Люди и я Хейг Мэтт
— Что за?..
Дэниел шарахнулся от меня и налетел на письменный стол. Перед ним опять стоял Эндрю Мартин. Но он увидел то, что увидел. У меня оставалась всего секунда, прежде чем он закричит, поэтому я парализовал ему челюсть. В глубине его вытаращенных глаз, помимо паники, читался вопрос: «Как он это сделал?» Для корректного завершения процесса требовался еще один контакт: прикосновения левой руки к плечу оказалось достаточно.
Его охватила боль. Боль, которую вызвал я.
Дэниел сцепил руки. Его лицо стало фиолетовым. Цвета моей родной планеты.
Я тоже чувствовал боль. Головную. И усталость.
Когда Дэниел упал на колени, я прошел мимо него к столу и удалил из электронной почты письмо с приложением. В папке «Отправленные» не оказалось ничего подозрительного.
Я вышел на лестничную площадку.
— Табита! Табита, вызывайте «скорую»! Быстрее! Кажется, у Дэниела сердечный приступ!
Египет
Не прошло и минуты, как она уже была наверху, с телефоном в руках и паникой на лице. Опустившись на колени, она пробовала сунуть таблетку — аспирин — в рот мужу.
— У него рот не открывается! У него рот не открывается! Дэниел, открой рот! Милый, боже мой, милый, открой рот! — Потом в телефон: — Да! Я же сказала! Сказала! Холлиз! Да! Чосер-роуд! Он умирает! Он умирает!
Она ухитрилась затолкать мужу в рот кусочек таблетки, но та зашипела и пеной стекла на ковер.
— Мн-н-н-н, — из последних сил мычал ее муж. — Мн-н-н-н-н.
Я молча наблюдал. Глаза Дэниела оставались открытыми, широко-широко, как у ипсоида, словно, чтобы оставаться в этом мире, достаточно было просто не выпускать его из виду.
— Дэниел, все хорошо, — говорила Табита прямо ему в лицо. — «Скорая» едет. С тобой все будет в порядке, милый.
Теперь его глаза были прикованы ко мне. Он дергал головой в мою сторону.
— М-м-м-м-м-м-м!
Он пытался предостеречь жену.
— М-м-м-м-м.
Она не понимала.
Табита с маниакальной нежностью гладила мужа по волосам.
— Дэниел, мы летим в Египет. Ну же, подумай о Египте. Мы увидим пирамиды. Осталось каких-то две недели. Будет здорово. Ты всегда хотел там побывать…
Наблюдая за Табитой, я ощущал нечто странное. Какую-то тоску, мучительную тягу к чему-то, но к чему — понятия не имел. Меня завораживал вид этой самки, припавшей к самцу, чьей крови я не давал поступать в сердце.
— Ты выдержал в прошлый раз, выдержишь и теперь.
— Нет, — неслышно прошептал я. — Нет, нет, нет.
— М-м-м-м-м, — промычал Дэниел, хватаясь за плечо от нестерпимой боли.
— Я люблю тебя, Дэниел.
Теперь он крепко зажмурился — боль стала слишком сильной.
— Не бросай меня, не бросай, я не смогу одна…
Голова Дэниела лежала у нее на коленях. Она все гладила его лицо. Так вот она, любовь. Взаимозависимость двух форм жизни. Мне следовало смотреть на это как на слабость, как на что-то постыдное, но таких мыслей не было и в помине.
Дэниел затих, внезапно отяжелел на руках у жены, и глубокие, резкие складки вокруг его глаз смягчились и разгладились. Дело было сделано.
Табита взвыла, как будто из нее вырвали кусок мяса. Никогда не слышал подобного звука. Надо сказать, он меня сильно взволновал.
В дверях появилась кошка, быть может, обеспокоенная шумом, но в целом безразличная к происходящему. Затем удалилась обратно.
— Нет, — снова и снова повторяла Табита. — Нет, нет, нет!
Снаружи вспорола гравий примчавшая машина «скорой помощи». В окне замелькали синие огни.
