Один талант Стяжкина Елена
На самом деле Лёха планировал милицейскую карьеру, а мне было все равно. Дядя Витя орал: «Менты убивают людей!» – и ставил жирные кресты на юридических факультетах и академиях внутренних дел. «Только через мой труп!» – говорил он.
«Убей и начни карьеру с меня» – это звучало как хороший рекламный лозунг, мы смеялись, и Лёха не обижался. Менты нашего времени были общими тараканами для всех, кто пытался создавать бизнес. «Черные, серые, синие, жирные, проворные, с усами-дубинками, на одно лицо и из всех щелей». Приговор был окончательным, никакой дядя Степа не смог бы переубедить дядю Витю. Несмотря на отмену классовой ненависти, Лёхин отец чувствовал к ментам то же самое, что пролетарий должен был ощущать при виде буржуев. Но пролетарию не надо было пить с буржуями в День эксплуататора, ездить с ними на охоту, рассуждать на тему, что есть такое честь капиталиста, и делать вид. Буржуи не требовали дружбы.
Лёха же хотел милицейской карьеры из-за ее линейности и понятности. «Один раз попал – и уже не думаешь, что делать завтра». С истфака в милицию брали охотно. Считали историков выпускниками школы патриотов. Лёхин план дал сбой зимой после третьего курса, когда нас, бухих, счастливых и пустяком каким-то поймавших «ха-ха», взяли прямо на улице. Резкий запах спиртного стал прямым доказательством тому, что мы наркоманы и наркодилеры. Тем более что у нас в карманах нашли то, что туда сами и положили. Выкупая нас, дядя Витя тщательно проверял, целы ли зубы и кости. Но сиял. Был счастлив.
Только мы все равно доучились. Не знаю зачем.
Я люблю женщину, рядом с которой не светит солнце. Это безнадежная, молчаливая, но очень счастливая история, в ней все нельзя и ничего не проходит. Она длится половину моей жизни. В самом начале это можно было бы считать детством. Теперь хорошее объяснение отменилось. Я вырос.
Все вопросы будущего обозначены словом нет.
Я люблю женщину, которая счастлива.
Я люблю женщину, которая любит меня. Но лучше бы не любила. Потому что ее правильная человеческая любовь заняла те места, где могла бы быть другая. Та, которую я ищу.
Я пишу свои письма ей. И это ее руки держат нахальный желтый мячик, бьющийся о мою диафрагму словами «а вдруг».
Но всякое «вдруг» может начаться только с ее несчастья: она постареет, она овдовеет, она обнищает, она заболеет…
Я люблю и жду для нее несчастий.
«Правду говорить легко и приятно…» Не знаю. Не уверен. Даже самому себе. Мне трудно сказать это вслух, громко. Про себя, мысленно, как ни странно, тоже. Мне трудно об этом подумать. Слово «женщина» вообще не отсюда. Подбираясь к нему, я всегда спотыкаюсь, приваливаюсь спиной к неудобной «ю» и на вдохе цепляю «е». С «ё» все просто. Надежная буква. С ней всегда все просто.
Я люблю её.
Рецепт проговаривания: пол-литра водки, бутылка пива, пакет чипсов и Scivola Vai Via, прооравшая восемь раз.
Китайцы победили. Они каждый день ходят на работу. А мы – нет. Сильно надеюсь, что видимость зимы, годная для фотоотчета, наступит уже в октябре. Слушаю улицу. Под окнами моего номера рынок. Дети играют в зомби.
– Ты меня кусаешь или шо?
– Я самоубился. Временно.
– Умереть можно только два раза. Ты жулишь!
– Тогда я вообще играть не буду…
Лень выглядывать, лень вставать, лень думать предметно. Пустое время делает меня похмельным – тревожным и мечтательным.
Я думаю, что если бы был евреем и случайно стал известным, то еврейский народ обязательно присвоил бы меня – вывесил на сайте, включил в календарную рассылку, раз в год гордился бы. Может быть, и чаще. Если бы я был поляком, хорватом, венгром, меня бы тоже присвоили. Но я неожиданно русский среди многих других русских – великих и не очень. Это значит, что мы будем потеряны, потому что на нас не хватит никаких рассылок. Зато меня присвоил дядя Витя.
