Движение образует форму Макарова Елена
— Он плачет: там, за горой, живет его подруга.
Взяла желтый — нарисовала звездочку. Понравилось. Нарисовала много-много звезд.
— Всё?
— Не знаю.
Подумала.
— Я подарю этот рисунок своей подруге, напишу свое имя. Здесь.
Пишет.
Имя я не запомнила, но оно точно было не итальянским.
— А как зовут лучшую подругу?
Она смотрит на меня.
Клаудия называет мое имя.
— Это красным. Как сердце.
— Скажи ей, что она очень хорошо рисует и что я ей очень благодарна за подарок.
— Да, да, — кивает она. — Си, си.
Она провожала нас до лицея, что-то рассказывала.
— Понятно, что она не в себе, но она так счастлива, — сказала мне Клаудия.
До конца занятий оставался час. Но никому в голову не могло прийти, что после такого интенсивного дня последует еще одно задание — вылепить из глины кафе, желательно следуя рисунку.
— Они устали, — сказала Клаудия.
— Кто-то жаловался?
— Нет.
— Отдохнут за лепкой. Уйдут в себя. Соберутся.
Маня принесла глину, доски и инструменты.
— Включить музыку?
— Да.
— Какую?
— Твою, восточную.
Выбор есть. Собираясь в Милан, Маня переписала десять дисков.
Шесть часов вечера. Все лепят. Никому не хочется вставать с места, нарушать блаженное состояние внутреннего равновесия.
Женщина, которая рисовала танец живота черным и красным, вложила мне в руку белого ангелочка под стеклянным колпаком.
— Ты его встряхни, — шепнула мне Клаудия на ухо.
Я так и сделала. Вокруг ангела возникло сияние.
Рисунка плачущего человека в очках, который тоскует по своей подруге, живущей за горой, я в своем чемодане не обнаружила. Позвонила Мане.
— Побочный эффект семинара висит у меня на почетном месте, — сказала она. — Но если ты тоскуешь по подруге, я тебе ее верну.
— И еще у меня разбился колпачок над ангелом.
— Значит, по пути на Святую землю ангел подрос и не нуждается во встряхивании.
Мы лепим, что мы лепим
Когда-то с маленькими детьми мы слепили большой стол, а за ним — самих себя, как мы лепим, что мы лепим.
Не прошло и четверти века, и вот мы сидим в подвальном помещении старинного московского дома в самом центре города, где расположено арт-кафе, и лепим, что мы лепим.
Один из участников семинара двадцать пять лет тому назад лепил, как мы лепим, что мы лепим. Узнав у кого-то, что я приехала в Москву и собираюсь дать мастер-класс в кафе, он позвонил мне и сказал:
— Мы обязательно должны попасть. Моя жена беременна, уже целых три недели! Нас не записывают. Говорят, что нет мест.
Я перезвонила устроительнице и умолила ее.
Митю я помню с восьми месяцев. Его мама возила ко мне старшего сына, и маленький толстун молча сидел у нее на ручках, пока его брат занимался. Когда Мите исполнилось три года, старший пошел в первый класс, и Митя заступил на его место.
Теперь он актер, они с моим сыном Федей снимались в одном фильме.
С красавицей женой, тоже актрисой, они сели за столик, где расположились герои рассказа Чехова «Архиерей» — молодой человек с бородой и в рясе и его матушка в черном одеянии. За соседним столиком, спиной к ним, сидела жена раввина в парике и длинной юбке. Среди пятидесяти человек были и другие экзотические личности: церковные служки из Павлова Посада, занимающиеся ароматерапией (их я видела на предыдущем семинаре), американец из еврейской организации «Джойнт», член какой-то думской палаты, занимающийся социальной интеграцией детей-инвалидов. Половину столиков занимали московские онлайновые семинаристки. Многих я видела впервые.
Все были, но одного не было — пластилина. Он застрял в пробках. Запасливые семинаристки прихватили с собой пластилин, но на всех его бы не хватило. Устроительница праздника нервничала, звонила водителю.
— Сбегать в ближайший магазин?
— Не надо. Мы в кафе, здесь должны быть салфетки. Если можно попросить пару пачек…
— Белые и красные устроят?
— Конечно!
Как только салфеточные произведения заполнили весь зал (мы вешали их на леску, протянутую через зал в разных направлениях), приехал пластилин и иже с ним — бумага, газеты, картонные ящики, фломастеры, ножницы и скотч.
