История Древнего мира. От истоков Цивилизации до падения Рима Бауэр Сьюзен
Вавилонская империя
Но Навуходоносор не был единственным проигравшим. Нехо II потерял слишком много людей, чтобы удерживать в руках земли западных семитов. «Царь Египта не выступал больше из своей страны, — говорит Вторая Книга Царств, 24, — потому у что царь Вавилона забрал все его территории, от Вади Египетского до реки Евфрат».
Вместо этого Нехо II вернулся к проблемам своей страны. Он занялся строительством канала, который протянулся от восточного Нила до Красного моря. То было огромное предприятие: «Длина канала такова, что требуется четыре дня, чтобы проплыть его, — пишет Геродот, — и он прокопан достаточно широким, чтобы две триремы могли идти рядом».‹735› Трирема имела ширину только пятнадцать футов — и все равно даже тридцатифутовый канал, протянувшийся до самого Красного моря, стал громадным предприятием.[189] Для охраны его входа в Нил фараон построил крепость Пелузий.
Он нанял две группы моряков, чтобы они помогли ему обучить египетских матросов. Это были греческие мореплаватели из ионических городов с Эгейского моря,‹736› а также, по свидетельству Геродота, финикийские мореходы — вероятно, из одного из финикийских городов (Тира или Сидона, а может быть, из построенного финикийцами города Карфаген на северо-афри-канском берегу, основанного Элиссой, внучатой племянницей Иезавель, и быстро растущего). Иностранные специалисты помогли ему построить флот, который в основном состоял из примитивных трирем — весельных боевых кораблей, построенных так, чтобы они могли таранить вражеские корабли. Они стояли на якоре вдоль берега Красного моря.‹737› Геродот настаивает даже, что одна команда финикийских матросов, которой Нехо II поручил изучить Красное море, продолжила плавание далее на юг. К удивлению многих, тремя годами позднее они оказались у Геркулесовых Столбов, в проливе, ведущем в Средиземное море из Атлантики. Египтяне прощли через Средиземное море и вернулись к дельте Нила. Таким образом, они обошли вокруг Африки.‹738› Все это было огромным прорывом в традиционной ненависти египтян к морю — но Нехо II, смотревший вперед, видел, что торговля способна усилить империю куда лучше, чем война.
Пока в Египте осуществлялись эти эпохальные проекты, Иудея была отрезана от всего мира. Иоаким рассчитывал на помощь Египта; теперь он остался один. «Он был разочарован в своих надеждах, — замечает Иосиф, — потому что Египет на этот раз не посмел сражаться».‹739›
Но Иоакиму, тяжело придавленному выплатами Вавилону, оставалось ждать еще четыре года, пока Навуходоносор реорганизовал свою армию, а затем занимался другими делами (согласно Вавилонским хроникам — воевал с кочевниками в северных пустынях Аравии).‹740› Что происходило в городе в это время, мы не знаем. Но возможно, некоторые иерусалимские чиновники согласились с мнением Иеремии о нецелесообразности сопротивления Вавилону; Иоаким умер в 597 году, в относительно молодом возрасте (тридцать шесть лет), и Навуходоносор немедленно направился к городу.
В Иерусалиме тем временем взошел на трон Иехония, совсем юный сын Иоакима. Как только Навуходоносор достиг Иерусалимских стен — всего через несколько недель после смерти Иоакима, — царь, его мать, его двор, знать и все официальные лица капитулировали. Вероятно, им была предложена неприкосновенность в обмен на покорность. Хотя они были уведены в плен, обращались с ними хорошо; хроники Вавилона сообщают, что Иехония провел следующие сорок лет, живя в Вавилоне на царском обеспечении, предоставляемом ему за счет Вавилонской казны.‹741›
Армия Иерусалима была также отправлена в Вавилон, но не распущена; казна и храм Соломона подверглись опустошению, но сами строения не разрушили и не сожгли. Навуходоносор даже не увел с собой всю царскую семью. Он назвал Матфанию, дядю Иоахима и брата умершего царя, новым именем Седекия и посадил его на трон; Иосиф мягко именует это «союзом»,‹742› но на деле Седекия был не более чем вавилонским наместником. Тем не менее Иерусалим отделался сравнительно легко.
Навуходоносор был озабочен отнюдь не контролем над третьесортной силой у себя на западе, а совсем другими вещеми. Он имел свои представления о том, как великий царь должен поддерживать и укреплять свое положение, и делал это так, как делали все месопотамские цари в течение двух тысяч лет: развернул масштабное строительство. Его надписи сообщают о реставрации и постройке храма за храмом в самом Вавилоне. Вавилон был домом бога Мардука, и преданность Навуходоносора Мардуку также символизировала вавилонский триумф. «О, Мардук, — гласит одна из надписей Навуходоносора в память об удачной кампании по подавлению мятежа на западе, — можно мне навсегда остаться законным правителем от тебя; можно мне служить тебе, пока я не удовлетворюсь результатом… можно, чтобы мои отпрыски правши вечно».‹743›
Его благочестие в виде преданности Мардуку осталось почти в каждой древней записи его проектов: «Он чрезвычайно ревностно украшал храм Бела и остальные святые места», — пишет Берос.‹744› Он построил церемониальную дорогу для праздника Мардука, тропу семидесяти футов шириной от центрального храмового комплекса до церемониальных ворот Иштар на северной стороне города, чтобы бог мог двигаться по ней во время празднования Нового года. Стены по обеим сторонам были покрыты голубой глазурью и украшены резными львами[190].‹745› Остатки ворот Иштар и дороги, которая вела к ним, стали одними из самых известных образов древнего Вавилона, хотя и дошли до нас от самого конца существования этой цивилизации.
Навуходоносор построил себе также как минимум три дворца, украшенные глазурью, золотом и серебром. В одном из этих дворцов он разбил сад.
Остатки этого сада не удается полностью идентифицировать (судя по всему, ими является громадное строение со сводчатыми потолками, обнаруженное в главном царском комплексе на берегах Евфрата), но их слава отражается в рассказах различных авторов более позднего времени. Наиболее известное описание сада дает Диодор Сицилийский в третьей книге своей «Исторической библиотеки»:
«То был царь старых времен, который ради своей дамы создал сад, как вы узнаете. Эта повелительница, которую он так неясно любил, родилась в Персии, и, по природе той страныу очень любила с высоких холмов оглядывать местность вокруг. Поэтому она упросила своего господина разбить ей сад с увитой растениями беседкой, искусно созданной опытными мастерами.
Вход в сад находился у основания холма, он располагался терраса за террасой, поднимающимися на удивительную высоту у так что оттуда можно было видеть далеко и широко. Под землей были созданы своды, которые держали вес этого сада; один свод был устроен над другим, и чем выше располагалось строение, тем выше был свод… На самых высоких сводах были поставлены стены этого сада, толщиной в двадцать два фута… В пол были встроены цистерны воды. И в этом саду находились все сорта деревьев, приятных для глаза, и свежие, зеленые лужайки. Более того, там был трубопроводу через который при помощи устройства вода подавалась для полива почвы».‹746›
«Рожденная в Персии дама», скорее всего, являлась вообще не персиянкой, а мидянкой — судя по всему, это Амитис, дочь Киаксара, известного мидийского царя.
Слава этих садов, обычно называемых «висячими» благодаря сделанному Диодором описанию их ступенчатой многоуровневой конструкции (зиккурат), преодолела не только время, но и пространство. Почти каждый древний историк, который описывает Вавилон, упоминает их, и из этих описаний мы можем составить картину этих самых знаменитых садов древности — Эдема военачальника. «Он создал высокие каменные террасы, которые производили видимость гор, засаженных всевозможными деревьями, — описывает Берос. — Он сконструировал и сделал то, что назвали Висячими садами, для своей жены, которая любила горы, так как выросла в Мидии»[191].‹747›
Это были гражданские сооружения. Но Навуходоносор имел в своих планах и более серьезные объекты. Он начал возводить двойные стены Вавилона, усиливая их, пока внутренняя не достигла толщины в двадцать один фут, а внешняя стена не ощетинилась смотровыми башнями через каждые шестьдесят футов. Частично выкопанный ров уже защищал одну сторону города; Навуходоносор прокопал оставшуюся часть вокруг стен, и теперь Вавилон был окружен сорокафутовым кольцом воды.‹748› А затем он возвел в восточной части города еще одну стену — позднее греческий солдат Ксенофонт назвал ее «Мидийской Стеной». Она протянулась от Евфрата до Тигра, напоминая о стене, давным-давно построенной шумерским царем Шу-Сином, чтобы отражать набеги амореев.[192] Но эта стена предназначалась для другой цели: «Он ставил стены, — пишет Берос, — чтобы те, кто вознамерится осадить город, не смогли бы развернуть течение реки».‹749› Недавнее разрушение Ниневеи привило царю осторожное отношение к воде.
При Навуходоносоре город Вавилон необычайно вырос; Аристотель замечает: «говорят, что когда Вавилон был взят, значительная часть города узнала об этом лишь через три дня», — из-за размера города.‹750› Несмотря на все это строительство, можно предположить, что Навуходоносор не был столь силен, как казался. В 595 году ему пришлось подавлять восстание в собственной столице; у него ушло два месяца на то, чтобы победить мятежников — это говорит о вовлечении в события армии (вероятно, уставшей от бесконечных сражений).‹751›
И еще существует свидетельство из Египта, на которое стоит обратить внимание.
Нехо II, который дважды безуспешно выступал против Навуходоносора, теперь был мертв. Он умер в 595 году, через два года после сражения вне Дельты, и трон Египта принял его сын Псамметих II. Псамметих унаследовал и всю военную машину Египта, которая теперь включал в себя и флот. Он использовал водную мощь не для торговли, а для того, чтобы вернуть Египту былую власть. Он совершил экспедицию вверх по реке, в Нубию, давно уже не подчиняющуюся египетским фараонам, и привел с собой два войковых соединения: египетское под командованием египетского полководца Амасиса и греческое, которой командовал другой военачальник. Сам фараон остался в Асуане, но два его корпуса пробили путь на юг.‹752› Эта армия осталась в истории благодаря граффити, которые греки, не испытывавшие особого благоговения к египетскому прошлому, нацарапали на ноге огромной статуи Рамсеса II в Абу-Симбеле: «Это написано теми, кто приплыл с Псамметихом, — гласит надпись, — [кто] прогиел за Керкис, насколько позволяет река. Тех, кто говорит на иностранных языках, ведет Потасимто, а египтян ведет Амасис».‹753›
Напата была предана огню, 4200 нубийцев погибли или были взяты в плен.‹754› Седекия, услышав об этих победах, послал сообщение Псамметиху II: если Египет захочет атаковать Навуходоносора, Иерусалим присоединится. Он «кинулся к египтянам, — пишет Иосиф, — в надежде с их помощью преодолеть вавилонян».‹755›
Похоже, Навуходоносор не воспринимался всесильным, потому что Псамметих II согласился прийти на помощь Иерусалиму. Он вывел свою армию из Дельты и двинул объединенные силы египтян и греческих наемников традиционным путем на север. В ответ вавилонская армия, которая уже прибыла к стенам Иерусалима, чтобы выяснить, почему запаздывает дань от Седекии, сняла осаду и направилась на юг, навстречу врагу.
