Шестой моряк Филенко Евгений
— Видать, крепко насолили вы народу, — заметил я, — если он напоследок так на вас отыгрался.
— Может быть, — согласилась Анна. — Когда кредитная политика ужесточилась, коллекторы с должниками не церемонились... А вот чем народу не угодила единственная в Нахратове детская библиотека имени Пыжова, этого я никогда не пойму.
— Отчего же, — усмехнулся я. — Банки в меру сил грабили. А библиотеки внушали беспочвенные иллюзии.
— Какие же, например? — ощетинилась она.
— Да вот хотя бы о светлом будущем. Или о мрачном будущем. Просто о будущем.
— И что?..
— А то, что нет никакого будущего. Ни светлого, ни темного. Никакого.
Анна помолчала, нервно кусая губу.
— Но ведь мы же не виноваты, — наконец проронила она.
— Виноваты, — возразил я безжалостно. — Вот только вы сами во всем и виноваты. И никто кроме вас
— В апокрифе Малха написано...
— Малх! — засмеялся я. — Нашли на кого валить! Тоже мне — Малх! Да знать бы вам...
— Что? Что знать?!
Я досадливо отмахнулся.
Не рассказывать же ей...
* * *
...Сидели, помнится, у костра и, как водится, пили. Если припомнить, сколько любопытных и впоследствии знаковых встреч произошло на моем веку у костра и за выпивкой, просто диву даешься!.. Он вышел из темноты и, ни у кого не спросив разрешения, сел поближе к огню, едва ли не погрузив в него тощие волосатые руки. Хотелось послать незваного гостя ко всем ночным демонам, да еще и под зад наподдать, но вид его был столь жалок, что я счел за благо плеснуть в глиняную чашку вина и сунуть ему под огромный поникший нос. Набатеец, чье имя правильно мог произнести только он сам, но вполне обходился прозвищем Леон-Эруэменос, Лев Рыкающий (не потому, что настолько уж внушал страх своим видом или был не в меру громогласен... а славился тем, что оглушительно, мощно и не всегда в лучший для того час пускал ветры), заворчал было, что не стоило-де переводить добро на всякого голодранца, но идумей Гарод оборвал его, сказавши, что ночь длинна, а наши истории давно до дыр затерты, как тряпье нищего, и если пришедший скрасит наше бдение какими-нибудь байками, то окупит несколько глотков этой перекисшей бурды сторицею. Что было особенно странно, учитывая врожденную ненависть Гарода к иудеям, а в том, что гонимый судьбой бедолага из иудеев, сомневаться не приходилось.
«Я не иудей», — отвечал он однако же на прямой вопрос.
«Кто же ты, с таким носом, что вынуждает шею твою поникнуть под его тяжестью, и с такими глазами, будто вся мировая скорбь поселилась в них еще до твоего рождения?»
«Я филистимлянин!» — объявил он со всей гордостью, на какую было только способно человеческое ничтожество.
Что ж, мы были признательны ему за эти минуты веселья...
«Твои филистимляне, путник, истаяли, как роса на солнцепеке, задолго до того, как все твои прадеды, сколько их было, огуляли всех твоих прабабок, — сказал я. — Ни следа от них не осталось, ни памяти. Так что соглашайся на иудея, и покончим с этим. В конце концов, нам все равно, чья кровь течет в твоих жилах, вон даже Гарод сидит и помалкивает, а уж он-то иудеев чует за тысячу тростей[73]. И поверь мне, что вот усади перед нами десятерых иудеев и десятерых филистимлян — не узрим разницы. Ничем вы неотличимы ни перед людьми, ни перед богом. Вот только вина на всех точно недостанет, поэтому будь ты хоть иудей, хоть филистимлянин, хоть набатеец...»
«Но-но!» — заворчал Лев Рыкающий.
«Мордой в говно, — передразнил его я. — И ты, Эруэменос, поверь мне: бог слишком близорук, чтобы различать вас по говору, цвету глаз или форме носа. Он видит лишь поступки, и лишь тогда, когда у него есть время на вас, мелкие людишки».
«Снова за свое, да? — нахмурился Гарод. — Снова будешь врать, что видел бога, как нас, что видел рождение и гибель великих царств?»
«Нет, не буду. Этой ночью пускай врет кто-нибудь другой. Да вот хотя бы ты, филистимлянин... не расслышал, как твое имя?»