Мы, можно сказать, отлично закусили, предстояло главное блюдо. Мы лепим, что мы лепим… Стол, стулья и друг друга, крест-накрест. Поза, одежда, выражение лица…
Архиерей с матушкой хотели лепить друг друга, Митя поменялся с матушкой местами и теперь мог лепить свою любимую жену. Больше перестановок не было.
— У меня твоя нога отваливается…
— У тебя моя голова в плечи провалилась…
— Сними ботинки, их лепить трудно!
— Лепи, но не шевелись, мне нужная твоя застывшая поза…
Хихиканье и смех доносились из всех углов.
В кафе была длинная полукруглая стойка, куда постепенно перекочевывали готовые работы.
Меж тем в предбаннике приготовили шведский стол, пришла пора подкрепиться.
Второй частью нашей программы были монументальные произведения из газет и картонных ящиков. Каждый столик получил тему: «Человек и его окружение», «Дом чудес», «Почта России», «Мы едем, едем, едем», «Конный памятник», «Шедевр» и другие.
Эти красоты мы вынесли на сцену.
«Лепим, рисуем и танцуем с Леной Макаровой», — значилось в приглашении. Забыла сказать, что мы рисовали. Друг друга. Остались танцы. Я думала подбить Митю — пусть возьмет танцы в свои руки. Но, выйдя на сцену, он сказал:
— Я себя чувствую как первоклассник. Впал в детство. Могу стихи прочесть. Но если честно, хочу станцевать с Леной Макаровой.
И мы станцевали.
Джорджия и господин Мацаврухи
Из кафе открывается потрясающий вид на Миланский собор. Действительно, тут есть огромная площадка, с которой прекрасно видны и золотая статуя с жезлом наверху, и мельчайшие детали резьбы по камню. К знаменитой площади ведут все дороги города; одна из них, самая помпезная, — через пассаж во французском стиле. Пассаж, в свою очередь, выходит на четыре стороны. На пересечении четырех дорог — мозаичный круг, где фотографируются туристы. Но этого отсюда не видно.
Мои студенты отправились рисовать. Для задания по анализу пространства картины я предложила на выбор четырех художников — Кандинского, Модильяни, Моранди и Северини. Остальное — по желанию. Встречаемся через полтора часа в холле.
Вернулись довольные, с ворохом набросков. На площадку, увы, им выйти не разрешили — она еще не открыта. То есть как? Так. У хозяина кафе еще нет на нее разрешения. Не беда. Если выйти из музея, обойти его по кругу, можно вернуться сюда же, к широкой лестнице в два пролета, ведущей в кафе, но перегороженной у входа. Чтобы безбилетники не смогли проникнуть в музей с улицы. Потом можно снова вернуться в музей, если будут силы и желание.
Все расселись на ступеньках. Места хватило даже для акварельных красок и стаканчиков с водой.
Я взяла с собой книгу Корбюзье и попросила Клаудию перевести один пассаж.
«Когда путешествуют и изучают зримые объекты — архитектуру, живопись или скульптуру, то смотрят и зарисовывают для того, чтобы постичь видимые вещи, понять и запомнить их. Когда вещи проникли в ваше сознание в результате работы карандашом, они остаются в вас на всю жизнь, они написаны; они записаны.
Фотоаппарат — орудие лени, так как вы доверяете механическому прибору миссию видеть и фиксировать для себя.
Рисовать самому, следить за абрисом профиля, заполнять поверхности, узнавать объемы и т. д. — это прежде всего смотреть, быть способным наблюдать, даже открывать… В этот момент у вас появляется способность изобретать. Процесс изобретательства приводит к созиданию; все существо вовлечено в действие; это действие знаменует вершину. Другие оказались пассивными; вы же, вы видели!»
Корбюзье вдохновил на подвиги. Час или больше все увлеченно рисовали собор и площадь. Пристыженное «орудие лени» не показывало головы.
Рядом со мной сидела Джорджия, тонюсенькая девушка с огромными лучистыми глазами. Острые коленки торчат из дырявых джинсов. Она всегда норовит устроиться в сторонке.
Мы рисовали деревья и, по совокупности признаков сходства, объединялись в группы, чтоб создать общее дерево. Джорджия нарисовала «невиданное дерево», пары ей не нашлось, и она лепила его в углу. Из проволоки. Я предложила ей свою компанию, но она вежливо отказалась.
