исчезнут хорошие отношения с Федей, но я предпочел бы, чтобы сейчас рядом был почти не изменившийся, бравирующий, все такой же высокомерно-угрюмый Серж. Он мой ровесник, и он мне ближе. В последние дни, при одном только взгляде на него, такого же, как в самый первый день, моментально оживало в памяти все, что я помню и люблю. Несмотря ни на какие повороты, он остался самим собой, чего я и себе желал бы. Его неуклюже, едва проявляемая приязнь, перемежающаяся иногда дуроломским хамством, — сначала обматерит, а потом жалеет, но не признается — мне дороже, чем кацапские вопли радости с буйными объятиями. Он много лучше, чем поначалу кажется. Они с Жоржем сегодня утром получили подъемные от своего вербовщика и половину, по тысяче баксов каждый, тут же снесли на знакомый всем адрес, маленькому Антошке и его единственной опоре в этой жизни — ветхой прабабке. Настоящие люди. Мы хорошо, но горько расстались. Сразу, как предчувствие, пронзило: больше я друзей не увижу. Раньше меня интуиция часто подводила. Хорошо бы, так случилось и в этот раз. Подумать только, кто после всего будет мой лучший друг!
Жаль, что у нас разные пути и переубеждать его и Жоржа бесполезно. Скоро кто-то будет плясать на сельской свадьбе, а Али-Паша — командовать ротой, ведущей бои против хорватских националистов под Вуковаром или в Боснии. Серж и Жорж окажутся в огне где-нибудь под Гудаутой или Эшерой. Меня среди них не будет. Потому что не верю, будто так что-то можно изменить. И не хочу больше быть пешкой в чужой игре. Серж тоже не хочет. Но он из простой, рабочей семьи, и у него нет амбиций. Он считает, что надо делать это дело, и верит в одно: любой националист должен как можно раньше лежать в гробу!
Завтра я положу в кадрах на стол свое заявление об увольнении. Резолюция начальника на нем будет. Заранее согласовано. Хватит с меня маневров за правду, постоянно передергиваемую полководцами и вождями. Ненамного дольше Гуменяры меня хватило… Серж не осуждает. А я себя? Не знаю… На обычной маршрутке в последний раз пересекаем потемневший под тучами осенний Днестр. Все так же печально ревут, поминая погибших, проезжающие на мост машины. В другую сторону бежит над рекой «транснациональный экспресс», дизельный пассажирский поезд Одесса — Кишинев. Сто восемьдесят километров пути. Из одного государства через второе — в столицу третьего. Лоскутки…
Так совпало, что в тот же день произошел обмен ордерами и завершается редькинский переезд. В руках у меня перекрещенный косой красной линией бланк. Он как пропуск из гетто. И стоит уже во дворе фура, ходят вокруг нее недовольные Редькин с супругой. До самого вечера полдюжины рабочих усердно таскают наверх их нажитое непосильным трудом барахло. Одессит дядя Сеня передал мне ключи и придирчиво оглядывает редькинский паркетно-плиточный дворец. Он приехал еще вчера, остановился у родственников, а ночью его «жигуль» с иногородними номерами «раздели» прямо у них во дворе — сняли колеса. Увиденное в новой квартире его успокаивает. Убыток, причиненный тираспольской шпаной невелик по сравнению с ожидаемой прибылью. К вечеру приехала в Тирасполь вся его семья — жена и сын с невесткой. У невестки под глазом — огромный синяк. Смеются. Говорят, подглядывала, как что-то разбирают, а у Сени рука сорвалась. Не очень-то похоже. Завтра утром придет из Одессы грузовик с мебелью, обратным рейсом которого я повезу свое небогатое имущество в Одессу. Случайность нанизалась на случайность, открывая новую дорогу как новую судьбу. Первый шаг на ней самый трудный, а уж из Одессы я дальше как-нибудь перескочу. Хватит с меня молдавских Кодр и причерноморских степей.