Пророк Иеремия, все еще предсказывая гибель, предупреждал Седекию, что худшее еще впереди.
«Армия фараона, которая идет к тебе на поддержку, уйдет в свои земли. Тогда вавилоняне вернутся… Не обманывай себя, считая, что вавилоняне покинули нас. Они не ушли! Даже если ты перебьешь всю вавилонскую армию, и лишь раненые останутся в их палатках, они вернутся и сожгут город».‹756›
Это был убедительный глас судьбы, но Седекия в своей самонадеянгности не услышал его, и Иеремия окончил дни в подземной тюрьме, где никто больше не мог его слышать. («Он лишает солдат мужества!» — жаловался один из офицеров не без некоторого основания.) Тем временем Навуходоносор «встретился с египтянами, вступил с ними в сражение и разбил их; и когда он заставил их бежать, то преследовал до тех пор, пока не выгнал вообще из Сирии».‹757› Псамметих II вернулся домой. Неделей позже, в феврале 589 года, он умер; наследовал ему его сын Априй. Если Седекия и продолжал посылать на юг за помощью из Египта (как предполагают отрывки, написанные позднее пророками Иеремией и Езекиилем), его послания оставались без ответа. Априй вынес урок из ошибки отца и не собирался игнорировать великого царя.[193]
Затем Навуходоносор пробился назад к стенам Иерусалима. Армия Седекии контролировала города-крепости Азеках и Ла-хиш, которые стали форпостами защиты от вавилонского вторжения; но эти города пали один за другим. Хронику медленной агонии можно восстановить по записям на кусках гончарных изделий, найденных в Лахише, посланных туда в качестве писем солдатами, которые находились на границе обороняемой территории. Первым был атакован Азеках.
«Пусть знает мой господин, — сообщает один фрагмент, — что мы больше не видим сигналов из Азекаха».‹758› Город пал. Его огни погасли; вскоре темная вавилонская волна поглотила также и Лахиш, а затем заплескалась у стен Иерусалима.
Осада длилась два года. Она сопровождалась, по Иосифу, «голодом и отвратительной болезнью», и именно голод привел к окончанию осады. В 587 году Седекия решил, что довольно. Он попытался бежать — очевидно, уже не думая об остальных людях, остававшихся перед лицом вавилонской ярости. «Голод стал таким жестоким, что людям совсем нечего было есть, — фиксирует Вторая Книга Царств. — Затем городские стены были разрушены, и вся армия бросилась ночью по дороге к воротам между двумя стенами, что подле царского сада, хотя вавилоняне окружали город. Они бежали к долине Иордана, но вавилонская армия погналась за царем и настигла его на равнинах Иерихонских. Все войско его разбежалось от него, и он был взят в плен».‹759›
Навуходоносор, обычно не отличавшийся излишней жестокостью, свойственной царям Ассирии, был разъярен и жаждал мести. Когда Седекию приволокли и поставили перед ним в его армейском лагере, он приказал убить сыновей царя — еще мальчиков — у него на глазах. А затем Седекии вырвали глаза, чтобы последним, что он видел, была казнь его семьи.
Седекию в цепях привели в Вавилон; все его главные чиновники и жрецы были казнены рядом с армейским лагерем; Навуходоносор приказал своим командирам поджечь Иерусалим. Стены были разрушены, городское население выселено, дворец царя, дома, казначейство, храм Соломона — все было в огне. Евреев расселили по Вавилонии, кому-то удалось бежать в Египет. Именно они положили начало диаспоре, которая просуществовала два тысячелетия. «И после этого цари колена Давида закончили свое существование», — заключает Иосиф.‹760›
Тем временем союзники Навуходоносора, мидяне, под управлением его тестя Киарксеса успешно продвигались в Малую Азию. Ко времени падения Иерусалима они достигли границ владений лидийцев.
Лидия, которая была покорена киммерийцами сто лет тому назад, собралась с силами. Некоторые лидийцы бежали во Фракию и, вероятно, оттуда дальше на запад; но другие остались. Теперь их царем был Алиатт, праправнук Гигеса. Под его руководством лидийская армия выступила вперед, чтобы встретить мидян, и сражалась с ними, пока не остановила их продвижение.
С 590 по 585 год две армии смотрели друг на друга через реку Галис, но ни одна из сторон не могла добиться преимущества. Геродот замечает, что во время этих пяти лет, «хотя множество сражений оканчивалось в пользу мидян, столько же завершалось в пользу лидийцев».‹761› Поэтому в 585 году Навуходоносор взялся за разрешение этого тупика. Он послал вавилонского полководца по имени Набонид, чтобы тот помог добиться прекращения противостояния двух армий. Похоже, Набонид достиг успеха: два царя согласились на мир, который был закреплен браком Ариени, дочери Алиатта, с сыном Ки-арксес, мидийским принцем Астиагом.‹762›
Для Навуходоносора, возможно, имело бы больше смысла послать сюда армию, чтобы помочь мидянам завоевать лидийцев, чем возиться с мирным договором. Но Киарксес был царем Мидии и Персии уже в течение сорока лет. Он был старым и больным человеком, готовым прекратить воинственные действия. Сразу же после скрепления договора клятвой и царской свадьбы он слег в постель и вскоре умер. Астиаг стал царем Мидии и Персии вместо него. Но он не горел желанием воевать; забрав жену, он отправился назад домой.
Возможно, Навуходоносор не послал вавилонскую армию, поскольку, что сам тоже страдал от болезни.
Правление Навуходоносора — в особенности его конец — отмечено мистическими штрихами довольно зловещего характера. Самый полный рассказ об этих трудных днях обнаруживается в Книге Даниила, которая описывает судьбы четырех еврейских пленных, угнанных в Вавилон и воспитанных слугами Навуходоносора как вавилоняне. Один из этих пленников, сам Даниил, был вызван для толкования тревожного сна Навуходоносора: царь увидел ночью огромное дерево с прекрасными листьями и множеством плодов, дающее приют животным под ним и птицам в его ветвях. А затем он увидел дерево срубленным, ободранным, с обрубленными ветвями, и пень в бронзовых узах. И ассирийские, и вавилонские цари разделяли поклонение священному дереву, как источнику их силы. Сон поразил Навуходоносора, будучи воспринят как зловещий. Даниил, которого попросили интерпретировать сновидение, подтверждает его отрицательную природу, предсказывая, что царя поразит сумасшествие, и он на время потеряет свою власть. И действительно, Навуходоносор лишается разума: «Отлучен он был от людей, ел траву, как вол. Орошалось тело его росою небесной, волосы выросли, как у льва, а ногти у него — как когти у птицы», — в таком состоянии он пробыл семь лет.‹763›
Эта история, естественно, была сильно преувеличена более поздним еврейским комментарием библейских книг в попытке извлечь смысл из такой трансформации — для библейской мифологии вообще не характерно превращение человека в животное в качестве наказания. Гораздо более позднее сочинение, «Жизни пророков» — анонимный рассказ о жизни различных иудейских пророков, написанное, вероятно, около 100-х годов н. э. — трактует эту трансформацию как символ тирании Навуходоносора. «Жизни пророков» описывает Навуходоносора как здравомыслящего, но при этом приписывает его облику черты животного:
«Голова и передняя часть были как у вола, ноги и задняя часть — как у льва… Это характерно для тиранов, что… в свои более поздние годы они становятся дикими зверями».‹764›
Здесь можно увидеть трансформацию образа из эпической поэмы о Гильгамеше, в которой дикое существо Энкиду выглядит человеком, но бродит в полях, питаясь травой, как животное. В поэме о Гильгамеше Энкиду — деспотичный, нецивилизованный, хватающийся за власть, он — тень царя, тот, с которым нужно бороться и приручить прежде, чем царство станет процветать. В предании о Гильгамеше и Энкиду человек становится хорошим царем (а его тень — более человечной) именно тогда, когда противостоит искушению сделать свою власть безграничной. Но Навуходоносор идет другим путем — деспотичность его увеличивается, и в итоге он опускается от положения великого царя до животного существования.‹765›
Несмотря на место, занятое им в истории и в воображении соседей, Вавилон оставался центром империи очень короткое время. Хаммурапи был первым его великим царем, первый
Навуходоносор — вторым. Навуходоносор II был лишь третьим его великим царем, и оказался последним. Вавилон не привык к императорам.
Вот так сложное древнешумерское отношение к существованию царя воскресло в предании о судьбе Навуходоносора. Навуходоносор также был захвачен зверем внутри него. Даниил, рожденный в нации, которая много веков тому назад выбрала своих царей против воли собственного бога, дает теологический комментарий к завершению этой истории: люди боятся института царей, потому что каждый человек жаждет власти и, завладев ею, ею же разрушается.
Рим | Вавилон | Персия | Мидия |
---|---|---|---|
Саргон II | |||
Синаххериб | |||
Тул Гастилий | Шамаш-шум-укин | ||
Кир І | |||
Анк Марций | Кандалану | ||
Киаксар | |||
Син-шарри-ишкун | |||
Тарквиний Древний | Набопаласар | ||
Падение Ниневии (612 год до н. э.) | |||
Навуходоносор (605–562 годы до н. э.) | |||
Падение Иерусалима (587 год до н. э.) | Астиаг | ||
Сервий Туллий (578 год до н. э.) | Камбис I |
Глава пятьдесят девятая
Кир Великий
К востоку от Навуходоносора царю Астиагу, владыке Мидии и Персии, приснился дурной сон. Его лидийская жена Ариени несколько лет тому назад родила дочь по имени Мандата, и теперь та приближалась к возрасту замужества. «Ему приснилось, — пишет Геродот, — что она так много писает, что не только залила его город, но затопила всю Азию».‹766› Этот сон был и неприятным, и тревожным, и царский мудрец, когда с ним посоветовались, предсказал, что ребенок Манданы вырастет и заберет царство в свои руки.
У Астиага, по-видимому, не было сына, и его внук вполне мог стать его наследником, поэтому такая интерпретация не обязательно была плохой новостью. Однако царь прекрасно понимал, что отец ребенка Манданы может не пожелать спокойно смотреть, как корона напрямую переходит от деда к внуку.
Поэтому он тщательно выбирал мужа для дочери: не из амбициозной знати мидян, которая окружала его в Экбатанах, а человека, находящегося в большей зависимости — и более удаленного. Он отослал Мандану в Аншан и выдал ее замуж за своего персидского вассала Камбиса, сына Кира I, наследника персидского правителя. Камбис поклялся в верности своему мидийскому сюзерену, а Астиаг, по-видимому, невысоко оценил уровень его честолюбия.