Я спросила ее, чем она занимается. Работает с глухонемыми в специальной школе, где здоровые дети изучают язык немых. Ей очень нравятся упражнения с голосом, которые давала детям Фридл, можно ли их как-то приспособить к работе с глухими?
— Заменить голос ударными инструментами.
— Правда! Ведь есть же эта знаменитая глухая, которая играет босиком, она ступнями чувствует вибрацию! Повешу бумагу на стену — и буду барабанить!
Не помню, в каком контексте я рассказала Джорджии сказку, которую придумала для внучки на иврите. Про господина Мацаврухи, то есть господина Настроение, который, будучи в отвратительном состоянии духа, вышел ночью из дому; он просто не знал, что с собой делать. И тут ему повстречалась собака, не простая, а волшебная, и сказала ему: «Вот тебе горшок, плюнь в него — тьфу-тьфу, — и настроение тотчас исправится». Мацаврухи так и сделал. Он так развеселился, что решил зайти в кафе. Дело было под утро, и посетители кафе были в ужасном настроении. Мацаврухи велел им плюнуть два раза в горшок, и они развеселились.
Вскоре Мацаврухи прославился на всю округу. Как что — все бегут к нему плевать в горшок. Он открыл свой бизнес, разбогател.
И вот как-то вечером он возвращается домой, а навстречу ему собачка. Он не сразу ее узнал, а когда узнал, обрадовался. А собачка ему и говорит: отдай мне горшок назад. Тебе он уже не нужен. А если вдруг у тебя испортится настроение, представь себе горшок, плюнь туда как будто бы, и настроение сразу станет хорошим. А я понесу горшок в другую страну, туда, где он сейчас нужен.
Мацаврухи сначала огорчился, но сделал так, как велела собачка. И все получилось. И тогда он подумал: так даже лучше, в голове-то у меня горшок все равно останется, а зато руки освободятся, и я смогу сколько хочешь обнимать ими свою жену и детей. И от этого жизнь господина Мацаврухи стала еще веселей.
…Наутро Джорджия отозвала нас с Клаудией в сторонку и рассказала, что по дороге домой в метро встретила человека, с которым ее связывали тяжелые отношения, и плюнула в горшок господина Мацаврухи. Все прошло!
Белый пароход
По утрам мы с сыном ждали почтальоншу. Федя в ползунках стоял на подоконнике, упершись ладонями в окно, а я мечтала о письме, которое изменит жизнь. Что в нем должно было быть написано, я понятия не имела. Почтальонша с тяжелой сумкой наперевес появлялась у нашего подъезда около десяти часов утра. Взяв Федю на руки, я подходила к двери, пережидала, когда она уйдет, и с ключиком поднималась на один пролет, к облупленным зеленым ящикам. Сквозь дырки было видно, есть письмо или нет. Но и пустой я отпирала — Федя любил заглядывать внутрь.
Всякие бывали письма, но я ждала особенного. И дождалась. Оно пришло в 1988 году. В нем было сказано, что мне разрешена командировка в Чехословакию. Это письмо изменило мою жизнь.
Дома я постоянно проверяю электронную почту. За границей — минимум раз в день. Иначе не усну. Сегодня я получила много писем, и одно — очень важное. От девушки, которая привозила к нам в Хайфу своего маленького сына. Посоветоваться. Ребенок был по-настоящему сложным. И непрогнозируемым. Как любой человек, кстати. Единственное, что мы с Сережей могли сделать, это поддержать ее душевно.
«Леночка, я хочу вам рассказать об одном чуде, к которому я стала причастна. Мы с А. только что вернулись с Дальнего Востока, где три недели провели на теплоходе, плывущем по реке Амур по местным красотам. Но не ради красот и свежего воздуха мы туда поехали. Теплоход — это детский благотворительный проект «Белый пароход», организованный всемирно известным оперным басом Николаем Диденко, для детей просто папой Колей, и московской Академией хорового искусства. Три недели детки из неблагополучных семей, олигофрены, глухонемые, дэцепэшки, детдомовцы, просто талантливые дальневосточные дети из обычных семей — всего 85 человек — на протяжении вот уже семи лет занимаются на теплоходе музыкой, по-настоящему и по-взрослому. Возраст — от 6 до 19 лет. Таланты. Некоторые просто гении. С ними плывут педагоги академии и два известных московских музыканта, мои друзья, благодаря которым я и попала на проект (приехала журналистом, уехала «многодетной мамой» и арт-терапевтом, а также гримером, психологом, костюмером и просто подругой).