— Они приехали, — сказал я Табите и пошел вниз. Каким неожиданным и огромным облегчением было спускаться по мягким, застеленным ковром ступеням и слушать, как отчаянные рыдания и тщетные призывы затихают и обращаются в прах.
Там, откуда мы родом
Я думал о том, откуда мы — вы и я — родом.
Там, откуда мы родом, нет утешительных обманов, религий и невероятных вымыслов.
Там, откуда мы родом, нет любви и ненависти. Есть чистота разума.
Там, откуда мы родом, страсти не толкают на преступления, потому что страстей нет.
Там, откуда мы родом, нет раскаяния, потому что любое действие подчинено логике и приводит к оптимальному результату.
Там, откуда мы родом, нет имен, нет семей, мужей и жен, угрюмых подростков, нет безумия.
Там, откуда мы родом, решена проблема страха, поскольку решена проблема смерти. Мы не умрем. А следовательно, мы не можем пустить развитие Вселенной на самотек, ведь мы будем вечно в ней пребывать.
Там, откуда мы родом, мы никогда не будем лежать на роскошном ковре, хватаясь за грудь, багровея и выкатывая глаза в отчаянной попытке последний раз оглядеться вокруг.
Там, откуда мы родом, наши технологии, возникшие как следствие наших глубоких и всесторонних познаний в математике, означают, что мы не только можем преодолевать огромные расстояния, но и способны перестраивать собственные биологические ингредиенты, обновлять и восполнять их. Мы психологически готовы к таким прорывам. Мы всегда жили в мире с собой. Мы никогда не ставим личные желания превыше коллективных потребностей.
Там, откуда мы родом, мы понимаем, что если темпы математического прогресса людей превышают их психологическую зрелость, необходимо принимать меры. К примеру, гибель Дэниела Рассела и знаний, которыми он обладал, в конечном итоге может спасти множество жизней. А потому он — логичная и оправданная жертва.
Там, откуда мы родом, нет кошмарных снов.
Однако той ночью, впервые в жизни, мне приснился кошмар.
Мир мертвых людей вокруг меня и та кошка, равнодушно гуляющая по огромной, застеленной ковром улице, полной трупов. Я пытался вернуться домой. Но не мог. Я застрял здесь. Я стал одним из них. Завяз в человеческом обличьи, не в силах избегнуть участи, неотвратимо ожидающей всех людей. Меня мучил голод, и нужно было поесть, но я не мог есть, потому что мои зубы намертво сцепились. Голод становился нестерпимым. Я умирал от истощения, таял на глазах. Я пошел на заправку, где был в первую ночь, и попытался протолкнуть в рот еду, но тщетно. Меня по-прежнему сковывал необъяснимый паралич. Я понял, что умру.
Я умру.
Как люди живут с этой мыслью?
Я проснулся.
Я вспотел и задыхался. Изабель коснулась моей спины.
— Все хорошо, — сказала она, как Табита. — Все хорошо, все хорошо, все хорошо.
Собака и музыка
Следующий день я провел один.
Хотя нет, не совсем так.
Не один. Со мной была собака. Ньютон. Собака, названная в честь человека, сформулировавшего понятия гравитации и инерции. Низкая скорость, с какой собака выбиралась из корзины, вполне иллюстрировала оба этих понятия. Пес проснулся. Он был старый, хромой и подслеповатый.
Он знал, кем я являюсь. Или — кем я не являюсь. И рычал всякий раз, когда оказывался рядом. Я еще плохо понимал его язык, но чувствовал, что пес недоволен. Он скалился, но я понимал: годы раболепного подчинения двуногим гарантируют, что и ко мне он отнесется с некоторой долей почтения в силу того, что я тоже хожу на двух ногах.
Меня мутило. Я решил, что это из-за смены воздуха. Только всякий раз, когда я закрывал глаза, передо мной возникало лицо Дэниела Рассела, корчащегося на ковре. Еще у меня болела голова, но это был побочный эффект вчерашнего выброса энергии.
