Непобежденные Бахревский Владислав
– В кошки-мышки играть – не по-нашему. Мы с тобой – русские люди, мы с тобой из Людинова, да еще футболисты…
Митька взял тонкую папку, открыл… В папке – чистый листок бумаги.
– В твоем деле пока что ни строки. Ты – партизан, я – старший следователь. Шумавцов! Мы же умные ребята. Предлагаю надурить не кого-нибудь, а войну. Война все равно заберет, что ей причитается. Заберет и сгинет. От героев останутся косточки, а земля будет принадлежать тем, которые всего боятся, всё терпят… Я не скажу, что это мразь человеческая. Это просто люди, которые хотят жить. Они – наш завтрашний день. Они будут славить героя Шумавцова, если верх возьмет Сталин, или будут лизать мои сапоги, если Россию придушит фюрер. Кстати, под Сталинградом – вам хана. Генералу Паулюсу до Волги осталось пройти где полкилометра, а где и меньше ста шагов.
Подвинул чистый лист к Шумавцову:
– Я, такой-то, прошу зачислить в полицию… Паренек ты мой! Родина тебе не поможет, Золотухин сам по лесам прячется… – Митька вдруг головой мотнул, засмеялся: – Ты только подумай, я на немцев пашу с сорок первого года, а они меня – в лес, мины выковыривать. Тебя, который насылал на Людиново самолеты, взрывал минами машины, гадил как мог, тебя Айзенгут готов отправить в Германию. Ты ведь – самодеятельность, но из тебя сделают профессионала мирового масштаба. Белый свет поглядишь. Я тебе завидую.
– Не завидуй. В Германию отправят тебя.
Митька смотрел на Шумавцова и словно бы глаз не мог отвести.
– Голосу твоему обрадовался! – И совершенно по-приятельски взял Алешу за плечо. – Ладно! Ты теперь ступай к себе. Пообвыкни. Потом поговорим.
В кабинет вошел Стулов.
– Василий! Отведи нашего Алексея в третью… Мне давай Лясоцкого.
– Лясоцкую тоже привезли, – сказал Стулов.
Иванов засмеялся:
– Сначала Сашку, потом Машку! Дел у нас теперь… невпроворот.
Камера – пустая просторная комната. У глухой стены что-то вроде низкого помоста. Окно высоко.
Алеша стоял, не понимая, куда себя определить. Сел на помост. Не жарко. И вдруг булькающий пронзительный крик. Не успев затихнуть, крик взлетел еще выше. Оборвался. И тотчас – снова.
Бьют. Сашу Лясоцкого? Толю Апатьева?
Крик перешел в вой и сник.
В коридоре загрохали сапоги, тащили что-то тяжелое. Дверь отворилась. Двое полицаев волокли за ноги… Сашу. Бросили, ушли.
Алеша прижался спиной к стене. В следующую минуту он уже был с товарищем. Перевернул. Спина – кровавое месиво.
– Цепочками немецкими бьют! – прошептал Лясоцкий.
Алеша дул на кровавые полосы.
И снова крик. Били женщину. Потом били другую женщину – по-другому кричала.
– Ты Соцкого давно видел? – спросил Алеша.
– Думаешь, он?
– Он.
Тоненько ныл… мужик. Дверь камеры отворилась. Втолкнули Апатьева, за ним… Соцкого! И тотчас явился Стулов:
– Шумавцов!
– Алешка! Ничего. Перетерпишь! – крикнул Апатьев.
В кабинете Иванова на столе вместо бумаг – сало и бутыль самогонки.
– Садись, перекуси, – сказал Митька.
Алеша сел. Митька налил стакан до краев.
– Я с тобой, как видишь, по-человечески. Ешь! Я, конечно, плохой, но сало-то русское.
Алеша опрокинул стакан, взял хлеба и сала.
– Так что на меня обиды не держи. Умные люди умеют договориться. Но ты хочешь быть, как все… – Митька рассматривал свои руки. – Руки палача, Шумавцов. Ты подумал о моем предложении?