Горничная открывает дверь своим ключом. Напевая, проходит в ванную. Мне не видны ни коридор, ни дверь к рукомойнику. Но я слышу, как она включает воду. Мне неохота вставать из-за ее уборки. Я натягиваю на голову одеяло и пытаюсь заснуть. Вроде даже сплю. Минут через сорок она появляется в комнате – чистая, под косынкой бигуди, пахнет моим одеколоном. А подмышки наверняка побрила моей бритвой. Голая, кстати.
– Ты как здесь? – спрашивает она строго.
Я, честное слово, не знаю, что ответить.
У меня нет вопросов к вещам неизбежным. Постель, мужчина в трусах. Женщина без. Чувствительности, восторгов, удивлений, сомнений – тоже нет. Моя мать так долго была на заработках, что я успел ее забыть до того, как она погибла в автомобильной катастрофе где-то под Неаполем. К отцу, который устал жить с тещей, ни одной претензии. Я тоже быстро устаю от чужих женщин. Я знал, что бабушка умрет раньше меня. Когда она умерла, я подумал, что буду просыпать школу. И что можно вообще не ходить. Я злился. Я так злился на нее.
Один священник сказал мне: «Не казнись. Горевание у всех разное… Этому же не учат».
Не уверен, что я горюю. Даже когда мне снится, что я плачу по ней, все равно – не уверен…
Вставая с кровати, горничная говорит:
– Так убирать я, в общем, не буду, да? Чтоб самой не пачкаться и тебе не мешать.
– Я тут до зимы.
– Не… ну до зимы-то, конечно… До зимы раз несколько обязательно почистим…
Она игриво подмигивает и уходит, оставляя мне мой же запах. Есть какое-то странное чувство, что я переспал сам с собой.
Официально я числился за отцом. А неофициально у нас на раёне не принято было будить государство без крайней необходимости. Никто не стучал ни в опеку, ни в участок. Себе дороже. А сами служилые люди бывали здесь неохотно, потому что и страшно, и взять нечего. Державное око приезжало к нам поглядеть на трупы. А я был живой и в принципе беспроблемный. Только никак не мог понять, на какие шиши мы с бабушкой ели и пили. Запасов круп и вермишели хватило почти на два месяца. А мыла – почти на год. Росли долги за квартиру, но они росли у всех. И угроза отрезать нас от электричества и водопровода воспринималась как дежурная и несмешная шутка. Хотелось чипсов и мороженого. В отличие от Оливера Твиста я готов был не только спарывать метки с носовых платков, но даже воровать их. Однако люди, пользующиеся носовыми платками, так до сих пор и не встретились мне в жизни.
Я думаю, что мы никогда не сможем стать другими, непохожими на себя. Шизофрения вроде. Но в любом раскладе, при любых бабках, потолках, люстрах и способах подачи еды мы будем искать и находить таких же, как мы. Только с ними мы будем знакомиться, тащить их к себе, помалу сближаться. Наши верхние и наши нижние будут похожи на нас. Не двойники, но точно люди без носовых платков.
Я раздавал флаеры, мыл витрины, собирал тележки в супермаркете. Но для этого приходилось ехать или идти пешком туда, где реклама и магазины имеют смысл. Глупо зарабатывать деньги только на дорогу туда, чтобы все время возвращаться обратно. Я стал сторожить библиотеку. Но через несколько месяцев ее взяли на сигнализацию. Заведующая предложила мыть там полы. Тетки платили мне едой. Я по-прежнему хотел чипсов и думал, что могу пойти в бандиты. Я научился драться насмерть. Людей, которым не жалко жизни, теперь я узнаю легко. Стараюсь не брать их на работу.
Дядя Витя…
Дядя Витя выскочил тогда окончательно. Из кризиса, из долгов, из панельной двушки. Съехав с раёна, он все-таки разрешил Лёхе доучиться «по месту» и догулять. Лёху привозили к первому уроку, а вечером, иногда вместе со мной, забирали домой. Дядя Витя построил дом, казавшийся ему красивым. В нем была моя спальня. И сейчас есть. Они все не знали, как ко мне подступиться, чтобы не задеть самолюбия. Они предполагали, что оно у меня есть. А я не знал, как им сказать, что больше всего на свете хочу чипсов, мороженого и остаться в доме, окна которого впускали не только свет, но и лес, птиц и даже линию горизонта.
