Лондон по Джонсону. О людях, которые сделали город, который сделал мир Джонсон Борис

Армии теперь будут распущены. Войска теперь не нужно будет снабжать. Цена на золото упадет — им предстоят катастрофические потери. Тогда Натану Мейеру Ротшильду пришла в голову другая мысль — и вовсе не такая непатриотичная (а он был гражданином Великобритании), как утверждал Геббельс, но почти такая же хитроумная. Он решил, что весть об окончании войны будет в общем-то хорошей новостью для британского правительства, так как его долг уменьшится. И потому, решил он, акции британского правительства вырастут в цене.

И он стал скупать эти консоли еще и еще и продолжал покупать их еще очень долго — и после того как его конкуренты решили, что эти акции больше не будут расти в цене, а братья испугались и просили его быть поосторожнее. Он продолжал скупать их весь год, пока цена не выросла на 40 % по сравнению со стартовой, а тогда — вот тогда-то он их и продал и действительно получил колоссальную прибыль — около 600 миллионов фунтов стерлингов.

Барингам оставалось только смотреть с изумлением и уважением. «Деньги — это Бог нашего времени, — сказал немецкий поэт еврейского происхождения Генрих Гейне, — а Ротшильд — пророк его». Когда в 1836 году Натан Мейер Ротшильд умер, его семья была в фокусе европейской политики. Ему благосклонно внимали все правители и премьер-министры континента, а его мнение в мире финансов имело такое значение, что, как говорят, и войну невозможно было начать, не посоветовавшись с Ротшильдом. Его личное состояние составляло 0,62 % ВВП Британии.

Лайонелу и его семье не хватало только одного. Если вспомнить клевету и злословие, которые сопутствовали его удаче после Ватерлоо, нетрудно догадаться, чего именно ему не хватало. Ему не хватало признания. Бытовым хамством, антисемитским презрением успешного еврейского банкира не удивишь. Но была и институциональная дискриминация — закрепленная законодательно. Третье поколение Ротшильдов твердо решило покончить с ней.

Сын Натана Мейера Лайонел провел тогда десятилетнюю кампанию за права евреев, в первую очередь за свои права, добиваясь допуска в лучший клуб Лондона — палату общин. В соответствии с древней традицией и практикой вновь избранный парламентарий должен был принести присягу, составленную в чисто христианском духе. Это, естественно, было недопустимо для ортодоксального еврея. Пользуясь поддержкой либеральной партии и прессы, Лайонел решил выступить против этого.

Летом 1847 года он выдвинул свою кандидатуру от лондонского Сити. Редактор The Times Джон Тадеус Делан поддержал его и написал его предвыборное обращение. The Economist также оказал ему поддержку. А вот такой мракобес, как Томас Карлайл, заявил, что Лайонел предложил ему щедрое вознаграждение, чтобы он написал статью в защиту еврейской эмансипации, а он отказался. «Еврей — это уже плохо, что уж говорить про обманщика-еврея, шарлатана-еврея? И как может настоящий еврей вообще пытаться стать сенатором или хотя бы просто гражданином любой страны, кроме своей собственной несчастной Палестины, куда направлены все его мысли, шаги и усилия?»

Злоба Карлайла была совершенно беспочвенной. Лайонел применил обычный способ решения проблемы — он выделил серьезные суммы на подкуп электората, ведь электорат подкупали всегда еще со времен Джона Уилкса, — и гордо вошел в парламент, заняв третье место в многомандатном избирательном округе. Как сказал его брат Нат, это был «потрясающий триумф семьи, равно как и полезнейший пример для бедных евреев в Германии и во всем мире».

Но вот ведь незадача: чтобы занять место в парламенте, он все-таки должен был принести присягу, основанную «на вере христианской». Недостаточно было избраться, будучи евреем. Надо было убедить парламент изменить порядок принесения присяги. Тут за дело взялся Дизраэли — взялся с огромным энтузиазмом.

Этот пейсатый романист и политический авантюрист был выкрест — его крестили, когда ему было двенадцать лет, — но он был стопроцентным евреем по происхождению и по предпочтениям. Ему нравился Лайонел Ротшильд. В романе «Танкред» у него даже есть отрывок, в котором он восхищается империей Ротшильда. Ева спрашивает Танкреда: «Какой город самый большой в Европе?» — «Без сомнения, столица моей страны — Лондон…» — «Каким же богатым должен быть здесь самый уважаемый человек… Скажи мне, он христианин?» — «Я думаю, что он принадлежит к той же расе и вере, что и вы». — «А в Париже — кто самый богатый в Париже?» — «Я полагаю, брат самого богатого человека в Лондоне». — «Ну тогда про Вену я уже все знаю», — сказала леди, улыбаясь. «Цезарь назначает моих соотечественников наместниками в разных частях империи — и правильно: если б не они, она бы распалась на части за неделю».

Лайонел помогал Дизраэли спекулировать акциями французских железных дорог, а в описываемый период одолжил Дизраэли большую сумму, чтобы тот мог платить за любую недвижимость и жить той жизнью, которой он — по собственному мнению — достоин. Жена Лайонела — очаровательная брюнетка по имени Шарлотта — была дружна с женой Дизраэли, Мэри Энн. Надо сказать, бездетная Мэри Энн испытывала несколько странную привязанность к пяти «прелестным» деткам Лайонела и Шарлотты.

От имени своего спонсора и евреев вообще Дизраэли ввязался в драку с парламентом и выдвинул абсолютно безнадежный аргумент: что якобы евреи, убив Христа, выполнили Божий промысел. Они «выполнили благое намерение» Господа и «спасли род человеческий», — заявил он ошарашенным парламентариям. Христианство стало завершающей фазой иудаизма, утверждал Дизраэли, пользуясь случаем, чтобы объяснить публике свою собственную сложную идентичность.

Либералам его слова понравились. А однопартийцы-консерваторы были в шоке. 138 человек, а может, и больше взбунтовались против руководства партии. Август Стаффорд вопрошал: «И что же, по-вашему, я должен соглашаться, когда Дизраэли утверждает, что нет разницы между теми, кто распял Христа, и теми, кто преклоняет колени перед распятым Христом?» Тори обнажили свои первобытные инстинкты. Они вновь предстали перед публикой как партия лозунга «Ни папства, ни евреев!». Их лидер Бентинк в отчаянии покинул свой пост — от стыда за реакционный дух, исходящий от однопартийцев.

Несмотря на протесты тори, закон прошел через палату общин. Нов палате лордов вопросу еврейской эмансипации предстояла пытка пострашнее. В день, когда состоялось обсуждение, в мае 1848 года, жена Лайонела Шарлотта сидела, ожидая возвращения мужа из Вестминстера. Они вернулись в 3.30 утра. Лайонел все еще улыбался — «он всегда был тверд и сдержан», — но другие Ротшильды и их сторонники были вне себя от ярости и возмущения. Ей запретили читать газетные отчеты о дебатах — это был просто стыд и срам!

«Я уснула в пять и опять встала в шесть; мне снилось, что огромный вампир жадно сосет мою кровь… Как выяснилось, когда огласили результаты голосования, рукоплескания и крики одобрения раздались… по всей палате лордов! Ну чем мы заслужили такую ненависть?! В пятницу я весь день рыдала и плакала от обиды, не в силах успокоиться».

Совет епископов выступил против закона, особенно Уилберфорс, который пошел еще дальше — он стал отрицать теорию эволюции и выступил полным идиотом. Герцог Камберленд, дядя королевы, сказал, что это «ужасно» — допускать в палату общин людей, которые отрицают существование нашего Спасителя.

В конце концов Лайонел пошел на рискованный (хоть и предсказуемый) шаг. Он просто подкупил членов палаты лордов. «Не плати им, пока закон не утвердят, — советовал ему его брат Нат. — Ты так доверяешь им, когда речь идет об этом законе. Потом происходит голосование, а кто как голосовал — ты ничего об этом не знаешь». Он даже было начал операцию по подкупу принца Альберта, потому что супруг королевы, как говорили, имел влияние на лордов.

В июле 1850 года, за несколько дней до того, как Лайонел сделал еще одну попытку занять свое место в парламенте, произнеся модифицированную версию присяги, он внес 50000 фунтов стерлингов в фонд финансирования любимого проекта принца Альберта — грандиозной выставки, гордостью которой был Хрустальный дворец в Гайд-парке. Когда вы смотрите сегодня на великолепное наследие Альбертополиса, Всемирной выставки 1851 года с ее музеями, Альберт-Холлом — вспомните Лайонела Ротшильда, борьбу за еврейскую эмансипацию и тонкое искусство подкупа королевской особы.

В 1857 году, после десяти лет упорной борьбы с британским истеблишментом, Лайонелу наконец-то позволили занять его место в парламенте. По предложению графа Лукана (еще не остывшего от кровавой бойни в Крыму, которую он учинил) палата общин согласилась изменить процедуру, и евреям разрешили приносить клятву верности, пропуская слова «с истинной верой христианской».

Это была полная и окончательная победа Лайонела, его семьи и их несгибаемой воли. И дело не в том, что он стал постоянно заседать в палате общин и регулярно выступать с речами и все такое, — нет, это просто было делом принципа. Лондонские Ротшильды оказали огромные услуги своей приемной родине. Они финансировали войну с Наполеоном и тем самым, как теперь говорят, «спасли континент от тирании».