– Я – комсомолец, господин Иванов.
Митька улыбнулся:
– Молодец! Меня норовят в товарищи записать, я тут же – по морде. Комсомолец, говоришь? Выпили мы с тобой по-людски, хлеб преломили… Даю тебе сроку до утра. И уж тогда не гневайся… Ступай!
Алеша встал с табуретки, пошел к двери.
– Стой! Куда без провожатого? – Подошел, постоял плечом к плечу. – Жалко! Я думал, ты человек высокого полета. А ты – пионерия! – Посмотрел в глаза: – Речь идет знаешь о чем? Вот в эту минуту? О вечной славе и такой же бессмертной подлости. Не знаю, как насчет рая, а героем я тебя сделаю. Но это очень больно.
Пришли Сухоруков, Сахаров. Шумавцова повели в камеру все трое и забыли в дверях, кинулись к лежащим на полу Лясоцкому и Апатьеву, били ногами, топтали! Через минуту с пьяным хохотом ушли.
Иванов, однако, вернулся, въехал кулаком в лицо Прохору Соцкому.
– Без обиды – всем!
Шумавцова не тронул.
Допросы
Должно быть, рабочий день закончился даже у полицаев.
Шумавцов слышал: Апатьев и Лясоцкий спят.
– Прохор! Ты своему дяде о нас говорил?
Соцкий не ответил. То ли спал, то ли притворялся спящим.
За стеной стонали, плакали. Алеша нашел место, где звуки были явственней. Ударил ногой по стене у пола. Доска рассыпалась.
– Ребята, кто у вас? – спросили из соседней камеры. Голос девичий.
– Я – Шумавцов, – сказал Алеша.
– А я – Катя Гришокина… Нас в камере много: Маша Моисеева, Маша Лясоцкая, Акулина Бурмистрова, Мария Кузьминична Вострухина, Капа Астахова. У нее брат – партизан.
– А за что взяли тебя и Бурмистрову? – спросил Алеша.
– У Акулины сын в отряде. Мы ходили с ней в лес, еду носили, стирали партизанам белье. А Николая, сына Акулины, немцы поймали, раненого, когда линию фронта переходил. Николай ночевал у Рыбкиных. Отец у Володьки тоже партизан. Меня Иванов в своем кабинете догола раздевал, насиловал. А потом меня бил Стулов. Иванов приказал ему дать мне пятнадцать плеток. Акулине дали двадцать пять. Она без памяти лежит. Машу Лясоцкую тоже насиловали. Сначала Иванов, потом Стулов. Ее очень сильно избили. Стоять не может.
«Хотеевых нет!» – порадовался Алеша.
Он лежал у щели и мог, наверное, даже потрогать руку Кати Гришокиной. Катя и Бурмистрова в их группе не состояли. Может, хватают всех подряд, кто так или иначе связан с партизанами…
Ничего толком не знают!
И спохватился: Бурмистров ночевал у Рыбкиных. Володя – совсем мальчишка. Если его возьмут, выдержит ли пытки? Бьют зверски… Почему-то увидал печку. Как же бабушка-то? Свечу перед иконой жжет? Молится?
Проснулся от пинка в бок. Сергей Сахаров зубы скалил:
– На допрос, Шумавцов! Вместо зарядки. Приготовиться Апатьеву!
Все тот же кабинет старшего следователя.
Сахаров подвел Алешу к столу Иванова. Митька развернул круглый колпак лампы: свет ослепил, и в то же мгновенье – удар в зубы.
«У Митьки свинчатка в руке!»
Во рту – кровавая каша. Кровь стекает с губ на рубашку.
– Сколько в твоей группе народу? Поименно, быстро!
Алеша стоял перед Митькой, слышал вопрос, но до Митьки – дела нет, уже ни до чего дела нет. Остается дожить дни, часы, потом ничего уже не будет.