Покинув обменщиков, допоздна разбирал на работе свой сейф. Надо было пересмотреть и подшить для передачи начальнику многолетний, еще до меня накопившийся в кабинете отстой — приостановленные по разным причинам дела. Да еще, пока сидел в Бендерах, одно из направленных мною в суд дел вернулось на доследование. Теперь его проводить буду уже не я, а Тятя. Он не в обиде. Надо всего лишь назначить психиатричку воришке, включившему на суде «дурняк». Задержавшийся из-за меня на работе Тятя смеется, рассказывает, что вместе с моим старым делом получил уникальную «хулиганку». Один пьянчуга поскандалил с женой, выскочил на балкон, надел себе на шею петлю из бельевой веревки и прыгнул вниз с пятого этажа. Промытая дождями старенькая веревка оборвалась. Но и после этого самоубийца земли достиг не сразу. Сначала оборвал бельевые веревки всем соседям, а потом уж хлопнулся с них в жидкую грязь, где на короткое время забылся. А очнувшись, вообразил, что похоронен в могиле. Встал и, пользуясь потусторонней неприкосновенностью, пошел сводить счеты с обидчиками. Морду ему, конечно, в конце концов набили, но дебош был отменный и закончился сопротивлением прибывшему наряду милиции. Фамилия у злодея оказалась под стать происшествию: Дундук. Так по сводке и прошло: «Дундук оказал сопротивление». Под конец своего рассказа Тятя говорит взахлеб, и его добрый голос становится пискляво высоким.
Покончив после тятиного ухода с бумагами, сдвигаю в ряд стулья и ложусь на них спать. От неудобства глубокого сна нет, несколько раз задремываю и вновь просыпаюсь. Ночь кажется долгой, как никогда. Наконец в коридоре звучат первые шаги. Встаю со стульев, иду умываться и привожу себя в порядок. Потом еще раз проверяю, все ли прибрал в кабинете. Во дворе заканчивается утренний развод. По внутренней связи прекратились вызовы начальников служб к начальнику горотдела. Выжидаю еще минут пятнадцать — двадцать и решаю, что самое время явиться к подполковнику Павлову. Как раз должно закончиться утреннее совещание.
— Разрешите?
Гляжу, у него на погонах появилась третья звезда.
— Поздравляю вас, товарищ полковник!
— Ты что, с луны свалился? А-а… Ты же в Бендерах был, вот и не знаешь… Три недели как присвоили. Ну, что у тебя? — он поднимает глаза от бумаг.
Подаю подписанное начальником отдела заявление об увольнении.
— Уйти хочешь? Чего ж так? Отзывы начальника и коллектива о тебе нормальные… Служба не понравилась?
— Да нет, товарищ полковник, службу можно нести.
— Чего ж тогда?
— Не вижу, кому служить, — ляпаю вдруг ту самую мысль, какую четыре месяца назад мне подал Приходько.
— Как это, не видишь кому? Народу!
Народ там. За стенами кабинетов. А новые звезды здесь. Но я и так уже сказал лишнее. Павлов, нахмурившись, опять смотрит в заявление, будто проверяет, нет ли там чего сомнительного.
— А-а! В связи с переменой постоянного места жительства! Отец к себе забирает? Тогда ладно… Но, знаешь, не ждал от тебя таких высказываний, не ждал… Испортила тебя бендерская вольница.
Поджав губы, размашистыми росчерками накидывает свою резолюцию на мое заявление.
— Желаю удачи!
— Спасибо, товарищ полковник, — тусклым голосом произношу я и ретируюсь из кабинета.
Иду в отдел кадров. Там кривятся, но подписанное высшей инстанцией заявление принимают. Еще одиннадцати часов нет, а в глубине кабинета у кадровиков уже накрыт стол, под потолком витают запахи, а из-за шкафа лукаво выглядывают торбы с чьими-то ликеро-водочными подношениями. Тихие вершители судеб нынче в цене. Сегодня чей-то день рождения, и они могут позволить себе не работать. Поэтому я с моими формальностями отложен на завтра. Только выхожу из двери, как за спиной щелкает нетерпеливо закрываемый замок. Иду домой, а фура с мебелью одесситов уже стоит. Пока они ее разгружали, сбегал назад, пригласил Тятю и Семзениса. Они помогли мне вытащить и кинуть диванчик, стол и телевизор в фургон. В Одессе как-нибудь справлюсь сам.
