Лондон по Джонсону. О людях, которые сделали город, который сделал мир Джонсон Борис

Однажды он переправлялся по Темзе, а у матросов был обычай приветствовать друг друга криками, которые Босуэлл называл «грубые незлобивые шутки». Джонсон подхватил одно из приветствий и выдал невероятный ответ: «Сэр, ваша жена прикидывается, что держит публичный дом, а сама скупает краденые вещи». Задолго до того, как Эдвард Лир привел свой сюрреалистичный рецепт пирожков Госки, Джонсон сказал, что «огурцы надо тонко нарезать, приправить перцем и уксусом, а затем выбросить, потому что они никуда не годятся».

Когда один молодой человек плакался, что утратил способность говорить по-гречески, Джонсон ответил: «Думаю, это случилось тогда же, сэр, когда я потерял все свои огромные поместья в Йоркшире». А когда городской чиновник гундосил про то, как он отправил четырех осужденных в тюремную колонию в Австралии, Джонсон сказал, что хотел бы быть пятым. Другими словами, он говорил вещи не только смешные, но и грубые, и это объясняет его популярность и тогда, и теперь.

Мы — народ, который привык к уклончивости и путаности, и поэтому мы ценим грубых людей, поскольку педполагаем (довольно примитивно), что от них скорее можно услышать правду. Джонсон однажды долго унижал работы Лоренса Стерна, и вдруг мисс Монктон сказала, что, ну, она вообще-то думает, что они на самом деле довольно хороши.

«Это потому, дражайшая, что вы — остолоп», — сказал он.

Люди у него «идиоты» или «собаки», а когда его спросили, кто более великий поэт, Деррик или Смарт, он сказал: «Сэр, ну невозможно же решить, кто лучше, если сравниваешь блоху с вошью». Что бы ни говорили о знаменитом британском лицемерии, британцы все-таки любят, когда человек честен в своих пристрастиях, какими бы вульгарными они ни были. Джонсон как-то сказал: «Если бы не мои обязанности и забота о будущности, я бы провел жизнь в быстро мчащемся дилижансе рядом с красивой женщиной», и здесь он высказал вечную мечту британца. Разве это не манифест Джереми Кларксона и всех тех миллионов его последователей? Мы думаем о нем как об ученом, как о «докторе» Джонсоне, о человеке, который часами сидел, вглядываясь в древние тексты, а он в то же время пожирал любовные романы, он не любил почетной приставки «доктор» и был одним из величайших исследователей человеческой природы, одним из величайших моралистов своего да и всех времен.

Задолго до Джереми Паксмана или любого другого антрополога английской души он отметил нашу странную «отвали-от-меня» особенность. Если француз наткнется на француза или немец встретит другого немца в чужой стране, они завяжут непринужденную беседу. Поместите англичанина в комнату с другим англичанином, говорит Джонсон, и один будет сидеть на стуле, а другой стоять у окна, и каждый будет изо всех сил делать вид, что другого просто не существует.

Он замечал слабости своих собратьев — журналистов и писателей, каждый из которых заявлял о высоких мотивах. «Чушь, — говорит Джонсон, — есть только одна причина, по которой писатели становятся писателями, и эта причина — удовольствие, которое они испытывают, когда слышат свое имя». И он рисует курьезную картину, где автор украдкой перебегает от кофейни к кофейне, «как переодетый халиф», и вострит внимательное ухо, чтобы подслушать, что мир говорит о его последней работе, но жестокая правда заключается в том, что никто о ней даже не говорит.

Время от времени нам попадаются фразы Джонсона, и каждый раз при этом мы киваем и говорим, да, мы такие, таков уж род человеческий:

«Почти каждый имеет реальную или воображаемую связь со знаменитостью».

«Ничего нет хуже, чем планировать веселье».

«Самое простое и безопасное средство от всех печалей — занятость».

«Лекарством от большей части людских горестей являются средства не радикальные, а паллиативные».

«Любое животное мстит за причиненную боль тому, кто оказался рядом».

И еще много подобного.

Даже если его трагедия «Айрин» стала нечаянной комедией, даже если его поэзия не очень рифмуется, его стихи имеют джонсоновскую весомость. «Здесь падающие дома, будто громом, голову пробивают, — пишет он в сатирической поэме о Лондоне. — Здесь женщины-атеистки до смерти тебя заболтают».

Это лапидарный стиль, в том смысле, что он такой же экономный, как надпись на латыни. Он не только написал знаменитую эпитафию Оливеру Голдсмиту, которую можно видеть в Уголке поэтов: «Olivarii Goldsmith, Poetae, Physici, Historici, qui nullum fere scribendi genus non tetigit, nullum quod tetigitnon ornavit» (Оливер Голдсмит, поэт, философ, историк, который затронул едва ли не все стили литературы, и ни один из затронутых не остался не улучшенным), — но и из всех строк пьес Голдсмита самая знаменитая принадлежала авторству Джонсона: «How small, of all that human hearts endure, That part which laws or kings can cause or cure» (В судьбе людской сколь неприметна роль, Что мнят играть закон или король![9]).

В этих стихах глубокая мысль. Иным журналистам платили тысячи фунтов, чтобы они сказали то же самое, даже более многословно. Но к тому времени, когда недоделанный священник Додд решил обратиться к Джонсону, своей славой и авторитетом тот был обязан одному сверхчеловеческому литературному достижению.

Потребовалось пятьдесят пять лет работы сорока французов, чтобы создать словарь французского языка. У Accademia della Crusca на создание словаря итальянского языка ушло двадцать лет. У Джонсона на создание своего словаря ушло девять лет, при этом он сам написал сорок тысяч статей. Сегодня существует ошибочное мнение, что Джонсон написал его для «ха-ха», но это в основном потому, что в нем много забавных статей.

Овес он определяет как «зерно, которое в Англии обычно дают лошадям, а в Шотландии едят люди». Патрон — это «несчастный, который с высокомерием помогает и которому платят лестью». Лексикограф (составитель словарей) — это «безобидная рабочая лошадь». Там есть и фантастически расширяющее мозг определение понятия «сеть» как «всего, что расположено крестообразно или пересекаясь через равные расстояния с просветами между пересечениями».

Когда какая-то женщина потребовала от него объяснить, почему он назвал бабку лошадиной ноги коленом, он сказал: «Невежество, мадам, чистое невежество». И все же считать, что это был прямодушный британский антиинтеллектуализм или любительство, совершенно неправильно.

Словарь Джонсона стал прорывом. Ной Вебстер иронизировал по поводу своего предшественника, но позаимствовал у него тысячи словарных статей, а когда викторианцы в 1888 году начали свой великий труд, они назвали его «Новый словарь английского языка», и он был новым в том смысле, что первым попытался выйти из тени Джонсона.

Дать определения словам не просто какого-нибудь древнего языка, но языка на тот момент величайшей страны в мире было громаднейшей задачей. Это прежде всего фантастически самоуверенный поступок — остановить великий поток слов, которые, изменяясь, парят через века, и сказать: «Именно так. Вот что они означают, и они означают именно это, потому что я, Джонсон, так сказал».

Потому и неудивительно, что Додд выбрал именно его, как человека, который мог спасти его шкуру.

Веселый церковник и сам был неслабым автором, имевшим за спиной сорок пять книг, включая очаровательный том о Шекспире. Но сравнивать его с Джонсоном, этим Просперо языка, было все равно что сравнить детское ружье-пугач с дредноутом. Но вот действительно интересный вопрос: почему Джонсон согласился помочь? Можно только удивляться, что он обратил свои мощные орудия на помощь этому надушенному ловкачу.

Какими бы достоинствами ни обладал Додд, он, без сомнения, был негодяем. Всего лишь тремя годами ранее он был замешан в громком деле о взятке, когда он предложил 3000 фунтов леди Эпсли, жене лорда-канцлера, за помощь в устройстве на соблазнительную должность при церкви Св. Георгия на Хановер-сквер. Надо вспомнить, что это было время, когда пост викария такой церкви был теплым местечком, которое стоило того, чтобы кого-то подмазать.

Это преступление было раскрыто. Письмо привело к жене Додда, полногрудой бывшей служанке. Грязное послание показали королю, который был так разгневан оскорблением своего лорда-канцлера, а значит, и самой короны, что вычеркнул Додда из списка королевских священников.

Лондон был потрясен этим скандалом, и персона Додда стала объектом сатиры в одной из пьес в театре на улице Хеймаркет под названием «Доктор Симония» по имени персонажа — человека, ударившегося в древний грех продажи церковных постов. Додд написал письмо в газеты, патетически заявляя, что когда-нибудь он сможет все объяснить, а затем сбежал от пересудов в Швейцарию. До Лондона доходили слухи о его эскападах: его видели на скачках в Париже на приз Фаэтон, разодетого как французский пижон, и, когда он вернулся в Лондон и 2 февраля 1777 года выступил со своей последней проповедью перед большой и все еще преданной аудиторией, он, безусловно, уже пользовался дурной славой.

Когда Джонсон получил просьбу Додда о помощи, он наверняка знал обстоятельства его последнего преступления: как он пришел к ничего не знавшему брокеру с поддельной ценной бумагой, как он уговорил его выдать наличные под тем предлогом, что у лорда Честерфилда были гм… причины не ждать, когда он сам сможет сделать это, и как он поспешно сбежал с огромной для того времени суммой в 4200 фунтов.

Джонсон встречался с Доддом всего лишь раз, много лет назад, и, когда письмо пришло к нему домой в Боулт-Корт, он, по слухам, был «очень взволнован».

Он расхаживал по комнате, читая его, и затем объявил: «Я сделаю что смогу». И сделал. Ради этого хитроумного церковника Джонсон приложил чрезвычайные усилия, причем многие из них — тайно.

Нужно понять, что он вовсе не был карикатурным твердолобым реакционным консерватором. Он был сложнее, он был сострадателен и наделен острым чувством долга.

Представления Джонсона об обществе кажутся нам сегодня странными, потому что мы с детства воспринимаем идею равенства. Мы соглашаемся с тем или хотя бы признаем, что идеальным состоянием человечества является братство и сестринство равных и что в идеальном мире мы будем относиться ко всем как к равным и уважать друг друга как равных. Джонсон сомневался, что это возможно. Просто люди не так устроены, говорил он.

«Стоит двум людям провести вместе хотя бы полчаса, один из них возьмет очевидный верх над другим». Даже сегодня мы очень неохотно соглашаемся, что в этом есть доля правды. Но Джонсон шел дальше, за пределы современного политического дискурса, и утверждал, что равенство было не только нереалистичным, но и нежелательным. Однажды к нему пристала женщина-журналист по имени миссис Маколей, леди крайних виговских взглядов. Помните строки из поэмы «Лондон» о женщине-атеистке, которая заболтает вас до смерти? Это была она. В Лондоне она была главной guardianista — представительницей крайних либеральных и политкорректных взглядов, Полли Тойнби своего времени. Миссис Маколей утверждала, что все жили бы лучше, если бы у каждого был одинаковый участок земли и никто не мог бы доминировать ни над кем другим. Чушь, говорит Джонсон, человечество счастливее в «состоянии неравенства и подчиненности». Если бы все были равны, говорит он, род людской никогда ничего бы не добился. Не было бы интеллектуального развития, потому что интеллектуальное развитие происходит от праздности, но добиться состояния праздности — крайне необходимого джентльмену времени на размышления — можно только тогда, когда одни люди работают на других. Когда Джонсон видит на улице нищего, он испытывает сострадание, как и положено. Но нельзя сказать, что его охватывает ярость от неравенства судьбы нищего и своей собственной. О нет, ни в коем случае.