Мандана почти немедленно забеременела (Камбис, может, и не был честолюбив, но наверняка был плодовит). В это время Астиаг увидел еще один сон, противоположный сну Навуходоносора о срубленном священном дереве; из его дочери выросла виноградная лоза и обвилась вокруг всей его территории. На это его мудрецы ответили, что сын его дочери не просто унаследует ему, но будет править на его месте.
Поэтому Астиаг пригласил дочь в гости в Экбатану, чтобы она жила во дворце в роскоши, ожидая рождения ребенка. А сам задумал избавиться от будущего наследника. Казалось, у Кам-биса не было выбора — лишь выпустить жену с нерожденным сыном; да и Мандана не могла отказаться от визита.
Мандана родила сына, которого назвала Кир в честь отца мужа. Астиаг, желавший и избежать греха убийства кровного родственника, и сохранить собственное положение, вызвал своего двоюродного брата и видного чиновника Харпага, приказав ему покончить с ребенком. Наверное, Астиаг надеялся, что они смогут сделать вид, будто ребенок родился мертвым. Тогда Мандана вернется домой, и угроза его трону исчезнет.‹767›
Харпаг также не захотел совершать того, что позднее обрушилось бы на его голову. Подобно Астиагу, он тоже решил передать исполнение дела кому-нибудь другому: «Ребенок должен умереть, — заключил он, — но убийство должен совершить один из людей Астиага, а не из моих».
Поэтому он вручил сына Манданы одному из пастухов Астиага. Тот немедленно забрал ребенка домой и передал своей жене, которая только что разрешилась мертворожденным младенцем. Пастух положил на горном склоне собственного ребенка и доложил Харпагу, что дело сделано. Так Кир вырос в хижине пастуха.
Эта история, пересказанная Геродотом, представляет собой традиционный сюжет и символизирует опасность, подчеркивающую божественное предназначение героя: чудом спасшийся ребенок вырастает, чтобы стать великим лидером благодаря сверхъестественному провидению, знаком которого отмечено уже самое начало его жизни. Но в случае Кира легенда Геродота демонстрирует также трудные политические взаимоотношения между мидянами и персами. Мидяне были правящей нацией — но сын вассального царя-перса не мог быть убит открыто, даже собственным верховным царем.
Неизбежное произошло: Кира, достигшего десятилетнего возраста, обнаружил его дед, который увидел, как тот играет на деревенской площади и руководит другими мальчиками деревни. Было уже слишком поздно убивать его, так как никто не поверил бы в несчастный случай. Использовав сложившуюся ситуацию наилучшим образом, Астиаг признал родство с мальчиком. Его мудрец заверил его, что игра молодого Кира в царя исполнила предзнаменование виноградной лозы, поэтому Астиаг отправил Кира назад в Аншан, в дом родителей, которые никогда его не видели.
Генеалогическое древо Кира. Через браки Кир был связан с царскими семьями Вавилона, Мидии, Лидии и Персии. Предоставил Ричи Ганн.
Затем он послал за Харпагом. Уличенный в невыполнении указания, Харпаг признался, что передал дело другому. Астиаг повел себя так, будто готов принять извинения своего кузена. «Все сложилось великолепно, — заверил он Харпага. — Я был весьма раздражен враждебностью дочери по отношению ко мне [сильное преуменьшение, предположили бы мы] и вовсе не испытывал удовлетворения от того, что сделал. Пришли своего сына во дворец познакомиться с братом, и мы отпразднуем вместе».
Харпаг отправил во дворец младшего сына. Астиаг убил мальчика, зажарил его и подал как главное блюдо этим вечером на празднике. «Решив, что Харпаг наелся, — пишет Геродот, — Астиаг спросил его, понравилась ли тому еда. Харпаг сказал, что очень понравилась. Тогда слуги принесли голову мальчика, его руки и ноги». Харпаг, увидев останки сына, «сохранил контроль над собой». Он сказал Астиагу, что «царь не может поступить неправильно. Затем он забрал то, что осталось от тела его сына, и вернулся домой».‹768›
Если вся эта литературщина основана на действительных событиях, мы можем признать, что в традиции мидян было подавление любых эмоций. Читая между строк, мы можем увидеть более зловещую и сложную картину: царь мидян, все глубже и глубже погружаясь в некий безобразный параноидный психоз, при наличии деспотической власти мог заставить своих телохранителей выполнять жуткие приказания, направленные против других мидян; мидянин-чиновник, окруженный солдатами его царственного кузена, понимал, что его сын отправляется на ужасную смерть; персидскую царскую семью, которая обязана была повиноваться царским приказам, не могли оскорбить публично; а с персидскими низшими слоями приходилось обращаться с осторожностью, чтобы не вспыхнул протест.
Астиаг все еще считался владыкой Мидии и Персии. Он все еще был шурином царя Вавилона и вторым (или хотя бы третьим) величайшим правителем в известном мире. Но в Аншане, в доме Камбиса, подрастал Кир, властелин Персии, воспитываемый женщиной, которая ненавидела своего отца-мидянина. В самом дворце Харпаг, все еще внешне спокойно служивший своему кузену, планировал будущую месть — блюдо, которое надо подавать холодным.
Астиаг не оставался в неведении обо всех этих обидах. Он расставил охрану на всех дорогах, ведущих из Аншана в Экба-таны, так что никто не мог тайно провести армию к его дворцу.
Навуходоносор умер после сорока трех лет правления владыкой огромной территории. Но мы даже не знаем, где было закопано его тело. То, что проясняется из фрагментов записей — это лишь шестилетний период хаоса. Очевидным наследником царя являлся его сын, Амель-Мардук[194]; но, похоже, между отцом и сыном не все было гладко. Определенное противостояние отражается в библейском повествовании об освобождении Амель-Мардуком Иоакима после смерти старого царя — без сомнения, против воли Навуходоносора.
«В год, когда Эвил-Меродах стал царем Вавилона, — говорит нам Вторая Книга Царств, — он вывел Иоакима из дома темничного в двадцать седьмой день двенадцатого месяца. И говорил с ним дружелюбно и дал ему почетное место… И Иоаким снял тюремные одежды и остаток дней регулярно ел за столом царя».‹769›
Гораздо более позднее предание, переданное иудейским историком XII века Иерахмиилом, говорит, что Навуходоносор заключил Амель-Мардука в тюрьму за предательство, и когда после смерти Навуходоносора Амель-Мардук был освобожден, он выкопал тело отца из могилы и бросил его на съедение грифам.‹770› Если мы готовы взять информацию отсюда, это означает, что Навуходоносор с сыном были в более чем нелюбезных отношениях.
Вавилонские хроники фрагментарны, но Берос, хроникер фараонов, сохранил драматическую легенду: Амель-Мардук «правил, руководствуясь своими капризами, не соблюдая законов», так что муж его сестры организовал его убийство и взял власть после его смерти. Однако новый царь правил всего четыре года; и когда он умер, его сын, Лабаши-Мардук, «тогда еще ребенок, сел на трон и правил девять месяцев. Из-за его дьявольских выходок его друзья сговорились против него и забили его до смерти».‹771› Другие писатели того же времени рассказывают примерно такую же историю: Амель-Мардук был «убит своим родственником» согласно греческому историку Мегасфену, Лабаши-Мардук «также принял мученическую смерть».‹772›
Человеком, который в конце концов принял корону Вавилона, стал Набонид, армейский офицер, помогавший заключить договор между Мидией и Лидией тридцать лет тому назад. Ему было уже далеко за пятьдесят, а его сыну за тридцать, он имел десятки лет военного и придворного опыта.‹773› Но в нем не было царской крови. Вероятно, он происходил из города Харран, так как его долго жившая мать, Аддагупи, много лет была там жрицей бога-луны Сина. Надпись в Харране упоминает о ней так: «Царь Вавилона, сын и росток моего сердца, сто четыре благополучных года в присутствии Сина, царя богов, для меня основа и причина жизни».‹774›
Это было почетное, но отнюдь не законное наследование, как признавал сам Набонид. В своей самой известной надписи, нанесенной на колонну и описывающей реставрацию им храмов в городах Харран и Самппар, Набонид пишет: «Я Набонид, который не имел чести быть кем-то; ничего царского нет в моей крови».‹775› Тем не менее его вступление на престол, похоже, поддержали и армейские офицеры, и государственные чиновники. Вавилонская хроника не описывает начало его правления, но его надписи говорят нам:
«В центр дворца принесли они меня, и бросились к моим ногам, и целовали мои ноги, оказывая почтение к моей царской власти… Что до Навуходоносора, который предшествовал мне, я [его]умелый представитель… войска вверили в мои руки».‹776›
Вавилон, над которым взял власть Набонид, был ослаблен шестью годами неурядиц, и новый правитель больше не имел сил, чтобы двинуться на юг против Египта, как делали его предшественники. Но он все еще оставался царем очень большой империи, и у него было не слишком много врагов. На востоке Астиаг все еще являлся царем мидян и персов и по-прежнему оставался его верным союзником. Камбис, царь Персии, умер в 559 году, за три года до этого, и молодой Кир стал правителем персов. «Кир стал царем персов в начинающемся году пятьдесят пятой Олимпиады», — говорит нам греческий историк Диодор Сикул и добавляет, что все историки соглашаются с этой датой.‹777› Но Кир пока не демонстрировал дурных намерений по отношению к деду и не вспоминал попытки убить его во младенчестве. Он оставался верным к своему верховному царю-мидянину — и таким образом, также верным Вавилону.
На северо-западе могущественными лидийцами Малой Азии правил теперь Крез, сын Алиатта, который расширил свою империю еще дальше; фригийцы теперь являлись вассалами Лидии, а лидийцы заключили союзы с греко-ионическими городами вдоль побережья. «Сарды находились на вершине своего процветания, — замечает Геродот, — их посещали… все образованные греки, жившие в то время, включая Солона Афинского». Солон тогда находился в десятилетнем изгнании, высланный из своего города. Торговые пути через Малую Азию приносили Крезу столько же дохода, сколько и его предшественнику Мидасу двести лет тому назад; и, подобно Мидасу, Крез приобрел репутацию одного из богатейших людей мира.
Набонид уговорил Креза заключить формальный союз между Вавилоном и лидийским престолом. Он находился также в мире с Египтом. Судя по всему, в течение какого-то короткого периода он вообще не имел врагов.
Но то был очень короткий период.
Кир не забыл обид на своего деда; очень вероятно, что его мать помогала ему помнить о них. По словам Геродота, он был «самым храбрым и самым любимым в своем поколении». Его семья, Ахемениды, принадлежала к племени пасаргадов, самому крупному и самому могущественному из всех персидских кланов. Эти люди уже были на его стороне, если бы он решил восстать против господства мидян, и он начал уговаривать другие племена, одно за другим, присоединиться к нему. Правление мидян становилось все более тягостным для персов, и Кир находил уши, желавшие услышать его слова: «Освобождайтесь от рабства… вы, по крайней мере, равны Мидии во всем, включая военное искусство!»‹778›
Кроме того, на его стороне был старый Харпаг. «Кир по очереди встречался со всеми наиболее важными мидянами, — говорит нам Геродот, — и пытался убедить их в необходимости утвердить его своим лидером, чтобы положить конец правлению Астиага». По-видимому, поведение Астиага становилось все более и более отвратительным, потому что мидяне стали один за другим поворачиваться в сторону плана Харпага.