«Малхос», — пробурчал он.
«Что у тебя с ухом?» — спросил Лев Рыкающий.
Человек, назвавшийся филистимлянином Малхосом, молчал, зажав в ладонях чашку с вином, словно ничтожную вещицу, не имеющую цены. Давненько я не видел, чтобы кто-то настолько был не расположен к беседе в теплой компании у костра! Слова приходилось выдергивать из него, как занозы из босой подошвы.
«Они хотели его забрать. Мне сказано было — стой в сторонке, прикинься кустом, после будешь свидетельствовать на суде».
«Кто — они? Кого забрать? Какой еще суд?»
Эруэменоса, между тем, развезло не на шутку, он спал сидя на корточках, изредка, впрочем, просыпаясь, поводя вокруг мутным взором — затем только, чтобы в очередной раз поинтересоваться: «А что у тебя с ухом?..»
Малхос упорно пропускал мимо единственного здорового уха уточняющие вопросы и гнул свое:
«Он спрашивает: ищете кого-то, братья? Они сказали — тебя ищем, идем, тебя ждут. Он говорит: а чего с оружием пришли, как на дикого зверя? А они ему: так, мол, полагается. А он им: учи вас, учи, а всё как чечевица о стену... ну, идем, что с вами поделать. И пошел, а они остальным говорят: вы тоже. А он отвечает: этих не трожьте, они здесь по случаю, вы меня искали — вы меня нашли, мое слово, с меня и спрос. Они постояли, порассуждали промеж собой. Ладно, говорят, про остальных уговору не было, пускай идут куда хотят, а ты давай с нами. И пошли себе, и пошли...»
По всему было видать: рассказчик из него аховый, как из шакальего хвоста сито, эти бесконечные «он... они...», без имен, без орнаментов...
«А ты что?» — спросил я, в рассуждении хоть как-то прояснить суть его унылой истории.
«А я что... Стоял, как велено было. А все ушли. Я и спрашиваю тех, кто остался: мне-то что теперь делать? А они говорят, ты кто таков есть? Я говорю: Малхос, писарь машиаха. Зачем стоишь тут, смотришь и слушаешь? Велено мне было стоять и слушать, а после свидетельствовать. А один из них: ах, слушать? Поглядим, много ли ты услышишь, когда останешься без ушей! И — меня секачом своим по уху...»
«Ах, сволочь! — не удержался Гарод. — Разве ж так можно с живыми людьми?! Помнишь ли, как звать этого лиходея? Имею намерение с ним потолковать, просто убедиться, что и предо мной и моим ножом он будет так же проворен во владении оружием, как пред тобой, безоружным...»
«Не тверд я в имени его, — пробормотал Малхос. — То ли Симон, то ли Петр... Помню, один из них закричал: ты чего, Симон, вовсе разума лишился, на крест захотел, ну-ка убери чиркун!.. А другой: не начинай, Петр, коли не можешь закончить, чего ему уши стричь, ставь на перо — и закопаем втихаря, зачем нам свидетели? Тот, который Симон... или Петр... секач свой опустил, смотрит, как я корчусь, и говорит: ничего он не докажет. Не стану я убивать, душу свою губить. Да и кто он таков, а кто мы? Писаному поверят, а слова один лишь ветер носит. Если и напишем когда-то об этом — а мы напишем, быть по сему! — то читающий да прочтет, что, мол, лишился некий Малхос своего уха, но исцелен был чудесным обра зом. А ему это будет знак, чтобы держал язык на замке, не то одним ухом не отделается, а лишится всего, что висит и при ходьбе бряцает...»
«А что у тебя с ухом?» — спросил Лев Рыкающий и снова уснул.
«Нет у меня уха, — сказал филистимлянин уныло. — Не приросло, как видите. Эти постояли еще, посмеялись над моей бедой, и ушли. А я похоронил свое ухо в земле под смоковницей, обвязал голову тряпкой и тоже ушел».
«Но что сталось с человеком, из-за которого с тобой обошлись так несправедливо? — спросил Гарод. — Стоило ли твое увечье его свободы?»
«Не знаю, — отвечал Малхос равнодушно. — Очень машиах был зол, так что, думаю, распяли его как мятежника».
«Слыхал я эту историю», — сказал я.