Согласно Джонсону, нищие не только неизбежны, но и необходимы. «Лучше, когда кто-то счастлив, чем когда не счастлив никто, а при всеобщем равенстве так и случится», — говорит он. Неравенство крайне необходимо почти для всех человеческих институтов.

Это единственный способ добиться чего-то. Необходима иерархия — когда есть кто-то наверху и есть кто-то под ним. Иначе все остановится. «Многим людям номинально доверено управление госпиталями и другими публичными заведениями, но почти все хорошее делается одним человеком, за которым следуют остальные — из-за их лености и доверия к нему».

«И знаете, что я вам скажу? — говорит он. — Роду человеческому на самом-то деле это в общем-то нравится. Управлять и быть управляемым составляет взаимное удовольствие». Ну, можно понять, почему управляющие могут получать кайф, повелевая всеми другими, но что именно он имеет в виду под этим «удовольствием быть управляемым»?

Может, он хочет сказать, что мы все мазохисты, стремящиеся к тому, чтобы нами помыкали? Но, оказывается, удовольствие быть управляемым — это чистый здравый смысл и эгоистический интерес. «Люди подчинятся любому правлению, при котором они будут избавлены от тирании непредсказуемости и случая. Они рады получить от внешнего правления недостающие им постоянство и определенность и принять руководство других, так как долгий опыт убедил их в их собственной неспособности управлять собой». Тут мы уже видим более благородное объяснение его позиции. Он не пропагандирует неравенство из снобизма или из жажды господства. Он верит, что оно послужит на пользу и в защиту маленького человека. В этом и заключался подход движения тори XVIII века, великим представителем которого был Джонсон.

При жизни Джонсона тори никогда не были партией большинства. Они были проигравшими. Они защищали мелких лавочников и монархию, тогда как виги были партией крупного бизнеса и «прогресса».

Был один конфузный случай, когда Джонсон вышел после визита к королю и сказал: какой он, черт возьми, прекрасный джентльмен, кто бы что ни говорил. Но тори уважительно относились к королю не из какого-то старорежимного табу, а потому, что считали его защитником народа. Король был нужен как последний бастион против нашествия богатых и власть имущих. «Я прибегаю к трону от мелких тиранов», — говорит Джонсон, человек, родители которого протягивали своего ребенка под прикосновение монарха в тщетной надежде, что он излечится от туберкулеза.

Если посмотреть на его экономические взгляды, внешне они покажутся похожими на взгляды консерватора Теббита. Он выступает против роста зарплат работников на том основании, что от этого они будут лениться, а «лень — очень вредна человеческой природе». Он аплодирует роскоши — роскоши в еде, роскоши в домах — и приводит классический аргумент консерваторов о «просачивании». «Кто-то платит полгинеи за блюдо из зеленого горошка. Как это связано с производством урожая? Подумайте, сколько труда необходимо, чтобы вырастить и продать этот зеленый горошек, — говорит Джонсон. — Подумайте о рабочих местах. А разве не лучше, — продолжает он, — потратить полгинеи на зеленый горошек и тем дать людям работу, чем просто отдать деньги какому-нибудь бедняку, чтобы он просто купил себе еды? Так вы помогаете “трудолюбивым беднякам, которых поддерживать лучше, чем праздных бедняков”. Послушайте, — говорит он, — предположим, мы бы предложили возродить древнее блюдо богатых — мозги павлина. Многие возмутились бы — это признак роскоши и декаданса. Но подумайте о всех тех тушках павлинов, которые мы смогли бы дать бедным!»

Такие высказывания уподобляют Джонсона тем яппи-монстрам 1980-х, которые похвалялись тем, что потребление шампанского экономически необходимо, и шуршали банкнотами перед носом нищего. На самом деле он совершенно не был бессердечным. Сам он не дружил с деньгами, он как-то спрятал пять гиней и потерял их. Его арестовывали за долги, и все-таки, по словам его приятельницы Хестер Трейл, «он любил бедных больше, чем кто-либо, кого я знала».

Он был настолько щедр, что часто раздавал все свое серебро по дороге от дома до таверны Mitre, где он обедал. Его письма полны ходатайств за несчастных, например за парализованного художника, которому он помог найти место в больнице. О своих близких и родных он заботился с любовью и преданностью.

Одной из обитательниц его странного зверинца на Боулт-Корт была старая слепая поэтесса по имени миссис Уильямс, о которой говорили, что у нее отвратительные манеры за столом, но Джонсон брал ее с собой в модные дома Лондона. А самым любимым у него был Фрэнк Барбер, его черный слуга, для которого Джонсон чрезвычайно много сделал. Он забрал его с флота. Он занимался его образованием и обращался с ним как со своим подопечным, и Фрэнк Барбер стал основным бенефициаром в завещании Джонсона.

Его инстинктивный гуманистический антирасизм заставил его на встрече ученых Оксфорда поднять бокал и поразить всех тостом: «За очередное восстание негров Вест-Индии». Босуэлл из партии вигов приводил скользкие аргументы в пользу сохранения рабства. А Джонсон, тори, защитник слабых, видел зло рабства и лицемерие вигов.

«Как это может быть, что громче всех о свободе кричат погонщики негров? — спрашивал он. — Невозможно представить себе, что люди изначально не были равны», — продолжал он, и эта его мысль не противоречит его убеждениям.

Джонсон верил, что подчиненность и неравенство неизбежны и в некотором смысле желательны, но мысль, что все человеческие существа равны в чувстве собственного достоинства, никак этому не противоречит. Если нужны еще какие-то доказательства благородства его характера, я приведу случай, когда он гостил в одном доме в Уэльсе и садовник поймал зайца на картофельных грядках и принес его, чтобы зажарить на ужин.

Джонсон попросил разрешения подержать зайца, а сам бросил перепуганное животное в раскрытое окно и крикнул ему, чтоб удирал отсюда. Или я мог бы вспомнить, как он обращался со своим котом, Ходжем, для которого он сам выходил и покупал устриц. При внешней ярой интеллектуальной нетерпимости на самом деле он был ужасным добряком.

Поэтому, когда он расхаживал по комнате и обдумывал, помогать ли и как подделавшему чек церковнику, можно представить себе, что им двигало обыкновенное сострадание, сострадание, возможно, усиленное парой эпизодов из его собственной жизни. Жизнь Уильяма Додда была поставлена на карту, потому что у него возник конфликт с графом Честерфилдом — его бывшим учеником, который донес на него и не простил ему проступка. А этот граф Честерфилд был сыном того знаменитого графа Честерфилда, с которым Джонсон ввязался — за четверть века до этого — в одну из самых ярких перебранок в истории английской литературы.

Когда Джонсон, у которого было туго с деньгами, искал патронов для финансирования своего словаря, он обратился к графу Честерфилду, знаменитому дипломату, политику, литератору и суперучтивому теоретику этикета. Набравшись храбрости, Джонсон появился у Честерфилда, но по какой-то причине его заставили ждать в дальней комнате, и после долгого ожидания он ушел с пустыми руками и в очень плохом настроении.

Семью годами позже словарь был готов. Опус Джонсона стал привлекать общественное внимание, и тогда, с опозданием, граф Честерфилд написал несколько заметок, где говорил о том, как замечательно хорош, по его мнению, этот словарь.

Джонсон немедленно ответил письмом, выдержанным в самых уничижительных тонах. «Разве не настоящий патрон тот, милорд, кто безразлично смотрит, как человек борется за жизнь в воде, а когда он достигает берега, навязывает ему помощь? То внимание, которое вы соблаговолили оказать моим трудам, было бы благородным, если бы пришло вовремя, но оно задержалось и теперь безразлично мне и не радует меня, теперь я одинок и не могу разделить его, теперь я известен и не нуждаюсь в нем».

Честерфилда очень позабавили эти упреки, и он держал это письмо на столе и давал почитать гостям, но мы можем допустить, что сочувствие Джонсона к Додду родилось от самой мысли, что еще один человек по имени Честерфилд — сын его старинного врага — должен теперь сыграть роль в отправке бедняги Додда на виселицу.

И еще одно воспоминание мог породить случай с Доддом. Почти за сорок лет до этого младший брат Джонсона, Натаниэл, запутался в долгах и умер в Сомерсете при печальных обстоятельствах. Говорили о самоубийстве, о подлоге… и, кто знает, может быть, мысль об отчаянии, которое пережил младший брат, подвигнула Джонсона на действие. Он обратил свое перо на помощь Додду, да еще и с почти маниакальным рвением.

Какую бы задачу он себе ни ставил, его сознание терзало и гнало его вперед, пока она не решалась. Этот человек привык касаться столбов, мимо которых проходил, в определенном порядке, он входил в комнаты только определенным образом, его внутренние демоны заставляли его собирать кожуру всех когда-либо съеденных апельсинов. Горе ему, если попадется задача, которую он не сможет разрешить, — его сознание набросится на него, цокая языком и топая ногами, и будет терзать, пока задача не решится. Если хотите убедительный пример, подтверждающий навязчивый комплекс вины, живущий в душе Сэмюэла Джонсона, вспомните, как он однажды, молодым человеком, не смог поехать в Аттоксетер, чтобы выполнить поручение отца, и как через пятьдесят лет он отправился искупить это упущение и стоял под дождем с непокрытой головой на том месте, где был ларек его отца.

Вот всего лишь часть того, что он произвел — анонимно — ради человека, которого едва знал. Он написал речь для специального судьи Центрального уголовного суда, на случай если Додда приговорят к смертной казни в суде Олд-Бейли.

Он написал «обращение осужденного к своим собратьям по несчастью», проповедь, которую Додд произнес перед своими сокамерниками в Ньюгетской тюрьме.

Он написал для Додда письмо в адрес лорда-канцлера и еще одно лорду Мэнсфилду, петицию от Додда королю, петицию от миссис Додд королеве, написал несколько больших статей в газеты, в которых подчеркивал, что его величеству была направлена петиция с двадцатью тысячами подписей, призывающая отпустить Додда.

Он написал петицию от имени лондонского Сити, а также написал документ, озаглавленный «Последнее торжественное заявление доктора Додда».

Все написанное представляет собой замечательные образцы творчества Джонсона. И все оказалось напрасным.

Король был неумолим. В прощении было отказано. В сопровождении огромной толпы, связанный веревкой для повешения, Додд был доставлен в траурной повозке в Тайберн. Он плакал и молился, проезжая по улице, где когда-то так шикарно жил.