Мы мерились деликатностью и приличиями. И я возвращался к себе, груженный мясом, моющими средствами, носками, кроссовками, штанами, дисками и Лёхой, часто остававшимся у меня ночевать.
Если бы я был евреем, в тот год уже считался бы взрослым.
– А давай вместе на море. – Лёха стоит в дверях, немытый, небритый, зато с гитарой.
– Тебя заклинило, – констатирую я.
– Охренеем тут сидеть.
Пожимаю плечами. Он прав, но что толку…
Из развлечений в райцентре две дискотеки, бар, ресторан при гостинице, рынок, музей флюсо-доломитного комбината, турник и старый автомат с газировкой. Еще можно в футбол с китайцами. Или в драку. Милиция есть, милиция примет нас любыми.
– У Отличницы скоро днюха, – говорит Лёха, позевывая. – Ща какую-нибудь полечку на родной язык перепру.
– Ты паспорт ее смотрел?
– Она там чё, на фотке голая? – ржет Лёха.
– Заманали они со своими днюхами. Ноль фантазии.
– Не, ну а что ты хочешь, чтобы мы отмечали? День рождения смайлика?
Я улыбаюсь, поскольку только что тоже посмотрел в Интернете «праздники сентября». Мы оба считаем, что нажираться без повода – большое свинство.
Говорю:
– Может, на речку?
– Дачницы в школе. Понедельник, – ноет Лёха.
– Тогда поспим…
– А вечером же все равно нажремся. Так чего зря время терять?..
Мы притворяемся идиотами. Приседаем в словах и сутулимся в предложениях. Не соскочить в пафос. Не показаться слишком умными. Быть своими.
Лёха ищет невест по размеру и по возможности разговора. Отличницы попадаются ему часто. Он обсуждает с ними непостижимости. Сейчас озабочен бозоном Хиггса и разнообразными кодексами чести. Баталии разворачиваются на фоне вселенной. И она, бедняжка, в этих беседах выглядит хитрой, но безобидной матрешкой. Потому что твердость честного слова все Лёхины герои проверяют шпагой, пулей, битвой или расстрелом. Незримый дядя Витя всегда с нами.
Мне достаются осколки этих разговоров. Разгоряченные и недосказанные хвосты. Размахивая ими, Лёха может орать на меня всю ночь. А я на него. Он монархист, а я народник. Утром мы стесняемся смотреть друг другу в глаза. Споры и слова делают нас неприлично голыми, а постели и бабы – почему-то нет.
Зато мы убиваем время. Его теперь в избытке. А в детстве почему-то всегда не хватало. Уроки – на коленке. Жизнь – во дворе. Пока бабушка была жива, действовало правило «в десять – дома», и к полуночи я был как штык. Потом часами стал работать водитель дяди Вити.
Лёху во дворе недолюбливали – за легкость драки и за то, что он не умел держать зла. Если бились до первой крови, то стоило ей появиться, Лёха сразу отступал и спрашивал: «Ты как?» Протягивал руку. Чтобы побежденному было комфортно, к нему надо проявлять презрение, а не великодушие. Но кто тогда об этом думал?..
Когда Лёха съехал, он сразу стал чужим. Гитара вообще всех добила. За прозвище Музыкант он бился на крыше гаража. Зима, скользко. Одна подножка – и ты труп. Лёха падал раза три, разбил башку, порвал куртку до майки. Но победил. Три шва на брови и два на затылке накладывали не ему. Дворовые затаили обиду. Старшие принялись раздевать Лёху в карты. Когда деньги кончались, он играл на всё – на рюкзак, на шапку, на часы. Двор был моим, и Лёха был моим. «Ты выбирай, пацан, – сказали старшие. – Лёха уедет-приедет, а тебе жить».
Играли в очко, крапленой колодой, в темноте, подсвечивая зажигалками.
– А давай на пальцы?!
– На ноге или на руке?
– На руке, слабо?
– А чем рубить есть?
– А как же!
Старшие достали топор. Двое из них подрабатывали рубщиками мяса. Топор таскали с собой: и в бою хорошо, а если что – с работы шли, начальник, никого не трогали.
– Три раза до пяти побед, – сказал Лёха.
Первую партию они дали ему выиграть. А потом: «Пальцы сюда!»
Можно было сбежать. Но нельзя. Я зарядил Лёхе в нос. Он выключился. Упал в сугроб. Старшие заржали. Я положил руку на стол.