«И я слыхал, — подтвердил Гарод. — Только, помнится, не мятежник то был, а целитель, или чародей. Ну да бог с ним... Ты-то как здесь оказался, бедолага?»
«Прогнали. Как собаку со двора. Дали денег, дали еды. Сказали: иди куда хочешь, но чтоб ни в синедрионе, ни подле синедриона, нигде на улицах Йерушалаима тебя не видели. Пройдет ночь, настанет утро, а ты будешь в Йерушалаиме — убьют. И тело никто не найдет».
«Похоже, и вправду свершилось какое-то неслыханное злодейство, — заметил Гарод. — Странно только, что ты дважды избежал смерти, увидев и услышав то, что не твоим глазам и не твоим ушам предназначалось».
«Немного я видел, а того меньше слышал», — сказал Малхос угрюмо.
«Добрый же из тебя свидетель, — засмеялся Гарод. — Сова на ветке была бы полезнее!»
«Узнай же, филистимлянин, — сказал я, — что многие, а то и все, кто был с тобой в том месте и в тот час, скоро захотят забыть о содеянном. Объявят, что были далеко отсюда, и ни о чем-де не ведали ни сном ни духом. А если и были, то не так все происходило, как возводят на них напраслину. Такое случалось, и еще случится не раз, когда в одном месте сойдутся великий грех, великий стыд и великая кровь. Ты видел беззаконие одних и малодушие других. Но первые будут утверждать, что исполняли приказ, а вторые — что явили чудеса мужества и веры. Ты бесценный свидетель, Малхос. Поэтому никто тебя не убьет, ибо каждому нужно твое слово против другого, когда придут и спросят. Ты даже не свидетель — ты оружие правой руки против левой».
«Слишком мудрены твои слова для моего понимания», — промолвил он, уже несколько опьянев и успокоившись.
«Да, клянусь восьмью гефсиманскими оливами, в этом нет ему равных!» — воскликнул Гарод и хлопнул меня по спине так, что я едва не выронил свою чашку.
«Не видел я крови, — сказал Малхос. — Не понял я, в чем грех. А вот стыд пожирает меня изнутри, как изжога. Не мужчина я, а женщина, что позволил сотворить надо мной такое, что стерпел насмешку и надругательство, что не перегрыз горло тому, кто решил, будто есть во мне что-то лишнее, что можно вот так просто взять и отсечь...»
«И чего же ты хочешь, Малхос?» — спросил я.
«Отмщения хочу всем сердцем», — отвечал он.
«А кому ты хочешь отомстить?»
«Обидчику своему, за унижение. И тем, кто прочтет его писанину — если угроза написать не останется пустым сотрясением воздуха».
«Так они говорили, что напишут о случившемся, и поверят написанному крепче, нежели слову изреченному? — прищурился я. — Может быть, они и правы. Мало кто видел, но много кто прочтет... Но за чем дело стало? Напиши и ты, Малхос. Напиши прежде других. Ведь ты же грамотен, не в пример прочим. Их свидетельство против твоего. Свиток против свитка. И пускай люди рассудят, за кем правда, а за кем ложь».
«Да, я был писарем машиаха, — сказал он с унынием на лице. — Но приучен писать лишь то, что мне укажут. Ни единой строки не написал я от своего имени».
«Хорошо же, — сказал Гарод. — Есть ли у тебя чем писать и на чем писать?»
«Есть у меня и пергамент, и чернила», — отвечал Малхос удивленно.
«Доставай, — велел Гарод. — Сейчас мы тебе продиктуем твои же слова».
«А еще распишем по пунктам, — подхватил я с всюду шевлением, — какая злая участь и какие кары уготованы в царстве мертвых твоим обидчикам, а этому Симону, который Петр, в первую голову!»
«Это я могу, — сказал Малхос, копаясь в своей суме, — это я с радостью... пускай знают, как уши отсекать... Только уж вы ничего не упустите из всех казней египетских!»
«Будь покоен, не упустим, — сказал Гарод. — И из египетских, и из ассирийских, да и вавилонские пристегнуть не преминем. Эх, по душе мне такое веселье!»
«Записывай, — сказал я. — «Изложение неких событий, которых я, филистимлянин Малхос, писарь машиаха»... как бишь звали твоего машиаха?»
«Йехосеф бар Кафа», — отвечал Малхос, старательно выписывая на обтрепавшемся по краям пергаменте свои закорючки.