Когда он поднимался на помост, чиновнику по имени мистер Виллет передали последнее торжественное заявление (анонимно написанное Джонсоном), чтобы он мог зачитать его огромной воющей толпе.

В нем было множество высокопарных фраз о вере и покаянии за обманутые ожидания и за чувственные утехи и за то, что он так и не сумел ограничить себя в расходах. Тщеславие и любовь к удовольствиям потребовали от него расходов, несоизмеримых с его доходами, и отчаяние, неотвязное отчаяние подвигло его на мимолетное мошенничество. Суть заявления состояла в том, что он был добрым христианином, хоть и поступил очень плохо. Увы, увы, это был довольно длинный документ, и чиновник счел, что толпа может стать беспокойной. Решили, что письмо подождет до следующего раза, и приступили к повешению Уильяма Додда.

Повозка отъехала от виселицы, он упал вниз. На этом позор не закончился: пока тело было еще теплым, его вынули из петли и утащили отвратительные похитители трупов, орудовавшие тогда на Голгофе тайбернской виселицы. Они отнесли его знаменитому хирургу Джону Хантеру, который попытался накачать в его легкие воздух двумя мехами.

Все было бесполезно. Додд, этот додик фестивальный, был мертв. Все усилия Джонсона оказались напрасными. Как он написал под собственным именем в протесте военному министру, впервые в истории священника подвергли публичной казни за аморальность.

Этот эпизод демонстрирует многие лучшие качества Джонсона: его сострадание, его энергию, его феноменальную литературную плодовитость. Его готовность писать анонимно говорит о духе милосердия и громадном чувстве долга, столь характерных для его облика.

Тем не менее, когда Додд был предан земле и полемика утихла, величайший и лучший ум Англии XVIII века не смог устоять перед искушением и НЕ использовать шанс прославиться, ощутить прилив серотонина от похвалы и уважения, что и двигало им всю его жизнь.

Когда некий мистер Сьюард засомневался, не Джонсон ли как автор приложил руку к «обращению заключенного к братьям по несчастью», и сказал, что Додд просто не мог его написать, Джонсон не подтвердил, но не стал и отрицать это.

Он ответил одной из своих самых знаменитых шуток. «Не сомневайтесь, сэр, — сказал он, — когда человек знает, что через две недели будет повешен, это здорово помогает сосредоточиться».

Он был неисправимым бахвалом, но надеюсь, я смог убедить читателя, что Сэмюэл Джонсон был благородным и добрым человеком. Он вступился за Додда. Он сопереживал трудностям бедных. «Медленно растет зажиточность, нищетой придавленная», — сказал он в своей ранней поэме «Лондон».

Он был сострадательным консерватором, как говорят сегодня, но при этом можно не сомневаться, что он был консерватором — одним из главных творцов политической философии (если это не слишком громкое слово), которая утверждает, что в старых подходах есть скрытая мудрость и бездумно менять установленные порядки — только во вред.

Он был против американских колонистов в их войне за независимость. Он говорил, что это мятежные изменники, и написал памфлет под названием «Налоги — не тирания», в котором настаивал, что они должны «отстегивать» сколько ни потребует правительство Георга III. И он очень неодобрительно относился ко всем, кто подстрекал толпу на восстания. «Тот не любит своей страны, кто беспричинно нарушает в ней мир», — говорил он. Что абсолютно не совпадало со взглядами величайшего радикала Англии XVIII века.

СЫЩИКИ УГОЛОВНОГО ПОЛИЦЕЙСКОГО СУДА

Думаю, немного найдется в мире городов, где туристам в качестве сувенира предлагают купить копию полицейского шлема. Вон они — лежат в киосках рядом с маленькими красными телефонными будками, двухэтажными красными автобусами и трусами с надписью «Я  Лондон».

А это кое-что да значит. Это говорит о том, как в нашем городе охраняется общественный порядок, а еще о том, что тех, кто носит такие ни на что не похожие синие шляпы, не надо отождествлять со «старшим братом» — зловещим призраком государственного контроля. Они не для того, чтобы по приказу министра внутренних дел врываться среди ночи к вам в дом. Это вам не какая-нибудь секуритате. Они даже не жандармы или карабинеры.

По задумке, они должны быть частью уличного пейзажа: без оружия, улыбчивые, всегда готовые подсказать, который час. Как выразился основатель лондонской полиции сэр Роберт Пил, которого часто цитируют, «полиция — это общество, а общество — это полиция». Это значит, что они не отделены от нас, они часть нас. Охрана общественного порядка в Британии осуществляется «по согласию».

Может, кому-то это отличие покажется уж слишком тонким — я имею в виду разницу между британским стилем охраны порядка и другими «ваши документы!» — но оно очень важное. Исторически лондонцы так упорно требовали свободы личности, что в течение многих лет вообще наотрез отказывались от любой полицейской службы.

Были констебли наподобие придурковатого Догберри из шекспировского «Много шума из ничего», любившего так потешно и не к месту употреблять официальные слова. Были стражники, нанятые торговыми гильдиями, а в XVIII веке, когда Лондон разросся и его трущобы и притоны стали раем для воров, появлялись люди, которым магистрат платил за поимку преступников.

Плохо в этой «сдельной» системе оплаты было то, что ловцы воров вообще-то были заинтересованы, чтобы краж было побольше. Был такой совершенно умопомрачительный тип — Джонатан Уайлд (1682–1725). Он называл себя «Главным ловцом воров Великобритании и Ирландии» и власть тоже убедил, что он нечто вроде Бэтмена правоохранительных органов — а сам тем временем создавал воровские банды и воровал все подряд.

Потом украденные вещи «находили», и Уайлд получал вознаграждение, которое делил со своей бандой. Если кто-то из воров хотел их «заложить» или бросал воровать, Уайлд «сдавал» его, и его отправляли на виселицу. Для несчастного одураченного общества Уайлд был Робокопом, героем. В 1720 году королевский Тайный совет консультировался с ним, как обуздать преступность, и он очень остроумно ответил, что нужны вознаграждения посерьезнее.

В конце концов мошенника разоблачили и повесили, но лондонцы все равно не желали иметь государственной полицейской службы. Это путь к тирании, говорили люди. Это нам чуждо. К концу XVIII века город полагался на сыщиков уголовного полицейского суда — «группу храбрых парней, всегда готовых отправиться в любую часть города и королевства через четверть часа по получении приказа». Они успешно патрулировали улицы и хватали преступников «именем магистрата» на Боу-стрит, но дело в том, что им тоже платили по результату и они страдали от тех же соблазнов, что и ловцы воров. Со временем они оказались замешаны в крупных аферах, связанных с крышеванием воровских банд и участием в дележе награбленного.

К началу XIX века в обществе все громче зазвучали требования создать профессиональную службу. В 1811 году общественность была в ярости от бессилия властей прекратить ужасные убийства в восточной части Лондона. Джон Уильям Ворд, будущий министр иностранных дел, отмахнулся от этих требований: «Как по мне, лучше полдюжины перерезанных глоток на Ратклиффской дороге раз в три-четыре года, чем подвергаться визитам полицейских, слежке шпионов и прочим выдумкам Фуше», — говорил он, намекая на кровавую практику Жозефа Фуше, наполеоновского министра полиции.

После смерти в 1821 году королевы Каролины (фигуры вроде леди Ди, траур по которой проходил в необычно воинственном духе) произошли беспорядки, и давление общественности еще больше возросло, хотя в 1823 году газета The Times придерживалась линии, что централизованная полиция — это «средство, изобретенное деспотизмом». Наконец в 1829 году Пил провел через парламент свой билль, и профессиональная полицейская служба родилась.

Чтобы унять тревогу общества по поводу новой государственной полиции, Пил сделал все, чтобы обеспечить ей гражданский характер. Он одел полисменов в цилиндры, синие фраки с длинными фалдами и вооружил только дубинками (или саблями в сложных случаях). Сначала лондонцы освистывали полицейских, но со временем это прошло и они стали невероятно популярны — стараниями Диккенса и других. Во второй половине XIX века наблюдался значительный спад преступности, продержавшийся до 1960-х.

Лондонцы впервые смогли убедиться, что новая полицейская система работает. Если и были какие-то издержки для свободы, они оказались невелики, и лондонцы решили, что такую цену стоит заплатить.

Джон Уилкс

Отец свободы

Стоял февраль 1768 года. Англия тогда все еще находилась в объятиях мини-ледникового периода, Темзу снова сковало льдом, в Вестминстере было адски холодно. Как-то утром в красивом городском особняке недалеко от Динс-ярд, на месте которого теперь находится правительственное учреждение — сейчас это Министерство образования и профессионального обучения, — открылась парадная дверь. Из двери выглянула пара умных глаз.

Сказать, что они косили, было бы слишком мягко. Они развратно выпирали к носу и при этом смотрели в разные стороны — в наши дни такой дефект устраняют при рождении. Под глазами был почти беззубый рот и подбородок, торчащий вперед дальше, чем полагается приличному подбородку. Вообще это было лицо из детских кошмаров, но его обладатель, принюхивавшийся к воздуху, обладал каким-то странным обаянием и излучал уверенность в себе.

Ему был сорок один год, и он был рад, что только что, после четырех лет не очень обременительной ссылки на континент, вернулся в город, который любил и где сделал себе имя. Его косящие глаза блестели, как у человека, сгорающего от любопытства узнать поскорее, чем же — как он выражался — полна утроба судьбы. Он натянул шляпу поглубже, запахнул пальто на высокой тощей фигуре и вспомнил, что, если кто-нибудь его остановит, ему следует назваться «мистером Осборном».

Но это было на редкость слабое прикрытие. Эти косые глаза и выпирающий подбородок уже были высмеяны одной из самых известных карикатур Хогарта, и картинку растиражировали в тысячах экземпляров к удовольствию как друзей, так и врагов.

Он был известен королю Англии как «тот дьявол», самый неспокойный из его подданных, а некоторыми из самых пуританских министров монарха считался величайшей угрозой мирному правлению в стране.

Он был человек-клин, лом, вставленный в самые слабые места конституции, который все глубже и глубже загоняли силы народного возмущения, и уже стало казаться, что может развалиться все сооружение. Он разозлил палату лордов тем, что стал соавтором одной из самых непристойных (или самых шаловливых) поэм, когда-либо написанных. Он дрался на дуэли, защищая свою честь, с одним пэром, а в паху у него остался заметный шрам после другой дуэли с коллегой-парламентарием — этот эпизод некоторые ученые сегодня считают тайной попыткой правящего класса избавиться от него.

Нижняя часть его живота достаточно восстановилась, и он продолжил вести счет успешным романам. Хотя его сердце было недавно разбито восемнадцатилетней итальянкой, знаменитой своими прелестями по всей Европе, в Париже он утешл себя по меньшей мере с двумя любовницами из хороших семей — ни одна из них, похоже, не возражала против наличия другой. Он обладал значительными познаниями в латыни и греческом и уже обошел доктора Джонсона в лексикографии, он недавно обедал с Босуэллом, помогал Дэвиду Юму с его английским и вместе с Вольтером смеялся над суеверными страхами, державшими в плену большинство рода человеческого.