Они помогли превратить Лондон в международный рынок ценных бумаг и тем самым укрепили его статус финансовой столицы мира. Они показали, как частные инвестиции позволяют осуществлять большие инфраструктурные проекты, особенно строительство железных дорог, которые так важны для стабильности и конкурентоспособности. Они помогли Британии заполучить в собственность Суэцкий канал, что принесло империи неизмеримые преимущества.

Благодаря упорству Лайонела они добились чего-то еще посерьезнее. В то время когда другие города Европы после 1848 года захлестнула волна антисемитизма, Лайонел помог провести пусть небольшие, но давно назревшие изменения законодательства во имя гуманизма и здравого смысла. Ротшильды немало сделали для открытости, терпимости и плюрализма. А эти жизненно важные черты и теперь, вот уже 150 лет, обеспечивают привлекательность Лондона и так трагически контрастируют с тем, что произошло в Германии — на родине Натана Мейера Ротшильда, в стране, которая потом стала главным экономическим конкурентом Британии.

Следует отметить, что Ротшильды XX столетия не смогли повторить успехов своих предков. В какой-то момент семья упустила возможность прорыва в Америке, и, наверное, в своей борьбе за интеграцию в общество они зашли слишком далеко. Они не только подражали Барингам, вылезая из кожи вон в борьбе за пэрство, они поддались пороку всех успешных торговцев нашей страны и практически переродились в натуральных аристократов-феодалов, разодетых в твидовые костюмы и стреляющих куропаток.

Семья понастроила кучу огромных стилизованных замков и дворцов по всей Британии и континенту — сорок один, по последним подсчетам — от Ганнерсбери-парка до Уоддесдона, от Ферьера-ан-Бри до Кап-Ферре. Такие вещи требуют времени и ухода. Нужно дрессировать лошадей, нужно лелеять дендрарии, нужны слуги, к которым нужно относиться деликатно. Все это распыляет финансовую мощь. Натан Мейер этого не одобрил бы.

Сегодня на глянцевых обложках и в заголовках иногда мелькает какой-нибудь молодой Ротшильд, устроивший сногсшибательную вечеринку на яхте у побережья бывшей Югославии. Но никто не станет с ним советоваться, если потребуется начать войну. Ганнерсбери-парк, загородную «дачу» Натана, превратили в музей. Уоддесдон продали семье Гетти, а Пиккадилли, № 148, просто испарился.

Но если кто любит исторические реликвии — им будет приятно узнать, что N. М. Rothschild все там же, где была при Дизраэли, и эта фирма продолжает давать дельные советы по вопросам финансирования и транспортной инфраструктуры. Именно к ее услугам прибегли при создании государственной службы «Транспорт Лондона», когда окончательно решили закрыть безобразную «Службу частно-государственного партнерства» и создали более совершенный план модернизации метро.

Когда я размышляю о варварском сносе Пиккадилли, № 148, и утраченном спокойствии Парк-лейн, я вспоминаю о другом потенциально важном элементе транспортной инфраструктуры. Где-то в анналах департамента транспорта пылится блестящий план, позволяющий совместить скорость и практичность городского шоссе Эрнста Марплза и при этом превратить Парк-лейн и западную часть Пиккадилли в нарядный и изысканный цветочный бульвар, какими они когда-то и были. Можно поместить Парк-лейн в тоннель, а деньги на это привлечь за счет продажи дорогущей недвижимости, которую построят на западной стороне улицы — там, где Марплз крушил дома своей шар-бабой.

Конечно, обойдется все это недешево и придется обратиться в банк за финансовой помощью под разумный процент. Лайонел Ротшильд точно знал, как это делается, но и сейчас в Лондоне есть множество банков, которые хорошо усвоили его уроки.

В тот год, когда проходила выставка, которую финансировал Лайонел Ротшильд, сотни тысяч, если не миллионы лондонцев жили в бедности, в хибарах, заваленных кучами мусора, которые смердели так, что эта вонь — по словам Чарльза Диккенса — могла свалить и быка.

Самые бедные едва ли могли позволить себе купить входные билеты, и карикатуры того времени изображали бедняков с вытаращенными глазами, прижавшихся лицом к окну. Их слабо утешало, что они жили в самом передовом городе мира, которому небесами предначертано повелевать морями и собирать богатства планеты на алтарь Мамоны, построенный принцем Альбертом в Кенсингтоне.

На современный вкус, эта Всемирная выставка является апофеозом самых неприемлемых взглядов — ничем не обузданного капитализма, расизма, колониализма, империализма, а также сексуального и культурного неравенства.

Поэтому не следует забывать, что викторианский капитализм дал возможность настолько поднять уровень жизни и бытовых удобств, что это привело к величайшей социальной революции с начала книгопечатания: я имею в виду эмансипацию женщин. К концу столетия на улицах появились суфражистки, требующие избирательного права для женщин. Задолго до этого в Лондон приехали две женщины, которые бросили мужчинам вызов — они не согласились с отказом в удовлетворении своих требований. И одна из них принадлежала к этническому меньшинству.

Деньги — это Бог нашего времени, а Ротшильд — пророк его.

Генрих Гейне. Smtliche Schriften, Vol. V
ПИНГ-ПОНГ

Из всего, что дали миру викторианцы, самым вездесущим, конечно, является спорт. Помню, весь мир был в шоке, когда президент ФИФА Зепп Блаттер заявил, что футбол изобрели в Китае, — кто-кто, а уж он-то точно знает, что правила этой игры, объединившей человечество, написаны в Лондоне в 1863 году. Может, цуцзюй и интересная игра — игра III века до н. э., в которой какую-то кожаную штуковину надо протолкнуть ногами через дырку в шелковом полотне, — но это не футбол.

Корни современных Олимпийских игр уходят в Мач-Венлок в Шропшире, где в 1850 году местный врач по имени Уильям Пенни Брукс учредил Венлокские игры — мероприятие, где проходили всякие силовые состязания, включая гонки на тачках и соревнования по пению. Затея оказалась такой удачной, что он засыпал письмами короля Греции, премьер-министра Греции и греческого посла в Лондоне, и в каждом письме был пылкий призыв возродить Олимпийские игры у себя дома, в Афинах, к немалому изумлению греков. Его идею со временем подхватил англофил и фанат спорта барон де Кубертен.

И пошло — на протяжении всего XIX века один вид спорта за другим получал свой свод правил, и писались они в Британии — обычно в Лондоне. В 1866 году в Вест-Бромптоне был основан Атлетический клуб, позже — Любительская атлетическая ассоциация, которая и разработала правила и стандарты для всех современных видов легкой атлетики. Во все времена мужчины били друг друга по голове, и бокс упоминается даже в «Илиаде». Но именно в Лондоне в 1867 году маркиз Куинсберри дал свое имя современному своду правил с подробным описанием требований к перчаткам, правильного удержания и т. д. В 1871 году компания из тридцати двух крепких викторианцев встретилась в ресторане Pall Mall на Кокспер-стрит и основала союз регбистов. В 1882 году гребцы организовали Ассоциацию любительской гребли, чтобы поставить в рамки правил бешеные гонки, которые устраивались на Темзе. Вы можете наткнуться на древнегреческие барельефы, определенно изображающие игру в хоккей, но правила современной игры были написаны только в 1886 году с основанием хоккейной ассоциации.

Современный большой теннис изобрела эксцентричная личность по имени майор Уолтер Клоптон Уингфилд, и игра изначально называлась sphairistike, или «липкий». В 1888 году изменили форму корта — вместо «песочных часов», т. е. двух треугольников, которые предпочитал Уингфилд, корту придали форму прямоугольника, и так появилась Ассоциация большого тенниса. Ракеткой первыми стали играть узники долговых тюремЛондона. Первый в мире корт для сквоша появился в Хэрроу. Международный дом крикета находится в Мэрилебоне. Первые в мире организованные соревнования по плаванию состоялись, кажется, на озере Серпентайн в 1837 году.

И во всех случаях видим одно и то же: викторианцы берут какую-нибудь древнюю забаву, забавляются до одурения, а потом формулируют ее правила — частично потому, что без правил невозможно воспитать у школьников понятие о «честной игре», а частично потому, что без правил непонятно, кто в конечном итоге выиграл пари.

Но есть одна игра, которая, похоже, всегда была чисто британской, целиком и полностью — не только правила, но и сама идея. Викторианцы были людьми настолько энергичными, что в 1880 году придумали себе новое послеобеденное развлечение. Они освободили стол и установили посередине книги в ряд торцом кверху, и получился барьер. Потом сделали мячик-снаряд из обрезанной пробки от шампанского, или шнура, или еще чего-нибудь, что было под рукой, и книжкой или крышкой от сигарной коробки стали бить по этому мячику, посылая его туда-сюда через стол.

В 1890 году появилась первая запатентованная версия игры, в которой использовался 30-миллиметровый резиновый шарик, покрытый тканью, ракетки со струнами и низенький деревянный бортик по периметру стола. Через год лондонская компания по созданию игр John Jaques представила публике игру под названием «госсима», где был 50-миллиметровый мячик из пробки, сетка высотой 30,5 см, ракетки из пергамента — отсюда название «пинг-понг» (такой звук издавала ракетка при ударе по мячу).

Вскоре на рынке появились и другие варианты, под названиями типа «виф-ваф», «пом-пом», «пим-пам», «нетто», «салонный теннис» и «настольный теннис». Прошло немного времени, и все они исчезли, кроме двух, — выжили пинг-понг и настольный теннис, но, поскольку у них были разные правила, в 1903 году их создатели решили покончить с путаницей и создали Ассоциацию настольного тенниса.