Я понимал, что облегчу себе короткое пребывание здесь, если привлеку Ньютона на свою сторону. Он мог владеть информацией, улавливать сигналы, что-то слышать. И еще я знал одно правило, которое действует во всей Вселенной: если хочешь привлечь кого-то на свою сторону, самое верное средство — это унять его боль. Теперь подобная логика кажется абсурдной. Но правда была еще абсурднее, слишком уж опасно признаваться себе, что вчерашняя необходимость причинить боль обернулась сегодня неодолимым желанием исцелить.
Поэтому я подошел к Ньютону и дал ему печенье. А потом даровал зрение. Когда я погладил его заднюю ногу, он захныкал мне в ухо слова, которых я не сумел перевести. Исцелив его, я не только усугубил собственную головную боль, но и ощутил страшную усталость. Я был настолько изнурен, что уснул в кухне на полу. Очнулся я весь в собачьей слюне. Язык Ньютона продолжал работать, облизывая меня с неиссякаемым энтузиазмом. Пес все лизал, лизал и лизал, как будто смысл собачьего существования крылся у меня под кожей.
— Перестань, пожалуйста, — попросил я. Но он не останавливался, пока я не поднялся. Он был физически не способен остановиться.
Даже когда я встал, он попытался встать вместе со мной и обхватил меня передними лапами, словно тоже хотел ходить прямо. Тут я понял, что хуже собаки, которая тебя ненавидит, может быть лишь собака, которая тебя обожает. Серьезно, если во Вселенной и существует более приставучий вид, то мне во всяком случае таковой не встречался.
— Уйди, — сказал я псу. — Мне не нужна твоя любовь.
Я вышел в гостиную и сел на диван. Мне нужно было подумать. Не выглядит ли смерть Дэниела Рассела подозрительной с точки зрения людей? У человека, сидевшего на лекарствах от сердца, случается второй сердечный приступ, на этот раз с летальным исходом. Я не пользовался ни ядами, ни оружием, которое люди могли бы распознать.
Ньютон сел рядом со мной, положил голову мне на колени, потом поднял голову, потом опять положил, как будто дилемма, класть мне голову на колени или нет, была самой важной в его жизни.
В тот день мы провели вместе много часов. Я и пес. Поначалу меня раздражало, что он не оставляет меня в покое, потому что мне надо было сосредоточиться и решить, как действовать дальше. Сколько еще информации собрать, прежде чем совершить последние действия на этой планете — уничтожить жену и ребенка Эндрю Мартина. Я снова сказал псу, чтобы тот оставил меня в покое, и он послушался. Но оказавшись наедине со своими мыслями и планами, я понял, что мне до ужаса тоскливо, и позвал Ньютона обратно. Пес вернулся и был словно бы рад, что вновь понадобился.
Я включил музыкальную запись, которая меня заинтриговала. «Планеты» Густава Холста. Сочинение, целиком и полностью посвященное захудалой местной солнечной системке. Поэтому меня удивил его эпический характер. Кроме того, меня смутило, что произведение делится на семь частей, каждая из которых названа в честь «астрологического героя». Например, Марс был «Вестником войны», Юпитер — «Приносящим радость», а Сатурн — «Вестником старости».
Этот примитивизм смешил меня. Такой же смехотворной казалась идея, будто эта музыка имеет какое-то отношение к мертвым планетам. Но она вроде бы успокаивала Ньютона, и должен признаться, что одна или две части повлияли на меня, произвели некий электрохимический эффект. Я понял, что слушать музыку — это просто-напросто удовольствие считать, не осознавая, что считаешь. Когда электрические импульсы расходились от ушных нейронов по всему телу, я ощущал спокойствие, что ли. От них непонятное гнетущее чувство, не покидавшее меня с тех пор, как на моих глазах скончался Дэниел Рассел, немного стихало.
Пока мы слушали, я пытался разобраться, почему Ньютон и его собратья так привязаны к людям.
— Скажи, — попросил я, — что вы находите в людях?
Ньютон рассмеялся. На собачий манер, конечно, но очень похоже на людей.
Я гнул свою линию.
— Давай, — сказал я, — колись.