Когда он ступил в то февральское утро на Маршем-стрит, ему уже было обеспечено место в истории. Он был известен в каждом доме, потому что оказался в центре судебных разбирательств, укрепивших свободы индивидуума и ограничивших власть государства. Он уже был так популярен, что, когда годом ранее по возвращении его нога коснулась английской земли, в его честь звонили церковные колокола и вокруг дома, где он остановился, собирались толпы.

Его звали Джон Уилкс, и он шел бодрым пружинистым шагом, потому что знал, что делать дальше. Он был полным банкротом, больше чем банкротом, его долги были огромны. Он был вне закона, и его в любой момент могли арестовать и вновь депортировать. Но что-то подсказывало ему, что ветер дует в его паруса и можно еще побороться. Он еще покажет королю и его подхалимам два пальца в знак презрения.

Он собирался сделать то, чего они боялись: снова бороться за место в парламенте, который изгнал его. Поступая таким образом, он собирался отстоять важный принцип демократии.

Мне ужасно стыдно, что пятнадцатилетним парнем, готовясь к экзаменам по истории, я написал напыщенное эссе об Уилксе. К счастью, этот текст потерян, но суть его была в том, что Уилкс — это болван, второсортный ловкач, предатель, беспринципный демагог, которого вынесло, как переливающийся на свету мыльный пузырь, на волне народного чувства, которого он вовсе не разделял. Возможно, что кое-где и сейчас так считают.

Если так, то они ошибаются. Дело не в том, что я стал восхищаться его смелостью, его динамизмом и его безграничной уверенностью в себе. Сколько-нибудь трезвая оценка его трудов подтверждает, что он действительно был тем, кем видела его обожающая толпа — отцом гражданских свобод. Он не только утвердил право прессы сообщать о слушаниях в палате общин, он был первым, кто в парламенте открыто призывал дать всем взрослым мужчинам, богатым или бедным, право голосовать на выборах.

Его кампании горячо поддерживали американцы, страдавшие из-за неумелого правления правительств Георга III. В штате Северная Каролина есть округ Уилкс, главный город которого все еще Уилксборо, где находится известная фабрика по фасовке курятины и проходит фестиваль музыки кантри. Когда в 1969 году первого черного конгрессмена Адама Клейтона Пауэлла исключили из палаты представителей конгресса, то судья Эрл Уоррен сделал знаменитую отсылку к делу Джона Уилкса и отменил это исключение, отменил ошибочное и отчасти расово мотивированное решение конгресса и постановил, что избирать своих представителей — это суверенное право народа, и исключительно народа.

Уилкс по праву считается отцом ключевых демократических свобод не только в Британии, но и в Америке, а это уже серьезное достижение для кого угодно.

Джон Уилкс родился в 1725 или 1726 году и жил почти до конца XVIII века. Это была эра взрывного роста богатства и могущества Лондона. К моменту его рождения уже были построены церкви архитектора Хоксмура и заложены площади в Мейфэре. За тридцать предыдущих лет уже были созданы Банк Англии и биржа. Благодаря Утрехтскому договору 1713 года Британия приобретала новые колонии в Америках и по всему миру, и в карманы торговцев потекли деньги. Это были деньги и от простой торговли, скажем, от импорта сахара из Вест-Индии и переработки его в доках Лондона. Но еще более прибыльными были связанные с этим услуги, обеспечивающие торговлю: услуги банкиров, финансировавших строительство судов и приобретение плантаций, услуги страховщиков, делавших рискованные ставки — потонет корабль или нет? пропадет урожай или нет? — услуги брокеров, торговавших акциями акционерных компаний.

Все эти люди приносили Лондону деньги, а потребности растущей торговой буржуазии раскручивали маховик промышленности, способствуя развитию разнообразных услуг и производств. Уилкс родился на площади Сент-Джонс-сквер, в районе Клеркенвелл, где сейчас архитектурные студии и модные рестораны, где готовят блюда из тех частей туши животных, которые не едят нормальные люди.

Именно в Клеркенвелле Томпион проводил свои эксперименты с пружинами и часами по заказам Роберта Гука, и к тому времени он стал европейским центром изготовления карманных и больших часов. Их женам хотелось хвастаться своими ювелирными украшениями и столовой посудой, и в Клеркенвелле работали ножовщики и ювелиры. Им нужно было безопасно хранить нажитое, и потому здесь открывались мастерские по изготовлению замков.

Семья Уилкс тоже занималась торговлей. Его мать унаследовала кожевенное производство, а его отец, Исраэль Уилкс, был винокуром. Он любил делать вид, что занимается только пивоварением, что его солодовая затирка не имеет никакого отношения к беде общества — джину, влияние которого на трудящиеся классы язвительно выразил Хогарт в своей гравюре «Переулок джина» (та, где орущий от страха ребеночек летит вверх тормашками в открытый канализационный канал из рук допившейся до бесчувствия матери).

Был Исраэль Уилкс виновен в отравлении беззащитного пролетариата зеленым змием или нет, но разница в доходах таких семей, как Уилкс — успешных буржуа, и городской бедноты все больше росла. Лондон был местом опасным, грязным, и пролетариат постоянно противостоял технологическим изменениям, которые грозили обесценить его труд. В 1710 году, за сотню лет до того, как появилось понятие «луддизм», лондонские ткачи разбили более сотни ткацких станков, чтобы их хозяева не нанимали такое количество учеников. В 1720 году шелкопрядильщики в районе Спиталфилдз оскорбляли и нападали на женщин, одетых в calico — дешевые, яркие хлопковые ткани из Индии. Они срывали с них одежду и обзывали их «calico madams» — «дамочки в калико».

Дело не в том, что эти ткачи были плохими людьми, они просто были в отчаянии от того, что их постоянно била по щекам большая невидимая рука Адама Смита. В карьере Уилкса поражает то, что он защищал не просто «демократические реформы» в том ограниченном смысле, как их понимал какой-нибудь Эдмунд Бёрк — как допуск к участию в политике небольшого количества мужчин, которые, как считалось, способны были понять происходящее и имели свободное время для дискуссий, — нет, он стал настоящим героем для бедных, с его характерным коктейлем наглости и воинствующего джингоизма (национализма). Это удивительное превращение, потому что его родители были полны решимости сделать из него ученого и джентльмена.

В отличие от своих братьев он получил хорошее и дорогое образование. Его отправили к преподавателям в город Тейм, а оттуда — в Лейденский университет в Голландии, который тогда был более престижным заведением, чем Оксфорд и Кембридж, сонные и погрязшие в коррупции. В университете он приобрел привычку к распутной жизни, от которой так никогда и не избавился. Нет, он не тратил время попусту в Лейдене. Он отточил свою латынь и французский, он любил классические произведения. Там он познакомился с интеллектуалами, которые потом, в ссылке, принимали его в кружке философов. Но он был убежденным сторонником того, что можно было бы назвать всесторонним образованием. Как он сам позже вспоминал: «В Лейдене я всегда был окружен женщинами. Мой отец давал мне столько денег, сколько я просил, поэтому у меня было три или четыре шлюхи и каждый вечер я напивался. Я просыпался утром с больной головой и начинал читать». Впервые со времени падения Римской империи появилась возможность говорить о распутстве как о лучшем времяпрепровождении для цивилизованного общества. Уилкс ассоциировал секс с интеллектуальным творчеством. Однажды он сказал Босуэллу: «Беспутный образ жизни… обновляет сознание. Лучшие номера North Briton я написал в постели с Бетси Грин».

В возрасте всего лишь двадцати лет он вернулся из Лейдена и по настоянию семьи женился на зажиточной, но неврастеничной женщине лет на десять старше его по имени Мэри Мид. Это был несчастливый союз, и со временем пара рассталась. Но в 1750 году они произвели на свет дочку, Полли, к которой Уилкс неизменно проявлял нежную родительскую любовь и заботу Даже тех, кому не нравится Уилкс (а таких немало), глубоко трогала его привязанность к ребенку, кареглазому, живому и сообразительному, как отец, но унаследовавшему его проклятие — такой же выпирающий подбородок. Летом семья проживала в имении его жены в Эйлсбери, и здесь он стал столпом общества: владелец средней школы, попечитель местной платной дороги, мировой судья. Он мог бы остаться здесь и вести тихую жизнь помещика, но он любил Лондон и был востребован как человек умный и прогрессивный.

«Всего лишь двадцать минут моей болтовни, и люди перестают замечать мое лицо», — хвастался он. Иногда хватало и десяти минут. Он был избран в Королевское научное общество в 1749 году и в клуб «Бифштекс» в 1754 году. В 1755-м он был уже так уверен в своем положении в обществе, что стал позволять себе саркастические наскоки на самого доктора Джонсона по случаю публикации его словаря.

Джонсон отмечал, что буква «h» почти не встречается в начале других слогов, кроме первого слога слова. «Ха! — сказал Уилкс в письме в газету, — автор этого замечания, должно быть, человек хорошо соображающий и абсолютно гениальный, но я не могу простить ему его некрасивого отношения к несчастным рыцарству, священничеству и вдовству (knighthood, priesthood and widowhood) и бесчеловечность по отношению к мужчинам и женщинам (manhood and womanhood)…», и так далее. Он выстрелил в Джонсона двадцатью шестью примерами, где с «h» начинались внутренние слоги, и великий человек был так уязвлен, что внес правки в последующие издания, указав, что есть составные слова, в которых «h» присутствует в начале внутреннего слога.

Как в слове «идиот» (blockhead), сказал он. Уилкса это совсем не задело. Он разгуливал в «фантастических кричащих одеяниях» в сопровождении двух собак с кличками Дидо и Помпей. Он был особенно знаменит участием в дурацких ритуалах Медменхэмских монахов. Что-то вроде бунга-бунга Сильвио Берлускони, но с церковным антуражем.

Все происходило в полуразрушенном аббатстве на буйно поросших берегах Темзы у Марлоу, и его собственник, сэр Фрэнсис Дэшвуд, следил, чтобы его монахи блюли здоровую гетеросексуальность. На ужин приглашались высококлассные проститутки или любительницы приключений из числа светских дам, и по его окончании они — женщины — выбирали партнера и удалялись в монашескую келью. Детей, рожденных от таких союзов, называли сыновьями и дочерьми святого Фрэнсиса.

Наверняка в один из таких вечеров, когда уже догорали свечи и половина монахов допилась до поросячьего визга, а зловещие тени их забав дрожали на потолках, покрытых эротичными фресками, Уилкс порадовал собутыльников чтением поэмы своего друга по имени Томас Поттер, побочного сына архиепископа Кентерберийского.