– Нестандартно, – сказал один из них. Остальные кивнули.
Мы все знали, что это выход. За Лёху дядя Витя мог и пострелять. Трупы рубщиков мяса нашли бы нескоро… и не здесь. Но и Лёха бы не зассал, не отступился. Это тоже было ясно.
А так мы все сохраняли лицо. И когда я орал от боли, народ уже дружно толкался задницами, пытаясь найти мой мизинец в снегу. Обделались все капитально, но переговаривались по-деловому: «Можно пришить… хорошо, что мороз… не попортятся… У нас в холодильниках мясо по полгода… как живое…»
Безымянный палец остался лежать на столе.
Урчит телевизор. Я знаком с ним плохо. Но диалог внутри ящика всегда примерно один и тот же:
«Он просто не раскрылся, давайте дадим еще один шанс!»
«Какой шанс? Ему явно не хватает позитива!»
В телевизоре явно играют в зомби. Жулят, кусают и временно самоубиваются. Умереть при этом можно два раза. Мертвых спасают иммунитетом или голосованием. Кто раскрылся, тот и победил. Особенно если на позитиве. Сценарии этих шоу, наверное, пишет раскрашенный Мюллер.
Клацаю пультом. Бабушка говорила – «тыцаю». Оба слова неправильные. Натыкаюсь на вопрос: «Теперь, после всего, ты жалеешь, что восемнадцать лет назад выбрал ее?» Умница Уилл Хантинг.
Тринадцать, почти четырнадцать.
Нет, не жалею.
Если бы у меня был личный психиатр, он выдал бы что-нибудь про эдипов комплекс. Присвоить мать. Обладать ею. Ай-ай-ай, какая гадость. Пара сеансов – и все лежало бы на полках. Объясненное и понятное. Если бы мой психиатр был гештальтист, а не психоаналитик, замес мог бы быть и помягче. «Благодарность, детка. Мы часто путаем благодарность и что-то другое… А может быть, это просто поиски комфорта? Личной безопасности? Безусловного принятия?..» В «безусловном принятии» они оба, психоаналитик и гештальтист, пожали бы друг другу руки. И ушли бы на перекур.
Чтобы покурить, надо выйти на улицу. Мы теперь европейцы. На дорогах – сплошные двойные, в номерах – сплошные здоровые. Механизм борьбы с курением запущен через систему «лень жопу оторвать». Своим побочным эффектом он победил уже не только сигареты.
Я завидую своим вымышленным врачам. Они сладко затягиваются и болтают от вольной масти.
– Кстати, это может быть страх. Страх длительных отношений. Вы не находите, коллега?
– Импотенция? – радостно откликается психоаналитик.
– Ну-у… не так сгазу… – смущается гештальтист. Я вижу его седым и иногда слышу картавым. – Культ Пйекгасной Дамы, мотив нестабильности, полезный для юношеских подвигов, я бы искал что-то в этом годе. – У моего гештальтиста бывают проблемы с мягкой и твердой «р». Он нравится мне больше.
– Анатомия – это судьба, – вздыхает психоаналитик. – Я бы сначала посмотрел на функциональные особенности организма…
Есть еще санитар. Он циник. Вставляет свои три копейки:
– Засаленный халат, морщины, пузо…
Санитар знает волшебное слово «целлюлит». Мои врачи его жалеют. Говорят: «Есть люди, которые живут с людьми. А есть невезучие особи. Они живут с жирами и морщинами…»
Мне на эти переговоры – ровно. Я пробовал себя на «как не стыдно», на «бред», на «на хрена оно надо». На истерику и на «ах так!». Пытался разбираться в этом, как в медицинской проблеме. Добился мастерства в сравнительных этюдах. Могу на разные голоса сообщить самому себе о том, что скажут люди.
Это ничего не меняет. Я больше не жую сопли. Где-то перещелкнулось в небесах – и мне отвалился подарок. Я его принял. Другого не надо. Не хочу.
Единственное, о чем я не могу думать, – это реакция Лёхи. В мыслях я плотно закрываю лицо руками и опускаю голову. Если мне выписан стыд, то только перед ним.
В тринадцать лет представители некоторых народов уже отвечают за свои слова и чувства. Поэтому могут читать Тору и жениться. Может, мне где-то накапало. Хрен знает.