Интересно, почему это чудо родилось именно на английских обеденных столах. Может, это как-то связано с паникой, которую испытывает англичанин перед необходимостью поддерживать послеобеденную беседу. Может, это объясняется безразличием к еде, а может, дождем, который всегда мешал играть на улице. А может быть, причина в том, что викторианцы были богаче всех на свете и у них была куча свободного времени, чтобы лупить друг в друга пробкой от шампанского.

Флоренс Найтингейл и Мэри Сикоул

Пионеры медсестринского дела

В общем-то это наверняка был утомительный вечер для Флоренс Найтингейл. Она не ходила по банкетам. Она не пила спиртного. Да и вообще не одобряла алкоголь.

Но вот 25 августа 1856 года она попала на банкет в Кеннингтоне, в Королевских Суррейских садах. Шум стоял оглушительный, она сидела посередке, а вокруг была огромная толпа — две тысячи краснощеких солдат в мундирах с фалдами. Они орали, без конца пили за ее здоровье, их песни сотрясали железные кованые колонны и балконы новенького концертного зала.

Они радовались, что выжили в безумной бойне Крымской войны. Гордились маленьким ангелом в кружевном чепце, который сидел на почетном месте, и поднимали тосты в ее честь и все быстрее опрокидывали одну рюмочку за другой, пока не стали совсем хорошие.

Вдруг шум усилился. В компании появилась еще одна женщина — столь же известная, столь же обожаемая. Под оглушительные приветствия четверо здоровенных солдат подняли ее в воздух на стуле, на котором она сидела, и понесли на плечах, а Флоренс Найтингейл, глядя на происходящее, внутренне содрогнулась, заметив, как мелькнули нижние юбки этой леди.

И вот героиню-соперницу несли сквозь толпу, а два дородных сержанта расталкивали наглецов, которые пытались ухватиться за подол ее платья. Лицо Мэри Сикоул сияло в свете газовых ламп, она вертела головой во все стороны, и отовсюду неслись аплодисменты и приветствия.

Она излучала радость — радость простой медсестры, которая любит своих «парней» с их пьяными вечеринками, она сияла от счастья, что впервые в Англии да и вообще в западном мире публично поклонялись черной женщине — да еще ТАКОЙ черной.

Сидя на почетном месте на высоком подиуме, горбоносая Флоренс Найтингейл смотрела сверху вниз. Она смотрела на чествование Мэри, ее крымской коллеги-медсестры. Она смотрела — и ей не нравилось то, что она видела.

Лет, наверное, восемь назад пошел я на школьный утренник в Айлингтоне, где моя дочка участвовала в постановке про Крымскую войну. Она играла королеву Викторию и по роли прикалывала медали на грудь двум другим детям, игравшим Флоренс Найтингейл и Мэри Сикоул. Слова королевы Виктории я слышал тысячу раз во время репетиций: «Браво, Флоренс и Мэри! Без вас мы бы не выиграли войну».

Боюсь, я хмыкнул над этой фразой. Чушь, сказал я айлингтонским мамашам после праздника. Кто вообще слыхал про эту Мэри Сикоул? Когда я был маленький, мы про нее вообще не проходили, сказал я с мерзкой категоричностью.

Ее просто добавили в эту сцену ради политкорректности, сказал я, рассчитывая убить их словом «политкорректность».

Наверное, кто-то из родителей возмутился, потому что дома я стал искать информацию о Мэри Сикоул и вскоре понял, что был неправ. Я не только нашел описание банкета в Королевских Суррейских садах, но и обнаружил, что она была невероятно популярна, и в следующем году в том же заведении провели большой военный праздник и сбор средств в фонд Сикоул. Было больше тысячи выступавших, включая одиннадцать военных оркестров, и еще оркестр под управлением какого-то французского маэстро. За вход на премьеру брали немалые деньги — восемь шиллингов, и все равно пришли сорок тысяч зрителей.

Граф Глейхен, который делал скульптуру короля Альфреда, изваял бюст Мэри Сикоул. Она опубликовала живую и занимательную «автобиографию» на двести страниц — первое произведение этого жанра за всю историю страны, опубликованное женщиной-негритянкой. Если вы его читали — а я очень рекомендую прочитать, — то, конечно, поняли, что это действительно была замечательная женщина.

«Вот Мэри Сикоул, — пишет Салман Рушди в “Сатанинских стихах”, — которая в Крыму сделала столько же, как и другая леди, с волшебной лампой, но из-за темной кожи ее не заметили в свете свечи Флоренс».

Это было более двадцати лет назад. Сегодня никто не может сказать, что Мэри «полузабыта» или ею «несправедливо пренебрегают». Индустрия Сикоул раскочегарена на всю катушку. Она занимает неколебимую позицию в школьных программах. Но интересно то, что она действительно однажды исчезла из истории, и почти на сотню лет. Я был неправ, когда говорил, что она ничего собой не представляет. И я был прав, когда говорил, что мы о ней почти не слышали сорок лет назад.

К 1877 году Королевские Суррейские сады сгорели, территорию продали под застройку. Вместе с концертным залом забыли и тех, кто собирал средства в фонд Мэри Сикоул. Ну, это, наверное, неудивительно — расизм, сексизм и все такое. А к этому надобно добавить подозрения некоторых современных ученых, что бедная Мэри пала жертвой предрассудков… самого «ангела из Скутари».

Чтобы понять радость солдат и их искреннее обожание Сикоул и Найтингейл, надо вспомнить, через что они прошли. Они видели, как их товарищи массово умирают от рук врага, который страшнее, чем пушки Севастополя и сабли казаков.

Как все лондонцы середины XIX века, они испытывали ужас перед болезнями. Никто не имел ни малейшего представления, чем вызваны вспышки холеры, которые опустошают город, но все видели, как она косит людей. Все видели, как за один день пышущий здоровьем крепыш превращается в доходягу с синими, как стилтонский сыр, щеками, запавшими глазами, сморщенной кожей и с унизительным смертельным поносом. В трущобах, в крысиных рассадниках геморрагической лихорадки районов Клеркенвелл, Холборн и Сент-Джайлс свирепствовала тифозная вошь.

У миллионов трудящихся бедняков не было ни малейшей надежды на медицинское обслуживание и уход, ни представления о них. Они вымирали в таких количествах, что кладбища были переполнены, и сами места погребения стали источником заразы. В богатейшем городе мира, сердце величайшей из всех империй, продолжительность жизни упала до тридцати пяти лет — ниже, чем во времена Адриана.

Лондон середины XIX века пал жертвой своего собственного успеха. При жизни Флоренс Найтингейл население росло почти на 20 % каждые десять лет. На вершине пирамиды были, разумеется, невероятно богатые люди. Среди них, как всегда, имелись банкиры, которые богатели так стремительно, что очень скоро догнали земельную аристократию. Были Баринги и Ротшильды, а были и другие — безжалостные и циничные типы, которых Троллоп высмеял в лице Огастеса Мелмотта, человека, которого почитали как великого финансиста, раздувшего ажиотаж вокруг Латиноамериканской железной дороги, а потом разоблаченного как грязного, жестокого, невежественного шарлатана. Из сорока богатейших людей, умерших с 1809 по 1914 год, четырнадцать были банкирами.

На каждого такого магната приходилась тысяча таких, как Путер — клерк из книги «Дневник ничего не значащего человека» (Diary of a Nobody), относившихся к нижнему слою среднего класса. А еще ниже, под каждым таким путером, стояли легионы бедных, число которых росло с каждым месяцем за счет пополнений из сельской местности, а обнищание усиливалось.

В своей книге «Лондон в лохмотьях» (Ragged London) Джон Холлингсхед подсчитал, что треть населения города жила в утлых лачугах на грязных улочках и в переулках. Французский писатель Ипполит Тэн описывал, как его поразила жизнь людей в переулках за Оксфорд-стрит, в зловонных улочках, покрытых коростой человеческих выделений, с массой детей, ютящихся на земляных ступенях. Генри Мэйхью видел пожилых людей, которые питались грязными сухими хлебными корками, которые они подбирали на дороге, мыли и размачивали в воде, чтобы съесть. Самым большим знатоком городской нищеты был сам Чарльз Диккенс, а его книги «Холодный дом» и «Оливер Твист» — ярчайший образец социальной критики в истории литературы. Диккенс создал картинки городской жизни, которые олицетворяют для нас все самое ужасное в Лондоне викторианского периода, но даже ему не всегда удавалось передать всю жестокость капитализма XIX века.

Генри Мэйхью записал разговор с шестидесятилетней женщиной, которая когда-то получила хорошее образование, а теперь овдовела и обнищала. Окончив свои дневные труды, она в изнеможении лежала в горячке на полу подвала, пытаясь собраться с силами. Она стала собирателем дерьма. Их было 250, и они просто прочесывали улицы в поисках отходов собачьей жизнедеятельности, а потом тащили их в Бермондси, чтобы продать кожевенникам. Она не понимала, какой опасности подвергает свое здоровье, да и Мэйхью, честно говоря, тоже не понимал.

Лондон, как живой организм, был болен, и положение только ухудшалось.

В 1815 году домовладельцам разрешили устанавливать в домах все более популярный ватерклозет Джозефа Брамалла и сливать нечистоты прямо в сточные канавы. К 1828 году уже 140 сточных канав сбрасывали стоки прямо в Темзу. К 1834 году люди начали осознавать весь ужас загрязнения воды. Как сказал Сидни Смит, каноник собора Св. Павла: «Кто выпьет стакан лондонской воды, тот, в прямом смысле слова, отправит себе в желудок больше живых организмов, чем на всем земном шаре имеется людей — мужчин, женщин и детей».