Когда все было готово, Кир и его персы начали марш к Экбатане. Дозорные Астиага подняли тревогу. Старый царь находился еще в достаточно здравом уме, чтобы помнить прошлое — он приказал посадить на кол вне стен Экбатаны мудреца, который истолковал его сон как уже исполнившийся. Затем он созвал свои войска и поставил во главе армии Харпага, который великолепно играл свою роль уже много лет. Харпаг повел мидян против персов — и быстро перешел на их сторону вместе с большинством командиров. Вероятно, это был самый счастливый момент его жизни.
Горстка верных Астиагу солдат разбежалась. Астиага взяли в плен, Кир занял Экбатану, объявив себя царем мидян и персов. «Вот как пришла к концу власть Астиага после правления в течение тридцати пяти лет, — заключает Геродот. — Из-за его жестокости Мидия стала провинцией Персии после господства в течение 128 лет в той части Азии, которая лежит за рекой Галис».‹779› Кир продемонстрировал то же нежелание проливать царскую кровь, которое сохранило его собственную жизнь — он не убил деда, но держал его в комфортном заключении до тех пор, пока старик не умер естественной смертью.
Теперь персидская семья Ахеменидов правила землями на востоке. Кир не собирался захватывать Вавилон, своего старого союзника, но он намеревался править империей. Как только Астиаг умер, он счел договор между лидийцами и мидянами аннулированным и направился к владениям своего двоюродного деда Креза.
Две армии встретились у реки Галис и долго бились без результата. В итоге Крез отступил, намереваясь послать в Вавилон за помощью, но Кир ворвался в Лидию и в конце концов блокировал лидийскую армию у самой столицы Сарды. Он разгромил лидийскую кавалерию, бросив в бой верблюдов, которые напугали лошадей, затем обложил город и взял его после всего лишь четырнадцати дней осады.‹780›
Кир посчитал, что его люди заслужили награду, поэтому позволил им ворваться в город и растащить его баснословные богатства. Тем временем Крез, взятый в плен и приведенный к Киру, наблюдал за этим со стены, стоя рядом с захватчиком. Он не произнес ни слова, поэтому Кир спросил его, почему он не подавлен, видя, как исчезают его богатства. «Те богатства, что они грабят, — ответил Крез, — уже не мои, а ваши». На это Кир немедленно приказал прекратить грабеж.‹781›
Кир, законченный прагматик, награждал других с великой щедростью до тех пор, пока это сулило ему преимущества.[195]
Даже более поздние писатели, которые идеализировали его, — такие, как греческий полководец Ксенофонт, сражавшийся некоторое время на стороне персов, и написавший «Образ Кира», где попытался объяснить, как сдержанность, справедливость и «щедрость души».‹782› Кира помогали ему создавать самую великую империю в мире, — неумышленно открывают, что стратегией Великого Царя были сила, страх и подавление. «Человеку легче, — начинает Ксенофонт, — управлять любыми зверями, чем править человеческими существами».
Однако,
«Киру, персу… владевшему очень многими людьми, очень многими городами и очень многими народами, послушными ему… охотно подчинялись даже некоторые далекие от него люди, жившие на расстоянии многих дней пути; и люди, жившие на расстоянии месяцев пути, которые никогда его не видели; и даже такие, которые прекрасно знали, что никогда не увидят его. Тем не менее они охотно подчинялись ему, настолько он превосходил других царей».‹783›
Несмотря на справедливость и щедрость души, он превосходил других царей прежде всего в организации террора. «Он мог распространить страх по отношению к себе так широко по миру, что устрашал всех, — сообщает Ксенофонт перед тем, как перейти к восхвалению справедливости Кира, — и никто не пытался совершить что-либо против него».‹784› То, чего он не мог сделать страхом, он покупал; он был достаточно щедр в случаях, когда расходы давали перспективу большего приобретения. Как пишет Ксенофонт много позднее:
«Он превзошел всех в угощениях… он превзошел все человеческие существа еще больше при раздаче даров.
Кто еще у как говорят, по щедрости даров, заставлял людей предпочитать его брату, отиу и собственным детям? Кто еще был способен отомстить врагам, которые находились на расстоянии многих месяцев пути так, как царь персов? Кого еще, кроме Кира, уже после распада империи, называли „отцом“, когда он умер?»‹785›
Этот титул «отец» бросает в дрожь и еще более вызывает мурашки, когда Ксенофонт продолжает рассказывать, что «Отец Кир» использовал свои подношения, чтобы уговаривать людей по всей империи становиться «так называемыми Глазами и Ушами царя» и отчитываться ему обо всем,
«что может принести царю выгоду… Существует много Ушей царя и множество Глаз, и люди повсюду боятся сказать что-либо не в пользу царя, как будто он слушает, и боятся сделать нечто, что не на пользу ему, как будто он присутствует тут».‹786›
Тем не менее Ксенофонт настаивает на том, что видит в Кире нечто новое: нового царя или императора. Он ошибается, думая, что «новизной» были правосудие, великодушие и справедливость царя. Кир, как и каждый другой великий царь до него, удерживал свою империю силой и страхом. Но его империя действительно была «новой» по числу различных народов, которые она смогла объединить в одно целое под единым правлением. Теперь мидяне, лидийцы (включая Фригию) и северные провинции Ассирии, завоеванные его дедом — все стали частью Персии. Кир дал задание Харпагу завоевывать дальше ионические города вдоль побережья, а сам вернулся к кампании на востоке территории Мидии; надписи и упоминания в древних текстах предполагают, что он прошел в сражениях почти весь путь до Инда, хотя и не смог войти в долину этой реки.‹787› И он также не рискнул выйти в море — персы еще не обладали морской мощью.
Империя Кира Великого
Оставались независимыми всего три царства: разбросанные владения скифов на севере, египтяне далеко на юге и — наиболее мощные из всех — вавилоняне на западе.
Набонид не обращал особого внимания на дела в своей империи. На самом деле он сделал своего сына Бел-шар-уцура соправителем, отдал ему Вавилон и отправился на юг, в Аравию, где создал себе резиденцию подальше от центра собственной империи.
Так что же все-таки Набонид делал в Аравии?
История падения Вавилона, составленная сразу же после его правления, «Поэма о Набониде», была написана его врагами-персами, которые имели цель показать его неспособность править, и поэтому его следовало проглотить с ложкой соли. Но «Поэма» неумышленно говорит нам правду, когда обвиняет Набонида в поклонении другому богу, а не Мардуку. «Поэма» называет этого бога Нанна и говорит, что он был неизвестен людям в Вавилоне: бога,
- которого никто никогда не видел в стране,
- вознес он на пьедестал,
- обращался к нему по имени Нанна
- и короновал тиарой, а выглядел бог как затуманенная луна.‹788›
Этот бог не мог быть известен персам — но он, без сомнения, не был незнакомцем для вавилонян. Это был не кто иной, как древний бог-луна Син старого города Ура.
Набонид определенно поклонялся Сину; его мать, жрица луны, упоминает о набожности сына. Но поклонение Набонида привело его к проблемам. Хотя его собственные надписи относят его восшествие к власти (и падение наследников Навуходоносора) к благословению Сина, это поклонение увело его от трона, который он получил с таким трудом. Он почти сразу же столкнулся с проблемами во взаимоотношениях со жрецами Мардука, которые во время правления Навуходоносора приобрели огромное влияние и посчитали свою враждебность к Набониду вполне достаточной, чтобы сделать Вавилон непригодным для его жизни там: «Они игнорировали обряды [Сина], — жаловался Набонид в своих надписях, — …и [Син] заставил меня покинуть мой город Вавилон и отправиться к Тейму… Десять лет я… не входил в мой город Вавилон».‹789›
Его решение было простым: он передал город Вавилон своему сыну Бел-шар-уцуру, которого сделал соправителем, и оставил избранный Мардуком город. Он уехал далеко в Аравию и остановился в пустынном городе Тейм, как говорит «Поэма»:
- Он позволил всему идти своим путем, вверил царство сыну,
- и, забрав с собой армию, направился к Тейму далеко на западе,
- прибыв туда, в битве убил он принца Тейма,
- вырезал толпы и горожан, и сельских жителей,
- и устроил себе в Тейме резиденцию.‹790›
То не было только поступком отчаяния. Тейм располагался в центре торговых путей, через город постоянно шли ценные товары — золото и соль. Из него Набонид мог держать руку на пульсе вавилонской торговли, и его переписка с Бел-шаруцуром свидетельствует, что на самом деле он во все не «позволял всему идти своим путем». Его сын, который был в лучших отношениях с Мардуком, чем с отцом, в действительности правил под его руководством.
Тем не менее Набонид оказался перед дилеммой, возникшей из-за религиозных убеждений. Его греческие и мирские обязанности столкнулись, и так как он должен был принести в жертву одно или другое, он пожертвовал мирскими обязанностями. Он не возвращался в Вавилон даже на новогодние празднества, в которых царь должен был сопровождать Мардука во время его торжественного шествия через Ворота Иштар, чтобы подтвердить собственное право на трон. Набонид, удерживаемый любовью к собственному божеству, не мог заставить себя сделать это.[196]
В конце концов это ослабило Вавилон и предоставило Киру шанс захватить его.
К 540 году Кир начал выдвигать войска к западной границе, где начались периодические стычки с вавилонянами. Вторжения персов становились все более серьезными, так что Набонид приготовился отправиться на север, обратно в сердце своей империи.‹791›
Ко времени, когда он прибыл, Кир уже подготовил атаку на сам Вавилон. Набонид, бывший теперь снова у власти, приказал вавилонским войскам выступить навстречу врагу. Они пересекли Тигр и встретили персидские войска под предводительством Кира у Описа.
«Вавилоняне вступили в бой, — без обиняков сообщает Геродот, — но они проиграли битву и были загнаны назад в город»,‹792› где немедленно забаррикадировались под руководством Набонида. По словам Ксенофонта, у них было достаточно пищи и воды, чтобы продержаться двадцать лет.‹793› Подъем Кира к власти был достаточно плавным для вавилонян, чтобы хорошо подготовиться к осаде (действие благоразумное — но очевидно предполагающее, что Набонид не питал особых надежд на способность его армии противостоять Киру).