Если сказать об этом с разбега, с какого-то первого воспоминания, то получается, что и до тринадцати я не называл Ее тетей Машей. Его дядей Витей – всегда. А Ее… Вообще никак не называл.
– До зимы тут сидеть… Рехнемся, Андрюха. А?..
Обедаем в ресторане. «Все свеженькое», но капуста в борще выглядит как жертва псовой охоты. На кухне сломался нож и листья порвали зубами? Мы пропустили что-то важное в моде на еду?
– Давай по очереди, – предлагаю я. – Неделю ты, неделю я. Или по десять дней.
– Хороший отдых не потянем финансово.
Киваю. Согласен. Деньги не падают с неба. Хотя могли бы. Но дядя Витя суров, как наш закон. Он легко покупает Лёхе машину и ни копейки не дает на бензин. Вообще ничего не дает. Ничего сверх условно заработанного, которое, кстати, жестко половинит, собирая нам капитал.
– Скинем один номер в гостинице. Съедемся…
– Может, хату снимем? Для оптимизации расходов…
Усмехаемся. Знаем, что переходим границу без паспортов и в неположенном месте. Нам строго-настрого запрещены снятые квартиры и дома, будь они хоть дармовыми виллами, хоть пентхаусами. Без администратора жизни нет. Дядя Витя снабжает нас модной техникой. Она поддерживает связь, создает видеокартинку, шлет фотографии и сообщает дурным голосом: «Через триста метров поверните налево!» Иногда мне кажется, что это не мы подключаемся к Интернету, а он сам находит нас, где бы мы ни были.
Есть одно «но», в котором весь дядя Витя. Он верит в адреса и телефоны на проводе. Только в это.
Круглосуточный администратор не врет, бдит и при необходимости может постучать и во всем убедиться лично. Каждый раз, поселяясь в гостинице, мы знакомимся с персональным надсмотрщиком. Прикидываем, фанатик или возьмет деньги. С фанатиками обычно веселее. Они неумолимы, как система противодымной защиты. Верят в проклятие неиспользованного презерватива и в конец света из-за пропущенного завтрака. Бедный дядя Витя…
Но мы все-таки можем снять квартиру. Если там будет телефон, а на нем сосед.
Я спрашиваю у Лёхи:
– Хату с хозяйкой?
– С подружкой. У Отличницы здесь есть… Тридцатник, без детей. Маленькая. Ща фотку покажу. – Он краснеет. А я не могу вспомнить, как это называется правильно – «сводник» или «сутенер».
Говорю:
– Тридцатник… Это где же они познакомились, чтобы так плотно подружиться?
– В школе, – смеется Лёха. – Завучиха.
Хочется закурить. Затянуться, сощуриться, выпустить дым. Сказать взрослым голосом: «Чувствую острый поколенческий разрыв. Мы все-таки не позволяли себе выставлять своих учительниц на панель». Но Лёхе все понятно и без слов. Ржем вместе.
– Прикинь, заселить какого-нибудь хорька к нашей Вере Ивановне? Чисто по дружбе.
– Он бы сразу сбежал. С порога.
– А она за ним: «Простите, останьтесь! Согласна на краткое содержание! Даже в кратком изложении Толстой примирит нас с действительностью!»
Она смешная такая была, наша Вера Ивановна. Всегда белый верх, темный низ. Но мужские ботинки, потому что косточка на ступне больше никуда не помещалась. Волосы красила в огненно-рыжий цвет и делала химическую завивку. Стриглась коротко, но редко. Когда волосы отрастали, голова становилась похожей на гнездо. Сколько ей было лет, она, наверное, не знала сама. Когда Веру Ивановну озаряло, она начинала задыхаться, хваталась рукой за мел и выводила на доске тему сочинения: «Анна Каренина – мерзавка русской литературы», «Что на самом деле стала бы говорить княгиня Марья Алексеевна»… У меня было ощущение, что мы все время строчили на себя доносы.
– «Может ли у моей жизни быть счастливый конец». Помнишь? – Лёха продолжает ржать.
Но мне уже не смешно. Злюсь. Хочу ему сказать, чтобы он перестал пристраивать ко мне телок. Потому что я как-нибудь сам. Потому что он мне ничего не должен и ни в чем не виноват. Он не убивал моих родственников и не разгонял их сраной метлой. Я хочу найти в гуляше мясо, но натыкаюсь на кости. Они, в отличие от капусты, порублены мелко.