Три недели мы жили большой семьей, и уже со второго дня я достала из ящика пластилин и предложила девочке, что плакала у меня под окном на палубе, пока звонила по утрам маме, слепить ее плохое настроение. Взяла один брикет пластилина — синий. Она выбрала красный. Я лепила свое плохое — в виде чемодана и знака того, что мне не хочется отсюда уезжать. Она лепила человечка — потом назвала его Смертью. Потом мы обменялись: я дала ей синюю ручку чемодана, а она мне — полоску красного пластилина. Я налепила грустному чемодану улыбку, а она Смерти — синий шарфик.
Смерть в синеньком шарфике взяла в руки чемодан и покинула нас, прихватив наше плохое настроение.
Девочка с того дня меня не покидала, а следом пришли еще двенадцать мальчишек и девчонок, и вместе мы лепили и клеили остров детства, рисовали, лепили, складывали оригами и творили чудеса, и все это время я думала о дорогих Макаровых, которым надо непременно это рассказать.
Так, сама не ведая, я стала для детей арт-терапевтом. Сколько бюстов и портретов Коли Диденко было слеплено! Как он хохотал каждый раз, получая новый подарок! А как мои детки, собрав пустые пластиковые бутылки по теплоходу, делали из них смешных человечков и собирались снимать о них мультик! Какое дерево мороженого распускалось у нас на острове!
А сколько историй любви я услышала. Одиннадцатилетняя Полечка, с протезом вместо правой ножки, влюбилась во взрослого баритона двадцати двух лет. Хулиган с плохим зрением страдал от неразделенной любви к красотке Виолетте, одно имя чего стоит… А сколько взрослых историй от подростков!.. Вы себе можете это представить… У кого-то по десять-двадцать операций только ради того, чтобы вылезти из инвалидной коляски. У кого-то безнадежное угасание. И страстная жажда жизни! Я могу писать о них бесконечно».
«Дорогая моя! Твой ребенок три недели смог находиться в огромном обществе — считай это чудом. Прежде он требовал ежесекундного внимания, полной вовлеченности, а теперь в его присутствии ты способна чем-то заниматься. Да еще с двенадцатью детьми! Я тобой горжусь, умница! Об остальном напишу подробней, когда вернусь из Милана».
Бытие есть там, где нет психологии
Те, кто учится в лицее, будут работать с теми, кто «не такой, как все» и кому нужна не только квалифицированная помощь, но и энергоемкая душа.
«Не тот пропал, кто в беду попал, а тот пропал, кто духом пал…»
Искусство — один из многих ключей, способных «отворить темницу», но тот, кто держит его в своих руках, должен уметь так подкрасться к замочной скважине, чтобы и охранник не заметил, и заключенный не испугался. Если пользоваться этой терминологией, то охранник и заключенный живут внутри каждого из нас. «Держать и не пущать!» — шипит охранник, «О, дайте, дайте мне свободу!» — кричит заключенный. Однако, как говорит Мераб Мамардашвили, «бытие есть там, где нет психологии».
Мераба я помню со своих пятнадцати. Когда он умер, я написала о нем рассказ «Джазовая импровизация на тему поломанной раскладушки»
…Привет тебе, мертвый Мераб, с Мертвого моря. Привет, большеголовый, наголо бритый философ, — твоя голова открыта для открытий, а моя душа — для узнавания.
Я тебя узнала сразу, и не поздно еще. Солнце садится за Кумранскими пещерами, смотри.
Помнишь мастерскую Маэстро, на Сретенском бульваре? Мне было шестнадцать — семнадцать — восемнадцать — девятнадцать — двадцать, я переводила гравюры Маэстро в восковые рельефы. Ты врывался в мастерскую то один, то с Карякиным, то с Зиновьевым, то с Шиферсом, то вы все вместе заявлялись, и мы с Леной Елагиной варили вам кофе. Лена была вхожа в ваши беседы, я считалась еще маленькой и глупой. Мне казалось, что самое важное в мастерской — это лепить, переводить двумерное пространство в трехмерное. Все вы, и ты в свою первую, наголо бритую голову, отвлекали Маэстро от работы. Теперь ясно, что за лепкой я пропустила самое главное — твои свободные импровизации на тему сущности вещей. Маэстро обожал тебя и величал Мерабушкой.