Она называлась «Эссе о женщине». И хотя это был просто глупейший вздор, эта поэма принесла ему много бед. Уилкс участвовал в словесных дуэлях с доктором Джонсоном. Он приятельствовал с графами. Он добился всего по-настоящему. Следующим этапом, следующим модным занятием будет место в парламенте. После одной неудачной попытки в городке Бервик, где он по ошибке не подкупил электорат, в следующий раз он был избран в парламент от Эйлсбери и вошел во фракцию Уильяма Питта-старшего, который позже стал графом Четэмом.

Уилкс не блистал. У него были плохие зубы, невыразительный голос. Но в 1760 году настал его час, когда случился кризис сторонников Питта. Георг II умер, его место занял его правнук Георг III.

Это было еще задолго до его «сумасшествия». Георг III был серьезным парнем тевтонского склада, который начал правление знаменитым гортанным заявлением: «Я слава в имья за Британция!» Он желал своей стране всего только самого лучшего, и его убедили, что для этого нужна более активная роль короля. Власть короля Британии была сильно урезана после гражданской войны, но можно было творчески воспользоваться пробелами в законах. Используя еще сохранившуюся возможность распускать парламент и назначать и смещать министров, монарх мог оказывать серьезное политическое влияние.

Георг III тупоголово решил посмотреть, что получится, если он «будет власть употребит». Он начал с продвижения карьеры своего бывшего учителя, к которому испытывал сыновье почтение, человека, который, по слухам, имел романтические отношения с его матерью, — лорда Бута. В своей первой тронной речи 12 ноября 1760 года он поддержал предложения Бута и объявил, что будет стремиться окончить Семилетнюю войну.

Войны, которые вел Питт за расширение империи, были популярны в Сити. Они увеличивали на карте мира из газеты Daily Telegraph, которая в детстве висела у меня на стене, количество пятен розового цвета — цвета Британской империи — на Индии и Канаде. Они приносили богатство Лондону. А теперь этот ганноверский монарх и его блеклый шотландский выпускник Итона, спящий с его матерью министр, угрожали объявить мир — и всего-то из-за нехватки денег. Как мы сказали бы сегодня, из-за необходимости «урезать» бюджет на оборону. Уильям Питт не хотел даже слышать об этом. Он ушел с поста. Его сторонники негодовали, и Уилкс нашел свое призвание — не оратора, а писателя. Вместе со своим приятелем и таким же вольнодумцем, поэтом Чарльзом Черчиллем, он начал громить режим в печати.

Он начал издавать газету North Briton («Северный британец»), названную так потому, что его главная жертва — Бут — был шотландцем, и заложил традицию яростно травить шотландцев, которую лондонские газеты с тех пор не прерывали. Все эти статьи с жалобами на мафию в кильтах, все это метание молний по поводу голосования парламентариев-шотландцев по английским вопросам и возмущение законодателей, что английские налогоплательщики платят за бесплатное обслуживание и обучение лентяев-шотландцев, — все это берет начало в журнализме Уилкса. Ирония судьбы, что вообще-то ему очень нравились шотландцы, и в 1758 году он объехал всю Шотландию и утверждал, что никогда еще не был так счастлив. Но это и есть журналистика.

Его статьи вызвали такую обиду, что и через десятилетия обозленные шотландские офицеры останавливали его на улице и вызывали на дуэль, а шотландские дети сжигали портреты Джона Уилкса задолго до викторианских времен. Для таких людей, как Уилкс, это был век Просвещения, когда цивилизованный человек мог подражать Вольтеру и говорить в известных пределах все что угодно. А многих других это глубоко шокировало.

Был такой бедняга старый лорд Тэлбот, который выставил себя полным идиотом во время коронации Георга III. Участвуя в церемонии, он должен был въехать верхом в Вестминстер-Холл, отсалютовать королю и попятиться к выходу. Непростая задача для лошади, но лорд провел много тренировок и решил, что все пойдет как по маслу. Увы, в назначенный день животное испугалось шума толпы, развернулось, задрало хвост и продемонстрировало королю свой зад. Увидев это, вся английская знать заревела от смеха и разразилась аплодисментами, чего не положено делать на коронации. Уилкс выжал из этого все что мог. Это был легендарный жеребец, писал он на страницах North Briton. Он был как Росинант Дон Кихота, как одна из мильтоновских блуждающих планет, как небесное тело. У коня такой милый, естественный стиль, говорил он, что ему надо пожаловать пенсию от короны.

В наши дни это сочли бы милым юмором. Но лорд Тэлбот пришел в ярость. Он хотел знать, был ли Уилкс автором анонимной сатиры, и требовал сатисфакции. 5 октября 1762 года они сошлись на дуэли в Бэгшот-Хит, зловещем месте, где шалили разбойники с большой дороги. Уилкс приехал с секундантом, одетый в красный офицерский мундир Бакингемширской милиции. Он страдал от страшного похмелья, прокутив до 4 утра с монахами из Медменхэма, и думал, что дуэль состоится не раньше следующего дня. Тэлбот настаивал на дуэли в ту же ночь и страшно разъярился. Был Уилкс автором или нет? Он требовал ответа. Уилкс отказался отвечать на вопрос из принципа и сказал, что Бог дал ему твердость духа такую же, как его светлости.

На самом деле Уилкс оказался в ужасном положении. У него было слабое зрение, тогда как Тэлбот был здоровяком с зоркими глазами. Хуже того, если бы он убил Тэлбота, его, вероятно, повесили бы, тогда как Тэлбот наверняка заслужил бы королевское прощение. В 7 часов вечера, при яркой луне, они прошли в сад постоялого двора Red Lyon. Они стали спина к спине. Они разошлись на семь с небольшим метров, по команде развернулись и одновременно выстрелили.

В том, что оба они промахнулись, виновата или баллистика XVIII века, или их обоюдный страх, но Уилкс вел себя храбро и достойно. Он подошел к Тэлботу и сказал, да, он был автором обидной сатиры, а Тэлбот сказал ему, что он — благороднейший из всех Богом созданных парней.

В каком-то смысле все дело выглядело глупо. Тэлбота чудовищно подвело его чувство юмора, а Уилкс сознавал, что может прославиться, участвуя в благородной дуэли. Было в этом еще кое-что. Тэлбот представлял правительство и выражал возмущение анонимными наскоками. Уилкс стоял за право журналистов писать и публиковать анонимные выпады, не опасаясь возмездия. Репутация Уилкса взмыла до небес, а с нею выросли и его романтические шансы.

Он писал Черчиллю, что «милая девушка, по которой я безответно вздыхал все эти четыре месяца, теперь говорит мне, что доверит свою честь человеку, который так заботится о собственной чести. Разве не здорово сказано? Молю вас, посмотрите слово “честь” в словаре, а то у меня здесь нет никакого словаря, чтобы я мог понять это милое существо».

В определенном смысле для Уилкса это была отличная игра. Он знал, что делал это отчасти для саморекламы, и, как любой опытный полемист, знал, что часто говорит громче и злее, чем того заслуживают его жертвы. Когда позже в Италии он встретил Босуэлла, то признал, что молотил Джонсона за преступления, которых этот великий человек не совершал. Он обошелся с ним как с «наглым выскочкой-литератором, хотя я так и не считаю, но это все равно. Таков уж мой способ действий». Политические писатели подобны Зевсу в конце «Илиады», говорил он позже, они произвольно раздают благословения и проклятия из бочек с добром и злом.

Иногда они очерняют своих жертв, а иногда обеляют. Сегодня большинство политиков согласны, что так и работает журналистика. Они наращивают толстую кожу. А министры Георга III были не такими. После того как Уилкс признался в своем авторстве Тэлботу, другие персонажи начали подавать на него в суд, а так как тираж North Briton рос — до головокружительных высот в две тысячи экземпляров! — противоречия становились все жарче и жарче. Брут, обруганный Уилксом как шотландец и ищущий мира королевский подхалим, обнаружил, что толпа шипит на него и забрасывает камнями.

Уилксу предлагали различные виды взяток, чтобы он заткнулся: губернаторство Канады, пост директора Ист-Индской компании. Он отказался. Когда в 1763 году был подписан Парижский мирный договор, он сказал, что этот мир, как «мир Божий, который превыше всякого ума». 23 апреля 1763 года он опубликовал 45-й номер North Briton, где страница за страницей шли атаки на министров. В одном месте он выступал против налога на сидр, который есть средство для властей, говорил он, при помощи которого можно врываться в дома свободнорожденных англичан под предлогом проверки на нелегальный самогон. Неконституционно обыскивать дома людей, чтобы проверить, не делают ли они брагу из яблочного сока, говорил он и призывал к сопротивлению. Для короля Георга III это было уже слишком.

Уилкс был внешне лоялен короне, но все понимали, что выпады против мира, против Бута и других были на самом деле нападками на короля. Он потребовал ареста Уилкса. Министры нервничали. Было не так просто арестовать члена парламента, даже если король был в ярости. Все-таки существовали парламентские привилегии.

Они также не были до конца уверены, какие именно обвинения предъявить Уилксу. После долгих дурацких обсуждений они остановились на обвинении в «измене» и направили королевских курьеров с «общим ордером», в котором были указаны преступления, но не были указаны обвиняемые. Вооруженные этим необычным документом, королевские курьеры, ближайший сегодняшний аналог которым офицеры полиции, отправились арестовывать любого, кто имел отношение к North Briton.

Они входили в дома и вырывали бумагу из-под печатных прессов. Они арестовали испачканных чернилами мастеров-печатников и их прислугу и подмастерьев и согнали многих из них в один из пабов. Всего было арестовано сорок восемь человек. Уилкса в их числе не было. Редактора North Briton они застали в состоянии алкогольной эйфории. Он прочел им такую лекцию о парламентских привилегиях, что они уползли за поддержкой к своим политическим хозяевам.

«Да, — сказали лорды Галифакс и Эгремонт, государственные секретари, — вы должны арестовать Уилкса». В конце концов он согласился предстать перед ними, только потребовал, чтобы его отнесли в паланкине, хотя идти было меньше ста метров и за ним следовала приветствовавшая его толпа. На допросе Уилкс вел себя нахально, заявив, что «все стопки бумаги на столе ваших светлостей должны остаться такими же белоснежными, как вначале». Разъяренные министры отправили его в тюрьму лондонского Тауэра.

Но уже поползли слухи. Людям Уилкс уже был известен как бич непопулярного правительства. Он становился мучеником за свободу. Процессии знати приходили навестить его в Тауэр. В его честь слагали баллады, одна из них называлась «Бриллиант в Тауэре», написана она будто бы была какой-то знатной дамой, и в ней говорилось, что Уилкс был самым драгоценным из всех драгоценных камней в королевстве. За несколько дней на вывесках уже дюжины гостиниц красовалась его перекошенная физиономия, а когда его переводили из Тауэра на слушания в Вестминстер, за ним следовала огромная толпа. Суд, который вел лорд судья Пратт, ставший впоследствии лордом Кэмденом, состоялся в юго-восточном крыле огромного здания Вестминстер-Холла. Пратт и сам стал героем юриспруденции.

«Опубликование клеветы не есть нарушение порядка, — постановил он. — Уилкс находится под защитой парламентских привилегий». Его отпустили. «Это не ропот толпы, — заявил этот демагог судье, — но голос свободы, который должен быть и будет услышан».