Спрашиваю:
– Как думаешь, повариха готовит здесь или приносит обед из дома?
– Ты хочешь и с ней познакомиться? – радостно откликается Лёха.
– Ладно, – сдаюсь я. – Чего вату-то катать, Олесик? Дожуй – и пошли смотреть.
Квартира, которую мы будем снимать, состоит из двух смежных комнат. Холодная вода по часам. Холодильник. Телефон. В трубке гудок. Из аппарата – провод. Есть кухня. Стены до середины выкрашены синей масляной краской. На столе клеенка. Полы деревянные, коричневые. Из ценностей – пульт в целлофане и телевизор к нему. Оба они в «зале».
Хозяйка маленькая. Но не из таких, каким хочется сказать «маленькая моя». У нее длинные, узорчатые, как ковер, ногти, темные волосы, ярко-красная помада, сладкие духи. Она знает, зачем я здесь.
Мы будем спать в проходной комнате, потому что дальняя – это ее спальня. Лёха усмехается. Если мы съедем из гостиницы, выгадаем «на круг» почти тысячу долларов.
С женщинами, как с революциями, нельзя договориться на берегу. Отличницу не пускают на море. Мамаша в позе. Требует личного знакомства. Обещает накрыть стол. Стол – актуально. Разбалованные гостиничными сосисками, мы ленимся кормить себя утром. От залитой кипятком сухой вермишели изжога. Хочется супчика. Я присматриваюсь к местным курам. Собираюсь похитить. Но наша хозяйка не одобрит и не ощиплет. Ей вообще все не нравится. Наше с Лёхой спанье на диване. Носки, грязные чашки. Храп. Смех. Не этого она хотела, не о том мечтала.
Вечерами Отличница рыдает на кухне. Лёха держится из последних. Провожать девушку в деревню не на чем. Часто спим вчетвером. Мы в «зале», они – в дальней комнате. Все целомудренно, шведы бы удивились.
Через неделю удар наносит начальница почты:
– Я знала о женщинах, которые гуляли с фашистами. Но не думала, что доживу до вот такого.
– До какого? – плачет Лёхина невеста. – Ты скажи – до какого?..
«Взгляд этнографа, – говорила нам университетская преподша, – сфокусирован на вещах для данного общества самоочевидных, но для исследователя – удивительных». Лёха писал у нее диплом. Поэтому на почту поехал как ученый, а не как ухажер.
Выяснилось, что в этой местности хуже фашистов были женатые мужчины с детьми. В запальчивости Лёха предъявил паспорт. И начальница почты пообещала разрулить вопрос с мамашей.
Мы легко прощаемся с легендой. Саморазоблачаемся перед партией. Точит мысль, что нас купили по дешевке. Потому что администратор в гостинице – не чужой районным женщинам человек. В итоге наш семейный статус давно не тайна, а вопрос принципа. Женщинам важно, чтобы мужчина признался сам. Они не верят слухам, звонкам, подметным эсэмэскам и собственным глазам. В признании – сила?..
С неженатым Лёхой ехать на море можно.
Жданным гостям – стол. Мне нравится дом Отличницы, а я нравлюсь ему. Сыто, спокойно, пахнет жареным луком и пирожками. Мамаша не сердится, но и не заискивает. Я отваливаюсь на стуле и глажу себя по животу. Счастлив. Она собирает тарелки и вдруг ерошит мне волосы. Ладошка маленькая, жесткая. Я накрываю ее рукой. Провожу по своему лицу. Целую.
– Меда хочешь? – спрашивает она.
Не хочу, но понимаю, что мед – это тайный знак самого вкусного. Киваю. Смакую его, набирая из чашки маленькими кофейными ложечками. Думаю, что мог бы вскопать огород и мог здесь родиться.
Ночевать нам не предлагают. Хороший нежный вечер мы с Лёхой завершаем в драке за одеяло. Он орет шепотом:
– Пойди попроси у этой чем-нибудь укрыться…
Но мне неохота и не холодно. Уступаю.
В первый вечер после отъезда Лёхи хозяйка готовит ужин и приглашает меня к столу. Я ни в каком месте не голоден. Молчу. Слушаю, как тикают большие настенные часы. Когда-то они были с боем. Теперь – с попыткой, похожей на кашель. Каждые тридцать минут.