«Подождите! — воскликнул Гарод. — Такое дело нельзя затевать, не выпив вина!»
И мы выпили, и пили всю ночь, и диктовали, а потом сочиняли, а под конец, когда вино закончилось, бесстыдно бредили.
«И черные птицы закружат над твоей невозделанной нивой, — вещал Гарод, — ночь для тебя смешается с днем, а день с ночью. И безликие тени пронесутся от дома твоего через поле твое, и сгинут, взнуздавши крылатую тьму, оставив после себя смерть, смерть и паки смерть...»
«И тоска овладеет твоими людьми, никто не захочет шевельнуть и пальцем твоего и своего спасения ради...» — не уступал я.
«Сво-его спасе-ни-я...» — повторял Малхос, уткнувшись носом в пергамент.
«А не будет тебе спасения! — злорадствовал я. — Ибо кто вознесет меч для отсечения хотя бы одного чужого уха, тот лишится своих обоих, и не услышит изреченное, и глаз своих лишится, и не увидит явное, и прочих членов не дочтется, и не возжелает ни еды, ни питья, ни иных прихотей телесных...»
«...пока не истечет срок его каре, либо прощен будет, — с упоением кликушествовал Гарод. — А прощен не будет никогда!..»
«Ни-ког-да...» — эхом вторил ему Малхос.
...Когда он ушел под утро, вдруг пробудился Лев Рыкающий, о котором уж и думать забыли: «Я не понял, что у него было с ухом?..»
18
— А вот еще одна странность, — сказала Анна.
— Только одна?
— Нет, конечно. Вокруг полно странностей. Если начать задавать вопросы, то есть риск не успеть остановиться. Не говоря уж о том, чтобы получить ответы. Да все странно... и вы странный. Кто вы, откуда вы... зачем вы... Так ничего и не скажете о себе?
— Не скажу. А вот вы собирались.
— Что? Ах да... еще одна странность. Я не хочу есть. Со вчерашнего вечера ни единой крошки во рту, и ни малейшего чувства голода. Я и пить не хочу. Вообще ничего не хочу, что положено хотеть человеку. Даже в кустики... уж извините, что лишаю вас ожидаемого развлечения.
Я пожал плечами.
— Судя по всему, любопытства вы пока не утратили. Хотите знать ответы.
— Не уверена, — промолвила она, прислушиваясь к собственным ощущениям. — Пожалуй, да. Хочу.
— А что, остальные так же себя чувствуют?
— Не знаю. Курить они точно хотят, а вот про остальное лучше спросить их самих.
— Зачем? Так меньше хлопот.
— Вас это не пугает?
— Меня? С какой стати?!
— Но ведь и вы тоже...
Тут она меня подколола. Мое человеческое тело действительно не испытывало никаких обычных желаний.
— Может быть, мы уже умерли? — спросила Анна печально. — И все это нам только видится? Эти чудища на реке... эти природные феномены в лесу... вокзал какой-то вымерший... Я все жду, что сейчас за нами придет поезд, и мы сядем в единственный вагон, который увезет нас отсюда... я даже монетку приготовила Харону, — она разжала кулачок: там действительно был металлический рубль. — Как думаете, ему хватит?
— Вы сошли с ума, — сказал я.
— Не я одна, — сказала Анна. — Вы ведь тоже понимаете, что здесь все не так, как полагается? — Она упреждающе выставила ладонь: — Только не говорите, что в этом мире давно все неправильно!
— Так оно и есть, — усмехнулся я. — Если я скажу, что вы определенно живы, поскольку я неплохо умею отличать живых от мертвых, как бы последние ни старались притвориться, это вас успокоит?
— Ну... отчасти, — промолвила она.
Я оглянулся. Собственно, и до этого я старался видеть всех хотя бы боковым зрением. Это было нелегко, потому что компания так и норовила расползтись по залу ожидания. Странствующие фейри сидели на деревянной скамье, привалившись друг к дружке. Колонель и Астеник при мостились напротив, похожие на двух больших филинов на зоосадовском насесте. Хрен Иванович так и вовсе лежал, натянув форменную куртку на лицо. Никто не разговаривал, даже не шевелился. Воздух был неподвижен, тонкие струи табачного дыма от непотушенных сигарет застыли под низкими сводами, словно темные прожилки в горном хрустале.