Кир, понимая, что у него уйдут месяцы, если не годы, чтобы дождаться голода среди защитников такого огромного и хорошо оснащенного города, составил другой план. Ксенофонт описывает его так: Тигр, который протекал через самый центр Вавилона, был глубже, чем два человеческих роста. Город невозможно было легко затопить благодаря укреплениям Навуходоносора, но Кир собирался использовать другую стратегию. Он выкопал вокруг Тигра рвы выше по течению от города, и однажды темной ночью его люди открыли все рвы одновременно. При отведении от основного течения во многих направлениях уровень Тигра, который тек через город, немедленно упал до уровня, достаточного, чтобы персидские солдаты смогли пройти по илистому руслу реки под стены города. Ядро наступающего отряда выбралось наверх со дна реки внутри города; ночью, перемазанные в иле, они мчались по улицам, крича, будто пьяные кутилы, пока не достигли дворца и не взяли его штурмом. Ксенофонт указывает, что в данное время как раз проходило несколько религиозных празднеств, это и помогло замаскировать вторжение. Книга Даниила соглашается с этим, говоря, что Бел-шар-уцур, соправитель, праздновал во дворце с сотнями знатных горожан и был уже пьян, когда персы ворвались во дворец.
Набонид, по-видимому, был где-то в городе; его схватили и пленили без ран. Но Бел-шар-уцур был убит в последовавшей схватке. Ворота открыли изнутри. Остальные персы вошли внутрь, и город пал. Произошло это 14 октября 539 года до н. э..
Несомненно, до Кира доходили слухи, что Набонид пренебрег Мардуком, и тот наказывает город за такое оскорбление. Кир немедленно продемонстрировал себя избранником Мардука. Он въехал в город, чтобы «взять руку Мардука» в традиционной религиозной церемонии. В конце концов он был по браку внучатым племянником Навуходоносора, а троны наследовались и при меньшей связи по крови. Он поручил своим писцам объяснить, в традиции Меродах-баладана и Наполеона, что по сути он — освободитель Вавилона, реставратор его древнего величия.
- Он спас Вавилон от претензий
- Набонида, царя, который не чтил Мардука,
- и которого Мардук отдал в руки Кира.
- Народ распростерся ниц и целовал Киру ноги,
- люди возрадовались его верховной власти, и просияли их лица.
- Я, Кир, освободил жителей Вавилона от их ярма.
- Я восстановил их дома, я убрал руины,
- Мардук, Великий Господин, возрадовался моим деяниям.
- Я вернул богов на должные их места
- по указанию Мардука, Великого Господина.‹794›
Точно таким же образом Кир объявил евреям, что восстановит честь их бога Яхве. Это сделало его очень популярным среди ссыльных евреев. «В первый год Кира, царя Персидского, — начинается книга Ездры, говорящая о первом годе господства Кира в Вавилоне, — возбудил Господь дух Кира, царя Персидского, сделать заявление: все царства земли дал мне Господь, Бог небесный, и Он повелел мне построить Ему дом в Иерусалиме, что в Иудее. Кто есть из вас, из всего народа Его, пусть идет в Иерусалим, что в Иудееу и строит дом Господа, Бога Израилева».‹795› Кир также вернул ценности из храма Соломона, которые нашел в сокровищнице Вавилона. — еще один пример использования им богатств (в данном случае захваченных другими) для подкрепления собственной позиции. За это он заработал себе от евреев титул «Помазанник Господень».
Чуть позднее чем через год после начала возвращения в Иерусалим, во время великого празднования, вернувшиеся ссыльные заложили основание Второго Храма. Священники облачились в ризы, которыми не пользовались со времени взятия города Навуходоносором; звучали трубы, цимбалы и пение. Но новое творение, убогое и неустойчивое, возведенное среди валунов, было так не похоже на предыдущее великолепие, что более взрослые наблюдатели не могли вынести этого отличия. Когда молодые ссыльные кричали, «священники в летах… и главы семей, которые видели предыдущий храм, рыдали в голос, видя основание этого храма… Невозможно было отличить крики радости от рыданий, но шум был слышен далеко».‹796›
Победа Кира не привела к изменению системы правления. Он сделал огромный дворец Навуходоносора одним из своих царских дворцов и оставил дворец в Экбатане летней резиденцией; высоко в горах дворец был блокирован снегом большую часть зимы, но в нем было намного приятнее, чем на жаркой персидской равнине в летние месяцы. Его дворец в Аншане оставался еще одним его домом. Но для администрации своей новой империи Кир выстроил новую столицу, Пасаргады.
В Персидской империи завоеванные народы имели возможность вести повседневную жизнь без излишнего давления со стороны власти. Новое в империи Кира заключалось в том, что населяющие ее народы не считались единой персидской нацией, а люди не обязаны были становиться персами. Кир рассматривал свою империю как набор различных народов под управлением персов. В отличие от ассирийцев, он не пытался разрушить национальную идентичность и индивидуальность. Вместо этого он изображал себя в виде великодушного пастыря всех этих индивидуальностей — а тем временем продолжал платить своим Ушам и Глазам, чтобы знать о возможных неприятностях.
Рим | Вавилон | Персия | Мидия |
---|---|---|---|
Саргон II | |||
Синаххериб | |||
Тул Гастилий | Шамаш-шум-укин | ||
Кир І | |||
Анк Марций | Кандалану | ||
Киаксар | |||
Син-шум-ишкун | |||
Тарквииий Древний | Набопаласар | ||
Падение Ниневии (612 год до н. э.) | |||
Навуходоносор (605–562 годы до н. э.) | |||
Падение Иерусалима (587 год до н. э.) | Астиаг | ||
Сервий Туллий (578 год до н. э.) | Камбис I | ||
Амель-Мардук | |||
Лабаши-Мардук | Кир II (Великий) (559 годы до н. э.) | ||
Набонид (556–539 годы до н. э.) | |||
Падение Вавилона (539 год до н. э.) |
Глава шестидесятая
Римская республика
Победоносный Кир оставил Харпага в Малой Азии, чтобы тот завершил завоевание Лидии взятием расположенных вдоль берега ионических городов, которые были ее союзниками.
По Геродоту кампания Харпага вызвала эффект домино. Он начал операцию с Фокеи — города в центре побережья, жители которого были «самыми первыми греками, которые совершили дальнее путешествие через море». Осадив город, Харпаг начал энергично проводить земляные работы возле его каменных стен. Тогда жители сообщили Харпагу, что готовы вести переговоры о сдаче, если он отойдет на день и даст им спокойно обсудить это дело. Он сделал, как его просили, и тогда фокейцы «спустили на воду свои пентеконтеры[197], погрузили на борт всех женщин и детей и все свое личное имущество… сели на суда сами» и уплыли прочь. «Так персы взяли Фокею, в которой не было людей».
Фокейцы уже построили себе торговую факторию под названием Алалия на острове Кирн — греки называли его Корсикой. Половина фокейцев, мучимая тоской по дому, решила вернуться в свой пустой город и довериться персам. Другая половина уплыла в Алалию.‹797›
Поселившись на Корсике, фокейцы создали собственную торговую империю. Пентеконтеры прекрасно подходили для торговли: они имели многочисленную команду (как минимум пятьдесят гребцов плюс палубная команда и капитан), при необходимости все могли сражаться, что делало пентеконтеру гораздо более опасной для пиратов, чем простое купеческое судно, которое часто имело на борту всего пять-шесть человек.‹798› Фокейцы планировали установить господство на западных торговых путях Средиземного моря, на которые другие греческие города еще не обращали особого внимания. В качестве своих передовых постов на западе они основали колонию на современном южном побережье Франции. Этот новый город, Массалия, связал сеть греческой торговли с торговой сетью племен, которые были еще едва известны. Это были дикие кочевые племена, пришедшие из глубин необжитых земель далеко от берега. Они приносили с собой золото и соль, янтарь, мех и — самое ценное — олово.
Так фокейцы встретились лицом к лицу с кельтами.
«Кельты» — это анахроническое название племен, которые бродили на западе центральной Европы между 600 и 500 годами до н. э. И греки, и римляне немного позднее стали называть этих людей «галлами» или «кельтами», но между 600 и 500 годами до н. э. они еще не имели «этнической идентификации»,‹799› будучи просто разбросанными племенами.
Все эти племена имели индоевропейское происхожение, то есть давным-давно пришли из тех же земель между Каспийским и Черным морями, что и народы, позднее известные как хетты, микенцы и арии.‹800› Сходство в языках этих четырех индоевропейских народов предполагает, что они пришли из общего места, чтобы расселиться в четырех различных областях: хетты ушли на запад, в Малую Азию; микенцы — на запад, а затем на юг, на север греческого полуострова; «кельты» — на север Альп; арии — сначала на восток, а потом на юг, в Индию.
Но индоевропейцы, известные позднее как кельты, не имели письменности, поэтому мы можем изучать только их погребения и вещи, которые они оставили после себя. Ко времени, когда была построена Массалия, примерно в 630 году до н. э., один и тот же обычай захоронения распространился из района современной Австрии к южному течению реки Луары. Мы называем этот период Хальштаттской культурой — по самому известному ее памятнику, кладбищу и соляной шахте к югу от Дуная.[198]
Хальштаттские племена наполняли свои могилы золотыми ювелирными изделиями, мечами и копьями, пищей и питьем — согласно ритуалу, все это полагалось мертвым для жизни в загробном мире. Могилы умерших вождей были окружены могилами воинов, которых хоронили с длинными железными мечами, их самым ценным имуществом.‹801› Купцы из племен Халыитатта водили свои обозы с янтарем, солью и оловом до Массалии издалека — даже из шахт, расположенных на месте современного Корнуолла. Все это были ценные и редкие товары, и торговля превратила Массалию в стремительно растущий город.
Прибыльная торговля фокейцев, ведущаяся из Массалии, быстро разрасталась, что было невыносимо для этрусков. Города самой Этрурии занимались тем, что основывали другие города все дальше и дальше на север. Теперь же агрессивные греки вторглись на территорию, которую этруски считали подходящей для разработки в собственных интересах. Греческие колонии появлялись вдоль южного берега современной Франции; Монако, Ницца и Сент-Тропе — все эти пункты возникли как греческие торговые фактории.‹802›
Давление подталкивало города Этрурии — такие же непримиримо независимые, как и греческие, — к объединению в ассоциацию. Пять этрусских городов Италии за век до описываемых событий уже объединялись в союз против Рима. Теперь двенадцать этрусских городов были готовы связать свои судьбы в коалицию, образованную как имитация греческого амфиктиониса (amphictyonys) — союза, когда города объединялись лишь для самых простых целей, сохраняя свою политическую независимость. Этрусская Лига, созданная около 550 года до н. э., включала города Вейи, Тарквинии и Вольсинии.‹803›
Однако, даже после объединения Этрусская Лига не могла надеяться успешно бороться с вторгающимися фокейцами, поскольку те могли вовлечь в развязанную войну сотни судов объединенных греков. И тогда, продолжает Геродот, этруски вступили в союз с карфагенянами.
