Шестой моряк Филенко Евгений
— Пьем, — согласился он.
И мы выпили закурганную, последнюю.
— Послушай, — сказал он, расслабленно откинувшись в кресле. — Ты не сердись, если я тебя разочаровал.
— Ерунда, — проговорил я. — Всего лишь избавил меня от неприятного общества. Ты сделал хреновый выбор, приятель. Ну и что? Оба выбора были сравнительно хреновые.
Мефодий едва слышно рассмеялся. Потом спросил:
— Побудешь здесь, пока я сплю?
— Конечно, — сказал я. — Мне некуда торопиться.
Когда он уснул, я убрал грязную посуду, создавая тем самым видимость порядка в этом уголке всеобщего хаоса. Затем подоткнул Мефодию одеяло и ушел, чтобы не задерживать без нужды его тихую смерть своим беспощадным охранительным даром.
* * *
...Мои первые воспоминания о человечестве похожи на осколки мозаики. Да, я не умею забывать. Но на поверхности остается лишь то, что сияет и греет, а серая повседневность без лиц и событий тихо идет ко дну. Стоит ли удивляться, что добрая треть осколков связана с Прекраснейшей Из Женщин?
Наверное, в том и заключалось ее главное чародейство.
Была ли она настолько хороша собой, как говорят о ней легенды? Что могли сказать о ней те, кто ни разу в глаза ее не видел? Не знаю, никогда не считал себя знатоком и ценителем женских прелестей. В особенности когда представления о красоте меняются столь стремительно, в угоду моде, ханжеству, религии... моде на религию. Есть вещи, за которыми не уследить, и лучше бы совсем не тратить на это время.
Ну, поначалу-то она показалась мне страшилищем.
Спутанные жесткие волосы, черные с вороным отливом (позднее выяснится, что это такая прическа, довольно сложная и трудоемкая в изготовлении). Непропорционально большие органы зрения, с фокусирующим элементом неестественно синего цвета (вскоре окажется, что пропорции не нарушены, а синий цвет глаз в этом мире не является чем-то необычным). Декоративный, то есть совершенно нефункциональный клюв над ротовым отверстием (да, нос у нее был довольно крупный, как и у многих представительниц этой расы, но отнюдь не отвратительный, хотя и нужно было время, чтобы привыкнуть... и для обоняния, по моему мнению, можно было придумать что-нибудь поудобнее).
Первое, о чем всегда думаешь, пробудившись и обретя способность видеть: «Создатель, ну и уроды они все!..»
А когда начинаешь понимать обращенные к тебе слова, радости в том ничуть не больше:
«Боги, какой же ты безобразный!»
Перед глазами все еще стоят картины давно и навечно ушедшего предыдущего мира, в который ты так долго и мучительно врастал, вперемешку с не до конца еще рассеявшимися снами, тенями всех когда-либо виденных миров. Так уж ведется: вторжение новой реальности не проходит безболезненно.
«Я нужен тебе, чтобы поставить на полочку и любоваться? Скорее произноси Веление, и покончим с этим». — «Еще успеется. Твой облик — он настолько мерзок, что в этом даже есть какая-то гармония. И все же... ты мог бы с этим что-нибудь поделать?» — «Это и есть твое Веление? Я ждал какой-нибудь глупости, но не такой безнадежной... Впрочем, облеки его в надлежащую форму, если способен». — «Способна!»
Кажется, Создатель Всех Миров продолжает оттачивать на мне свое чувство юмора. Да что за напасть! Я снова угодил в нежные женские клешни...
«Успокойся, тератос[83], я знаю правила игры. Я объявляю свою волю, ты ее исполняешь и получаешь свободу. Один тератос — одно желание, так?» — «Ну еще бы...» — «Но ведь ты довольно долго спал без дела, не так ли? Что для тебя несколько часов? Или дней?» — «Что ты задумал. .. задумала? Что такое час? И, если уж на то пошло, что такое день?» — «Ха! А я слыхала, ты всеведущ...» — «Любопытно знать, от кого!» — «Ну, если ты даже этого не знаешь...»
«Никто не бывает всеведущ, — говорю я с нарастающим раздражением. — Можно видеть и не знать. Можно знать, но не слышать. Можно...»
«Да, да, я и сама могу продолжить твою цепочку антитез. Слышать, но не понимать. Понимать, но не видеть. Извини, я утомилась и замкнула ее чересчур поспешно».
Этот слишком резкий для моего слуха, даже визгливый голос способен кого угодно свести с ума. Но ее речи мне по нраву. Они демонстрируют отчетливые признаки интеллекта, столь нехарактерного для особей женского рода. Тем более что стартовая процедура предзнания, начавшись с освоения актуальных коммуникативных средств, уже практически завершена. Теперь я знаю, что такое час, что такое день, и что передо мной женщина. То есть нечто загадочное, поражающее воображение и, в отличие от остального материального мира, не поддающееся познанию.
Вдобавок ко всему, она чародейка. Потому что простому, примитивному смертному меня не разбудить. Отсюда и интеллект: век малоумных чародеек недолог, они по определению не успевают дожить до того уровня познаний, который позволяет апеллировать к древним механизмам мироздания вроде меня.