— Черт, — сказал я. — Кажется, вы ближе к истине, чем я предполагал.
— Что? — переспросила она рассеянно.
Вместо ответа я сгреб ее за рукав и поволок за собой к выходу.
— Подъем!
Никто не шевельнулся.
— Я что, сам с собой разговариваю?!
После бесконечно затянувшейся паузы Колонель, не поднимая головы, обронил:
— Уймись, морячок...
— То есть что значит «уймись»? — вскипел я. — Мы не можем тут отсиживаться вечно. Это всего лишь вокзал, куда больше не придет ни одного поезда. Нам нечего здесь ждать...
— А мы лучше подождем, — серым голосом откликнулся Астеник. — Вдруг электричка придет...
— Глупости! Бред собачий! Нам нужно засветло добраться до города, а уж там...
— Что — там? — спросил Колонель. — Ну, что там? Автобус с водителем и полным баком? Или, может быть, маршрутное такси каждому, кто куда хочет? Ничего там нет, в этом твоем городе, никто нас не ждет, и никуда мы оттуда не уедем.
— Вашу мать, — сказал я. — Как мы все тут оказались? Зачем? Ведь все куда-то шли, хотели куда-то добраться... Что случилось? С чего это вдруг никто и никуда не спешит?
— Шли, шли... — прошелестела дева Шизгариэль. — И пришли.
— Ну дудки, — заявил я. — Не затем я тратил на вас силы и время, чтобы вы тут валандались. Сейчас вы у меня встанете и пойдете куда скажу...
Патлатый щенок Поре Мандон первым попал мне под руку. Я сгреб его за ветровку и попытался поставить вертикально. Шизгариэль слабо запротестовала, никакой, впрочем, активности, кроме вербальной, не проявив; сам же юнец безмолвствовал. Мне это даже удалось... на пару мгновений. Мы встретились глазами, и эти секунды он висел на моем взгляде, как на стальном штыре. Мне доводилось видеть такие глаза. Давным-давно, на Гаити, когда писатель Танкред Вильфранш, во второй своей ипостаси вудуистский священник-унган, показал мне настоящего, только что обращенного зомби... Затем Поре Мандон вернулся в сидячее положение, попросту стек вниз, будто струйка шоколадного крема из корнетика. Я отстал от него и принялся за машиниста. Из-под куртки понеслась невнятная ругань, обильно пересыпанная хренами, меня попытались отпихнуть и даже лягнуть. Ерунда, опыт работы санитатором в дурке у меня тоже имелся...
Анна положила руку мне на плечо.
— Оставьте их, — сказала она.
— Оставить? — переспросил я.
— Да, — кивнула женщина. — Они утомлены, как вы не понимаете?
— Утомлены? Чем это?!
— Жизнью.
— А вы? Тоже утомились?
— Да. Но мы с вами пойдем дальше. И пройдем так далеко, как только сможем.
— Лично я намерен дойти куда и хотел, — буркнул я. И понял, что повторяюсь, к тому же, в свете последних событий это мое заявление могло оказаться голословным. — Ну так что? Вы готовы бросить их тут тихо умирать?
— Готова, — сказала Анна.
— Стало быть, ваш гуманизм имеет пределы?
— Я просто должна дойти, — ответила она. — Ну хотя бы попытаться. Мне есть куда идти, а им, наверное, нет. Иначе они сопротивлялись бы. Я знаю, что, скорее всего, не успею. Или успею... Но когда все совсем закончится, я буду хотя бы уверена, что пыталась, сколько могла.
Я посмотрел на нее, как на последнее чудо этого околевающего света.
— Что ж, — сказал я. — По крайней мере, в этом есть свой резон. — И, обратившись к остальным, гаркнул во весь голос: — Слышите? Мы уходим. А вы останетесь тут и умрете. Тихо и безболезненно... если повезет. Но может и не повезти!
— Морячок, — сказал Колонель. — Не ори... уши от твоего крика вянут.
— Ваше право, — сказал я, не испытывая никакого сожаления по столь внезапно распавшейся компании, — ваш выбор. — И прибавил то, что давно уже хотел им сообщить: — На-до-е-ли.
В этот момент где-то за стеной отчетливо и неуместно зазвонил телефон.
19
— Ой, — сказала Анна. — Что это?
— Телефон, — ответил я несколько растерянно.