…В комнате Маэстро с гравюрами, альбомами, книгами и рукописями заседала элита — сброд отщепенцев, нынче рассеянный по миру. Впрочем, это все описал Зиновьев в «Зияющих высотах». Он ухватил циклодинамику бесед, высеивание кристаллов смысла в атмосферу абсурда. Он писал быстро, накручивая спираль за спиралью, — и, добравшись до высот, обнаружил там зияющую пустоту.
Потом бульвар разворотили бульдозерами, Тургеневская читальня рухнула, как карточный домик. Старый библиотекарь умер. Маэстро перебрался ближе к метро «Проспект Мира». Последнее, что я лепила, — рельеф к новому зданию МХАТа, маски. Когда рельеф был готов, власти приняли решение его заморозить, сделать что-нибудь попроще.
Маэстро уехал. Я вышла замуж и родила детей: есть общие структуры, в них надо себя уместить — волочить по сугробам коляску с младенцем, потея, как лошадь, от усилий и набухания молока в груди. Многие тогда уехали. Остатки перегруппировались. Те, кто бросился в открытую схватку с режимом, оказались в лагерях. Те, кто уехал, писали письма тем, кто остался, мы читали их вслух. Иногда сквозь глушилку доносились до нас знакомые голоса. Иностранцы привозили нам книги наших друзей, которые мы знали в рукописях. Мы критиковали то, что наши писатели написали уже там; только гениям доступно сохранить живой язык боли, когда пишешь на чужбине.
Умер Сидур, так о нем услышали, узнали, что он был. И я вспомнила, как приходила к нему в полузатопленную мастерскую, как он подарил мне свой рисунок — портрет Солженицына и как все по-разному относились к тому, что портрет висел у нас дома на стене во все времена.
Сидур — я тогда ничего не поняла про него, так же как и про Мераба Мамардашвили. В ту пору, когда Маэстро неукротимой своей энергией выворачивал плоть наизнанку, Сидур работал пластическими стилизованными формами, мне недоставало в них утробной энергии Маэстро. Все у меня было «или — или», ничего между. Пристрастия юности, ее безапелляционность: «Вы любите Катулла? Не любите — тогда убирайтесь!» Или бешеная энергия деформированного пространства, или скрытая, сдерживаемая классической поверхностью, энергия античных статуй, сравнимая разве что с поверхностным натяжением капли. Казалось, стоит ножом полоснуть ногу Артемиды — и статуя разверзнется, спрессованная в мрамор форма лопнет и обнажит кровавые мышцы и пучки сухожилий. Между вывернутым наизнанку деформированным пространством и ложным спокойствием античных статуй зияла бездна. В ней жил и умер скульптор Сидур. В ней жил и умер Мамардашвили. Мераб не состыковался с историческим временем и обещал родиться еще раз. За несколько часов до смерти он дал это обещание своим приятелям.
В то время, когда писался этот рассказ, я мало что помнила. Израиль на первых порах отшиб всякую память. Теперь, начитавшись Мераба, я отчетливо вижу его, расхаживающего между кручеными бронзовыми отливками и доказывающего Эрнсту, что бытие круглое. Чтобы не переврать его слов, воспользуюсь записью.
«Круг есть образ движущейся неподвижности. Нет ни одной точки, из которой я целиком мог бы увидеть дом. Нет такой точки. Не может так случиться, чтобы мы оказались в таком месте, из которого хоть однажды, хоть на секунду мы увидели бы дом со всех сторон.
Возьми любой предмет, куб например: нет такой точки, с которой сразу видны все стороны куба, и тем не менее мы видим куб. Мы несомненно видим дом и мы несомненно видим куб. Потому что они суть бытие, потому что бытие — это особая вещь, это то, что мы мыслим.
Бытие и мысль тождественны. Это предмет в целом. То, что у греков, да и в философии по сегодняшний день, называется бытием.
Есть действительное бытие, отличное от мнений и человеческих представлений, — говорили греки, и я повторяю это вслед за ними. Всякое явление есть видение невидимого, или видимое есть явление невидимого.
Невидимое мы видим через видимое…»
Мераб оттачивал на Эрнсте свое красноречие, и тот согласно кивал. Его скульптуры — это и есть реальное подтверждение того, как невидимое становится видным через видимое.