«Хорошо, ты не намерена освобождать меня немедленно. Что же ты от меня хочешь?» — «Я... я еще не решила». — «Ты не решила или не знаешь, как это сделать правильно, чтобы не угодить в ловушку собственных желаний? Тогда спешу тебя успокоить: никто еще за всю мою жизнь — а живу я очень и очень долго, уж поверь! — не высказал безошибочного и внутренне непротиворечивого Веления. И не припоминаю, чтобы я хотя бы однажды это скрытое противоречие упустил использовать в своих целях. Ты не выглядишь умнее других, так что не льсти себе мыслью, что произнесешь Веление и останешься безнаказанной».
«Ах, как страшно!» — восклицает она. Но не выглядит напуганной. Более того: она смеется. Эти отрывистые вздохи могут быть окрашены во множество эмоциональных оттенков, от пренебрежения до восторга. И мне еще предстоит научиться их различать — кто ведает, на какой срок мне придется осесть в этом мире!
«Что будет, если я разомкну магический круг?» — спрашивает она.
Круг действительно магический, хотя и начерчен простым посохом на песке под открытым небом. А небо здесь, к моему удовлетворению, такое же синее, как и в предыдущем мире. Встречая нечто постоянное, радуешься, словно старому другу.
«Разомкнешь не произнеся Веления? Хм... затрудняюсь ответить. Вполне возможно, что я убью тебя». — «Но такое наверняка случалось? За твою, хи-хи, долгую жизнь?» — «Случалось», — принужден согласиться я. — «И ты действительно убил всех, кто это сделал?!» — «Нет».
Она снова заливается смехом.
«Вот видишь, не такой уж ты ужасный! Послушай же: я выпущу тебя из круга. Мне просто интересно, как ты поведешь себя за его пределами. Но обещай, что ты наконец изменишь свой облик».
«Глупости, — ворчу я. — Но почему бы нет? Обещаю. Что я должен с собой проделать? Хочешь, отращу еще одну голову или пару-тройку дополнительных рук?»
«Не уверена. Я считаю, что четыре — и без того слишком. Оставь себе две руки. И, если можно, две ноги». — «А сколько у меня сейчас? Ах да... Ну, изволь». — «И не нужно этих отвратительных жвал кровавого цвета». — «Как скажешь... кстати, у тебя есть имя? В этом мире пользуются именами?» — «Разумеется. Не думаю, что сможешь мне навредить, когда узнаешь, что меня зовут Калипсо».
Итак, она звалась Калипсо...
«А как мне обращаться к тебе, тератос?» — «Придумай сама. Я привык к самым причудливым прозвищам». — «В нынешнем твоем облике иначе, как Тератосом, тебя не назовешь...» — «Мы можем сэкономить море времени, если ты представишь себе, каким бы ты хотела меня видеть». — «И ты прочтешь мои мысли?!» — «Ну вот еще! Рыться в твоих мыслях... что может быть отвратительнее... Я увижу себя твоим внутренним зрением». — «Всегда считала, что знать чужие мысли — это увлекательно... Тебе нет нужды смотреть на себя моими глазами. Есть такая удобная штука — зеркало...» — «Я знаю, что такое зеркало. Но внутреннее зрение — не простое отражение действительности. Это грезы об идеале, изуродованные реальностью». — «Ты полагаешь, что когда я гляжу на тебя, то мечтаю об идеале?» — «Я в этом уверен... Калипсо». — «Это кажется мне забавным. Приступай, мой разум тебе открыт!»
«Тебе не обязательно жмуриться», — говорю я с иронией.
И меняюсь.
Она открывает глаза. Ее первая реакция:
«Это могло бы быть и покороче...»
«Вот так устроит?» — сварливо интересуюсь я.
«Ты надо мной издеваешься, тера... — Она обрывает себя на полуслове. — Но ведь теперь ты не чудовище. Ты недурен собой... почти красив. Неужели это мой идеал мужчины? — Калипсо задумчиво оглядывает меня со всех сторон. — По крайней мере, задница выглядит аппетитно. .. И тебе нужно другое имя. — Ее глаза наконец поднимаются к моему лицу. — У тебя карминные глаза, ты знаешь об этом?»
«Просто хотел немного оставить от себя прежнего».
«Я не против. Однако я настаиваю, чтобы это было вдвое больше, чем сейчас, но втрое меньше, чем прежде».
«Что за странные прихоти, — бормочу я. — Неужели размер этой ерунды имеет значение?»
«Ты даже представить себе не можешь, какое. Вот так достаточно. Достаточно, я сказала!.. А теперь я выпускаю тебя из круга. — Носком сандалии она стирает фрагмент границы между мной и своим миром. — Ты ведь будешь хорошо себя вести, правда?»
«Неправда!» — рычу я и превращаюсь в гигантского мохнатого монстра, с когтями, клыками и всем, что полагается для каннибализма.
Калипсо от смеха валится с ног. Она и вправду нисколько не напугана. Смех ее похож на перезвон серебряных колокольцев. Пожалуй, это первый в новом мире звук, который меня не раздражает. И даже наоборот, отчасти примиряет с действительностью.
«Ты даже не представляешь, какое это комичное зрелище! — с трудом выговаривает она. — Шерсть, когти... и человеческий фаллос! Ой, не могу-у...»
Любопытно, это только она в первую очередь обращает внимание на второстепенные детали или такова особенность всех местных женщин?