Но связи между канализационными стоками и болезнями все равно пока не видели. Всем казалось, что болезни вызывает сам запах — миазмы. Его называли «дьявольским духом». Эдвин Чедвик решил бороться с вонью и распорядился откачивать еще больше лондонских нечистот в Темзу — и последствия были катастрофические.

В 1849 году случилась очередная вспышка холеры, от которой умерло 14000 людей. К 1854 году, когда Найтингейл и Сикоул готовились к отправке в Крым, тайну этой болезни еще не раскрыли. Обе женщины были глубоко невежественны в том, что сегодня называется «основами гигиены», но это было бы полбеды.

Разными путями, но обе они обрели жгучее желание посвятить жизнь делу помощи больным. Обе приложили руку к созданию самого понятия о профессиональной медпомощи и уходе за больными.

На пути к своей цели обе столкнулась с предрассудками и дискриминацией — просто чудовищными по нынешним меркам. Давайте проследим, какой путь прошла каждая из них к той памятной встрече в одном из госпиталей в Турции. Надеюсь, меня не обвинят в желании прослыть политкорректным, если я скажу, что карьера Найтингейл была, конечно, ярким образцом торжества силы воли, но путь Сикоул в каком-то смысле был даже более поразительным.

Дед Флоренс Найтингейл по матери сделал состояние на добыче свинца. Семья владела поместьем в Дербишире и замком Эмбли-Парк в Гемпшире в псевдотюдоровском стиле. Родители Флоренс ездили отдыхать за границу: во Флоренцию (где она и родилась в 1820-м) и в Париж, где она видела знаменитостей. Как только она достигла возраста, когда уже могла задумываться о будущем, Флоренс решила, что разочарует своих родителей.

Ей прочили нормальное будущее — выйти замуж за достойного молодого человека. А она об этом не помышляла. Она хотела стать медсестрой. Она тренировалась в этой профессии на сестре, на своих куклах, даже наложила шину на ручку одной из них.

Она взрослела, и это желание становилось сильнее. Она хотела, чтобы ее уважали за что-то полезное, за то, что она сделала. Она попыталась сбежать и стать медицинской сестрой в больнице Солсбери, но родители ей помешали. Она придумывала планы по созданию чего-то вроде протестантской сестринской общины — без обетов, для женщин, способных на сострадание. «Даже не думай», — сказала ее мать.

Сестрой в викторианском лексиконе была или няня Джульетты, сентиментальная, старая корова-кормилица, или диккенсовская миссис Гэмп, которая все время потягивает ликер и икает. Или это была девица, слишком добрая к пациентам-мужчинам. «Нет, — сказали мистер и миссис Найтингейл своей дочери, — сестринство — неподходящая деятельность для воспитанной молодой леди». «Как будто я хотела стать кухаркой», — жаловалась она.

Восемь лет она боролась с непониманием. Она просиживала над объемными отчетами медицинских комиссий, проглатывала статьи о санитарии. Будучи в Лондоне, она первым делом сбегала в школы для бедных и работные дома, впитывая атмосферу нужды и нищеты. Порой она с мамой и сестрой прогуливалась по какой-нибудь заграничной столице, а спустя минуту вдруг исчезала и выныривала в трущобах.

За ней волочился поэт и политик, щеголь в шейном платке — Ричард Монктон Милне, восхитительная партия. Она его отвергла, чем несказанно удручила мать. Не то чтобы Флоренс была неспособна к чувственным мечтаниям. «Во мне есть чувственное начало, требующее удовлетворения, и в жизни с этим человеком я могу найти это», — размышляла она. Но тут же приходила к выводу: «Во мне есть моральное, деятельное начало, требующее удовлетворения, и этого-то я в жизни с ним не найду».

В этом-то и трагедия жизни в Викторианскую эпоху — хотя, конечно, не слишком страшная трагедия, — что Флоренс Найтингейл, похоже, так и не удовлетворила «чувственное начало» своей натуры. У нее никогда не было сексуальных отношений с мужчиной.

Дело, наверное, не в том, что она была лесбиянкой, и не в том, что была непривлекательной (она внушала романтические чувства мужчинам, были разные привязанности, в том числе преданность великого директора Баллиол-колледжа в Оксфорде, Бенджамина Джоветта). А дело было в том, что любая такая связь в ее глазах вела к капитуляции, к подчинению, к потере той свободы, через которую она стремилась самовыразиться.

«Пригвоздить себя к моей сегодняшней жизни, продолжать и усугублять эту жизнь и добровольно лишить себя шанса прожить другую, полную и богатую, жизнь — это было бы самоубийством. Страшно, — писала она в своих пространных мемуарах, — что талантливая и энергичная девушка должна стоять перед таким выбором: либо исполнить свою мечту о профессии, либо выйти замуж за какого-нибудь болвана в бакенбардах с баранью отбивную».

«Мои теперешние мысли и чувства были со мной с шестилетнего возраста, — говорила она. — Профессия, специальность, полезное занятие, что-то, чтобы реализовать и применить все свои способности, — это всегда было очень важно для меня, я всегда к этому стремилась. Первая мысль, которую я помню, и окончательная — была о работе медсестры… Они испробовали все, чтобы сбить меня, — заграничные поездки, увещевания добрых друзей — все. Боже мой! Что со мной будет?»

Бог не замедлил с ответом. Однажды она путешествовала в Фивах, в Египте, и Всемогущий «позвал» ее. Тот, кому не довелось слышать зов Бога, может только гадать, каково это.

Может, это как обращение к народу какого-нибудь политика, вдруг прерывающее обычную трансляцию, а может быть, это буквально как звоночек в голове. Алло, это коммутатор? У меня Бог на линии. Вы примете вызов?

Как бы там ни было, Флоренс сказала: «Господь позвал меня утром и спросил, согласна ли я свершить благое дело ради него». С чугунной викторианской серьезностью она дала согласие. И уехала работать в больницу в Германию, а в 1853 году ее настойчивость была вознаграждена.

Она стала управляющей — суперинтендантом Института по уходу за больными дамами на Аппер-Харли-стрит. Мама плакала: «Мы утки, которые высидели дикого лебедя!» Мама ошибалась. По выражению Литтона Стрейчи, не лебедя высидела мама, а орла. Через год она расправила крылья и взлетела. Британия, может, и была величайшей империей в мире, но Лондон все равно не расслаблялся. Правительство было хронически озабочено намерениями России по отношению к Индии, и, когда между Россией и Турцией по поводу управления Святыми местами Иерусалима началась какая-то грызня, британский Лев решил, что это хороший повод проучить Медведя.

Но где это сделать? Обратились к картам. Гм… да-а… Велика Россия. В конце концов сражение завязалось в Крыму, большом полуострове в Черном море, и к сентябрю 1854 года британские войска спешили в Турцию.

А вскоре эти войска уже, к чертовой матери, подыхали от болезней, от холеры или малярии страдало 8 000 человек. Газета The Times опубликовала письмо с серьезной критикой организации медицинской помощи. И орлиный глаз засек цель..

Она написала письмо военному министру Сидни Херберту, предлагая свои услуги. Насколько Флоренс Найтингейл уже внедрилась в государственный истеблишмент, наглядно иллюстрирует тот факт, что Херберт и сам уже отправил ей письмо, предлагая «своему другу Флоренс» сделать именно это. Их письма разминулись в пути.

Она взяла с собой отряд из тридцати восьми медсестер, включая свою тетю Мэй, и вскоре они качались на волнах Босфора, глядя на огромные полуразваленные бараки на горе в Ускюдаре (Скутари), и обсуждали, какую из девиц назначить ответственной за помывку солдат.

Каким-то чудом — чудом под названием «газета» — эти события привлекли внимание пятидесятилетней толстушки, сидевшей на веранде своего отеля в Панаме. Несмотря на возраст (она была на пятнадцать лет старше, чем Найтингейл), полноту, цвет кожи, полное отсутствие каких-либо дипломов по специальности и нулевые знания о России, она чувствовала, что должна быть там. Она решила ехать в Англию, записаться добровольцем в медсестры и «пережить пафос, гордость и тяготы славной войны».

Мэри Джейн Сикоул родилась в 1805 году, в год Трафальгарской битвы, в Кингстоне, на Ямайке. Она была дочерью «докторши», то есть знахарки, и армейского офицера, шотландца по имени Грант. Поэтому она не была совсем черной и даже хвасталась, что она «хороших шотландских кровей», но выглядела как мулатка и никогда не отделяла себя от черных и прочих цветных людей и сочувствовала им.

Она говорила, что это именно смесь кровей дает ей природную живость и энергию, которые толкают ее в путь вокруг света в том возрасте, когда приличной женщине не полагается передвигаться без сопровождения. «Кое-кто называет меня настоящим Одиссеем в юбке», — хвасталась она.

В молодости она ездила в Британию, на Багамы, на Кубу и на Гаити. Она выскочила замуж за странного англичанина по имени Эдвин Горацио Гамильтон Нельсон, который якобы был незаконнорожденным отпрыском Горацио Нельсона и Эммы Гамильтон. Кем бы Эдвин ни был, он не мог похвастать таким здоровьем, как его жена, и умер в 1844 году. Девять лет их жизни в браке едва удостоились упоминания в ее автобиографии.