Уилкс окукливался, превращаясь из хулиганствующего писаки и прожигателя жизни в радикала. Возможно, сказался наследственный пуританизм и нонконформизм его матери: в личности этого вольнодумца и позера теперь проявились черты принципиальности и упрямства. Уилкса поглотила настоящая страсть к отстаиванию свободы, и прежде всего свободы прессы.

В ярости, что его освободили, министры короля позволили просочиться информации о некоторых, как они надеялись, компрометирующих деталях. Среди тех вещей, которые были возвращены ему государством, была упаковка кондомов. Как и все другое из его «частной» жизни, это не причинило ему никакого урона в глазах лондонской публики.

Уилкс продолжил наносить ответные удары. Он инициировал юридические процедуры против государственных секретарей. Он обвинял их в нарушении прав собственности и грабеже, так как в процессе обыска его дома кто-то, как оказалось, стащил серебряный подсвечник.

И он был не единственным, кто использовал дело о № 45, чтобы терзать правительство Георга III, аж двадцать пять мастеров-печатников и подмастерьев подали иски против королевских курьеров. Пожалуй, впервые в истории Британии представители рабочего класса использовали судебную систему, чтобы отстоять свободу и атаковать олицетворение государства — самого короля. Уилкс был в зените славы и оборудовал новый печатный пресс на Грейт-Джордж-стрит, посредством которого он перчил правительство памфлетами, проклятиями и очередными выпусками адского North Briton. Затем наступила черная полоса.

На полу печатной мастерской один из его работников, печатник по имени Сэмюэл Дженнингс, заметил интересный клочок бумаги. Он оказался обрывком какой-то похабной поэмы с правками рукой самого мистера Уилкса. Хорошей поэзии в ней было немного, было очевидно, что она была задумана как политическая сатира. Парочка намеренно не героических строк звучала так: «Тогда, в сравнении с другими членами, совершенно очевидно, что Бут стоит прямее всех».

«Хмм, — сказал Дженнингс, — забавно. Возьму это домой и прочту жене». То, что он нашел, было корректурой «Эссе о женщине» Поттера — Уилкса, которое Уилкс опрометчиво заказал напечатать ограниченным тиражом тринадцать экземпляров. Неизвестно, что миссис Дженнингс подумала о поэме, со всеми ее игривыми непристойностями, но на следующий день она использовала ее, чтобы завернуть кусочек масла на обед своему мужу. Эта трапеза состоялась в пабе Red Lyon, где, очевидно, не возражали, если посетители приносили упакованные обеды с собой.

Дженнингс вместе с другим печатником по имени Томас Фармер обедал луком, редиской, хлебом с маслом и запивал пивом. «Ого, — сказал Фармер, читая замасленные строки, появившиеся под его ножом, — что это вообще такое?» Он отнес бумагу в свою печатную мастерскую и показал ее старшему мастеру.

Старший мастер показал ее хозяину. Хозяином был шотландец по имени Фэйден. Он ненавидел Уилкса. Он посоветовался с хитрым безнравственным священником по имени Кидгелл, который отнес ее лорду Марчу, а тот отнес ее государственным секретарям. Галифакс и Эгремонт прочли ее с нескрываемым восторгом. Они видели, что поэма — ребячливый вздор, но этого вполне хватало, чтобы посадить их врага под замок. Одно дело — нацарапать порнографическую и оскорбительную поэму, но напечатать ее!

Это был призыв к мятежу. Это было богохульство. Уилкса предал один из его печатников, человек по имени Карри, которому заплатили, чтобы он передал несколько компрометирующих корректур. Потерпев неудачу с лордом судьей Праттом, король и его министры разродились дерзким и беспрецедентным планом — предать Уилкса суду одновременно и в палате общин, и в палате лордов. «Поразительно, что Уилкс продолжает дерзить, — хмыкнул король, — когда его конец так близок». Король лично обращался к членам парламента, чтобы судить парламентария Джона Уилкса за мятежную и опасную клевету. Это было нарушением его правового статуса, поэтому непостижимо и достойно сожаления, что парламентарии склонились перед монаршим давлением.

При обсуждении, которое проходило с невероятной помпой, один за другим выступавшие вставали, чтобы представить Уилкса и № 45 чудовищами. Газета была лживой, клеветнической, бунтарской, скандальной, оскорбительной, и, как прохрипел один из них, «она стремилась отдалить любовь народа». Хуже всего для Уилкса был тот момент, когда на своих подагрических ногах с трудом поднялся Питт — Питт, под чьими знаменами сражался Уилкс, Питт, ради которого он поругался с Бутом, — и присоединился к общему осуждению North Briton. По соседству, в палате лордов, правительство расставило, как они надеялись, решающую ловушку.

Их светлости в замешательстве наблюдали, как тощий епископ Уорбуртон поднялся, чтобы заявить, что он был оклеветан Уилксом в неприличной поэме. Пока он говорил, копии этого текста, свежеотпечатанные по приказу министров, раздавались дрожащим лордам. Следующим поднялся лорд Сэндвич, тот, который изобрел быстрый ланч, состоящий из куска мяса между двух ломтей хлеба. Сэндвич когда-то был приятелем Уилкса по Hellfire Club, но они поссорились из-за одной из его шуток (которая, как считается, включала демонстрацию бабуина с наставленными рогами), и сейчас его переполняло негодование.

Разразился сущий ад, когда он начал читать: «Встань, моя Фанни, и забудь про суету и тлен. Пусть утро даст нам радость от измен. Давай (ведь жизнь лишь пара сладких трахов, дальше смерть). Поговорим…», и так далее и так далее.

Некоторым лордам пришлось покинуть палату, чтобы привести себя в чувство. Другие сочли, что странно видеть, как о морали рассуждает лорд Сэндвич. Кто-то сказал, это все равно что встретить дьявола, проповедующего против греха, и в начале казалось, что оба эти парламентских суда успеха не добьются. Людей отталкивала низость правительства во всем этом деле: подкуп слуги джентльмена, чтобы он предал его по делу о непристойной поэме, а затем, что было верхом абсурдности, печатание большего количества экземпляров поэмы, чем это сделал сам Уилкс.

Карри за его предательство смешали с грязью, и позже он покончил с собой. Один из парламентариев, жертва Уилкса, потребовал сатисфакции на дуэли, и, когда он выстрелом ранил Уилкса в пах, утвердилось общее и небезосновательное подозрение, что это была попытка убийства со стороны истеблишмента. Когда общественный палач попытался исполнить эдикт палаты общин и сжечь экземпляр № 45, ему помешала возбужденная толпа. Они выхватили газету и избили констеблей, которые попытались вмешаться. Возможно, чувствуя настроение общества, суды теперь осуждали правительство и постановили, что «общие ордера» незаконны.

Королевским курьерам запрещалось проводить произвольные аресты или произвольные захваты частной собственности. Публичные появления короля теперь встречало молчание, а когда он появился в театре, его встретили крики «Уилкс и свобода!». Но решающим был крутой разворот Питта. Уилкса изгнали из парламента 19 января 1764 года, когда он навещал в Париже свою дочь.

В обоих судах присяжные неохотно обвинили его в клевете за публикацию North Briton и «Эссе о женщине», и, так как он не явился на объявление приговора, он был объявлен вне закона. Он больше не мог подавать иски. Он не мог пользоваться защитой закона. Его могли арестовать в любой момент, его мог без предупреждения застрелить шериф. Но что ему до того? Он находился в Париже со своей любимой дочерью Полли, и из него сделали героя. Для интеллектуалов предреволюционной Франции Уилкс был героем, человеком, который бросил вызов короне и победил. Король Франции мог заявить: «L’tat, c’est moi» — «Государство — это я». Ни один король Англии не мог и мечтать сказать такое, именно из-за того, что Уилкс сделал с «общими ордерами». Когда он покидал Париж, он совершал большое турне. Он встречался с Вольтером в Женеве, его принимал в Риме великий ученый Иоганн Иоахим Винкельман. Однажды он обедал с Босуэллом, который нашел Уилкса в отличном расположении духа. Объясняя свое состояние, он признался, использовав библейскую цитату: «Благодарю небеса за то, что подарили мне любовь женщин. Не многим дают они благородную страсть похотения».

Большую часть его ссылки главным, но никак не единственным объектом его любви была восемнадцатилетняя «актриса» по имени Гертруда Коррадини. Что было здорово в Гертруде, говорил Уилкс другу, так это то, что в отличие от большинства англичанок и француженок той эпохи, ложась в постель, она снимала одежду. Она, по его словам, обладала «божественным даром вожделения» — что, можно думать, было отличным дополнением к «благородной страсти похотения». Увы, но Гертруда обладала божественным даром вожделения с таким избытком, что, когда она родила и Уилкс сверился со своим дневником, он пришел к выводу, что она была не с ним, а с человеком, который называл себя ее «дядей». Уилкс был опечален, потому что он любил Гертруду, но, как мы уже видели, он легко утешался. Гораздо более угрожающим было его финансовое положение.

Он должен был писать историю Англии и редактировать поэмы Чарльза Черчилля. Как большинство разумных писателей, он уже растратил аванс, при этом написано было немного. Он уже продал свои книги и дом в Эйлсбери. Он уже имел долги во Франции. Пришло время вернуться в Лондон и расхлебывать свои дела, поэтому в то холодное январское утро 1768 года он скрытно пробирался по Маршем-стрит и обдумывал варианты своих действий.

Он начал с участия в выборах в магистрат лондонского Сити. Несмотря на яростную поддержку беднейших ремесленников из гильдий Сити — «моих братьев столяров, плотников, мыловаров, винокуров», — он проиграл выборы и оказался последним. Тогда он поразил всех, заявив, что пойдет на ступень выше — в парламент.

Что хорошо в работе члена парламента — а он это продемонстрировал, — это то, что у вас появляются парламентские привилегии и защита от исков за клевету, поэтому теперь он избирался от Мидлсекса, того маленького графства к северу от Темзы, которое поглотил Большой Лондон. Голосование должно было проходитьв городе Брентфорд, и вскоре город был охвачен уилксоманией. За что бы там на самом деле ни выступал Уилкс, беднота Лондона считала, что он был на их стороне.

Цены на хлеб росли. Зима была убийственно холодной. Их рабочие места были ненадежны. Но, когда Уилкс вставал и начинал как заклинание выкрикивать: «Независимость! Собственность! Свобода!», они приходили в дикий восторг. Для неграмотного ткача или пильщика достаточно было увидеть накаляканный рисунок косого человечка, чтобы понять, что речь идет о Уилксе и свободе. Еще проще было с цифрой 45, номером его непристойного издания North Briton: он вообще стал синонимом слова «свобода».