Ну что ж... Произвести впечатление удалось, но не то, на какое был расчет. Возвращаю себе человеческий облик.
«Как ты намерена поступить со мной дальше, чародейка?» — «Я еще не решила. Но успокойся, я непременно и скоро решу. А пока будь моим гостем на этом острове. Уверяю, тебе понравится. Здесь не так часто бывают гости, достойные моего общества. Кем бы ты ни был — опальный титан, полубог или даже бог — тебе предстоит нелегкое испытание». — «В чем оно заключается?» — «Развлекать меня. Пока я не выскажу свое Веление и не отпущу тебя на свободу. Кстати, тебе понадобится одежда — в моем жилище нет других мужчин, а прислужницы весьма пугливы... Я буду называть тебя Криптос — «Тот, кто скрывается». Тебе это по нраву?» — «Мне это безразлично. Пускай будет Криптос. Не хуже и не лучше других». — «Коль скоро мое имя обозначает «Та, что скрывает», мы составим неплохую пару». — «Возможно... Что я должен делать с этой тряпицей?» — «Это гиматий. Позволь я покажу, как ты должен его носить. Нужно спрятать плечи, чтобы твоя нежная кожа не обуглилась на солнце, а заодно и затем, чтобы ты сошел за путешествующего философа... У тебя случайно нет намерения обзавестись волосами... хотя бы где-нибудь?» — «Это так необходимо?» — «Без волос, бороды и бровей ты производишь странное впечатление. Хотя... в этом есть некий эстетический вызов. Пожалуй, тебе и действительно не стоит отвлекаться на подобные пустяки. Идем же, мой Криптос, я покажу тебе свои владения!»
Любопытно, с чего она решила, что я соглашусь ее развлекать?!
...Остров, где я в очередной раз возродился к новой жизни, назывался Огигия. Мне нравилось, что здесь у всего есть свое имя — даже у острова. Там, где я был прежде, имен было мало, что с избытком компенсировалось богатством эпитетов. И зачастую приводило к курьезным недоразумениям, от комедий ошибок до лютых войн... Остров был невелик, обилен лесами и ручьями с чистой водой, в которых безбоязненно плескалась веселая серебристая рыба. В ветвях носились шумные птицы, в лугах деловито стригли траву спокойные овцы. У них тоже были имена, на которые они по своей глупости не отзывались.
В центральной части острова таились гроты, где, как искренне убеждена была Калипсо, спало древнее ползучее чудовище Пифон, а выходящий из недр нестерпимый смрад был его дыханием. Мои вялые попытки отказать Пифону в существовании, а смрад объяснить естественными причинами встретили энергичный и по сути бездоказательный отпор. (Как выяснилось впоследствии, такой стиль ведения дискуссий был присущ большинству женщин, даже самым умным и образованным, отчего и назывался «женской логикой».) «Нет там никаких чудовищ. Зато есть трещина в земной коре, на дне которой кипит расплавленный камень, а наружу вырываются горячие зловонные газы...» — «Камень не пастушья похлебка над костром, чтобы кипеть и расточать запахи, оскорбительные для обоняния!» — «Однажды оттуда выплеснется огненная река, эти благословенные леса займутся не хуже лучины для растопки очага, а потом твой остров расколется вдребезги, как тот кувшин, что ты давеча швырнула о стену, и уйдет на дно моря, как осколки злосчастного кувшина в выгребную яму...» — «У меня еще полно неразбитых кувшинов. И, к твоему сведению, медная посуда не бьется!» — «При чем здесь посуда?!» — «А кто говорит о посуде? Кажется, вначале — очень давно, пока ты не понес какую-то ахинею! — речь шла о старике Пифоне...»
Западный берег образовывал небольшую бухту, достаточно глубокую и защищенную от штормов, которые здесь, кажется, никогда не случались. Непохоже, чтобы ее гостеприимством часто пользовались. На мой прямой вопрос Калипсо перестала улыбаться, даже слегка помрачнела и ответила уклончиво: «Давно. Очень давно...»
Я не встречал более пригодного для жизни уголка мироздания. Здесь невозможно было умереть от голода и жажды, простудиться ночью или изнемочь от жары днем, захворать и не излечиться... просто ощутить себя покинутым и затосковать. Непременно на расстоянии протянутой руки случится что-нибудь, что вынудит тебя позабыть об унынии, отвлечет от губительных для разума печальных мыслей: вспорхнет пестрая птица... бабочки устроят неистовый танец под музыку ветра... заблудившаяся овца смутит прямым немигающим взглядом... появится Прекраснейшая Из Женщин и склонит к любовным играм. В таком месте хорошо было сознавать себя праздным и благополучным философом, размышляющим о вселенской гармонии, о смысле жизни или о какой-либо иной возвышенной глупости. Страдать же и мучиться — никогда.
Быть может, поэтому на всю дальнейшую жизнь вне Огигии я приобрел созерцательный склад ума и несколько ироническое, хотя и безусловно уважительное отношение к истинно творческим натурам, созидавшим свои шедевры в условиях, к тому приспособленных менее всего. Воистину, комфорт — убийца талантов и воспитатель бездарей. А я навсегда полюбил удобное, благоустроенное бытие, всегда к нему стремился, хотя и редко достигал. Поэтому из меня не вышел ни писатель, ни художник, ни даже чертежник приличный... да и философ получился так себе, кухонного масштаба.