Мэри приходилось выкручиваться. Она была хорошим поваром, готовила карри, собирала гуавы и делала из них желе. Как и ее маму, местные называли Мэри «докторша», и она умела лечить жуткие тропические болезни. Она владела несколькими санаториями, из которых самый первый был в Кингстоне, где она и пережила «одну из страшнейших битв в жизни, когда отбила атаку назойливых претендентов на туфли покойного мистера Сикоула».

Существует акварельный портрет Мэри примерно 1850 года, и, хотя она немного полновата, видно, что она очень мила и у нее приятное и искреннее выражение лица. Когда ее первый отель сгорел, она построила другой, а потом уехала в Панаму, где открыла распутное заведение. Она ездила мыть золото. Она жарила и ела игуан. У нее были (может, и выдуманные) встречи с Лолой Монтес, известной секс-бомбой и авантюристкой.

За время своих похождений она все время выхаживала многочисленных больных, пораженных холерой. «Я использовала горчичные рвотные, теплые компрессы, горчичники на живот и на спину и хлористую ртуть — вначале обильно, а потом постепенно уменьшая дозы», — рассказывала она. Она гордилась явным успехом своих снадобий, но такой уж был у нее ненасытный ум, что она всегда готова была учиться.

В 1849 году в Панаме случилась ужасная эпидемия холеры, и, когда умер годовалый ребенок, которого она лечила, ее одолело любопытство. Она тайком отнесла его на берег реки, взяла скальпель и произвела вскрытие.

«Я не хотела бы подробно это описывать или представлять читателю результаты моей операции. Для меня они были новы и безусловно полезны, но это было то, что знает каждый медик». Она и сама переболела холерой, выжила и в 1852 году решила вернуться на Ямайку. Ее оптимизм и динамизм тем более поражают, что она была не просто женщиной, но черной женщиной и всю жизнь болезненно переживала проявления расизма.

В 1821 году вместе с юной подругой чуть темнее ее она отправилась в Лондон. Она писала, что их стали дразнить уличные сорванцы, а полиции, чтобы приструнить юных бестий, рядом не было — вот и «продвигались мы по улицам Лондона, обходя какие-то места, как по клеткам шахматной доски». Тем не менее через год она опять приехала в Лондон — продать партию солений из Вест-Индии.

Она всегда утверждала, что расовые предрассудки в Британии и в подметки не годятся тому, что творится в Америках. Однажды вечером перед возвращением на Ямайку она посетила благотворительный обед в честь Четвертого июля. Один американец поднялся и произнес речь — образец непробиваемой, непроходимой тупости. «Благослови Бог лучшую из когда-либо рожденных женщину-чернушечку. — Он был уверен, что произносит комплимент. — Я думаю, джентльмены, что вы, так же как я, огорчены, что она не совсем белая, но полагаю, что вы, как и я, рады, что она на много процентов светлее, чем совсем черная. И, пожалуйста, не забывайте, — продолжил этот кретин, думая, что говорит Мэри приятное, — что если бы мы могли хоть как-то отбелить ее, мы бы это сделали, чтобы она была принята в любом обществе, как она того заслуживает».

Может, он был пьян, может, все это происходило в одном из отелей Панамы, но Мэри не собиралась этого терпеть. Она ответила жестко. Она была бы счастлива иметь цвет кожи «такой же, как у любого ниггера», сказала она и призвала «полностью изменить американские нравы».

Эта «автобиография» излагается не слово в слово. Хотя в ней слышен истинный голос и характер Мэри Сикоул, нет сомнений, что ее рассказ очень существенно отредактировал некий «У. Дж. С.», литературный халтурщик, который «причесывал» его перед публикацией. Не забывайте, что цель издания книги, как и обеда для солдат в Королевских Суррейских садах, была финансовой. Она должна была вызвать восхищение и поддержку публики, которая могла уже и подзабыть о ее роли в Крыму. Поэтому невредно было напомнить ее британским читателям, какие они славные парни, лишенные всяких предрассудков, — в отличие от этих расистов рабовладельцев-янки.

Мэри льстила своей британской аудитории, но и искренне гордилась, что она британка. Она была верной дочерью империи и — как в Панаме, так и в Крыму — называла свое заведение «Британский отель».

Она говорила о своем врожденном стремлении лечить английских солдат и ухаживать за ними, но ее решение отдать свои силы на службу британской армии в Крыму основано на здоровой смеси патриотизма и деловой целесообразности.

Ответ ее горько разочаровал. Осенью 1854 года и Найтингейл, и Сикоул были в Лондоне. Найтингейл готовилась к отправке, ей было всего тридцать четыре, и она была суперинтендантом женского заведения по медпомощи и уходу английского главного госпиталя в Турции. Несмотря на решительные требования увеличить количество медсестер и на золотой дождь пожертвований публики на медицинский уход в Крыму, Мэри Сикоул получала отказ за отказом.

Она пошла в Военное министерство и тщетно пыталась попасть к Сидни Херберту — тому самому, который отправил в Крым Найтингейл. Несколько раз от нее отделывались молодые чиновники, которых явно забавляла ситуация, поэтому она обратилась в департамент главного квартирмейстера, где ее с вежливой улыбкой выслушал еще один человек, потом она направилась в медицинский департамент, а когда и там ничего не вышло, решила проситься непосредственно под начало Найтингейл.

Она стала осаждать Сидни Херберта, сидя в его приемной, куда входило и выходило бесчисленное количество людей, а адъютанты криво ухмылялись, глядя на эту «желтую женщину, которую ни под каким предлогом не отвадишь и грубостью не проймешь». После долгих попыток она оставила этот путь и отправилась с визитом к одной из спутниц Флоренс Найтингейл. «Она дала мне такой же ответ, а в глазах ее я прочитала, что, если бы вакансия и была, меня все равно не выбрали бы на это место».

Ни на что больше не рассчитывая, она пошла к управляющему Крымским фондом и просила просто отправить ее в один из военных лагерей. Она была уверена: окажись она там, на месте, что-нибудь обязательно подвернется. В Крымском фонде сказали «нет».

Никого не интересовали ни ее профессиональная квалификация, ни серьезный опыт лечения холеры. Она стояла в зимних сумерках, не в силах более бороться с отчаянием. «В душе поселились сомнения — в первый и, слава богу, последний раз. Может ли быть, что американские предрассудки относительно цвета моей кожи пустили корни и здесь? Эти леди шарахаются от моей помощи, потому что кровь у меня течет под кожей, которая чуть темнее, чем у них?»

«Я стояла на обезлюдевшей улице, по моим глупым щекам текли слезы — от обиды, что кто-то мог усомниться в моих мотивах, что судьба не дает мне шанса, о котором я мечтаю». Делать было нечего. Мэри Сикоул собрала в кулак все свое мужество — решила ехать самостоятельно.

Раз не получилось стать медсестрой у Найтингейл, она поедет маркитанткой — торговкой, продающей солдатам провизию. Она отправилась на корабле через Мальту в Константинополь, а по пути встретила какого-то доктора, который дал ей рекомендательное письмо для Найтингейл.

Сжимая в руке этот документ, она наняла шлюпку, чтобы добраться до казарм Селимийе, где располагался госпиталь. Море волновалось — было непросто садиться в лодку и выходить из нее. «Время и переживания придали мне дородные, округлые формы — на зависть многим угловатым женщинам-янки, — и мне не раз грозила перспектива проверить температуру воды в Босфоре».

Вскоре лодка подошла к берегу, где стояли мрачные казармы — здесь уже много месяцев работала Найтингейл, — и дородная карибская леди начала крутой подъем к воротам.

Когда Флоренс Найтингейл приехала в Скутари, она увидела ад на земле. Больше чем на шесть километров растянулись ряды коек, где лежали солдаты, изуродованные русскими ядрами, — лежали так тесно, что медсестры не могли пройти между ними. Место кишело крысами и прочими паразитами. Дощатый пол прогнил. У солдат не было элементарного — тазов, полотенец и мыла. А хуже всего было то, что в подвале госпиталя находились чаны с нечистотами и все это место так называемого лечения просто пропиталось жутким смрадом.

Призвав на помощь свои знания статистики и математики (которым отец обучил ее — назло матери), Найтингейл подсчитала, что если солдаты будут умирать в таком темпе, то скоро от армии ничего не останется. Не обращая внимания на протесты военврачей-сексистов, которые презрительно звали ее «эта птица», а ее назначение называли «шутовством», она добилась, чтобы солдатам выдавали газеты, хорошо проваренную пищу и зубные щетки.

«На кой солдату зубная щетка?» — говорил один из ее оппонентов. Найтингейл осадила его. Когда кто-то говорил, что чего-то сделать невозможно, она отвечала: «Это должно быть сделано». И, хотя она никогда не повышала голос, все, что она говорила, исполнялось.

Она заставила распахивать окна настежь и проветривать палаты, чтобы избавиться от смрада. Заставила починить канализацию. Она справилась с волокитой, из-за которой не поступали припасы. За все время существования госпиталя до ее приезда здесь постирали в общей сложности 7 (семь!) рубашек. Найтингейл устроила прачечную.

Было бы здорово взять и заявить, как Литтон Стрейчи, что смертность сразу резко упала — с 42 % до 2 %. Флоренс действительно до неузнаваемости изменила — к лучшему — условия в этом госпитале и, без сомнения, спасла много жизней, но она все еще не понимала, как не понимал и Эдвин Чедвик, прямой связи между гигиеной и здоровьем.

Эту связь вскрыл Джон Сноу в 1854 году, когда Флоренс как раз готовилась отправиться в войска. Он пришел к заключению, что возбудитель холеры находится в воде, но это открытие оценили не все и не сразу. Ужасно, но факт: за полгода после приезда Флоренс смертность даже выросла и госпиталь в Скутари стал самой производительной бойней в тамошних местах — в ее первую зиму здесь умерло 4077 человек.