110
Полчаса дороги — и вот она, вжатая в землю под небольшим мостом речка Кучурган. Среди жухлых камышей по сторонам озерца серой осенней воды. По южную сторону моста они больше и вдали от дороги смыкаются в темный плес водохранилища, над которым висит туман. Прощай, Молдавия! Все дальше отодвигаются последняя гряда ее холмов и дома пограничного Первомайска. Последними исчезают с горизонта высокие трубы Молдавской ГРЭС.
Еще час — и начинается Одесса, по которой долго приходится ехать (город растянут вдоль моря в длинную кишку). Заложив вензель по развязке у автовокзала, пробравшись мимо центра по широкому оврагу улицы Фрунзе, фура осторожно переезжает трамвайные рельсы под Пересыпским мостом. Заводы, автобазы, опять заводы… Потом справа показывается бухта со стоящими на рейде кораблями. Лузановка… И машина поворачивает наверх, в окраинный спальный район. Вот наконец и мой новый дом. Недолгая разгрузка при помощи жаждущих подаяния на бутылку алкашей, короткий расчет с ними — и я в своей новой квартире. Крохотная кухня, две раздельные комнаты. Одна из них так мала, что, не будь в ней широкого окна, можно было принять ее за чулан. А по плану квартиры комнаты в ней должны быть одинаковые и смежные. Кусок жилой площади отрезала поставленная прежними жильцами перегородка.
Пахнущие самогонкой грузчики уже посвятили меня в причину их переезда. Сын дяди Сени — наркоман, и по его вине умер от передозировки соседский парень. Склеил ласты в туалете этой самой квартирки. Вплоть до самого их отъезда были какие-то соседские разборки. Поэтому невестка приехала в Тирасполь с подбитым глазом. Что сынуля-нарком, что его покойный дружок были на несколько лет младше меня. Славное идет за нами поколеньице… Не боятся в погоне за кайфом убивать себя шприцем, а вот пули страшатся. Какая, в сущности, разница? Если она есть, только в худшую, позорную сторону…
Приткнув на кухню холодильник и стол, в комнату диван, подключаю к розетке и плохонькой коллективной антенне телевизор. Кое-как настроив его, выхожу на улицу, чтобы где-то перекусить. С одной стороны — частный сектор, там ничего не сыщешь. С другой — высотные дома. Поворачиваю к ним. Магазин рядом, но я не хочу просидеть вечер в обшарпанных стенах квартирки. Иду смотреть район. Через пару кварталов попадается кафе. Над входом вывеска: «Парусник» Квадратное зданьице с круглыми, наподобие судовых иллюминаторов окнами выглядит странно и некрасиво. На корпус корабля оно совсем не похоже. Скорее на дырявый гроб с дребезжащей из плохих аудиоколонок музыкой. Меню — такой же гроб, потеха для вурдалаков. Выбрав снедь попроще, гадаю, не удастся ли поварам ее испортить. Приносят пельмени, склеенные, как ириски. Лучше уж переваренные пельмени и пиво, чем неизвестного происхождения мясо и недомытые овощи. Поев, долго сижу за пивом, пока в компании, отдыхающей по соседству, не начинается свара. Покоя больше нет, поднимаются раздражение на всю эту приморскую чухню, и лучше уйти, чтобы не попасть в историю.
Вернувшись, скучаю, пока не начнутся по телевизору новости. Потом спохватываюсь, беру трубку и набираю номер на диске телефона.
— Здравствуйте, Татьяна Антоновна! Как Света?
— Света умерла.
По инерции, в уточнении уже не имеющих значения деталей, несколькими фразами продолжается разговор. Умерла… Я же каждую неделю звонил из Бендер, и говорили, что ей лучше… Но вместо выздоровления вновь наступило ухудшение. Устав бороться, решив, что болезнь не одолеть и нормальной жизни не будет, покончила с собой… Ничего не вышло и здесь. Не успел. Беззвучно говорят о чем-то дикторы новостей. Я их не слышу. К черту новости. Не к кому пойти, поделиться горем. Но в холодильнике есть спирт. Он как вода.