Между тем иллюзий по поводу этого мира я не питал. Всевидение не оставляло для них простора. Где-то за морским горизонтом были убийственные пустыни, мертвящие холода, сводящие с ума слякоть и морось, где-то разумные особи убивали себе подобных с единственной целью — совладать с голодом и выжить... Как и подобает всякому достаточно просторному миру, этот состоял не только из солнца, зелени и бабочек, но и из крови, грязи и пепла, был написан не только переливами радуги, но и черными, и белыми красками, а по большей части — серыми. Мне повезло пробудиться на Огигии, несказанно повезло. Все могло сложиться иначе, и мизантропом я сделался бы намного раньше, а не на склоне этой своей жизни...
А до той поры Калипсо воспитывала во мне человека.
Например, с особенным весельем, самозабвенно обучала искусству любви.
Эта часть мозаики окрашена в самые яркие цвета. Я люблю об этом вспоминать. Вспоминать — но не рассказывать. Все, что происходило между мной и Калипсо, принадлежит только нам.
Не знаю, зачем она это делала. Но своего добилась. Впрочем, я был неплохим учеником.
Ей удалось меня приручить. В какой-то момент я прекратил инстинктивное сопротивление, а затем обнаружил, что мне нравится быть ее игрушкой. В конце концов, я и был задуман игрушкой с самого начала.
Ко всем своим прочим достоинствам, Калипсо была любознательна. Все женщины любопытны, но она хотела не новостей — какие на Огигии новости! — а новых знаний. Редко я встречал столь благодарного слушателя.
Жаль, мне так и не удалось убедить ее, что Ойкумена — не просто очень большой остров, а совокупность материков, прихотливо выступающих над каменистым шаром в водяной оболочке. Кажется, интуитивно она склонялась к модели мироздания по Фалесу[84] — внутренняя поверхность жидкой сферы, по которой плавают островки суши. С математикой она была почти не знакома, законы физики принимала весьма избирательно, отчего моя система аргументов неизменно отступала перед женской логикой.
Впрочем, концепция множественности миров ее вдохновила и потрясла. Должно быть, Калипсо сочла ее достаточно безумной, чтобы быть истинной... Нам было чем занять себя темными прохладными вечерами, и это не обязательно была телесная любовь. «Я готова слушать», — объявляла Калипсо. «Ты уверена, что хочешь об этом знать?» — уточнял я. — «Нет, — говорила она нетерпеливо. — Но скоро это выяснится...» И я рассказывал о летающих городах фуаленербенгов, о машине мироздания алерсэйгарызов, о каменных кораблях тунсеттонов... «А каков он, твой Создатель Всех Миров? Он похож на Зевса?» — «Он не похож ни на что, вмещающееся в человеческом воображении. Ведь это не человек, и даже не высшее существо. Это чистый свет из ниоткуда, это движение без движимого, это сила без первоисточника...» — «Он сейчас видит и слышит нас?» — «Не так, моя Калипсо. Он может видеть и слышать все, что происходит в его мирах. Вопрос лишь в том, достаточно ли мы велики, чтобы привлечь к себе его внимание...» — «Мне кажется, я вполне хороша собой, чтобы боги поглядывали в мою сторону хотя бы изредка». — «Насколько я понимаю, у Создателя своеобразные представления о прекрасном». — «А ты его видел?» — «Иногда мне кажется, что я был рядом с ним, быть может — в его руках. Хотя вряд ли такое возможно. Ведь я возник в одном из миров, которые он сотворил для себя, но посещал крайне редко...»
Чародейкой она была скорее в бытовом смысле, нежели в классическом. Замыслов захвата власти над человечеством по врожденному здравомыслию не вынашивала, с климатическими явлениями не экспериментировала, проклятий на племена и народы не насылала. Исцелить по пустякам — это сколько угодно. Зареванной прислужнице, что напоролась бедром на торчащий сук, легко сняла боль и остановила кровотечение, аккуратно свела края рваной раны, разгладила тыльной стороной ладони — кожа как новенькая, только красная ниточка шрама и синяк на память о происшествии. Две девчонки что-то там не поделили, вцепились в космы, вцарапались друг дружке в глаза, по счастью, неудачно — надавала обеим пощечин, ядовито высмеяла, сдула царапины с зареванных скул, приласкала-утешила... клоки выдранных волос, впрочем, на место вернуть не сумела. Предсказать погоду... но какое же это на Огигии волшебство? Вечером объявить, что поутру будет солнечно и жарко — на клочке суши, где ненастье случается два-три раза в год?!
Но разбудить меня ей все же удалось.
Тогда же, на Огигии, понял я, что женщины бывают милые, привлекательные, красивые и прекрасные (уродливых там не было, они стали попадаться много позднее, в других местах и в другие времена). Что Калипсо — Прекраснейшая Из Женщин. И что женщины — это лучшее, что есть в этом мире. Такое вот убеждение я вынес из времени, проведенного с Калипсо, и не сразу отучился убивать тех, кто полагал иначе.
Ее лицо было несовершенно. И нос чересчур велик. И один глаз темнее другого. И лоб невысок. И волосы жесткие, как проволока. Но когда мне стали встречаться женщины с совершенными чертами лица, было поздно. Мой идеал красоты уже был сформирован.