— Это в кассах, — ясным голосом пояснил Хрен Иванович, своей безвольной позы, впрочем, не меняя.
— Кому здесь могут звонить? — удивилась Анна. — И, самое главное, кто?
— Нет, — поправил я. — Самое главное — как!
— У меня зазвонил телефон... — промурлыкал Поре Мандон.
— Кто говорит? Слон... — в тон ему продолжила дева Шизгариэль.
Все посмотрели в сторону касс — кто с живым интересом, а кто в слабой надежде, что этот нелепый и неуместный резкий звук наконец пресечется. Звонок между тем и не думал униматься, и даже напротив, сделался громче и пронзительнее.
— Заткните же его, наконец, — сказала Анна, глядя на меня, — или хотя бы ответьте.
Теперь пришла моя очередь удивляться:
— Почему я?! Мне он мешает меньше всего...
Ее довод был неотразим:
— Вы единственный, кто способен передвигаться.
— Ладно, — сказал я сквозь зубы. — Тогда уж и вы сделайте одолжение, никуда без меня не уходите.
Со стороны странствующих фейри донесся бледноватый смех.
Я пересек зал ожидания — стук шагов, перемежаемый трезвоном, казался громоподобным, — толкнул дверь в кассовый закуток. Она не поддалась: явный признак того, что работники станции не покидали рабочие места в панической спешке, а спокойно эвакуировались, возможно даже — в расчете на скорое сюда возвращение, если напасти вдруг рассеются, как это до сей поры и случалось в этом мире со всеми напастями... Телефон рявкнул с особым усердием и даже, кажется, злорадством. Я стиснул зубы и приналег. Касса была режимным помещением, а дверь — металлической, обычному человеку здесь ничего не светило без набора отмычек или автогена. Я огляделся. Отмычки под ногами не валялись, автогенная установка в темном углу тоже не маячила, иными словами — рояли в кустах нынешним раундом игры предусмотрены не были, либо закончились. И, вдобавок ко всему, за мной внимательно следили шесть пар глаз.
Многослойная фанера, обшитая металлом... это не Форт Нокс, не бетонный саркофаг над чернобыльским реактором, так — безделица для проницания.
— Смотрите, птица! — воскликнул я и ткнул пальцем в сторону окна.
Как только все взгляды устремились к несуществующему пернатому, я просочился сквозь запертую дверь и оказался в полной темноте.
Выключатель нашелся там, где я и ожидал, и, что поражало, сразу же вспыхнул свет.
Без промедления зазвонил телефон, обнаруживая свое местонахождение — в углу стола, под грудой пустых папок, в которых, должно быть, некогда хранились документы строгой отчетности.
Я снял трубку.
— Алё! — рявкнули мне в ухо. — Диспетчер, мать твою, одна нога тут, другая там, на перрон с флажками, сейчас литерный проследует без остановок, а у тебя там какие-то блядские цистерны кантуются!..
— Это касса, — сказал я холодно.
— Касса?! Кой хрен касса, литерный на подходе!
— Ничем не могу помочь, — произнес я и положил трубку.
Звонок.
Я намотал шнур на кулак и с остервенением выдрал из розетки.
Звонки не прекратились, а следовали один за другим, словно несколько международных линий одновременно решили свести с ума бедного кассира.
Я посмотрел на обрывки шнура в руке.
Кое-кто умеет настоять на своем...
Мне ничего не оставалось, как снова снять трубку.
— Это касса, — сказал я. — Вы попали в кассу. Но я не кассир, и уж никаким боком не диспетчер, так что мне ваш литерный на фиг уперся. Тем более что никаких цистерн там нет и в помине. И не звоните сюда больше.
— Знаю, — ответили мне спокойно. — Ты не кассир, ты танкист.
— Хм... Я не умею заводить танк[74].
В трубке прошелестел смешок.
— А теперь давай, наконец, поговорим.
Голос был мужской, обычный, приятный такой баритон, из тех, что объявляют остановки общественного транспорта. Вот только интонации показались мне несколько механическими.
Вообще-то, я понял, кто мой собеседник, еще не сняв трубку. Но игра есть игра, не стоило срезать углы, чтобы пройти дистанцию.
— Давай, — сказал я.
* * *
...«Будь ты проклят, Одиссей! Ты вернешься домой не раньше, чем я тебе позволю! Я не подарю тебе ни единого дня!..»