Пауза. Хозяйка держит ее легко. Тренирована уроками в школе. Я представляю себе, как она стоит у доски и ждет, чтобы все расселись, замолчали и превратились во внимание или лес рук. Мне ее не перемолчать. Спрашиваю:
– Можно выйти?
Она улыбается и выдает:
– Рано или поздно несбывшееся зовет нас.
Грина, кажется, не проходят в школе. Это означает, что я в надежных руках настоящей районной интеллигенции. У нее хорошая грудь, подгоревшая картошка и жестковатая курица.
Спать с ней на диване еще неудобнее, чем с Лёхой. Я ухожу на кухню и, пользуясь своим новым положением, нахально курю в форточку.
Желтый мячик бьется о диафрагму. Ни стыда у него, ни совести.
Со стройки украли кирпичи. Спрятали или продали. По деревне пока не видно. Море у Лёхи теплое. Персиков – перебор. Гниют в садах. Можно сделать бизнес. Продать персики я могу только китайцам. Чисто теоретически они могут купить весь урожай.
Приглашаю их на переговоры. Приходят с водкой. Хозяйка зовет подружек – учительницу физкультуры и биологиню. Они затеваются с пиццей. Чужому – чужое.
Китайца, который донес Лёху до номера, зовут Вэй. Он предлагает называть его Ваней. Имя второго – Гуй. И мы с девчонками сами знаем, как его называть.
После третьей мы ищем имя-заменитель мне. На «а» у них ничего подходящего нет.
– Мы можем называть тебя Ю. «Ю» означает «друг», – говорит Вэй.
– Ю обязывает. Два «ю» – и ты уже советская кошка, – отвечаю я.
Хозяйка смеется. Ее подруги не дают дупль и смущаются. В умножении «ю» им слышится вариант постельного языка.
Я пишу Лёхе эсэмэску: «Сами жрите свои персики».
Хороший друг не поставит китайцев в ситуацию самовывоза. Я – китайский, но хороший.
Мою посуду. Выношу мусор. Сажусь на скамейку у подъезда. Достаточно пьян и не занят, чтобы разрешить себе думать.
В самозачете: я бухой счастливчик, в школе хозяйки нет историков, а без Лёхи тоскливо, как без спины. Надо как-то сказать ему про рубку. Про пальцы. Чтобы не маялся. Это только поверху расклад был дружеский. Пацанский. А в том месте, куда изредка добирается водка, нет. Потому что… ну как бы я смотрел Ей в глаза?..
Весь фокус в том, что я хочу смотреть ей в глаза. И тут никто ни при чем – ни Лёха, ни дворовые. Я просто купил себе право смотреть на нее когда захочу, сколько захочу и где захочу. Не считаю, что дорого.
Сижу и смотрю. Кайф… А она не ерошит мне волосы. С тех самых пор и не ерошит.
Потому что знает. И той частью, которой знает, она – моя.
Здесь дождь как снег – не идет, а выпадает. А как выпадет весь – лежит лужами. Резиновые сапоги – первая по необходимости вещь. Но жизненно важные разливы – перед гастрономом, возле турника, около ратуши, где мэр и райсовет, – снабжены дорожками. Бессапожные идут по ним гуськом. Я узнаю в дорожках свой кирпич. Не злюсь. Считаю, что он применен правильно.
Наша стройка хиреет. Зарастает травой. Деревни пропадают с лица земли естественно. Тонут себе в природе. Деревни – как мужики без определенного места жительства: до смерти еще исчезают в своих бородах. А городские спальники – латаные и шитые тетки. В какой-то момент они начинают выглядеть, как Джоселин Вильденштайн. Косметикой их уже не спасешь.
Обедаю у матери Отличницы. Она показывает мне ее фотографии, похвальные листы и вымпел «Победителю соцсоревнования». Вымпел – матери. В нем нет и не было пользы. Но мне почему-то приятно.
Она спрашивает:
– А потом что?
В вопросе грусть и подвох. Говорю:
– Уедем.
Она кивает. Уезд – обычное дело. Отец Отличницы тоже когда-то уехал. Ничего…
– Жалко вас. – Она качает головой. – Молодых всегда жалко. Еще есть чему болеть. Всякая малость – как ножом, как ножом…
Уезжаю с яблоками, виноградом, банкой сметаны и пятью «сегодняшними» яйцами. Моя квартирная хозяйка хмыкает и, кажется, ревнует.