– Имена! – заорал Митька. Алеша показал рукой на свои зубы. – Говорить не можешь? Садись, пиши.
Иванов положил лист бумаги, пригнул колпак лампы к столу. Сам обмакнул перо в чернила, подал ручку.
Алеша ручку взял, сел, нарисовал на белом, на сияющем под сильной лампой листке ромашку.
– Сам напросился! – наотмашь, по тому же месту, как молотком. Свинчатка у гада.
Тотчас поволокли, взгромоздили на лавку. Стулов ударил по спине шомполом, раз, другой, третий.
– Тащите его в камеру! – разрешил Иванов. – Соцкого ко мне!
– Но ты Апатьева велел! – напомнил Сахаров.
– Апатьев подождет.
Соцкому отсчитали десять ударов резиновым шлангом по ягодицам.
Они лежали рядом, Шумавцов и Соцкий. Алеша вспомнил. Ведь это Прохор нарисовал карту деревни Шупиловки. Отец у него лесник. Отец провел сына по лесу, расположение объектов немецкой обороны были указаны точнейше.
Соцкий лежал с закрытыми глазами. Не стонал, дышал толчками. Алеше стало совестно: усомнился в товарище.
Через час пришли за обоими. Соцкого – на выход, домой. Шумавцова отвели к врачу. Зубы выбиты, десны кровоточат. Врач, немец, два часа обрабатывал раны. И выписал бюллетень!
– Куда мне с ним? – стараясь не двигать губами, спросил Алеша.
– Домой! – пожал плечами Иванов.
И Шумавцова повезли домой. Правда, руки завели за спину, скрутили проволокой.
– Алеша! – Увидел: у бабушки губы дрожат.
– Показывай свои тайники! – заорал Иванов.
– А что вы ищете?
– Документы, шифры, оружие.
– Документы мои у вас.
– Мне нужны донесения. Комсомольский билет.
– Не имею.
– У тебя нет комсомольского билета? – изумился Митька. – У Хотеевых нашлись. И у тебя найдем. Или ты, испугавшись немцев, сжег свою святыню?
Приставили лестницу в сенях к чердаку. Руки не освободили. Пришлось Алеше лезть, полагаясь на ловкость.
Евдокия Андреевна – глаза на иконы, молилась без молитвы. Алеша-то ведь лазил на чердак, что-то прятал.
Тайник искали усердно. Начальник полиции Семен Исправников, полицаи Сергей Сахаров, Александр Сафонов.
Кроме паутины, ничего не нашли.
…Через десять лет, в 1952 году, Шумавцовы крышу меняли. Своим открылся тайник Алеши. Да еще какой тайник! Немецкая винтовка, парабеллум, солдатская шапка, пачка листовок и – комсомольский билет.
А вот поленница подвела подпольщика Шумавцова. Под дровами полицаи нашли схрон. В схроне – бикфордов шнур, взрывчатка, мины.
– Теперь ты пропал! – сказал Митька. – Окончательно. И все-таки предлагаю тебе, Алешка, в последний раз… Если берешь нашу сторону, мы – уезжаем, ты остаешься. Погляди на бабушку! На ней лица нет. Выбирай: остаешься с Евдокией Андреевной или поедешь с нами? Если с нами, жить тебе – дня три, может, четыре.
– Я остаюсь с Родиной.
– Ну, давай! Милуйся с твоей Родиной! – Митьке было жалко дурака.
Вернулись в полицию. Шумавцова выпороли резиновым шлангом. В коридоре у него подогнулись ноги, Сахаров тотчас ткнул парня под колено. Шумавцов упал. Били ногами.
В камеру пришел Иванов, наклонился над Алешей:
– Сладко тебе с Родиной обниматься?
– Сладко!
Иванов размахнулся ударить лежачего сапогом и не ударил. Ткнул, уходя, Апатьева.
– Какой нынче день? – спросил Лясоцкий.
Ребята не знали.
Постучали из соседней камеры:
– У нас Шура и Тоня Хотеевы. Тоню изнасиловал и ужасно избил Иванов. У Хотеевых нашли магнитную мину.