Это был дом смерти. И вот сюда добралась темнокожая странница, твердо решившая попасть под крыло «ангела из Скутари».

Дверь со скрипом открылась, медсестра шепотом позволила ей войти. Да, у раненых солдат теперь были газеты и зубные щетки, может быть, они даже перестали ругаться в присутствии Найтингейл, но они все еще были в очень плохом состоянии. Настолько плохом, что Мэри Сикоул, по ее собственным словам, не смогла сдержать слез, когда стала обходить раненых.

Среди них были ветераны войн в Вест-Индии, они помнили ее и ее санаторий в Кингстоне. Один сержант-ирландец закричал: «Матушка Сикоул, Матушка Сикоул!», потянулся к ней дрожащими руками и тут же бессильно откинулся на подушку На его бритой голове зияла страшная рана. Мэри не хотела показаться навязчивой, но на нее никто не обращал внимания, и она начала понемногу ухаживать за ранеными: кому-то поправит сбившуюся повязку, другому ослабит тугой бинт.

А где найти Найтингейл? Она нашла наконец медсестру, которая согласилась прочесть письмо. «Миссис Сикоул, — сказала она, складывая документ, — какова цель вашего приезда сюда?» — «Понимаете, — сказала Мэри, — я хотела бы помочь». Произнося эти слова, она подразумевала, что согласна работать за хлеб и воду.

Но ее ждала очередная пощечина: «Персоналом госпиталя заведует лично мисс Найтингейл, но я не думаю, что какая-либо вакансия…»

Мэри перебила ее, чтобы не выслушивать отказ, и заявила, что через пару дней уезжает на фронт. Тогда медсестра, совсем озадаченная, оставила Мэри на госпитальной кухне и вышла. Через полчаса ее провели к самой Флоренс Найтингейл, «той англичанке, чье имя никогда не умрет, но будет музыкой звучать на устах британских солдат до самого смертного часа».

Мэри описывала худощавую женщину с бледным лицом, которая сидела, подперев щеку ладонью. Она смотрела внимательно, с интересом, чуть притопывая правой ногой — единственное, что выдавало ее нетерпение. «Что вы хотите, миссис Сикоул? Чем мы можем вам помочь? Если это в моей власти, я буду счастлива».

Что могла сказать Мэри? Ее просто не хотели видеть в госпитале. Она пробормотала что-то — что не хочет возвращаться в Константинополь ночью, про жуткие лодки.

Нельзя ли ей переночевать в госпитале? В итоге ей нашлось место в помещении, где жили прачки, а там за ее полное тело взялись вши. «Верьте моему слову, — шутила она в мемуарах. — Я просто уверена: вши — единственные трудолюбивые создания во всей Турции».

Она покинула империю Найтингейл, унося вошь в ухе да и почти во всех других местах. Вскоре она была уже за сотни километров от этого места, на причале знаменитой Балаклавы, как трудолюбивый шмель в своем ярко-желтом платье, ухаживая за изувеченными солдатами, которых грузили на корабли.

Инвалиды с обрубками конечностей радостно кричали (так она хвасталась) при одном только виде Старушки-Матушки Сикоул и с жаром клялись снова вернуться в строй. «За меня не бойсь, тетушка Сикоул, — говорил один из солдат с энтузиазмом клоуна из “Монти Пайтон”, — мне хватит и той ноги, что русские мне оставили. Вот скоро вернусь и снова им задам, не бойсь».

Через несколько недель она нашла площадку у холма возле Кадыкоя, примерно в трех километрах от Балаклавы, назвала это место Спринг-Хилл и, несмотря на наводнения, воровство и головотяпство турецких плотников, возвела очередной «Британский отель» — хибару в стиле Хита Робинсона — из кусков жести, старых ящиков и обломков корабельной обшивки, с большим британским флагом «Юнион Джек», реющим на крыше.

Внутри было уютно и тепло, и к Рождеству 1855 года про заведение Старушки Сикоул знал весь Крым. Там случались шумные вечеринки с поеданием сливового пудинга — под кларет и сидр с сахаром и специями. Ее рисовый пудинг так всем полюбился, что искалеченные солдаты ковыляли к ней за три версты со своих бивуаков, офицеры исхитрялись, чтобы заполучить горяченькие, только из печки, пироги. В свободное время — свободное от завоевывания неувядающей любви солдат своими блюдами и настойками — Мэри Сикоул проявляла мужество, какого от женщины никто не мог и ожидать.

Конечно же Флоренс Найтингейл — тоже женщина храбрая. Она все-таки приехала на фронт инспектировать госпиталя и целые дни проводила в седле. Часы напролет оставалась под сильным снегопадом, карабкалась по оврагам, добиралась до своего домика глубокой ночью и падала без чувств от усталости. Но по отчаянной бесшабашности Мэри Сикоул была вне конкуренции.

Мэри так жаждала острых ощущений и так презирала опасность, что то и дело оказывалась в зоне обстрела русских пушек — огромных корабельных орудий, вкопанных в землю и нацеленных на британские позиции. Ядра взрывали землю перед носом ее лошадки, и солдаты кричали: «Ложись, мамаша, ложись!»

Однажды снаряд просвистел совсем близко. Мэри бросилась на землю, да так неудачно, что вывихнула большой палец и навсегда осталась с этим уродством. Битва на Черной проходила у нее на глазах, и она прямо там, на месте обрабатывала раны французам, сардинцам и даже русским. Одного русского ранило в челюсть, и Сикоул инстинктивно засунула ему в рот палец, чтобы извлечь пулю, — и тут он сжал челюсти в смертельной агонии…

Лицо его медленно растянулось в улыбке, и, крепко сжимая перст Сикоул во рту, русский умер. А у нее до конца дней оставался шрам. Она первой из невоенных вошла в Севастополь после осады. Она была из тех, кто ищет в жизни адреналин, отличалась хитростью (однажды попыталась продать французам шелудивую лошадь, для чего замаскировала лишайные пятна мукой) и, похоже, очень успешно лечила людей.

Уж не знаю, какие секреты передала ей мама-«докторша» касательно горчичного рвотного зелья, но оно работало. Имеется куча свидетельств офицеров и солдат, которые в один голос утверждают, что она спасла их от брюшного тифа. «Она невероятно успешно лечит и выхаживает самых разнообразных больных», — говорил Уильям Г. Расселл, корреспондент газеты The Times, который так много сделал, чтобы открыть Мэри Сикоул широкой публике.

Ясное дело, к концу войны имя ее гремело — гремело почти так же, как имя Найтингейл. Незадолго до большого приема в Королевских Суррейских садах The Times сообщала, что в Королевском политехническом институте на Риджент-стрит продаются «замечательно правдоподобные портреты матери британской армии» по пять, по десять шиллингов и по два фунта. Мэри Сикоул прославилась не потому, что была милой эксцентричной особой, а благодаря ее вкладу в войну.

Британская служба медицинских сестер родилась среди ужасов Крымской войны, и, похоже, Сикоул и Найтингейл — хотя бы поначалу — обе ассоциировались с ее зарождением. Понятие сестринского ухода подразумевает систематическое внимание к симптомам эпидемических заболеваний, и сейчас это считается важнейшим элементом жизни города.

Триумф викторианского капитализма вызвал бешеный рост населения и, как следствие, — взрыв заболеваемости. Качественное мед обслуживание — вот оружие в борьбе с этим злом. В 1855 году Флоренс и Мэри сражались с инфекциями в армии, и в том же году лондонцы начинали борьбу с одним из самых ужасных источников заразы в городе.

Мясной рынок Смитфилд долго был бойней, где мешались навоз, запекшаяся кровь и рев забиваемых животных. По санитарно-гигиеническим соображениям его перенесли в Излингтон. В том же году парламент попытался прекратить эгоистические склоки между разными канализационными службами и учредил Лондонскую Комиссию Работ, что стало первой в новой истории попыткой создать в Лондоне центральную городскую службу — предтечу сегодняшнего Совета Большого Лондона.

К 1858 году река уже так смердела, что можно было сойти с ума. Парламентарии не могли больше этого выносить — вот они и поручили Джозефу Базалджетту создать огромную систему канализационных тоннелей, от которых город зависит и по сей день.

До лондонской власти наконец-то дошло. Если махнуть рукой на грязь и нужду, в которой живут бедняки, их болезни перекинутся на богатеньких. Начали избавляться от трущоб. В 1867 году доктор Барнардо создал прекрасное общественное движение за помощь детям Ист-Энда. В 1870-м Королевские фарфоровые мастерские Долтона выпустили фаянсовый унитаз, на котором были хорошо заметны загрязнения.

В разраставшихся таунхаусах, которые до сих пор любит и ценит средний класс Лондона, соотношение площади стен и остекления закрепили в законодательстве, основанном на понятиях о гигиене и вентиляции. В 1875 году был принят Акт о здоровье общества, который предписывал закладывать парки, чтобы кардинально улучшить заботу о здоровье населения.

Во имя здоровья человека внедрялись тысячи нововведений, но ни одно из них в подметки не годилось той простой мысли, которую продвигали Найтингейл и Сикоул: шансы выжить у заболевшего в сто раз выше, если ему доступен уход профессиональной медсестры. Прошло всего лет сорок после смерти Флоренс Найтингейл, и в Британии появилась Национальная служба здравоохранения, NHS, а ее главный принцип таков: каждый больной, как солдат Крымской войны, должен получить то медицинское обслуживание, в котором нуждается, а не только то, которое может оплатить.