...Не могу вспомнить, что послужило тому причиной, но однажды я попытался сбежать. Вряд ли то была размолвка... мы не, умели ссориться, да и поводов не было. Возможно, из любопытства, чтобы испытать свои способности, выяснить о себе нечтоновое. Я приглядел в бухте занесенную песком лодку, тайно изготовил весло, и ночью, в полнолуние, пустился в бега. По мере того как лесистая громада Огигии таяла на фоне ночного неба, а впереди во всю ширь распахивалось равнодушное спящее море, в толще которого бесшумно скользили светящиеся призраки подводных тварей, мое человеческое сердце наполнялось тревогой и пониманием собственного безрассудства. Что я стану делать? Кому я нужен — дезидеракт без Веления, нелепый, незавершенный?.. Но, к моему облегчению, скоро обнаружилось, что я недооценил древний Уговор. Днище лодки вдруг заскребло по отмели, и я, не успев даже протереть глаза, обнаружил себя в той самой бухте, откуда затеял свой нелепый побег. Словно не я изо всех сил выгребал в открытый простор, а сам остров совершил хитрый маневр и обогнул меня, тем самым отрезав путь к не слишком-то желанной свободе. Картина мира по Фалесу получила подтверждение откуда не ждала, с небольшой, впрочем, поправкой: внутри довольно-таки небольшого водяного пузыря плавал один-единственный островок. Впрочем, вряд ли Фалес сумел бы оценить мой опыт по достоинству, да и я тогда знать не знал этого имени, за семь веков до появления на свет его обладателя.
Мое пространство замкнулось на Огигии. Да и само время остановилось. Дни, месяцы, годы — эти понятия утратили для меня смысл.
...А потом она умерла.
Я не замечал ее увядания, пропустил момент, когда началась старость. Признаюсь, мне это было безразлично. Я не менялся, она — менялась. Какая разница? Все равно за этой ветшающей телесной оболочкой я видел ее прежнюю, истинную, ни на гран не изменившуюся с первых мгновений нашей встречи. Наши прогулки становились короче, а беседы длиннее. Или мне это казалось? Я сидел подле ее ложа, держал ее за руку, и мы молчали. Слова были ни к чему.
Наконец она сказала:
«Я хочу произнести Веление». — «Я никуда не тороплюсь, и ты не спеши». — «Зато я тороплюсь. Ты ведь не можешь вернуть мне молодость?» — «Пока не произнесено Веление, я почти ничего не могу. Веление определяет пределы моего всемогущества». — «Да, ты говорил... А еще ты говорил, что всякое Веление противоречиво». — «И поэтому призываю тебя подумать еще раз». — «Еще ты говорил, что это не поможет... Я знаю, что совершу ошибку, и не боюсь этого». —«Возможно, этого боюсь я». — «Услышать такое из твоих уст по меньшей мере забавно». — «Я и сам поражен, что это так меня тревожит». — «Ну, да неважно... Ты готов повиноваться?»
После непродолжительного молчания, со скорбью в сердце я отвечал:
«Да, готов».
«Внимай же...»
И она произнесла Веление.
«Живи дольше всех», — сказала она.
И посмотрела на меня с таким видом, будто с избытком вознаградила за несовершенные еще подвиги.
Теперь ничего нельзя было ни вернуть, ни исправить.
«Ты проклятая дура, Калипсо, — сказал я печально. — Неужели нельзя было придумать что-то поумнее? Что-то для себя?» — «Но я ничего не хочу для себя. Все, что мне было нужно, я получила. За те годы, что мы были вместе». — «Так ведь и мне ничего не нужно. Я не желаю от тебя таких подарков». — «Ты сам не знаешь, чего хочешь». — «А с чего ты взяла, что я вообще чего-то хочу?» — «Теперь, быть может, ты и этому научишься». — «Времени у меня будет предостаточно... Да и не подарок это вовсе. И не Заклятие. Скорее проклятие... Во имя Создателя Всех Миров, только ты способна на такую божественную глупость!»
Затем она спросила со слабой улыбкой:
«И что же твое всемогущество? Оно способно сделать меня юной?»
«Нет, Калипсо. Я еще не все знаю о себе, но этого я, конечно, не могу»
«Значит, я не успею тебе надоесть», — сказала она удовлетворенно и закрыла глаза.
Ее рука остывала в моей ладони.
Она не могла мне надоесть. Я даже не насладился ею в полной мере. Как скоро все закончилось!..
Зачем она столь кропотливо творила из меня человека? Неужели поверила в мои слова об идеале? Успел ли я хотя бы отдаленно стать похожим на то, что она увидела во мне своим внутренним зрением в тот давний час? И сколько же нужно лет, чтобы женщина могла сотворить из глупого, грубого, почти звероподобного существа, каким является всякий мужчина, свой идеал?
Я никогда уже не получу ответов на эти вопросы.
Я многому научился у нее. Секс — это мелочи, о которых приятно вспомнить, но совсем не главное. Я научился чувствовать, как человек. Почти научился любить.
Не успел только научиться плакать. Здесь редко приключались поводы для искренних разочарований, таких, чтобы до слез. Да вообще никогда не приключались. Поэтому я сидел у ее изголовья, с сухими глазами, не зная, как жить, что делать со своей свободой в этом мире, и бездумно ждал, не случится ли что-нибудь, что укажет мне, как поступать дальше.