Вечерами мы с ней гуляем по улицам. Местные елисейские поля не длинны и не широки. Триумфальной аркой здесь числится танк, а площадь согласия носит имя партизана Быкова.
Я никогда не был за границей. Ее и назначу целью жизни. Заграницу и ее фотографии.
Хозяйка постоянно норовит взять меня под руку. Это локтевой захват, а не объятие. Со стороны мы похожи на двух лилипутов, один из которых недавно начал лысеть, потому бреет не только щеки, но и голову. А хозяйке нравится. Потому что подручность – это уже намерение, а не просто так. Мы зачем-то обманываем автохтонное население. Потому что на первом ужине после отъезда Лёхи я сказал: «Не женимся. Детей не заводим».
Она согласилась. А теперь водит меня по городу как трофей.
Жду Лёху, жду, когда с деревьев спадут зелень и желтизна, жду снега и законной календарной грязи. Не хочу прорастать в сумку с картошкой и в телек по вечерам. А во что хочу?.. Универсальный ответ хэзэ не устраивает меня как носителя «х». Если полагаться на его знание, нет смысла дергаться. Ему везде хорошо.
Лёха возвращается с лицом кавказской национальности – не просто смуглым, а очень черным. Черным, белозубым и с бородой. Лёха выглядит как абрек Казбич. А ведет себя как Печорин. Отличница ему надоела. Она невпопад смеется и мимо Лёхи плачет. В ней всё теперь не так. Она неуклюжая, болтливая, под ней скрипит табуретка. Табуретка под всеми скрипит, но противность получается только у Отличницы. Ее нелепости видны, как прыщи на носу. Только они и видны. Хочется, чтобы она заткнулась. За нее то стыдно, то грустно. Она не знает, как ей выбраться теперь из Лёхиной нелюбви. Она не верит, что это происходит с ней. Что это вообще происходит. Чтобы ее не жалеть, я думаю о том парне, который вот-вот должен вернуться из армии. И понимаю, что парня никакого нет. Нет и не было. Зато есть Лёха. Только срок его вышел. Наша стройка сильно затянулась.
Почти каждый вечер мы играем в карты. Китайцы, мы с Лёхой, хозяйка с Отличницей. Чаще всего в дурака. Если Вэй приходит с биологиней, режемся пара на пару. На раздевание. Интерес к тому, что в биологине нового-голого, вялый. Но все-таки интерес. Еще мы всегда ждем Гуя. Потому что кого-то надо ждать и потому что он приходит с водкой, за которой всем лень идти. Дверь для Гуя всегда открыта.
Но взамен его на кухне появляется посторонний мужик. Хмурый и датый. Вместо «здрасьте» он говорит хозяйке:
– Радуешься, сука?
Наверное, муж. В чужих семейных разборках правильно встать и уйти. Но уже не очень ясно, где тут чужие и где свои.
– Тя кто сюда звал, дядя? – спрашиваю я.
– Закрой пасть, обрубок недоделанный, – отвечает он. Дергается в мою сторону. Сейчас он мне покажет, если не упадет по дороге.
Лёха встает из-за стола, делает два шага и один резкий тычок мужику в живот. Цедит:
– Ты на кого ща выступил, мудрило?
Я у Лёхи за спиной. Я не вижу резких движений. Все плавно и медленно.
Лёха оседает на пол. Вэй одним движением сбивает с ног мужика, вяжет его хозяйкиным фартуком. Хозяйка оттягивает Вэя. И фартук, и мужик ей – свои. А потому она спокойно и трезво моет и вытирает нож. Биологиня в лифчике и юбке дает звук:
– И-и-и…
Зверски изнасилованная скрипка.
В дверях, в коридоре – Гуй. Гуй с водкой. Он ставит бутылку на полку под зеркалом, опускается на колени и шепчет:
– Господи, помируй… Господи, помируй…
Отличница кричит:
– Искусственное дыхание! Рот в рот! Рот в рот…
– Какая дура, всё бы ей в рот, – морщится Лёха.
Я сажусь на пол и кладу его голову себе на колени. Он не сопротивляется. И еще пару секунд я не вижу, как красное пятно расползается по его футболке, потому что Лёха закрывает рану рукой.
– Все нормально, малой. Все путем… Давай врача, что ли…