Карфагену, который располагался на северном берегу Африки, к 550 году было уже триста лет. Два старейших города вольной финикийской федерации, Тир и Сидон, теперь попались под власть Кира. Но Карфаген, находившийся много дальше, стал центром собственного маленького царства. В 550 году его царем был Магон — первый карфагенский монарх, о котором у нас имеется исторические свидетельства.‹804›
К дням Магона Карфаген уже рассеял свои торговые колонии по Средиземному морю. Карфагеняне оказались ничуть не удачливее этрусков и тоже увидели, как греки деловито колонизируют окружающие территории. Поэтому они легко объединились для борьбы с фокейцами в Алалии.[199] Историческая запись об альянсе сохранилась в «Политиках» Аристотеля, где упоминается, что «этруски и карфагеняне» однажды объединились «для обеспечения безопасности торговли и для деловых взаимоотношений».‹805›
Греки в Алалии (современная Корсика), уловив их замысел, подготовились к войне: «Фокейцы подготовили шестьдесят кораблей, — пишет Геродот, — и вышли встретить врага в Сардинское море». В последовавшей битве было потоплено сорок фокейских кораблей, а оставшиеся двадцать были так сильно повреждены, что больше не могли сражаться, но оставались еще на плаву. Поэтому фокейцы вернулись назад на Корсику, снова погрузили своих женщин и детей, и отправились к Рению — греческому городу на «носке» Италийского сапога.
Морская битва у Алалии была второй из известных великих морских битв (первой стала битва Рамсеса III с «морским народом». Прямым ее результатом стало то, что этруски захватили главенство в этом районе. Они завладели Корсикой и, не донимаемые более перемещавшимися на пентаконтерах фокейцами, сами возводили торговые колонии, выдвинув их далеко на запад, до самого испанского берега (во всяком случае, так сообщает Стефан Византийский). Они были на вершине своего могущества, став хозяевами Италийского полуострова к северу от Тибра.‹806›
У Массалии связи с Алалией прервались, но этруски не разрушили ее. Стерев с лица земли материнский город, они не особо беспокоились о далеком ребенке. Возможно, Массалия боролась за существование какое-то время, но, не погибнув, город смог дожить до XXI века и называется теперь Марсель.
Исход битвы также предоставил Карфагену поле для экспансии. Заключив договор с этрусками, он утвердил свою власть на Сардинии. Карфагеняне распространили свое влияние до испанского побережья, не опасаясь греков в западной части Средиземного моря.
Пока греки отошли, а карфагеняне и этруски плавали по Средиземному морю, Рим рос и в размерах, и в мощи. Чем больше занималось пространства, тем сильнее становились внутренние проблемы. Как мог царь одного народа править обществом из людей, настолько враждебных друг другу, что они отказывались даже от смешанных браков? И как мог этот царь иметь дело с аристократией, такой самоуверенной и независимой, что ее даже подозревали в убийстве первого, полусвятого правителя?
В дни этрусского правления римский правитель и римский народ, похоже, попытались выработать некий компромисс между монархическим абсолютизмом в стиле Кира и народным правлением, какое бытовало в Афинах. История компромисса запутана ранними римскими историками, которые, похоже, приписывали более ранним временам структуры, сложившиеся много позднее. Но, судя по всему, даже в дни царей римлянам уже было дано право голоса в городских делах.
Римляне, карфагеняне и галлы
Римский историк Варрон упоминает раннее деление римлян на три своеобразных «племени», которые могли представлять собою три национальные группы — сабинян, латинян и этрусков (хотя самые ранние рассказы о Риме ничего об этом не сообщают).‹807› С другой стороны, Ливий приписывает Сервию Туллию разделение людей Рима на «классы», основанное не на происхождении, а на богатстве. Считалось, что самые богатые римляне должны защищать город в бронзовом шлеме, со щитом, в ножных латах и нагруднике, с мечом и копьем; от беднейших требовалось только принести пращи и камни.‹808› Даже под властью царей от горожан Рима ожидалось, что все они будут защищать свой город — и, предположительно, сами решать вопросы обороны и нападения. Однако, имея столько веса в своем городе, римляне не хотели терпеть далее правление царя.
В конце сорокачетырехлетнего правления Сервия Туллия монархия рухнула.
Виновником случившегося оказался племянник Сервия Туллия, Тарквиний Младший. Он был не только амбициозным, но и дурным человеком; его испорченность вскоре привела к тому, что он завел роман с женой младшего брата Туллией — которая тоже оказалась нехорошим человеком. «В зле заключена магнетическая сила, — замечает Ливий, — подобное стремится к подобному». Сам Тарквиний Младший тоже был женат, но, не давая событиям идти своим путем, любовники замыслили убить обоих своих супругов, а затем пожениться.
«С этого дня, — пишет Ливий, — Сервий, теперь старик, жил в атмосфере нарастающей опасности». Туллию, предшественницу леди Макбет, переполняло желание, чтобы ее новый муж стал царем, и «вскоре оказалось, что одно преступление неизбежно ведет к другому… она не давала своему мужу отдыха ни днем, ни ночью…» «Я не хочу рядом мужчину, который удовлетворен лишь тем, что он мой муж, — твердила она ему, — я хочу рядом мужчину, который стоит короны!»
Толкаемый к действию, Тарквиний Младший проник в тронный зал, когда Сервия Туллия там не было, уселся на трон и объявил себя царем. Сервий, услышав о таком вторжении, вбежал в тронный зал, чтобы встать лицом к лицу с узурпатором, но Тарквиний, который «зашел слишком далеко, чтобы отступать», собственными руками вышвырнул старого царя на улицу, где нанятые им убийцы прикончили старика. «Со смертью Сервия, — пишет Ливий, — царство пришло к кониу; никогда больше не было римского царя, правящего человечно и справедливо».‹809›
Тарквиний Младший, захвативший теперь трон, быстро заработал себе прозвище: «Тарквиний Гордый». Он создал специальную охрану, чтобы силой держать римлян в послушании; он казнил преданных Сервию сторонников; он обвинял невинных людей в наказуемых смертной казнью преступлениях, чтобы конфисковать их деньги.
«Он силой узурпировал трон, для которого у него не было никакого титула, — сообщает нам Ливий. — Люди не выбирали его, Сенат не санкционировал его восшествие. Без надежды на любовь своих подданных он мог править только при помощи страха… Он наказывал смертью, ссылкой или конфискацией имущества людей, которых начинал подозревать в заговоре или просто невзлюбил; он нарушил сложившуюся традицию совета с Сенатом по всем общественным делам; он заключал и расторгал договоры и союзы с кем хотел, не считаясь ни с народом, ни с Сенатом».
Все это были серьезные оскорбления, нанесенные римлянам. Но последняя капля упала тогда, когда его сын, предполагаемый наследник римского трона, изнасиловал знатную римлянку по имени Лукреция, жену одного из своих друзей. Опозоренная, Лукреция покончила с собой. Ее тело лежало на городской площади, а муж кричал, прося своих земляков помочь ему отомстить за смерть жены. Не потребовалось много времени, чтобы возмущение по поводу изнасилования Лукреции переросло в возмущение против тиранических поступков всей семьи. Сам Тарквиний Гордый находился в это время вне Рима, ведя войну против соседнего города Ардея. Когда новость о мятеже дошла до него, он бросился в Рим; но ко времени, когда он прибыл, восстание было в разгаре. «Тарквиний нашел городские ворота закрывшимися перед ним, — пишет Ливий, — и было объявлено о его высылке». Армия с энтузиазмом присоединилась к мятежу, и Тарквиния с сыном заставили уехать на север, в Этрурию.
Овдовевший муж Лукреции и один из его доверенных друзей были выбраны лидерами города свободным голосованием армии: но голосовать позволили только членам отрядов, которые были образованы Сервием Туллием. Двоим избранникам было делегировано царское право объявлять войну и издавать декреты — но с одним отличием: их власть длилась лишь один год, вдобавок каждый имел право вето на декрет другого. Теперь они стали консулами, что было самой высокой должностью в римском правительстве. Рим освободился от монархии, началось время Римской Республики.[200]
Ливий, наш самый полный источник информации о той эпохе, придает этой истории прореспубликанский глянец. Согласно ему, как только Тарквиния Гордого изгнали из города, вся история Рима делает резкий поворот: «Моей задачей отныне будет следить за историей свободной нации, — заявляет Ливий, — управляемой ежегодно избираемыми служителями государства и с подданными, подчиняющимися авторитету закона, а не капризам отдельных личностей».
Изгнание Тарквиния Гордого имело, вероятно, историческую основу — но не похоже, что римляне внезапно осознали недостатки монархии. Скорее, высылка этрусского царя означает освобождение от этрусского господства.
Этруски правили Римом со времени восшествия на престол Тарквиния Древнего, то есть за сто лет до описываемых событий. Но со времени победы на море у Алалии в 535 году на этрусков оказывали сильное давление, им приходилось бороться за свою власть.
События, последовавшие за изгнанием Тарквиния Гордого, показывают ослабление сил этрусков. В Этрурии Тарквиний двигался от города к городу, пытаясь собрать антиримскую коалицию. «Мы с вами одной крови», — был его самый сильный аргумент. Люди Вейи и Тарквинии отозвались на призыв. За Тарквинием к Риму двинулась армия двух городов в попытке вновь утвердить власть этрусков над самым важным городом юга Этрурии.
Римская армия встретила их и разбила в яростном сражении. Это была почти лотерея: Ливий замечает, что римляне победили, потому что потеряли на одного человека меньше, чем этруски. Затем этруски начали планировать второй поход на Рим, на этот раз под командованием Ларса Порсены, царя этрусского города Клузий.
Сведения о надвигающемся нападении вызвали в Риме что-то близкое к панике. Римляне едва смогли отбиться от Вейи и Тарквинии, а Ларе Порсена завоевал себе репутацию жестокого воина. В ужасе селяне с окраин города бросали свои наделы и укрывались за стенами.
Особенной чертой обороны Рима было то, что город с трех сторон защищали стены, а с четвертой, восточной, — только Тибр. Обычно реку считали непреодолимой, но существовал один способ пересечь Тибр и попасть прямо в город: деревянный мост, ведущий через реку с восточных земель извне города прямо в самое сердце Рима и известный как Ианикул.
Первый раз Ларс Порсена подошел именно с этого направления, отказавшись от штурма стен в пользу Тибра. Этрусская армия налетела, как шторм, и без труда взяла Ианикул; римские солдаты, стоявшие там, побросали оружие и, спасаясь, помчались по мосту.
Кроме одного — солдата по имени Гораций, который занял оборону на западном конце моста, готовый защищать город в одиночку: «видимый среди хаоса отступающих, — пишет Ливий, — меч и щит, готовые к действию».‹810›
Согласно римскому преданию, Гораций удерживал этрусков достаточно долго, чтобы прибыли силы римлян для разборки моста. Игнорируя их крики отойти назад, прежде чем мост рухнет, он продолжал сражаться, пока распиливали опоры. «Продвижение этрусков внезапно было остановлено падением моста и одновременным криком триумфа римских солдат, которые исполнили свою работу вовремя», — пишет Ливий. Гораций, отрезанный теперь от города, бросился в полном вооружении в реку и поплыл. «То была замечательная работа, — заключает Ливий, — может быть у это и легенда, но достойная празднования в грядущих веках».