— Но скажи мне, Мерабушка, как же мы оказались в таком дерьме?
— Небытие, — отвечал философ. — Небытие — это когда вещи, из которых не извлечен смысл, повторяются в дурной бесконечности. Нет осмысления — нет перехода в другую структуру сознания. Это то, что греки называли небытием или беспредельным. И гнусности, повторяясь и интегрируясь, соединяясь вместе, обрушиваются на твою голову в самый неподходящий момент. Уроки Первой мировой войны не были осмысленны — случилась Вторая. Ленинская революция не была осмыслена — явился Сталин. Небытие. Беспредел.
Мастерская прослушивалась, за Эрнстом ходили стукачи, но ради существования в бытии он готов был разделить судьбу Солженицына. Пусть сошлют.
Однако обошлось без ссылки. Эрнст уехал сам. А Мераб остался. Вернулся в свою родную Грузию. Работал в Институте философии и читал лекции о Прусте и феноменологии в Тбилисском университете. Как Сократ, он не оставил после себя почти никакого письменного наследия. Магнитофонные записи лекций по античной философии вышли отдельной книгой после его смерти. Мераб Мамардашвили, «Путь к очевидности».
Философское состояние души
У детской души — привкус вечности. Я помню его физически. Как подумаешь, что тебя не было и не будет, в животе будто гоголь-моголь взбивают. Яйцо с сахаром — сладость: я здесь, а во рту кисло: что потом?
На бакинском бульваре дедушка подсаживался к старикам, отдыхавшим на скамейке, и я слушала их разговоры. У одного болит то, у другого это, у одного сын в тюрьме, у другого дочь развелась — сплошные неприятности. Но когда я спрашивала у них про детство, лица просветлялись. Может быть, думала я, только в детстве и стоит жить?
— Что красиво — ядовито, — говорила баба Гила.
— Все, что вокруг нас, уже есть в Библии.
— Бог все видит, Бог все слышит, Бог все знает.
— Подрастешь — узнаешь.
Чтобы убедиться в правоте бабы Гилы, пожалуй, не стоило и расти.
Дети полностью пребывают в бытии. Не осколочно, не фрагментарно. Им внове все, время для них — сейчас или всегда. В душе, недавно вселившейся в тело, еще свежа память о запредельном. Попав в пределы, душа пытается самоопределиться. С помощью мысли.
Смертельно больной десятилетний мальчик делился со мной творческими проблемами. Он задумал сказку, написал и проиллюстрировал первую главу и уже видит, чем все кончится. То, что в середине, сочинять неинтересно. Как быть? Приписать к началу конец?
Этот же мальчик перед самой смертью велел родителям не огорчаться. Он уйдет туда, где хорошо, — и будет за них молиться.
Дети — философы по определению. Из их вопросов и ответов можно было бы составить хрестоматию по философии. Кто, кроме них и великих философов, способен проникать мыслью в суть экзистенции?
На нашем форуме есть раздел, куда заносятся высказывания детей. Я давно мечтала его систематизировать. Чтобы не только интуитивно, но и умом понять, что я имею в виду, говоря, что цель моих занятий со взрослыми — превратить их в детей, вернуть им хоть на время детское состояние души.
Глаша засыпает, а Аркадия мучают вопросы:
— А ты умрешь раньше, чем мы? А мы тоже умрем?
— Все умирают? А дух останется?
— Душа… а как мы потом встретимся?
— А мы потом сможем договориться, чтобы ты нас опять родила с Глашей? Ты умрешь раньше, а потом подождешь, пока мы умрем… потом родишься, подрастешь и родишь сначала меня, а потом Глашу. Ладно?
— А когда мы все умрем, как мы встретимся?
— А люди, когда умирают, они там, на облаках, в одежде или голые?
— А их там много?
— А как же я тебя найду?
— А в чем ты будешь одета? На тебе какое платье будет? Я хочу, чтобы длинное и белое. А на голове у тебя что будет? А как называется то, что у жены короля на голове? Корона. Да, я хочу, чтобы на тебе была корона. Тогда я тебя найду.
— А если там будет очень много людей, целая толпа, — как же я тебя найду? А вдруг там у всех будут короны… Я тогда буду тебя голосом звать. Ты ведь придешь? И мы будем вместе — ты, я и Глаша.