Тихо, словно тени Аида, появились прислужницы в темных покрывалах. Оказывается, они тоже состарились... но не все, были и новые лица, совсем юные. У меня не было повода обращать на них внимание, пока рядом была Калипсо. Наверное, где-то в укромном уголке Огигии все же скрывалось селение, где были мужчины, а следовательно, и дети, которые подрастали и становились прислужницами хозяйки острова... пока она в них нуждалась. Меня оттеснили, разомкнули наши пальцы и забрали у меня мою Калипсо.
Больше я ее не видел.
Это и неважно. Достаточно было закрыть глаза и вернуть из недр памяти любой осколок мозаики по желанию. Снова увидеть ее молодой, совсем молодой... какой только захочется.
Теперь я мог идти куда заблагорассудится. Благодаря Калипсо во мне накопилось море любви к человечеству, почти такое же бескрайнее, как и то, что со всех сторон омывало берега Огигии. Даже не верилось, что однажды оно способно пересохнуть.
Беда была в том, что я никуда не хотел идти. Мне был неинтересен мир без Калипсо. Время для меня не просто остановилось: оно умерло вместе с Прекраснейшей Из Женщин.
...Мой покой был нарушен скоро и навсегда.
Вбежавшая прислужница сообщила запыхавшимся голосом:
«Корабль в бухте, мой господин!»
«Я не господин тебе, женщина. Что они хотят?»
«Царь Одиссей держит путь в Трою. Ему нужна вода и пища».
«Так дайте ему все, что он просит... Хотя постой. Я выйду к нему сам. Быть может, ему понадобятся матросы...»
26
Я сижу в подвале библиотеки, в котельной, и жгу книги.
Очень захватывающее времяпрепровождение. В самом деле, чем еще занять себя после того, как конец света благополучно состоялся?
Ты отомстил с лихвою, Малхос.
Физики и лирики, кошки и собаки. Мудрые астрономы, мужественные астронавты и наглые астрологи. Ну, и, увы — прекрасные астронотусы. Православные и левопозорные. Мормоны и буддисты, сайентологи и сатанисты, атеисты и фундаменталисты, адвентисты седьмого дня, управители восьмого дома, ревнители девятого ава, люди десятого часа, выжившие одиннадцатого сентября. Дельфины и акулы, слоны и свиньи. Моржи и устрицы. Готы и эмо. Гамадрилы, готтентоты, крокодилы, бегемоты, обезьяны, кашалоты и эму. Скинхеды и гопники, фэны и фанаты. Рокеры и рэпперы, байкеры и брейкеры, ламеры и хакеры, брокеры и аудиторы, ритейлеры и мерчендайзеры, копирайтеры и дизайнеры. Народные избранники, крепкие хозяйственники и эффективные управленцы. Парламентские большинства и оппозиционные фракции. Пламенные патриоты и безродные космополиты. Конформисты и фрондеры, лоялисты и диссиденты, правозащитники и леворукие. Либеральные демократы и конституционные монархисты. Колумнисты, стрингеры и ньюсмейкеры. Звонкоголосые певички и мужественные танцоры. Суперстары и старлетки. Лолиты и нимфетки. Светские львицы, колл-герлз, проститутки, а также гетеры, гейши, путаны и иные прочие бляди. Отчаянные домохозяйки, соломенные вдовы, бизнес-леди, синие чулки, белые колготки, гламурные блондинки, кисейные барышни, тургеневские девушки, суфражистки и феминистки всех степеней фригидности. Ягуары, кугуары, казуары, кальмары и кукабарры (за кальмаров не поручусь: твари хитрые, могли отсидеться на глубине). Топменеджеры и топ-модели. Политическая элита и хавающее быдло. Гордость нации и позор семьи. Белые киты, розовые фламинго и черные мамбы. Народные целители и гомеопаты, парапсихологи, экстрасенсы и ясновидящие, магистры черной, белой и оранжевой в крапинку магий, доктора эзотерики и академики биоэнергетики. Гринкиперы, титестеры и примкнувшие к ним сомелье. Чтобы уж до кучи — визажисты, стилисты и галеристы. И повсюду без лубриканта влезшие педерасты.
Они все ушли.
Человечество приливной волной накатило на этот мир и схлынуло, оставив после себя одну лишь грязную пену.
Так у них толком ничего и не состоялось. Не долетели до звезд, не выстроили общество всеобщего благоденствия — да особенно и не стремились... не придумали себе сколько-нибудь разумного смысла жизни. Не учились на ошибках — ни на своих, ни на чужих. Словно бы поставили себе цель оправдать печальную шутку, что-де история учит тому, что история ничему не учит. И снова ошибались, ошибались... Отжили назначенный срок наспех, дурно и впустую. Отплясали свое, весело и бессмысленно, как поденки.
И пропали ни за грош. Стыдно сказать — от вируса. Тоже мне — погибель! Плюнуть и растереть...
А я все еще жив. И буду жить, пока жив последний человек. Таково мое Веление, и его никто не отменял.
Собственно, на этом свете меня удерживают всего трое.