Поздно вечером в камеру приволокли Георгия Хрычикова, на своих ногах пришел… Володя Рыбкин.
У Хрычикова Шумавцов брал подписку о неразглашении тайны.
– Что тебе, Жора, клеят? – спросил Апатьев.
– С работы пришел, умываюсь, а тут – Сахаров: «Собирайся!» Привели в штаб полиции, а там – и женщины, и дети. Много народа загребли. Потом сюда повели, к вам. Иванов мне говорит: «Ну что, попался твой друг?» Я в ответ: «Ничего не знаю». – «Как не знаешь, вместе покушались на силу немецкой армии». Я свое: «Упаси Боже! Хоть голову руби – ничего не знаю». Митька и говорит: «Ах так! Клади голову на стол». Я положил. А у него на стене сабля висит. Он саблей замахнулся, но ударил резиновым шлангом. Потом кулаком в челюсть. Приписал мне двадцать пять розог. Бил Сухоруков, только не розгами, а шомполом. Я даже отключился. А там сидел, ждал своей очереди смельчак Рыбкин. Рыбкин говорил мне: «Ничего, пройдет».
– Конечно, пройдет! – сказал Володька.
– А тебя-то как взяли? – спросил мальчишку Апатьев.
– Иванов к нам домой пришел, спрашивал меня и маму о партизанах. Мы говорим: «Ничего не знаем». Он нас в тюрьму привел. Меня допрашивал вместе со Стуловым. У них одно на уме: кого я знаю из партизан, где у партизан стоянки… Говорю: «Откуда мне знать?» Меня не трогали. Посадили в большую камеру. Потом опять позвали. Иванов приехал в черном пальто, пьяный. Снял саблю со стены, лупил меня плашмя. Сюда теперь затолкали.
– Плохо дело, – решил Апатьев. – Они нас всех в ноябрьскую кончат. С праздником поздравят.
– Значит, еще поживем, – сказал Шумавцов.
– Какой нынче день? – снова спросил Лясоцкий.
– Завтра четвертое, ноябрьская через три дня, – вздохнул Хрычиков. – Ребята! А кое-кому из наших удалось уйти. К Римме…
– Молчи! – крикнул Шумавцов. – Никаких имен! У нас одно оружие осталось – молчание.
– Я немцев ни капельки не боюсь! – сказал Рыбкин. – Полицаи, сволочи, бьют, стреляют! Немцы – другое дело – детям шоколадки дают.
– Рыбкин, спать! Все устали. Всем нужны силы.
«Я все еще командую!» – Алеше было неприятно: осадил мальчишку. Суета сует. Чувствовал – что-то меняется внутри, прорастает иной человек. Этот человек знает: им всем отпущено жизни до праздника. Три дня. Может, с половиной. Но все, что любил прежний Шумавцов, во что прежний Шумавцов верил, к чему стремился – новому человеку было дорого. Дорого – не то слово! Цена каждому прожитому дню, часу, цена слову, поступку, любви, накопившейся в сердце за шестнадцать лет, – возрастала до немыслимой необъятности. Прямо-таки – Галактика!
Иной человек, заменявший собой Алешу Шумавцова, был Правдой. Правдой Родины, правдой русского народа. Но эти две правды, такие великие, уступали собственной правде, его, Алешиной… Правде души? Бабушку бы спросить…
Перебирать жизнь, выискивая лучшее, что в ней было, – Алеша это понимал – не нужно. Все, что было, – запечатлено и останется с ним. Это ведь и есть единственное богатство человека, которое он возьмет с собой… Крота не позволил убить – счастье. Выругался, потому что все мальчишки матерились, – несчастье. Не постоял за правду своей души.
Вызвал в себе Шуру Хотееву.
Митька и Стулов насиловали Тоню, насиловали Машу, Лясоцкую, всех красивых… Выходит, Шуру не тронули. К Шуре у него была ласковая, потаенная тяга.