Собственно, так оно и случилось. Первое время я попросту гневался на него. Потом за разными хлопотами надолго забыл о его существовании. Спустя много лет, волею случая угодив на Итаку по торговым делам, я свел знакомство с местным купцом Эвримахом, который в числе многих домогался руки вдовствующей царицы Пенелопы, а заодно и вакантной должности царя. При его содействии мне даже удалось побывать во дворце и посидеть за одним столом с соискателями. Скажу честно: когда-то дворец был богат и ухожен, да и сейчас еще хранил следы былой роскоши, но за время отсутствия хозяина обветшал, осыпался и сильно был загажен ордой женихов с их нескончаемыми пьянками и грубыми потехами. Годы никого не красят, и царица Пенелопа казалась усталой и увядшей женщиной в преддверии старости, хотя, возможно, десятка два лет тому назад она числилась в первых красавицах здешних мест. На пирующих она смотрела с плохо скрываемым отвращением; было совершенно очевидно, что надежды их на брачное ложе напрасны, и лишь законы гостеприимства удерживают царицу от того, чтобы вышвырнуть всю эту гопу с глаз долой. Сами же соискатели уйти не желали по целому ряду причин. Никому не хотелось потерять лицо и прослыть неудачником, как сейчас принято говорить — лузером. К тому же, при всей запущенности царского хозяйства, приз по-прежнему выглядел заманчивым.
«Эвримах, царь Итаки! — мечтательно повторял мой новый знакомец, толстяк и жизнелюб, своими статями на царя похожий менее всего. — Уж не знаю, долго ли я усижу на этом троне, но имя свое прославлю и внесу во все поминальники. Заодно и этот хлев, — он хозяйским жестом обводил запакощенную залу, — от дерьма расчищу, будто некий Геракл авгиевы конюшни...»
Да, если Эвримах или какой-нибудь там Антиной были мужами деловыми и более чем зажиточными, то для прочих блаженное слово «халява» отнюдь не было пустым звуком. Жрали и пили в три горла, и требовали еще. И получали требуемое, заметьте!
«Эвримах, друг мой, — говорил я. — Поверь мне: не бывать тебе царем. Ну какой из тебя царь, с такой рожей?! Пойдем лучше на мой корабль, выпьем доброго феакийского, я угощаю».
«Из меня выйдет прекрасный царь, — упирался этот дуралей. — Не хуже прежнего. Уж я-то знаю, что нужно женщине для счастья: опора и покой...»
«Ни рожна ты не знаешь, — увещевал его я. — Женщины любят негодяев. Это необъяснимо, но это правда. А уж такого мазос-факоса, как царь Одиссей, по всей Элладе не сыскать! И когда он вернется, законы гостеприимства будут попраны самым бесстыдным и жестоким образом».
«Он никогда не вернется, — смеялся Эвримах. — Посуди сам: вернулись все, кто уплывал в Трою. Все! Возьмем царя Агамемнона. Возьмем того же тебя... И только Одиссей не вернулся. Его давно сожрали морские чудовища!»
«Он вернется, — сказал я однажды, когда черные одежды Пенелопы, самолично подававшей на стол свежие фрукты, коснулись моего лица, и я вдохнул запах ее тела. — Он не заслужил того, чем обладает, но он вернется».
«Почему ты так решил?» — удивился Эвримах.
«Потому что царица ни в чем не повинна».
Это было время, когда я многое прощал мужчинам за их женщин. Женщины — это... это... в общем, своим существованием они весьма оправдывали сомнительную надобность присутствия мужчин в картине этого мира. Когда-то я думал именно так...
20
— Ты знаешь, кто я? — спросил он.
— Догадываюсь.
— Судя по всему, догадываешься ты верно.
— Это было несложно... хотя и несколько неожиданно.
— Поверь, я тоже в недоумении.
— Что тому причиной?
— Не ожидал, что встречу себе подобного.
— Почему ты решил, что мы подобны?
— Ты выдал себя своими чудесами.
— Какие же это чудеса... так, осознанное применение кое-каких так и неоткрытых здешними учеными законов мироздания.
— Ты же знаешь, здесь принято все непонятное объявлять чудом.
— Однако ты не купился.
— Я в состоянии отличить чудо — в человеческом понимании! — от всемогущества в универсальном смысле.
— Всемогущ только Создатель Всех Миров... и то с оговорками.