Так же, как и уход Синаххериба от стен Иерусалима, оборона моста Горацием стала второстепенным военным эпизодом, который остался в памяти благодаря стихам; в данном случае — «Балладам древнего Рима» Томаса Бабингтона Маколи, в которой Гораций превращается в образец отважного британского патриота:
- Говорит тогда храбрый Гораций,
- Капитан при воротах отряда:
- «К человеку каждому на этой земле
- Раньше ли, позже приходит смерть.
- И нет для мужчины почетней ухода,
- Чем, глядя в лицо шансам неравным
- Пасть за пепел отцов своих
- И богов своих храмы!»‹811›
Как бы доблестно ни звучала эта легенда, обороной моста наступление этрусков не завершилось. Порсена рассредоточил свои силы у Ианикула, перекрыл реку так, что корабли не могли снабжать Рим пищей, и осадил стены. Осада, дополняемая незначительными стычками, продолжалась, пока Порсена наконец не согласился отойти в обмен на уступки римлян. Два города заключили мирный договор, который почти не привел к переменам в их взаимоотношениях, но, по крайней мере, погасил враждебность.
Договор показывал, что этруски и римляне теперь были равны по силам. Учитывая, что этруски столько десятилетий доминировали в регионе, это стало поражением для городов Этрурии. И в том же году Рим заключил собственный договор с Карфагеном, который признавал морской берег к югу от устья Тибра не этрусской, а римской территорией.
Полибий описывает этот договор в работе «Взлет Римской империи». Как он понимает это, Рим и Карфаген согласились на дружбу на определенных условиях, причем самое важное то, что римские корабли не должны были заплывать дальше на запад, чем «мыс Фаир», современный мыс Бон.[201]
Если римский мореход сбился с курса, и его прибило к запрещенной территории, то он должен был починить свой корабль и отплыть в течение пяти дней, не покупая и не увозя «ничего, кроме требуемого для починки своего корабля или для принесения жертвы».‹812› Любая торговля, которая имела место восточнее мыса Фаир, должна была проводиться в присутствии городского чиновника (по-видимому, чтобы не дать римлянам торговать оружием вблизи территории Карфагена). В ответ карфагеняне согласились оставить в покое все латинское население, не строить возле них фортов и воздерживаться от прихода на латинские территории с оружием. Ясно, что римляне были более озабочены своей будущей политической экспансией, в то время как карфагеняне заботились прежде всего процветании своей торговой империи.
С другой стороны, этрусков тут совсем не было видно. Они вот-вот могли потерять контроль над землями вокруг реки По; группы кельтских воинов как раз переходили Альпы, направляясь в северную Италию.
Согласно Ливию, ими двигало взрывное увеличение населения; Галлия стала «такой богатой и густонаселенной, что эффективный контроль за столь большим населением стал представлять серьезные трудности». Поэтому царь кельтов в Галлии выслал двух своих племянников с двумя группами сторонников найти новые земли. Один племянник пошел на север, в «южную Германию», а другой пошел на юг с «огромной толпой», к Альпам. Они пересекли горы и, «разбив этрусков возле реки Тицин… основали город Медиолан» — тот, что позднее станет Миланом.
Но это еще не был конец вторжения. Ливий описывает по крайней мере четыре успешные волны галльского нашествия. Каждое приходящее племя отодвигало этрусских жителей, обитавших в городах южнее Альп, и строило в долине реки По собственные города. Четвертая волна прибывших кельтов нашла «всю страну между Альпами и По уже занятой», поэтому «пересекла на плотах реку», изгнала этрусков с территории между По и грядой Аппеннин и поселилась там.‹813›
Кельты производили устрашающее впечатление, направляясь с горных склонов к стенам этрусских городов. Слово «кельт», данное этим племенам греками и римлянами, происходит от индоевропейского корня, означающего «удар»; оружие, найденное в кельтских могилах — семифутовые копья, железные мечи с острым концом и режущим краем, боевые колесницы, шлемы и щиты — свидетельствует об их военном искусстве.‹814› «Они спали на соломе и листьях, — повествует Полибий, — ели мясо и практиковались только в занятиях войной и сельским хозяйством».‹815›
Особо крупное вторжение, которое началось примерно в 505 году до н. э., являлось частью более глобального изменения во всей кельтской культуре. Как раз примерно в это время новый обычай начал шествие по старым поселениям Хальштатта: это была культура, которая использовала узлы, кривые и переплетенные линии в орнаменте, и хоронила своих вождей не с повозками, как в халыитаттских могилах, а с двухколесными боевыми колесницами. Это не был мирный захват: кладбище, найденное в Хайнебурге на юге Германии и принадлежащее культуре Халыитатт, было абсолютно разорено, а халынтатт-ская крепость на Дунае сожжена.‹816›
Археологи дали этой следующей фазе в кельтской культуре название «Ля Тен» («La Тепе») по одному из самых ее обширных районов на запад от Южного Рейна. В некоторых местах области культуры Ля Тен лежат южные области Хальштатта или перекрывают их (как Хайнебург или Дюрнберг), но в основном они лежат немного севернее.‹817› Этот стиль в искусстве, которое мы теперь определяем как «кельтское», и характеризует культуру Ля Тен, которая сменила культуру Хальштатта. Это было не иностранное вторжение, а смена внутренних стадий развития: одна кельтская культура выдавила другую.
Внутренняя борьба за доминирование одной группы над другой породила подъем внешней экспансии и увеличение числа вторжений на юг, в Италию; эта реальность сохранилась в более позднем рассказе римского историка Юстина:
«Причиной, по которой кельты пришли в Италию и искали новые области, чтобы там поселиться, были внутренние разногласия и непрерывная братоубийственная борьба. Когда они устали от этого и проложили путь в Италию, они согнали этрусков с их земель и основали Милан, Ди Комо, Брешию, Верону, Бергамо, Тренто и Виченцу».‹818›
Разлад мог гнать некоторых кельтов до западного берега Европы и, вероятно, даже через воды на остров Британия. Она уже несколько веков была населена людьми, о которых мы ничего не знаем, кроме того, что они возводили огромные кольца из стоящих камней с целью, имевшей какое-то отношение к астрономии. Постройка Стоунхенджа, самого знаменитого из этих громадных монументов, началась, вероятно, около 3100 года до н. э. и продолжалась более двух тысяч лет[202] Но к этим людям вскоре проникли такие же воинственные кельты, как и те, которые двигались на юг против этрусков. Около 500 года до н. э. могилы в Британии впервые начали содержать те же боевые колесницы, что и могилы Ля Тен в Южной Германии.
Римская республика ответила на вторжения на севере сменой формы своего правительства. «В этих обстоятельствах нарастания тревоги и напряжения, — пишет Ливий, — впервые было внесено предложение назначить диктатора». Шел 501 год, прошло всего восемь лет с начала Республики.
Ливий фиксирует пожелания голосующего населения (которое, надо сказать, одновременно являлось и армией) отнести это предложение ко всем ситуациям крайних военных нужд: войнам с различными близлежащими городами, враждебности сабинян, возможности нападения других латинских городов, беспокойствам из-за «черни». Но, конечно, волнение из-за перемещений с севера, отдающееся на юге, поставило весь полуостров в критическое положение.
Должность диктатора в римском понимании этого слова не давала права на неограниченную власть. Римские диктаторы сохраняли власть только в течение шести месяцев и должны были назначаться правящими консулами. Их задачей было охранять безопасность Рима перед лицом экстраординарных внешних угроз, но они имели также необычные права внутри города. Консулам позволялось приговаривать римлян к смертной казни вне стен Рима в связи с военными экспедициями — но внутри Рима они были обязаны отдавать преступников для наказания на волю народного голосования. А вот диктатору позволялось применять власть над жизнью и смертью внутри самого Рима без обязательного совета с людьми.‹819›
Этот первый диктатор мог быть назначен, чтобы иметь дело с мародерствующими галлами, латинянами и этрусками, но частью его работы, как поясняет Ливий, было также взятие под контроль неримского населения. «Первое назначение диктатора в Риме, — пишет он, — и торжественный его проход по улицам вслед за церемониальными быками производили пугающее действие на народ, приводя его в более управляемое состояние… Диктатор не принимал просьб, он не помогал ни в чем, подразумевалось лишь послушание».‹820›
Безоговорочное послушание — первая оборона Рима. Республиканское правление было приостановлено в пользу целесообразности. Так произошло впервые, но не в последний раз.
Персия | Мидия | Рим |
---|---|---|
Тарквиний Древний | ||
Астиаг | ||
Камбис I | Сервий Туллий | |
Кир II (Великий) (559 год до н. э.) | ||
Этрусская Лига | ||
Тарквиний Гордый (535 год до н. э.) | ||
Начало Римской Республики (509 год до н. э.) | ||
Вторжение кельтов | ||
Первый римский диктатор |
Глава шестьдесят первая
Царства и реформаторы
Между мифической битвой из «Махабхараты» и серединой VI века до н. э. воинственные кланы Индии сражались, торговали и прокладывали свой путь к полустабильным образованиям типа царств.
Шестнадцать из этих царств упомянуты в легендах, сохраненных буддийской устной традицией и позднее записанных.[203] Среди них государства Куру, Гандхара и Панчала — царства, выросшие на корнях древних кланов, которые сражались в войне
Бхараты, далекое южное государство Ашуака, ниже горных гряд Виндхья и Сатпура, на сухом плато, известном как Декан, и государство Магадха ниже излучины Ганга.[204]
Шестнадцать царств назывались «махаджанапада»; это слово уходит корнями в гораздо более древние времена. Древние арийские кочевые воинственные кланы называли себя «джана» (на санскрите — «племя»); воинственные кланы, которые поселились в долине реки Ганг и объявили земли своими, удлинили это слово и стали называть себя «джанапада» — то есть «племена с землей». Шестнадцать махаджанапада или «великих джанапада» были племенами с землей, которые поглотили другие племена и стали царствами. В этих царствах царь, его родичи и его воины оставались правящим кланом. Родившийся в правящем клане становился «кшатрием» и по праву принадлежал к элите, обладающей властью.
Кшатрии имели политическую власть, но жрецы обладали могуществом иного рода. Службы и жертвоприношения были частью ежедневной жизни ариев после их перемещения на юг в Индию: «Индра оказывает свою помощь тому, кто совершает жертвоприношения, — говорит один из древнейших гимнов в „Ригведе“, — тому, кто исполняет гимны, кто готовит принесенную в жертву пишу, кто укрепляется святыми словами… и дарами совершающим богослужение священникам. Это, о люди, сам Индра».‹821› Перемешанные с элементами обычаев хараппан-цев и других местных племен, древние арийские практики стали ядром большинства древних форм религиозных практик, впоследствии сформировавших индуизм. Жрецы, которые приносили жертвы, стали первой аристократией индийского общества и продолжали сохранять свое влияние в шестнадцати махаджанапах. Подобно правящим кшатриям, жрецы образовывали собственные кланы: родиться в семье священника означало быть «брахманом» и унаследовать привилегию осуществлять жертвоприношения.