Счастье…
Остановил себя. Потом… И плечами пожал: «потом» не будет. Будет что-то очень большое, если не сломают. А что они могут… в нем сломать? Какой силой? Будут бить, резать, пронзать, жечь?
– Не получится у тебя ничего, предатель Митька! – вслух сказал и увидел: – Вот же оно!
Увидел себя посредине солнца.
Все ребята здесь. Это был сон. Это было открытие. «Мы – непобежденные! Мы – непобежденные, как Мария Михайловна. У нас у всех одно имя – Непобежденные!»
Алеша совершенно легко, без боли, без крови раздвинул грудь. И его сокровенное слилось с Истиной. Он летел и был Истиной, но не сам по себе и не ради себя, а ради Летящего через Вселенную Света, Чуда. Летящего, да ведь Неулетающего.
– Шумавцов! Лясоцкий!
Подняли пинками. Повели на улицу. Расстреливать? Но ведь утро! Расстреливают по ночам.
Две пары лошадей, две телеги. На каждой по пулемету. Полицаев десятеро. На крыльце появились следователи: Хабров и старший Иванов.
Полицаи связали руки подпольщикам. Лясоцкого – в телегу к Хаброву, Шумавцова – к Иванову. Поехали. Иванов сказал Алеше:
– Я тебя не спрашиваю, где у вас встречи со связниками. Я это знаю. – Алеша молчал. – Чего в рот воды набрал? На том свете поговорить будет не с кем. С Богом лясы не точат, Богу молятся. А попадешь в смолу – там орут похлеще, чем в нашем заведении.
Ехали в сторону Войлова, лесом. Полицаи нервничали, оружие держали в руках. Среди них тоже разговоров не было.
– Красивые денечки даны вам на прощание! – сказал Иванов.
Небо было синим, воздух еще мягкий. Березы не все свое золото уронили на землю.
– Шумавцов! Ты у нас все еще хорохоришься! – Тишина злила Митьку. – Мы тебя убьем, и ты – герой. Так, что ли?
– Люди для жизни живут, – сказал Алеша.
– Тебе до людей теперь дела нет! – Митька выругался длинно, безобразно. – Шумавцов! Ты должен быть со мной очень даже вежливым. Тебе сердить меня совершенно не выгодно… Ну, герой ты и герой! Если хлопнут тебя спроста. А ведь и здесь можно каверзу затеять… Напишу я, твой следователь, в твоих показаниях, что это ты выдал комсомолят. Напишу, что твое раскаяние высоко оценило гестапо, что тебя направили в Германию… И тебя, дружище, с г… смешают красные товарищи. А ты будешь гнить, праведник советский, под белой березою.
Полицейские посмеивались.
– Я с того света за тобой приду! – сказал вдруг Шумавцов.
Полицаи примолкли.
– Не то место, чтоб поучить тебя уму-разуму! – буркнул Митька и приказал: – Приготовиться! Останавливаемся на просеке.
Сам поглядывал на Шумавцова. Крепкий парень! Ни страха, ни волнения. Лицо равнодушное. На березки смотрит. Радуется огромным соснам.
Остановились, приготовили оружие. Пошли цепью.
Попалось небольшое кострище. Такой костерок могли, скорее всего, пастушки разложить.
Иванов упрямо гонял полицаев и Шумавцова с Лясоцким по лесу. По болоту чавкали.
Небесная синева исчезла. Небо затянуло серым, пошел мелкий дождь.
В Людиново вернулись ночью.
В камере Шумавцов сказал Саше:
– Ты заметил? Полицаи тюрьме обрадовались.
– Так ведь теплее и не капает.
– И капало, и чавкало, но целый день без мордобоя, без пинков.
– Не заболеть бы! – волновался Саша.
– Бюллетень дадут! Мне, когда зубы вышибли, бюллетень выдали.
Из соседней камеры сообщили:
– У нас нынче отпустили Марию Кузьминичну Вострухину.