Этот номер стал магическим, он был намалеван на каждой двери города. После того как Уилкс был избран, многотысячные толпы прошли по дороге Грейт-Вест-роуд в Лондон, останавливая каждую попадавшуюся повозку и заставляя находившихся в ней кричать «ура!» Уилксу и забрасывая грязью и камнями тех, кто отказывался присоединиться к ликованию. Они остановили экипаж французского посла, вручили ему стакан вина и приказали выпить за «Уилкса и свободу!», что он и сделал с большим изяществом, стоя на ступеньках повозки. Когда посол Австрии отказался поступить так же, этого «достойнейшего и церемоннейшего из людей» перевернули вниз головой и намалевали цифры 4 и 5 на подошвах его обуви.

На следующий день этот дипломат ворвался в Министерство иностранных дел, чтобы заявить протест от имени своего правительства, и увидел, что министры не могут сдержать смеха. Не все были в восторге от уилксомании. Уилкс сам рассказывал о том, как он встретил пожилую даму, неодобрительно качавшую головой у одного из пабов, где его изображение раскачивалось на ветру. «Он качается везде, кроме того места, где должен бы», — сказала она. Уилкс поравнялся с ней, обернулся и поклонился ей со своей обычной учтивостью.

Правительство было в панике. Уилкс был вне закона — и при этом избран в парламент. Как писал лорд Кэмден премьер-министру, если его арестуют и накажут, существует реальная опасность, что ярость толпы будет не сдержать. Но что еще могло сделать правительство? Он оставался виновным по пунктам о богохульстве и клевете, он постыдно бежал во Францию, вместо того чтобы предстать перед судом. Он распространял безобразные пасквили на короля и его министров.

Если закрыть на все это глаза, то сама власть короны подвергнется осмеянию. На первых слушаниях 20 апреля 1768 года Уилкс был отпущен лордом Мэнсфилдом, который слегка загадочно заявил, что на его арест был выписан неправильный ордер. В конце концов, Уилкс сам настоял, чтобы его препроводили в заключение и судили, потому что знал — это лучший способ испытать, работает ли все это — право на свободу слова и привилегии парламентария, — и при этом обеспечить максимальную публичность. Быть членом парламента означает, что вас не могут привлечь к суду за клевету, а пребывание в тюрьме означает, что вас нельзя судить за долги, поэтому лучше всего быть парламентарием в тюрьме.

Его снова препроводили в заключение, но по дороге толпа обожающих его поклонников безуспешно попыталась вмешаться. На Вестминстерском мосту они одолели его охрану и выпрягли лошадей из повозки, перевозившей его в тюрьму Кингс-Бенч. Один из них сказал ему: «Вот что, господин Уилкс, лошади часто везут ослов, но, так как вы человек, вас должны везти люди».

Уилкс шепнул судебным приставам — охране, что лучше бы они сматывались, а он увидит их позже в тюрьме, и в положенное время, вознаградив толпу радостью от его освобождения, он переодетым ускользнул в тюрьму Как Чарли Чаплин в фильме «Новые времена», он пришел к тому, что тюрьма — самое безопасное, лучшее и самое дешевое место. Люди избрали его, а правительство сделало мучеником. Он стал культовым героем.

Для всех американцев, которые испытывали обиды и унижения от короля Англии, Уилкс был героем. В Virginia Gazette о нем писали и цитировали его больше, чем кого-либо другого, а жители Бостона присылали ему традиционное угощение из черепахи. В Ньюкасле, в Англии, устраивали идиотские банкеты на тему цифры 45, на которых джентльмены садились за стол ровно в час сорок пять, затем выпивали 45 четверть пинт вина с 45 свежеснесенными яйцами, затем, ровно в два сорок пять, следовали 45 блюд, включая бычий филей в 45 фунтов, после чего начинался бал с 45 дамами и 45 танцами и 45 десертами, а заканчивалось все большим умиротворением и веселым настроением в три сорок пять. Говорили, что, «фарфоровый, бронзовый или мраморный, он стоял на каминных полках половины домов метрополии». Он раскачивался на придорожных столбах в каждой деревне.

Его цифры появлялись на пуговицах манжет и на нагрудных бляхах, на вазах для пунша, табакерках и кружках. Были парики с 45 буклями и особые корсеты с 45 вставками, но его громко приветствовали и те люди, которые не могли себе позволить таких вещей. Когда, казалось, никто не говорил о них и их проблемах, Уилкс хоть как-то был за них. Когда грабители и пираты носили уилксовские голубые кокарды на шляпах, они это делали потому, что он выступал не только за свободу слова и парламентские привилегии, но за всех, кто страдал от беззакония в лапах системы или государства.

Как человек формально лояльный королю и конституции, Уилкс был громоотводом, фокусом легитимного протеста. Он не был революционером, но в своем веселом и сатирическом стиле он постепенно подрывал новые претензии монархии. Это был очень английский и очень лондонский ответ на конституционные проблемы.

В Англии конца XVIII столетия не было террора. Не было обезглавливания аристократов, и вместо Дантона и Робеспьера у нас был Джон Уилкс. Но были и уродливые моменты.

Тюрьма Уилкса находилась рядом с пустырем, называемым Сент-Джорджес-филдс, и 6 мая 1768 года толпа стала такой огромной и шумной, что правительство послало войска. Сначала толпа была в добром расположении духа, они сняли с одного из солдат сапог и сожгли его, как олицетворение лорда Бута. Затем она стала вести себя более вызывающе, и по ошибке кого-то застрелили. Разразился полномасштабный бунт, и войска открыли огонь — сначала поверх голов. Было ранено и убито с полдюжины зрителей.

«Вскоре поднялся весь город, — говорил приехавший в Англию Бенджамин Франклин, — толпы патрулировали улицы среди бела дня, некоторые из них избивали всех, кто не кричал за Уилкса и Свободу». Пятьсот пильщиков разнесли новую ветряную лесопилку Восстали угольщики и спиталфилдские ткачи, матросы не выпускали корабли из Лондона. Георг III пригрозил отречением, и популярность Уилкса взлетела в стратосферу.

Французские интеллектуалы слали ему послания поддержки, в тюрьме его навещали будущие американские революционеры. Клич «Уилкс и Свобода!» был услышан в Бостоне, где по всему городу на дверях был написан номер 45. Даже в Пекине английский капитан корабля встретил китайского торговца, который показывал ему фарфоровый бюст англичанина с косым взглядом и выпирающим подбородком.

«Он нападать твой король, — сказал китайский торговец. — Твой король глупи король. Делать здесь так (провел ладонью по горлу), руби голова». Полагаю, что, будучи китайцем, он скорее призывал короля казнить Уилкса, чем наоборот.

Уилкс написал статьи, осуждая правительство в провокации и планировании резни на пустыре Сент-Джорджес-филдс. К 1769 году контуженное этими ударами правительство Графтона было сыто по горло. Они предложили изгнать Уилкса из парламента за его клевету, и это предложение прошло голосами 213 против 137. Уилкс нимало не смутился. Он немедленно выставил свою кандидатуру на довыборах на то же место, и 16 февраля без борьбы вернулся в парламент. Кабинет Графтона попал в трудное положение. Уилкс выставлял короля и его министров полными болванами и становился настолько популярным, что Бенджамин Франклин верил, что скоро народ усадит Уилкса на место короля.

Тюрьма не слишком нарушила привычный ему образ жизни. Он покидал ее довольно свободно для участия в избирательной кампании, а в корзинах с едой, которые он получал от своих сторонников, были бочонки со скальными устрицами, чеширский сыр, связка жирных уток, индюшки, гуси, дичь и прочее. Когда один из его сторонников (совершая серьезную ошибку) пришел навестить его вместе с женой, Уилкс узнал в ней бывшую подружку, передал ей любовную записку, и вскоре она посещала его регулярно и без мужа.

Группа сторонников Уилкса готовилась оплатить его долги. Приближался день его выхода из тюрьмы. Единственный выход, сочло правительство Графтона, снова изгнать его из парламента. На этот раз позорные лизоблюды из палаты общин проголосовали за то, что он «не может быть избран», и, что еще хуже, они применили военную силу, чтобы навязать населению Мидлсекса зависимого кандидата — полковника Генри Латтрелла.

Это было вопиющее нарушение суверенного права людей решать, кто должен их представлять. С обеих сторон вышло много памфлетов и проклятий, самым известным из которых был «Ложная тревога» Сэмюэла Джонсона. Джонсон, будучи тори, утверждал, что палата поступила правильно, изгнав Уилкса, потому что палата была единственным судьей своим правам. Уилкс ответил в «Письме к Сэмюэлу Джонсону, доктору», что «права людей не есть нечто такое, что даровала им палата общин, это то, от чего они никогда не отказывались». Для Уилкса ключевым было то, что политическая власть исходит снизу, а не просачивается сверху.

В апреле 1770 года Уилкс вышел из тюрьмы и был встречен народным ликованием. На одной из улиц Лондона был накрыт стол длиной 45 футов (около 14 метров). В Сандерленде запустили 45 ракет с 45-секундными интервалами, а в Гринвиче состоялся салют из 45 пушек, паливших по очереди. В городе Нортгемптон 45 пар сплясали народный танец под названием «Виляния Уилкса». С выборами от Мидлсекса было покончено. Уилкс больше не был парламентарием, но он уже наметил первый шаг к своему возвращению. В день его освобождения исполнительная власть лондонского Сити собралась в Гилдхолле и назначила его советником.

Теперь для Уилкса началась вторая часть его долгой и выдающейся карьеры, в которой вольнодумный демагог развился в очень эффективного лондонского политика, а затем и в мэра Лондона. Он все еще продолжал наносить мощные удары в защиту свободы. Он предотвращал случаи давления на присяжных, выступал против смертной казни и отменил принудительный набор во флот. Он также способствовал устранению древнего барьера между прессой и общественностью, запрета на информацию о парламентских слушаниях. Вся та ожесточенность, которая сопровождала выборы в Мидлсексе, способствовала быстрому развитию политической печати, но еще со времен первого печатного станка Кэкетона существовал запрет на сообщения из парламента. Деловые люди города сочли это вопиюще нелиберальным. Это выглядело как попытка королевской власти не дать им узнать, что делается от их имени.

Уилкс, всегдашний защитник радикалов из Сити, организовал кампанию протеста против этой практики. Разные типографии начали нарушать закон и печатать подробные отчеты о том, что происходит в парламенте. Как и предвидел Уилкс, арестовывать печатников были направлены королевские курьеры, в частности некто по имени Миллер. Когда он явился, чтобы выполнить долг, его арестовал внезапно появившийся констебль.

Этого несчастного Миллера отвели к лорду-мэру Сити, некоему Брассу Кросби, собутыльнику Уилкса, который вышел в ночной рубашке и объявил, что никакая сила на земле не сможет хватать гражданина лондонского Сити без согласия магистрата. Король пришел в ярость и потребовал, чтобы лорд-мэра и еще одного советника бросили в Тауэр. Но Уилкс… ну, в общем, его величество наконец получил урок.

Четэм сообщил, что «его величество больше не будет иметь никаких отношений с этим дьяволом Уилксом». Это стало очередной главой в основном конфликте столицы: между городами Лондоном и Вестминстером, между желаниями деловых людей и (в данном случае) реакционными устремлениями короны.