Ветхий старик-шаман в заснеженной тундре, который денно и нощно без устали долбит в бубен и честит во все корки духов предков. Он настолько обкурен, что волновая депрессия отскакивает от мозгов, как теннисный мячик от бетонной стены. Суть его претензий к духам можно выразить фразой: вы что же, суки позорные, тут устроили?!
Русский космонавт на всеми забытой орбитальной станции. Его коллеги не сдюжили и теперь коротают время в морозильной камере, с головами упакованные в спальные мешки. А он ничего, пока держится. Хотя водки у него не больше четверти фляжки.
И молодой коматозник в отдельной палате «Клиник де Женолье». Мозг необратимо поврежден, началась подготовка к отключению аппарата жизнеобеспечения, и уже решено было, какой орган-трансплантат кому достанется... но всем в одночасье вдруг стало не до медицины.
Лично я ставлю на коматозника.
Журналы либо сгорают в единый миг, либо не горят вовсе, лишь коптя, плавясь и воняя химией. Книги занимаются плохо, зато, разгоревшись, дают много света и тепла. Это как раз то, что мне сейчас нужнее всего. Силурск захвачен зимой. С начала ноября на город упали жестокие морозы, и до сих пор — а год уже заканчивается — ни разу температура не поднималась выше двадцати градусов. Холод доделал всю работу, и теперь в этих краях, на сотни и сотни километров в любом направлении, нет ни единой живой души. Лучше не думать, что здесь начнется по весне, когда все вытает из-под снега и станет разлагаться. Одна надежда, что и я к тому времени уже умру. В моем, разумеется, понимании смерти... Не хотелось бы тащиться через весь этот могильник к Женевскому озеру, чтобы отключить коматозника. Переться в Сибирь и разбираться с шаманом я хочу еще меньше.
Мефодий был прав: дефицит общения — не тетка, и даже не внучатый племянник троюродной бабушки по материнской линии. Оказывается, мне не хватает собеседника. Равноценного собеседника, такого, как Мефодий. Не бог весть что, конечно, не Сократ... или не сосед по палатке в индийском походе Александра, аргираспид[85] по имени не то Аэт, не то Аэд... сейчас уже не вспомнить, а подсказать некому. Вот уж кому следовало бы стать философом, а не элитным гвардейцем на заклание! Пока он был у меня на виду, ничего ему не угрожало, ни шальная стрела, ни взбесившийся слон раджи Парватаки. Но стоило нам разделиться в бою, и он сгинул без следа, и никто уж не мог сообщить мне его судьбы. А теперь вот и его имя улетучилось из моей памяти. Но кому оно было хоть сколько-нибудь интересно, кроме меня?
Печальный Демон, дух изгнанья,
Летал над грешною землей,
И лучших дней воспоминанья
Пред ним теснилися толпой...[86]
Ну, не настолько уж я опечален... да и демоном себя считать отказывался всегда, как бы того не желали вольные или невольные виновники моего явления в этот мир. Так, огорчен слегка... и очень утомлен. Надеюсь, теперь я смогу отдрхнуть от всех забот. Впереди у меня достаточно времени, прежде чем кто-то сызнова научится подчинять менй своей воле и Велениям.
Книги превратились в то, чем всегда и были — в стопки бумаги, прошитые нитками и промазанные клеем. Аура смыслов и образов улетучилась вслед за цивилизацией. Я единственный, кто помнит, для чего книги предназначены и как с ними надлежит обходиться. Днем я брожу между полок и нагребаю в уведенную со стоянки возле гипермаркета продуктовую тележку охапки томов. Без разбору — озорные обложки с голыми девками, строгие академические переплеты... а ночью сижу возле распахнутой топки, бегло перелистываю добычу — потому что ее много, вчитываться некогда! — а затем скармливаю огню, перемежая торфяными брикетами. Иного, по боль шей части, эта обработанная целлюлоза и не заслуживает.
«Пресвитер Иоанн ступал через двор могутно, уверенно, кидал вокруг себя грозовые взгляды. Лиловая фофудья, возложенная по вере, посверкивала эксклюзивным платиновым шитьем, на грудной клетке грузно колебался златой крест немыслимых размеров...»
В огонь этот хлам.
«Ноократор обратил взор к солнцу, что находилось в небе над головой, среди лоскутьев туч, на лесной массив над уступом обрыва провала кручи карьера. «Прощайте, Познавшие Справедливую Суть Правдивой Истины. Вряд ли мы увидимся в обозримом будущем. Моя работа в Возбраненной Яви завершена. Но знайте, скоро здесь будет когорта боевых шагающих экскаваторов, поднятая по тревоге Верховным главным канцлером, а с базы в Звездюлях готова к взлету армада половиков-самолетов «ФАК-66». Управитесь без Рашпиля Упанимахапраджнярамабхаваднирваны?..»
Сжечь и забыть.
«В деревне весьма поразились, когда поутру с прежнего места исчезла полоумная Родительница. Подумали, что всему виной непогода. Позднее обнаружилось, что исчез и Отшельник. А днем позже состоялся разрушительный Выхлоп...»[87]
Да что за дерьмо мне сегодня подвернулось?! «Песни Девы Гамадриэль»... «Империя Зла — Полюбишь И-Козла»... «Лабиринт Теней Мандора»... Кто мог читать такое, и уж тем более — писать? Фонетическая глухота в клинической форме, болезненное пристрастие к прописным буквам... империи, лабиринты, темные стороны... Нет, эти люди положительно не дадут мне пропасть от холода. Спалить, и немедленно.