— А если тело умирает, как же мы можем там быть в одежде?
— Мы будем как звезды? Светиться и летать, куда хотим? О! Я знаю! У звезды тоже есть голова, две руки и две ноги! Значит, у тебя будет длинное белое платье и корона! Ты нас подожди только с Глашей… Не рождайся еще раз без нас, ладно?
— Когда я умру я смогу ходить в огонь, я знаю. А как я смогу помнить, когда умру, что я могу ходить в огонь? Я буду все знать?
— Знаешь, я совсем не хотела рождаться…
— Почему?
— Потому что если я родилась, то я и умру, а я не хочу умирать.
Разговор двоюродных братьев — трех с половиной и трех лет. Старший:
— Когда умирают, всех закапывают.
Младший (задумчиво глядя в окно):
— И отлетает душа…
Ребенок, укутанный в одеяло в виде конвертика, рассуждает:
— Я письмо… откуда вы меня взяли?
— Ты всегда был с нами, — говорит ему отец.
— Нет, если бы я был письмом в конверте и меня бы отправили…
— А куда бы ты хотел отправиться?
— К вам с мамой…
По поводу насильственной смерти:
— Мама, а когда курицу убивают, она успевает кудахтнуть?
— Заберу ее (мертвую осу. — Е. М.) на исследование: посмотрю, мертвая или живая, от чего умерла — от голода, от холода или от старости.
— Мамочка, у меня в голове для тебя мысль! Мы идем по земле, а под ней мантия, а под ней горячее ядро, поэтому надо надевать ботинки, чтобы ноги не обжечь!
— Шум сухих листиков напоминает мне шум воды. А когда я плыву, то шум воды напоминает шум сухих листиков.
— Смотри на луну! Видишь, от нее во все стороны разноцветные палочки торчат… Луна на палочке висит, и другие планеты тоже. Просто мы их не видим, только их палочки.
— У меня ночь не черная. Она фиолетовая. Ночь кажется черной, только когда смотришь в окно при свете. А ты попробуй погасить свет и в темноте смотреть в окно. Увидишь, что ночь фиолетовая.
— Так хочется дотронуться до звезд. Особенно ночью. Посмотреть, кто там — звездожители или звездоходы.
— Давным-давно, когда все люди еще были в животиках, на земле жили большие слоны с бивнями и шерстью. Они назывались мамонты. Это было так давно, когда людей не было, они еще были в животиках.
— Мама, а когда-то ты тоже была у своей мамы в животике?
— Да.
— А где в это время была я?
— Когда все люди вымрут, животные начнут разговаривать.
— Обезьяна пришла к Богу, и Бог из нее человека сделал.
— У каждого народа это по-разному было — у египтян так, у греков по-другому. Они запомнили, как их народ появился, и записали.
Мама рассказывает сыну, что она любила его еще до рождения.
— Знаю. Я слышал.
— В животе слышал?
— Да.
— А как там тебе было?
— Уютненько. Только очень темно.
— Мама, а ты меня в пузе гладила?
— Конечно, очень часто.
— А я иногда твою руку убирала, мне тяжело было.
— Мы когда вырастем, мы ведь уже не будем детьми! А чтобы дети все равно были, мы сами их наделаем!
— Мама, нужно, чтобы ты сама стала маленькой, тогда ты поймешь, о чем я говорю.
— Засунь меня между диваном и стенкой.
— Ты же не влезешь!
— Сделай меня маленьким и засунь! Кошка Дина же влезла! Кинь меня в трубу, чтобы я катился, как мячик в лабиринте. Я хочу быть мячиком и катиться.
— Садик — это место, где детей сажают?
— Воздушный шар — это тюрьма воздуха, с маленькой дыркой.
— Мама, в какой стране ты родилась?
— В Таджикистане.
— А почему ты тогда с зубами? Там что, не было войны?
— Я скоро стану папой! У меня волосы на ногах, как у папы. У всех пап есть. Значит, и я стану папой.
— Если бы яблоки были квадратные, то никто бы и не понял, что это яблоки.
— Знаешь, когда рыцари жили, туалетов не было. И они не писали. Терпели. Пока построят.
Задумчиво глядя в окно:
— Осень, а потом зима… Когда кончится осень, мне будет три года, потом четыре, а потом пять. А когда мне будет пять годов, я пойду в школу и буду там учиться… Рисовать паровозы.