Уилксу снова удалось заручиться поддержкой толпы. Она напала на экипаж лорда Норта и практически разнесла его в щепки, а он сидел внутри. Министры неохотно согласились с правом Сити читать парламентские отчеты. Уилкс помог утверждению важнейшей демократической свободы, хотя в наши дни реальная парламентская борьба идет не за то, чтобы сохранить содержание дебатов в тайне, а за то, чтобы убедить газеты вообще хоть что-нибудь написать.

Мэрство Уилкса проходило отлично, он устраивал различные балы и приемы в залах Мэншн-хаус, где Полли, знавшая несколько языков, играла роль первой леди. Как всегда, он залез в долги, а когда он залезал в долги, Уилкс использовал свою обычную тактику. Он в очередной раз пошел на выборы в парламент и в 1774 году был без борьбы избран, после чего одновременно служил парламентарием и мэром Лондона. Теперь Уилкс регулярно выступал с речами, тщательно подготовленными и полными либерального идеализма. Он осуждал выборы в «гнилых местечках», где можно было легко манипулировать избирательскими предпочтениями, и выступал за то, чтобы придать больше веса многочисленному населению Лондона — лозунг, который актуален и сегодня.

В 1776 году он первым из парламентариев призвал к общему избирательному праву для всех мужчин, и богатых и бедных. «Любой ограниченный в средствах мастеровой, беднейший крестьянин и поденщик имеет важные права, относящиеся к его личной свободе, — говорил Уилкс группке дремлющих парламентариев. — Правительство создано для пользы тех масс людей, которыми оно управляет, — завершил он свое выступление. — Они, эти люди, являются непосредственным источником власти». Увы, этот благородный законопроект был отвергнут нестройными криками при устном голосовании. Но Уилкс на годы обогнал французов, которые ввели всеобщее (для мужчин) избирательное право только после своей революции 1792 года. Он эффективно начал кампанию за расширение избирательного права, которая закончилась только в 1928-м обеспечением права голоса для женщин. Он оказался прав по вопросу голосования, и он оказался прав по вопросу Америки и ее борьбы за независимость. Во многом она была превосходным поводом для Уилкса, позволившим ему выступать за свободу и нападать на правительство Георга III.

«Прекратите называть это мятежом, — предупреждал он парламентариев в 1775 году. — Если правительство не попытается понять чувства американцев, весь континент будет отчленен от Великобритании, и падет гигантский купол огромной империи». Его речь была опубликована в американской The Boston Gazette. В апреле 1775-го он собрал подписи двух тысяч своих сторонников, радикалов из Сити и членов гильдий, которых больше заботили свобода торговли и низкие налоги, чем «суверенность» над Америкой. Капиталисты с готовностью подписывали «петицию» Уилкса, в которой он обвинял короля в «попытке установить неограниченную власть над Америкой», и, явно унижая министров, Уилкс воспользовался правом лично подать петицию королю.

Впервые эти два антагониста смотрели один другому глаза в глаза, по крайней мере, насколько это позволяли особенности зрения Уилкса. Испытанный бунтовщик низко поклонился и с выражением полнейшего почтения вручил свою оскорбительную петицию в монаршие руки.

Позднее Георг III говорил, что «он никогда еще не видел такого хорошо воспитанного лорда-мэра», тем не менее он немедленно изменил протокол, чтобы такая сцена не могла повториться. К концу года Уилкс стал настолько рьяным в своих проамериканских симпатиях, что его подозревали в прямой измене и активном соучастии в создании сообщества по сбору денег на оружие для американцев.

В ноябре 1777 года он осудил войну в Америке как кровавую, дорогую и бесполезную. «Людей не обращают в свою веру, сэр, силой приставленного к груди штыка», а в 1778 году, когда дела у несправлявшихся британцев пошли уже совсем плохо, он просто испепелял власть. «Целый ряд унизительных поражений вполне достаточен, чтобы убедить нас в абсолютной невозможности покорения Америки силой, и боюсь, что мягкие средства убеждения также не будут успешны». Это не демагогия.

Как всегда во время войны, публика начала выступать за «своих парней» — то есть «за наших», и Уилкс несколько утратил популярность из-за своей позиции. Если вам нужны дополнительные подтверждения его неукротимой готовности следовать логике свободы, взгляните на эти его замечания в ходе обсуждения положения католиков. «Я, сэр, не преследовал бы даже атеистов… Я хотел бы видеть стоящими по соседству с христианским храмом, рядом с его готическими башнями, минарет турецкой мечети, китайскую пагоду, еврейскую синагогу да еще и храм солнца…»

Здесь, в вопросе религиозной терпимости, можно видеть, что было особенно важно для Уилкса. Когда речь зашла о преследовании католиков, его гораздо больше интересовала реальная защита свободы, а не одобрение толпы.

Акт об облегчении положения католиков сэра Джорджа Сэвила содержал половинчатые меры, направленные на предоставление католикам полного права покупать и наследовать землю и вступать в армию. Этот здравый подход вызвал панику в сектантски фанатичной Шотландии, где распространялись слухи, что папа римский приказал католикам тайно вступать в армию и повернуть оружие против протестантов. Начались бунты, а вскоре волнения перекинулись и на Англию.

Чокнутый член парламента лорд Джордж Гордон начал разжигать антикатолические чувства и собрал 120000 подписей под петицией за отмену Акта Сэвила, и важно заметить, что это отвратительное предложение было поддержано в лондонском Сити старыми политическими приятелями Уилкса. 2 июня 1780 года Гордон повел огромную толпу в пятьдесят тысяч человек от пустыря Сент-Джорджес-филдс к Вестминстеру, и в ходе дебатов по его законопроекту он высовывался из окна и заводил толпу сообщениями о том, кто из парламентариев не разделяет их нетерпимости.

В И утра толпа взбесилась. Они ворвались в часовню посла Сардинии на Дьюк-стрит, разгромили ее и подожгли. С посольством Баварии поступили так же. На следующий день бунтовщики повторили пример «крестьянского» восстания и ворвались в Ньюгетскую и другие тюрьмы с кирками и кувалдами, и вскоре тюрьмы пылали и звенели сбиваемыми с уголовников кандалами.

Парламент в тревоге испарился. Король приказал армии действовать при подавлении толпы без позволения магистратов, и надо сказать, среди бунтарей было сколько-то головорезов и преступников, но в целом это были те самые люди, которые несли Уилкса на руках во время выборов в Мидлсексе: рабочие, подмастерья, поденщики, официанты, домашняя прислуга, ремесленники и мелкие торговцы. И вновь Джон Уилкс оказался в центре беспорядков — на противоположной стороне.

Толпа окружила Лондонский мост и подожгла его в нескольких местах, когда там появилась группа солдат во главе с советником Уилксом, членом парламента.

Последовала схватка, в ходе которой многие бунтовщики «были сброшены в Темзу». Через какое-то время толпа обратила внимание на Банк Англии, символ самих денег, власти и капиталистического заговора, то здание, которое в наше время измазали и забросали антиглобалисты, протестующие против G20. Где же был Уилкс, пламенный радикал? Он вел отряд солдат, которые ранили и убили нескольких бунтарей и разогнали толпу.

Уилкс распорядился принять достаточно крутые меры в своем районе Сити. Он закрыл пабы, он конфисковал оружие, он посадил под замок вожаков. И все приветствовали его как «Мистера Закон и Порядок» — как человека, который овладел положением. Натаниэль Рексолл говорил, что он представил «непреложные доказательства» своей верности короне. Безусловно, он испортил свой образ всегдашнего героя у лондонской толпы, но за это он заслуживает еще большего уважения.

Мы видели, что Уилкс не любил насилие, — вспомните, как он был озабочен безопасностью своих охранников, когда толпа пыталась освободить его на Лондонском мосту. Во время гордоновских бунтов ему не хотелось прибегать к насилию, но он ненавидел причину этих бунтов. Ему был отвратителен антипапизм его коллег, таких как советник Фредерик Булл, и, хотя теперь его зачислили в число тех, кто поддерживает католиков, ему было откровенно все равно.

Доктор Джонсон одобрительно писал Хестер Трейл: «Джек Уилкс возглавил отряд, который их разогнал. Джек, который всегда жаждал порядка и покоя, заявил, что, если бы ему доверили власть, он не оставил бы в живых ни одного бунтовщика». Джонсон написал это с иронией. Уилкс не всегда был поборником порядка и покоя, по крайней мере, по мнению Джонсона, но в данном случае он поступал именно так, как поступил бы сам доктор.

Возможно, пора признать, что на самом деле у этих двух титанических личностей Лондона XVIII века было много общего. На поверхностный взгляд они были полярно противоположны. Джонсон был тори, Уилкс был радикалом. Джонсон был монархистом, Уилкс был упорно непокорен тому самому королю, верность которому он формально заявлял.

Джонсон был сексуально подавленным христианином и, возможно, самобичевателем, Уилкс был неудержимым распутником. Но, когда они встретились на одном из самых знаменитых обедов в мировой истории, все прошло гладко.

Местом проведения был дом Чарльза Дилли, издателя, на улице Полтри в Сити, датой проведения было 15 мая 1776 года, а идея проведения принадлежала Босуэллу. Он хотел посмотреть, что будет, если он поместит великого человека в неожиданную компанию. Он решил его слегка подготовить. Возможно, доктору понравятся не все его приглашенные, намекнул он. Хм, сказал Джонсон, это дело Дилли, приглашать кого бы то ни было по своему выбору. А что, если туда явятся друзья Дилли — радикалы? «Фу». А что, если туда придет Уилкс? «Что мне за дело до этого, сэр?»

Когда Джонсон и Босуэлл приехали к Дилли, Уилкс впервые увидал своего идеологического противника вблизи. Если Уилкс выглядел странно, то Джонсон выглядел дико с его трясущейся медвежьей фигурой, его золотушной кожей и глупым маленьким париком. Сначала слабые глаза Джонсона не разглядели компанию. «Кто это такой — вон тот джентльмен, сэр?» Босуэлл назвал мистера Артура Ли, борца за независимость Америки. «Ту, ту, ту», — промямлил Джонсон себе под нос, как он обычно делал, когда пытался что-то вспомнить. Затем Джонсон заметил высокого человека, модно одетого, со странным лицом. «А кто это там — вон тот джентльмен в кружевах?» — «Мистер Уилкс, сэр». Теперь обратимся к книге Босуэлла «Жизнь»:

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Коллективная монография отражает наиболее важные результаты первого этапа фундаментального научного ...
В книге содержится обзор классических и современных взглядов на сущность предмета филологии как наук...
Учебное пособие посвящено историческим, теоретическим и методологическим аспектам музыкального образ...
Учебное пособие знакомит с эволюцией понятия «толерантность» и его современными смыслами в области н...
Герой романа «Крым» Евгений Лемехов – воплощение современного государственника, одержимого идеей слу...
Владение магией не гарантирует безопасности…По воле короля маг Алан Рэвендел расследует серию жесток...