– А у нас – Хрычикова! – сказал Володя Рыбкин. – У него был обыск дома. Ничего не нашли. Может, и нас отпустят?
Знак вопроса ударился о потолок, о стены и разбился о решетку на окне.
Лясоцкие и Рыбкины
5 ноября Иванова вызвал комендант Бенкендорф.
– Вчера, – доложил старший следователь, – обнаружить связников не удалось. Сегодня постараюсь выяснить день или дни, когда партизаны выходят на связь с подпольщиками.
– Командование поставило перед вами, Иванов, следующую задачу: арестуйте семьи Лясоцких и Рыбкиных.
– Для высылки в Германию?
– Нет. Оба семейства подлежат расстрелу.
– Господин комендант! У Лясоцких и Рыбкиных совсем маленькие дети. Почти младенцы.
– Расстрелять всех! Это приказ генерала.
Приказ снимает вину…
Екатерина Николаевна Рыбкина, жена партизана, уже в тюрьме. Володьке, ее сыну, тринадцать лет. Этого можно грохнуть – не дитё. А вот дочери – два года с половиной. И придется искать малышку.
Верочку Иванов отобрал у бабушки. Екатерина Николаевна беду чувствовала материнским сердцем, а спрятать дочь не сумела. Рыбкины собраны.
У Лясоцких в тюрьме старшая из дочерей, замужняя, и старший из сыновей, но семейство и не подумало разбежаться.
В полицию привезли старых и малых. Главу семьи, лесника Михаила Дмитриевича. Ему было пятьдесят пять лет, его жену, мать шестерых детей, Матрену Никитичну. Ей в 1942 году исполнилось сорок семь лет. Нине – пятнадцать, Лиде – тринадцать, Зое – пять, Коле – десять. Подпольщикам Марии Михайловне – двадцать три, Саше – восемнадцать. Тамару Владимировну – дочку погибшего партизана Саутина и Марии Михайловны – тоже доставили в полицию. Тамара родилась в 1940 году…
Подняли Лясоцких и Рыбкиных в пять утра. Ноябрь. Темно.
Женщинам сказали: «Вас всех отправят в Германию».
Володю провели мимо кабинета старшего следователя. Дверь открыта. Полицаи со стаканами, Иванов самогонку из бутыли разливает.
Заправляются.
Володя, выходя на холод, увидел эсэсовца возле легковой машины. Лясоцких и маму с Верой охраняли Доронин и Сухоруков… Появился Иванов с полицаями. Махнул рукой:
– Шагом марш!
Шли по Гущинской улице.
Екатерина Николаевна Веру несла на руках. Сказала Володе:
– Меня вчера спрашивали о Ящерицыне.
– Откуда тебе знать, где Ящерицын?
– Я тоже так сказала. Возьми у меня Верочку. Тяжело на сердце.
Володя взял сестренку. Она положила головку ему на плечо. Задремала.
Около бойни всем пришлось подлезть под проволоку ограждения. Провели мимо железнодорожного моста.
– Какая же тут Германия? – Володя остановился, оглядывался. Увидел Иванова. Тот смотрел на колонну с моста.
Прошли без дороги метров сто. Тьма не убывает. Нести Верочку стало тяжело. Володя поискал глазами маму. Предупредил:
– Осторожно! Тут – яма. Вернее, погреб разбитый!
Все подходили к погребу, чтобы обойти. Вдруг Доронин взмахнул рукой. Грохнуло. Из головы Веры ударил фонтан крови…
Володя рухнул в яму. Винтовки ахали вразнобой, но в погреб падали, падали, а Володя все держал, не отпуская, сестренку. В голове заклинило:
«Они стреляют разрывными! Они стреляют разрывными!»
Но грохот смолк. Все смолкло. К яме подошли полицаи. Сухоруков спросил:
– Зарывать будем?
Ему ответили:
– Земля мерзлая. Не получится.
– Может, гранату кинуть? Вроде стонут. Парочку гранат.