Пожалуй, нет ничего удивительного, что к тому времени — середине XX века — Мэри Сикоул уже подзабыли. Сразу по окончании Крымской войны ее превозносили как прекрасную отважную старушенцию. Она ездила по воинским частям и наслаждалась овациями солдат, которые помнили ее. Она была принята в домах некоторых младших членов королевской семьи, а в одном из них служила личной массажисткой.

Однако со временем легенда о ней потускнела — все новости устаревают. Умерла она от «апоплексического удара» в возрасте как минимум семидесяти шести лет в Паддингтоне.

А вот лампа Флоренс Найтингейл горела все ярче и ярче, в глазах общества она продолжала неуклонно приближаться к статусу святой. Она удалилась на покой к себе в Мейфэр, где дожила до очень преклонных лет, терроризируя своих обожателей (особенно Сидни Герберта и поэта Артура Хью Клафа). Она издала энциклопедические тома о медобслуживании и уходе, добилась введения должности медсестры при работных домах — почему и считается прародительницей Национальной службы здравоохранения — и разработала санитарные нормы для больниц.

Мэри Сикоул не может похвастать таким теоретическим подходом и амбициями. Она была небогата, не имела связей в высшем обществе. Она не изучала статистику. Все это как-то объясняет ее относительное забвение, но не может оправдать один поразительный факт — один пробел в послевоенных чествованиях Мэри Сикоул.

Взносы в фонд Сикоул делал принц Уэльский (25 фунтов) и его брат, герцог Эдинбургский (15 фунтов). Но она так и не была удостоена высочайшего признания, которого удостоились многие другие. Она так и не была приглашена на прием к королеве.

Трогательная церемония вручения медали для Мэри Сикоул так и не состоялась. Не может быть и речи о том, что помешали расовые предрассудки, — нет, кому угодно, но не королеве Виктории. В своей книге Хелен Раппапорт убедительно показывает, что королева совершенно не различала цвета кожи. Она принимала и награждала людей всех рас со всей империи. В ее письмах и дневниках, которых не сосчитать, упоминаются Джошиа Хенсон, миссис Рикс, Сара Форбс Бонетта, Дулип Сингх и принц Алемайеху — всех их королева приняла.

При той славе и любви публики, которой пользовалась Мэри Сикоул, при поддержке некоторых членов королевской семьи — ее не удостоили аудиенции, и это очень странно. Кто-то, должно быть, отравил отношение к ней королевы, и этим кем-то (так говорит Раппапорт) была конечно же Флоренс Найтингейл.

По возвращении из Крыма «леди с лампой», как называли Найтингейл, сразу же вызвали в замок Балморал, летнюю резиденцию королевы. Последовал ряд обедов, на которых ее величество расспрашивала про войну и тяготы медсестринского труда. В какой-то момент этих бесед королева, должно быть, спросила о Мэри Сикоул, и, похоже, Флоренс отозвалась о ней плохо.

Существует письмо Найтингейл шурину, члену парламента от либеральной партии сэру Гарри Верни. Вверху его стоит пометка «по прочтении сжечь», которая позволяет предположить, что прочие подобные комментарии были уничтожены. Сикоул была «очень добра к солдатам, — писала Флоренс, — и делала доброе дело». Но была одна проблема — алкоголь. Мэри «поила многих», и хотя Флоренс не отважилась утверждать, что «Британский отель» Сикоул был «нехорошим заведением», он, по ее словам, «недалеко от этого ушел». И затем она вколотила последний гвоздь: «Любой, кто возьмет на работу миссис Сикоул, найдет с ней много доброты — но и много пьянства и неподобающего поведения».

Мы уже никогда не сможем этого доказать, но такое подозрение существует: беднягу Мэри Сикоул лишили этой высшей почести — аудиенции ее величества, каких-то теплых слов, эмалированной железной безделушки, приколотой на ее пышную грудь, — потому что ее исподтишка оговорила Флоренс Найтингейл.

Что с того, что у нее солдаты напивались ее «фирменным» кларетом с пряностями? Что с того, что в «Британском отеле» ей помогала ее миловидная незаконная дочь? Что с того, что некоторые французские офицеры, напиваясь до чертиков, приставали и пытались ущипнуть за задницу?

Мэри была энергичной, предприимчивой женщиной и принесла столько добра сотням раненых солдат. И все-таки я думаю, что можно простить Флоренс Найтингейл, если, конечно, она действительно виновата в том, в чем ее обвиняют. С невероятной верой в себя, свойственной величайшим представителям Викторианской эпохи, она стремилась изменить мир. Она хотела радикально изменить взгляд людей на мед обслуживание и на женщин, и прежде всего добиться серьезного отношения и к женщинам, и к профессии медсестры.

Дело не в том, что она так уж хотела быть самой-самой или единственной «матерью британской армии» (хотя, наверное, не без этого). И дело не в том, что сама она терпеть не могла алкоголя и секса (хотя это могло повлиять на ее отношение к Мэри).

Алкогольные и прочие шалости Мэри Сикоул бесили Флоренс потому, что принижали высокую цель, к которой она стремилась. Кто хочет, может убедиться, что на самом-то деле она восхищалась своей бойкой черной коллегой: есть данные, что Найтингейл довольно щедро жертвовала в фонд Сикоул, но… анонимно. Внешние приличия в те времена много значили.

А сегодня почитатели Мэри Сикоул предлагают воздвигнуть в ее честь памятник на территории больницы Св. Фомы — той самой, где Найтингейл организовала свою первую школу медсестер.

Большинство же лондонцев относились к алкоголю в духе Сикоул. Конечно, по количеству пабов на душу населения столица не могла тягаться с Бирмингемом или Манчестером, пьяными вдрызг, но все равно, стоило пройтись по Уайтчепел-роуд — и сразу встретишь штук сорок пять пивных, по одной на каждом углу Хотя в паб ходили не только затем, чтобы пропустить рюмашку (или кружку).

Туда шли за медицинским советом, за кредитом, в поисках работы, удачных сделок, заниматься профсоюзной агитацией, устраивать политические дебаты, а также за проститутками, за сплетнями, за теплом, едой и выпивкой. Туда же отправлялись за газетами, которые тогда читали везде и в огромных количествах. Их читали в автобусах и в необычном новом метрополитене, во время дешевого завтрака за два пенни в кофейнях и столовых, которые росли как грибы по всему городу. Лондонская пресса сыграла славную роль в волнениях XVIII века, публикуя такие грубые и грязные порнокарикатуры, какие сегодня никто ни за что не напечатает.

Но во второй половине XIX века большинство лондонских газет, честно говоря, стали посерьезнее. У. Г. Расселл и газета The Times немало сделали, чтобы раскрутить скандал из-за жутких условий в госпитале Скутари — что и принесло Флоренс Найтингейл общенациональную славу. Но в целом пресса преисполнилась викторианского достоинства и деловитости.

Чтобы снова оживить лондонскую журналистику, пришлось немало попотеть, и был один человек, который потрудился как никто другой. Это был пионер разоблачительной журналистики — беспринципной и циничной, — которая и сегодня, несмотря на угрозы политиков, жива в Лондоне. Это он первым в мире придумал такую форму: большое скандальное расследование на страницах таблоида, то есть желтой газетенки — броские заголовки, сомнительные цитаты, репортеры, выдающие себя за другого, и все такое. А по завершении — дружные всенародные охи-ахи по поводу журналистской «этики».

  • Чу! Я в болезни бреде
  • Вдруг вижу с лампой леди.
  • Она сквозь мрак проходит,
  • Своих больных обходит.
Генри У. Лонгфелло, «Святая Филомена»
ДЖОЗЕФ БАЗАЛДЖЕТТ… И КАНАЛИЗАЦИЯ

Здорово было наблюдать, как юморист Дэвид Уэльямс, чтобы заработать кучу денег на благотворительные цели, проплыл вниз по Темзе до самого устья. Смелый парень. Но, если бы он сделал это в середине XIX века, это было бы просто самоубийство. Река была хуже, чем сточная канава. Она была биологически мертва. Ни рыб, ни тритонов, ни утят — они бы не выжили в гнусных стоках растущего города. Река, которая дала Лондону жизнь, стала источником смертельной отравы для людей.

Осенью 1848 года случилась самая страшная вспышка холеры за всю историю города — умерло более 14 000 человек. В то время как Флоренс Найтингейл и другие твердо верили, что инфекция распространяется по воздуху или через грязные простыни, один лондонский доктор по имени Джон Сноу думал иначе. Он изучил точечную карту местожительства умерших и обнаружил, что все жертвы в районе Сохо проживали рядом или пользовались одной конкретной водяной колонкой на улице Брод-стрит, — и сделал вывод, что эта колонка и есть источник заражения.

Он предположил, что болезнь вызывает зараженная питьевая вода, а то, что вспышка холеры происходит после систематического слива нечистот из сточных ям в Темзу, вовсе не случайно. Эту систему слива ввел лондонский Комитет по канализации, где помощником землемера работал некто Джозеф Уильям Базалджетт (1819–1891), внук французского иммигранта-протестанта и многообещающий инженер.