Я знаю: там, снаружи, по ту сторону снежной пурги, Эфир неустанно пытается вызвать меня на разговор. Уж не знаю, чего он домогается от меня теперь, когда его Главная Задача практически решена. Хочет поиграть? Или так же, как и я, страдает от дефицита общения? Мне все равно. Я скрываюсь от него в зоне, свободной от электричества. Все, что способно генерировать электромагнитные волны, выкорчевано и уничтожено самым бескомпромиссным манером. Он волен корчить свои рожи в небесах и трезвонить во все уличные телефоны сколько влезет. Меня ему не достать. А если мне повезет... если у шамана кончится курево, у космонавта — водка, а у коматозника — внутренние резервы организма, и я закончу свои бесконечные дни здесь, среди книжных завалов, он останется в полном одиночестве. До той поры, пока не рассыплется от ржи последний ветряк, пока не разрядится последний аккумулятор в каком-нибудь передатчике. Тогда он тоже умрет. Или унесется в пространство вдогонку за волновыми призраками человечества — говорят, волны не угасают окончательно, даже бесконечно удалившись от своего источника... Это будет моя маленькая месть — одному рабу Веления от другого такого же раба.
Иногда я бываю поразительно черств.
«Госпожа кошка, служившая при дворе, была удостоена шапки чиновников пятого ранга, и ее почтительно титуловали госпожой мебу. Она была прелестна, и государыня велела особенно ее беречь».
На самом деле, это история про глупую собаку, которая обидела вельможную кошку, много через это страдала от государевой немилости, но в конце концов доказала свою преданность, была прощена и облагодетельствована. Я читал эти прелестные записки очень давно. И намерен перечесть еще раз (это не изменит моего отношения к Эфиру).
А вот еще оттуда же: «То, что дорого как воспоминание.
Засохшие листья мальвы. Игрушечная утварь для кукол.
Вдруг заметишь между страницами книги когда-то заложенные туда лоскутки сиреневого или пурпурного шелка.
В тоскливый день, когда льют дожди, неожиданно найдешь старое письмо от того, кто когда-то был тебе дорог.
Веер «летучая мышь» — память о прошлом лете»[88].
Стопка книг, избежавших кремации, прирастает еще одним томиком.
После таких строк невыносимо хочется найти какойнибудь дееспособный бумбокс и послушать хорошую музыку, которую без проблем можно отыскать снаружи. Если очень повезет — кельтскую. Но я никогда не сделаю этого, чтобы Эфир не подумал, будто стал мне интересен. Уж лучше, когда соблазн сделается невыносим, я сожгу все книги.
«Официальное заявление: сегодня вечером, что бы там ни случилось, Марк Марронье намеревается вступить в половую связь. Возможно, с незнакомым человеком. Возможно, их даже будет несколько — кто знает? Он берет с собой шесть резинок, поскольку Марк Марронье — парень амбициозный...» [89]
Дотрахались, макаки.
Текст, выдуманный в ночной степи двумя пьяными бродягами и одним корноухим мизантропом, извел под корень всю человеческую расу. Кто еще после этого будет отрицать магию запечатленного слова? За текстами и прежде такое водилось: текстам поклонялись, тексты провозглашались боговдохновенными, за насмешку над текстом можно было лишиться положения, имущества и жизни, из-за текстов затевалось всякое кровопролитие, от простой резни до беспощаднейшей войны... Текст создал эту цивилизацию, текст выдержал вялую попытку образа перехватить инициативу, текст уничтожил эту цивилизацию. «Жизнь есть текст», сказал кто-то из философов. Впору возразить ему: текст есть смерть. Если бы и впрямь существовало некое сверхъестественное зло, которое сочло бы себя врагом рода человеческого, ему не стоило размениваться на мелкие негоции душевного свойства. Следовало изобрести бумагу, а потом внушить человеку фантазию на ней писать. Право, я мог бы решить, что так оно и случилось во время оно, кабы точно не знал, что человечеству незачем иметь врага, чтобы пожрать самого себя. Главный враг человечества — оно само.
Впрочем, книги заслужили, чтобы их сожгли. Почти все, за самым редким исключением.
Огонь переворачивает страницы, будто бы дочитывает то, от чего я так легко отказался.
И эти люди нешутейно полагали, что их будут помнить вечно?! Надеялись на бессмертие — хотя бы в памяти людской? Какое разочарование! Все это оказалось ненужно и утрачено навсегда. Чистый лист. Все начнется с нуля. Для тех, кто однажды придет — и если придет! — на эту землю вместо них.
Разумеется, если кому-то однажды взбредет на ум нелепая фантазия, будто на чистом листе беспременно нужно писать.
Разве долго продлится пора гостеванья земного?
Время, как сон, промелькнет,
И «добро пожаловать!» — скажут
В полях Заката пришельцу[90].
Уроды несчастные. Тупые недоноски. Наверное, в свой последний миг вы думали, что вот вас не станет, и этим все закончится?!
Так вот: ни черта подобного.
Ничто и никогда не заканчивается.
Ничто.
И никогда.
Ну да и хрен с вами, как говорят железнодорожники.