Это разделение общества на три части — священники, военачальники и все остальные (таковые назывались «вайшьями», то есть «обычными людьми») — не было редким в давние времена. Но в Индии священники господствовали над остальными. В большинстве других древних обществ на вершине управляющей структуры находились цари и воины; даже тот, кто разглагольствовал о важности богов, мог бросить своих пророков и жрецов в тюрьму или казнить их. И почти в каждом другом древнем обществе царь мог осуществлять определенные жреческие функции, а иногда даже занимать самую высокую религиозную должность в своих землях.
Но брахман имел неограниченную власть. В дни Шестнадцати царств человек, который не был рожден кшатрием, еще мог стать царем, если священники проводили ритуал передачи ему священной власти — но никто из тех, кто не был рожден брахманом, не мог исполнять работу жреца.‹822› Согласно более позднему тексту на хинди, именуемому «Законы Ману», брахман был «господином» вообще всех созданных порядков, самым прекрасным из людей: «он рожден как самый высокий на земле господин над живыми существами, для защиты целостности закона; все, что существует в мире, — собственность брахмана… да, брахман имеет право на все».‹823›
Ко времени Шестнадцати царств приношение в жертву животных, которое было так важно у передвигающихся кочевых племен, с ростом городского населения Индии понемногу вышло из моды. Но власть, сосредоточенная в руках «рожденных как самые благородные на земле», едва ли могла ограничиться. Важность священников была так встроена в сознание кланов военных, что брахманы — далекие от потери своей работы — сохраняли центральную роль. Не принося жертвы, они стали руководить правильностью проведения бескровных ритуалов, которые теперь заняли место жертвоприношений: ритуалы проводились в честь пламени домашнего очага, чтобы допустить приход сумерек, в честь святых, что заключалось в заботе об их виде, чтобы отмечать свадьбы и похороны.‹824›
Судя по всему, вокруг Шестнадцати государств располагалось кольцо племен, которые все еще сопротивлялись присоединению к одному из шестнадцати махаджанапад. Вместо включения в царства эти племена образовали независимые союзы, называвшиеся гана-сангха.
Похоже, что племена гана-сангха сначала не были потомками ариев — скорее их корни уходят к жителям долины Ганга, которые обитали там до прибытия воинственных кланов. Перекрестные браки между вновь прибывшими и племенами (как показал союз клана Пандавов с Панчалами в истории о войне Бхарата), вероятно, быстро разрушили жесткое расовое разделение. Но есть одно сильное доказательство того, что гана-сангха были в подавляющем большинстве случаев не арийскими; они не разделяли ритуальную практику, что было так важно в жизни индийцев в махаджанападе.
В гана-сангха существовало лишь два типа людей: правящие семьи, которые владели большей частью земли, и нанятые слуги и рабы, которые работали на них. Решения (отправляться на войну, торговать с другим кланом, отключать воду в ирригационной системе отдельных полей) принимались главами правящих семей, и в этих решениях работники не имели голоса вообще.‹825›
Индийские царства
Махаджанапада тоже имели слуг без голоса. Это были люди четвертого сорта: не правящие кшатрии или жрецы брахманы, не даже простые вайшьи, которые работали как крестьяне, работники, гончары, плотники или каменщики. Более поздняя песнь «Ригведы», описывающая мифическое происхождение каждого предписания, определяет гордое место брахмана, который рожден изо рта доисторического космического гиганта Пуруши, чья смерть дала начало всей Вселенной:
- Брахманом стал его рот,
- две его руки стали кшатриями,
- два бедра его — вайшьи,
- а из ног его произошел шудра.‹826›
Шудры были рабами и слугами, четвертым и второстепенным классом людей. Они не имели ни голоса, ни прав, не могли освободиться от рабства, закон позволял убить или сослать их по любому капризу хозяев, им запрещалось даже слушать, когда читались священные веды (как наказание в оскорбившие уши заливали расплавленный свинец).[205] Они не были частью общества махаджанапада; они были чем-то другим, отличным. Их происхождение не ясно — но, вероятно, шудры[206] первоначально были завоеванным народом.‹827›
В таком сильно расслоившемся обществе кто-то обязательно оставался неудовлетворенным.
Первые возражения против всех этих иерархий появились со стороны гана-сангха. Примерно в 599 году до н. э. среди гана-сангха на северо-востоке долины Ганга, в конфедерации племен, известных как вриджьи, родился реформатор Натапутта Вардхамана.‹828› Он происходил из племени джнатрика и был принцем и богатым человеком, сыном правителя.
По свидетельству последователей Вардхаманы, его реформы начались в 569 году, когда ему было тридцать лет. Сначала он отказался от богатства и привилегий по праву рождения, лишив себя всего имущества, кроме единственного платья, и провел двенадцать лет в молчании и медитации. В конце этого периода он достиг видения жизни, свободной от жрецов: в его вселенной не было брахманов. Целью человеческого существования была не связь с богами через посредство священников. Не нужно было также ублажать богов, выполняя обязанности, для которых человек рожден, как учили предписания индуизма.[207] Человеку нужно освободиться от цепей материальности, отвергнув страсти (жадность, вожделение, чревоугодие), которые привязывают его к материальному миру.
Примерно в 567 году он начал путешествовать босиком по Индии, уча пяти принципам: «ахисма» — отказ от насилия над всем живым (первый пример борьбы за права животных); «са-тья» — правдивость; «астея» — воздержание от воровства любого рода; «брахмакхарья» — отказ от сексуального наслаждения; и «апариграха» — отрешенность от всех материальных вещей (положение, которое он проиллюстрировал, сняв свое единственное платье и отправившись дальше нагим). Вокруг него собрались последователи, и в качестве великого учителя Натапут-та Вардхамана стал известен как «Махавира» (Великий Герой).‹829›
Ни одна из его идей не была новой. Основная линия индуизма тоже учила освобождаться от материального мира различными путями. Махавира был скорее не новатором, а реформатором уже существовавших практик. Но его объяснения необходимости экстремального самоотрицания и обязательности уважения ко всему живому были достаточно убедительны, чтобы собрать массу последователей. Его доктрина стала известна как джайнизм, его последователи — как джайны.[208]
Несколькими годами позже появился еще один новатор, на этот раз вне махаджанапад, но также рожденный в гана-сангха. Как и Натапутта Вардхамана, он появился на свет для власти и денег. Но он также отказался от привилегий своей жизни примерно в возрасте тридцати лет и ушел в добровольную ссылку. Он тоже пришел к заключению, что истинная свобода может быть найдена лишь теми, кто в состоянии отвергнуть свои страсти и желания.
Этим новатором был Сидхартха Гаутама, принц рода шакья, обитавшего севернее родной общины Махавиры — вриджьи. Согласно традиционным легендам о его просветлении, первые годы он жил окруженный семьей и комфортом: у него были жена и маленькая дочь, а его отец, царь, содержал его в роскоши внутри стен огромного дворца, отрезанным от жизни обычных людей.
Но однажды Сидхартха приказал вознице своей колесницы вывезти его на прогулку в парк. Там он встретил древнего старика, «со сломанными зубами, седого, согбенного, опирающегося на посох, дрожащего». В шоке от такой глубокой старости он вернулся во дворец: «Позор рождению, — подумал он, — так как ко всему, что рождается, приходит старость». Он отогнал от себя эту мысль, но при следующей прогулке в парк он увидел мужчину, пораженного болезнью, а потом узрел труп человека. Это погрузило его в еще более тяжелое состояние духа.
Но завершающее открытие произошло немного позднее, на приеме. Его принимали прекрасные женщины, певицы и танцовщицы, но к концу вечера они устали, расселись и уснули. Принц оглядел комнату,
«и почувствовал спящих женщин с разбросанными повсюду на полу вокруг них музыкальными инструментами — у некоторых тела были влажными от струек пота и слюны; некоторые скрежетали зубами, бормотали что-то или разговаривали во сне; некоторые спали с открытым ртом; а с некоторых одежда сползла так, что явно раскрыла их неприятную наготу. Эта огромная перемена в их облике еще больше усилила его антипатию к сексуальным удовольствиям. Для него великолепные апартаменты… показались кладбищем, наполненным мертвыми телами, пронзенными и оставленными гнить».‹830›
Пораженный этим чувством, он отправился в добровольную ссылку. Традиционно считается, что шел 534 год до н. э.[209] Сидхартха провел несколько лет, путешествуя, пытаясь примириться с неизбежностью распада и развращенности. Он пытался медитировать, но когда время его медитации заканчивалось, он оказывался лицом к лицу с реальностью неизбежных страданий и смерти. Он испробовал джайн, метод аскетизма, голодал, пока совсем не ослабил свою связь с землей; как говорит нам более поздний текст, его «позвоночник торчал, как узловатая веревка», его ребра выступали, как «стропила старого коровника без крыши», а его глаза так провалились в глазницы, что напоминали «мерцание воды в глубоком колодце».‹831› И все-таки это самоотвержение ни на дюйм не сдвинуло его от состояния обычного человека.
Наконец он пришел к ответу, которого искал. Не желания ловят людей, а само существование, которое «связано со страстным аппетитом» и всегда чего-то желает: «жажда сексуальных удовольствий, жажда существовать, жажда несуществующего».‹832› Единственная свобода от желания — это свобода от самого существования.
Реализация этой правды стала просветлением для Сидхарт-хи, и с этого момента он стал известен не как Сидхартха Гаутама, а как Будда: тот просветленный, который достиг нирваны — знания о правде, которое вызвано ничем, не зависит ни от чего и ведет в ничто, путь существования, невозможный для определения словами.[210]
Это было не просто духовным откровением, но — невзирая на требование отрешенности — политической позицией. Оно было и анти-брахманским, и антикастовым. Акцент в брахманском индуизме на перерождении означал, что большинство индийцев стоят перед лицом будущей трудной жизни после земной трудной жизни, после еще прежней трудной жизни, без надежды избавиться от своих строго предписанных воплощений, кроме как через перерождение — которое, однако, может поставить их перед другим длительным существованием с такими же или еще худшими страданиями. То было существование, которое, по выражению Карена Армстронга, не столько обещало надежду при перерождении, сколько запугивало «ужасом этого перерождения… достаточно плохого, чтобы стойко вынести процесс становления дряхлым или хронически больным и перенести пугающую, болезненную смерть один раз. Но необходимость проходить это снова и снова казалась невыносимой и абсолютно бессмысленной».‹833› В мире, где смерть не была освобождением, необходимо было найти другой способ спасения.