Спустя восемь лет Базалджетт был уже главным инженером нового Лондонского Управления строительством (MBW), и тут оказалось, что он разделяет идеи Сноу. Существовавшая в Лондоне система сточных канав отводила выпавшие осадки и всякую дрянь и сливала все это в Темзу. Он предложил смелое решение: сеть самоочищающихся подземных канализационных тоннелей, состоящую из 132 километров крупных каналов, в которые втекали стоки из 1600 километров новых уличных каналов. Это был инженерный проект беспрецедентного масштаба. Само собой разумеется, правительство отвергало его пять раз подряд.

Однако летом 1858 года случился Великий смрад, парламентарии испытали страшный удар по обонянию — и это решило дело. Испарения, поднимавшиеся от реки, были так ужасны, что члены парламента бежали из города. Власти сдались Базалджетту, и, заручившись одобрением своих планов, этот инженер с экстравагантными усиками взялся за дело, проявляя решительность и талант.

Он взял свой план и удвоил все цифры. Он учел численность населения города, затем тщательно подсчитал диаметр труб, необходимый, чтобы пропустить поток стоков. А потом он произнес слова, которые следовало бы произнести и строителям лондонского метро, и тем, кто выбирал место для международного аэропорта.

«Гм… — сказал он, — мы сможем сделать это только один раз, а ведь всего предвидеть невозможно». И увеличил диаметр тоннелей в два раза. Недавние исследования показали, что если бы он придерживался первоначальных расчетов, то сеть исчерпала бы свои возможности в 1960-х. Шедевр Базалджетта в неизменном виде взят за основу городской канализации по всему миру, от Нью-Йорка до Новой Зеландии.

Канализационная сеть, рассчитанная на 2,5 миллиона человек, дожила до наших дней и справляется с нечистотами 7,7 миллиона. Мы отдаем дань восхищения этому викторианцу и признаем, что только сегодня мы вновь стали строить в таких масштабах. Когда мы закончим Фарватерный тоннель — эту cloaca maxima, проходящую под дном Темзы, — мы сможем наконец вздохнуть спокойно и не бояться неописуемой катастрофы, которая нас ждет, если переполнятся коллекторы, построенные Базалджеттом. Тогда река станет безопасной не только для форели, но и для всевозможных благотворительных заплывов.

Уильям Томас Стед

Изобретатель таблоидной журналистики

В субботу 4 июля 1885 года в Pall Mall Gazette появился анонс публикаций на следующую неделю. Это была не столько реклама, сколько предупреждение, от которого кровь стыла в жилах.

«Всех брезгливых, слишком щепетильных и всех, кто предпочитает жить в блаженном неведении, в несуществующем мире невинности и чистоты, эгоистично отказываясь замечать ужасы жизни в аду под названием Лондон, — всех их просим не читать выпуск Pall Mall Gazette в понедельник и следующие три дня».

В отличие от прочих газетных завлекалок этот анонс с его сдержанным возбуждением более чем оправдался в следующем номере газеты. 6 июля, в понедельник, на глазах трепещущей публики Pall Mall Gazette бросила громадный булыжник в болото викторианского общества, и по воде пошли круги.

На шести клубнично-сладких страницах газета давала голую правду о проституции викторианского Лондона. Или, по крайней мере, правду — во всей наготе, — как ее представлял себе издатель, северянин, протестант сурового толка с густой бородой по имени Уильям Томас Стед.

Стед потратил кучу сил и времени на подготовку этой статьи, которую он озаглавил «Невинные жертвы современного Вавилона». Современным Вавилоном был Лондон, а невинными жертвами — пятьдесят тысяч лондонских девушек. Их приносили в жертву мужской похоти, писал Стед, как юных афинянок приносили в жертву Минотавру.

Стед и компания прошли по гнусным улицам викторианского Лондона, тыча свои блокноты под нос всем, кто был вовлечен в эту отвратительную торговлю…

«Мне сутками напролет приходилось словно хлебать гнойную жижу, сочащуюся из тел этих проклятых», — стенает автор. Он беседует с сутенерами и бандершами, с несчастными родителями-алкоголиками, которых вынуждают продавать дочерей в сексуальное рабство. Он разговаривает со старым козлом — членом парламента, который безо всякого стыда признается, что часто покупает юных девственниц.

Он находит немолодого офицера полиции из Скотланд-Ярда и спрашивает его, как заполучить малолетнюю девочку. «Правда это или нет, что если я приду в нужное место от нужного человека, то хозяин в обмен на сумму наличными очень скоро пришлет мне девочку — настоящий товар, я имею в виду, не просто проститутку, которая «канает» под девочку, а настоящую девушку, не знавшую мужчины?»

«Конечно!» — отвечает блюститель закона без малейших колебаний.

«И сколько это будет стоить?» — спрашивает он.

Полицейский полагает, что около двадцати фунтов. И тогда Стед задает вопрос, который считает ключевым, чтобы вскрыть постыдность происходящего.

«А эти девушки, — спрашивает он полицейского, — они добровольно идут на это отвратительное совращение или их… насилуют?»

«Ну, вообще-то, — говорит полицейский, — насколько мне известно, они обычно не хотят этого».

«Значит, вы хотите сказать, — говорит Стед, а в голове его зарождается заголовок будущего материала, — что в Лондоне на постоянной основе происходят самые настоящие изнасилования, в правовом смысле этого слова, сексуальная эксплуатация девственниц против их воли, девственниц, которых готовят и поставляют богатым людям, по столько-то за голову, владельцы борделей?»

«Конечно», — отвечает вежливый полицейский, и вот — бац, бац и в дамки! — у Стеда есть готовенький материал. Изнасилование — мерзкое преступление и тогда, и сейчас — дает ему повод потчевать читателя грязными историями про проституток и с упоением смаковать мерзость преступного мира.

Мы видим массовые изнасилования, говорит он своему читателю, как правило представителю среднего и высшего среднего класса, и это необходимо остановить. Это преступное использование простых людей привилегированным классом. Это систематическое поругание дочерей бедняков, и оно приведет к волнениям и даже к революции.

«Это бомба, способная уничтожить трон». Чтобы спасти страну и саму королеву, он должен доказать, что говорит правду.

Сказать, что стиль Стеда непристойный, — значит не сказать ничего. Этим словом не описать фальшиво-театральный пафос, с которым он все внимание читателя фокусирует на проблеме женской девственности — сколько она стоит, как проверяется, как ужасны обстоятельства, при которых ее лишаются.

В этом поразительном выпуске Pall Mall Gazette мы видим рождение той технологии, которую так полюбили самые популярные и могучие таблоиды желтой прессы. Вы даете читателю моральное право с пеной у рта порицать какие-то недостатки или сексуальные наклонности. Но вы обеспечиваете его наивную преданность (а с ней и подписку), щекоча ему (да и ей) нервы детальным описанием порока, на который вы замахнулись.

Короче говоря, Стед понял, что секс продается, а лучший способ поговорить о сексе — замаскировать тему под борьбу за чистоту нравов. Он придумал обходной маневр, чтобы писать о том, о чем писать запрещено.

Он посещает женщин, которые показывают ему справку о девственности, и одна из них говорит ему, что «если работаешь в этом бизнесе, то сразу видишь, свежая девочка или нет». Он рассказывает о старом развратнике, чью пресыщенную похоть возбуждают только четырнадцатилетние девочки — да и то только тогда, когда привязаны к кровати. Стед ходит и качает головой на месте преступления — в звуконепроницаемых комнатах и подвалах, где совершаются изнасилования.

Иногда дом с дурной славой снаружи выглядит вполне невинно — какая-нибудь вилла на западе Лондона, симпатичный оштукатуренный домик, в каких теперь живут международные банкиры. «Чтобы сполна испить чашу утонченного наслаждения криком незрелого ребенка, нет необходимости иметь комнату с мягкой обивкой, комнату с двойными стенами или комнату в подвале».

Соседи и не подумают вмешаться, говорит он и уверяет публику, пускающую слюни, что «наслаждаться криками невинной девочки можно в полной уверенности, что никто их не услышит». Стед уже провел массу бесед и интервью, но ему, видно, мало — он хочет еще и еще, чтобы вполне удовлетворить извращенный вкус читателя.

Теперь он берется раздобыть неоспоримые свидетельства, что и тринадцатилетних девочек покупают и насилуют. Он хочет предоставить читателю наглядные доказательства, детальный отчет очевидцев. Он хочет показать дымящийся пистолет. И Стед это делает, эффектно стреляя себе в ногу.

Его отчет о лондонской проституции достигает пика напряженности в рассказе о Лили — тринадцатилетней девочке из бедного квартала. Он торжественно — и таинственно — уверяет нас, что «может лично ручаться за каждый факт этой истории».

Лили находится в самом низу социальной лестницы. Она — одна из тысяч тех, кто формирует прислугу низших слоев среднего класса, рассказывает Стед. Она «трудолюбивая, добросердечная малышка, выносливый английский ребенок, несколько нескладная, с темно-синими глазами и невысокой, крепкой фигуркой». Она умеет читать и писать и даже сочиняет короткие стишки о своих мечтах. Но ни одному ее таланту, увы, не суждено расцвести.

Страницы: «« 23456789 »»

Читать бесплатно другие книги:

Коллективная монография отражает наиболее важные результаты первого этапа фундаментального научного ...
В книге содержится обзор классических и современных взглядов на сущность предмета филологии как наук...
Учебное пособие посвящено историческим, теоретическим и методологическим аспектам музыкального образ...
Учебное пособие знакомит с эволюцией понятия «толерантность» и его современными смыслами в области н...
Герой романа «Крым» Евгений Лемехов – воплощение современного государственника, одержимого идеей слу...
Владение магией не гарантирует безопасности…По воле короля маг Алан Рэвендел расследует серию жесток...