У него сделался смущенный вид. Думаю, он сам не знал ответа. Возможно, он еще не определился или же был чересчур преданным, чтобы сказать правду. Я поставил другую музыку. Включил некоего Эннио Морриконе. Послушал альбом «Странный случай в космосе» Дэвида Боуи — простота его ритмического узора показалась мне очень даже приятной. То же самое можно сказать о «Лунном сафари» группы Air, хотя о самой Луне там было маловато. Я включил «Высшую любовь» Джона Колтрейна и «Грустного Монка» Телониуса Монка. Это джазовая музыка. Она полна сложностей и противоречий, которые, как я вскоре понял, делают человека человеком. Я слушал «Рапсодию в стиле блюз», исполненную оркестром Леонарда Бернстайна, «Лунную сонату» Людвига ван Бетховена и «Интермеццо, оп. 17» Брамса. Слушал Beatles, Beach Boys, Rolling Stones, Daft Punk, Принса, Talking Heads, Эла Грина, Тома Уэйтса, Моцарта. Слушал и удивлялся, какие звуки попадают в музыку: странный радиоголос у Beatles в песне I Am the Walrus, кашель в начале Raspberry Beret Принса и в конце песен Тома Уэйтса. Возможно, такова красота в понимании людей. Случайности, изъяны, помещенные в аккуратную схему. Асимметрия. Отрицание математики. Мне вспомнилась моя речь в Музее квадратных уравнений. От Beach Boys у меня возникало странное ощущение в глазницах и в желудке. Я понятия не имел, что это за чувство, но оно навевало мысли об Изабель, о том, как она обняла меня вчера вечером, когда я пришел домой и сказал, что Дэниел Рассел на моих глазах умер от сердечного приступа.
На миг в ее взгляде мелькнуло подозрение, он сделался жестче, но потом сочувственно потеплел. Она считала мужа кем угодно, но не убийцей. Последней я включил мелодию под названием «Лунный свет», которую написал Дебюсси. Никогда не слышал, чтобы космос так ярко воплощался в звуке. Я стоял посреди комнаты, ошарашенный тем, что человек способен издавать настолько красивый шум.
Эта красота испугала меня, точно существо из иного мира, явившееся ниоткуда. Как ипсоид, выскочивший из пустыни. Нет, мне нельзя сомневаться. Нужно по-прежнему верить всему, что мне говорили. Что это безобразный и дикий вид, без надежды на исправление.
Ньютон скребся в парадную дверь. Это мешало слушать музыку, поэтому я подошел и попытался расшифровать, чего он хочет. Оказалось, что он хочет выйти наружу. Я заметил поводок, которым пользовалась Изабель, и прицепил его к ошейнику.
Выгуливая собаку, я пытался думать о людях жестче.
Взять хотя бы их отношения с собаками, с этической точки зрения весьма сомнительные, ведь на шкале интеллекта, охватывающей все формы жизни во Вселенной, оба вида находятся где-то посередине, не слишком далеко друг от друга. Однако нужно сказать, что собаки особенно не возражают. Более того, за редким исключением они прекрасно мирятся с таким положением вещей.
Я позволил Ньютону вести себя.
По другую сторону дороги нам встретился мужчина. Он остановился и молча глазел на меня, ухмыляясь. Я улыбнулся и помахал рукой, зная, что у людей принято такое приветствие. Мужчина не ответил. Да, с людьми трудно. Мы пошли дальше и встретили другого человека. Мужчину в инвалидном кресле. Тот, похоже, знал меня.
— Эндрю, — сказал он, — слышал о Дэниеле Расселе? Ужасно, правда?
— Да, — отозвался я. — Я был там. Видел, как это случилось. Это было жутко, просто жутко.
— Боже мой, я понятия не имел.
— Смерть — большая трагедия.
— Верно, верно.
— Я, пожалуй, пойду. Собака торопится. Увидимся.
— Да, да, конечно. Но позволь спросить: как ты? Я слышал, тебе самому нездоровилось?
— О, все в порядке. Все наладилось. Маленькое недоразумение, не более того.
— А, понятно.
Беседа иссякла, я извинился и поспешил за Ньютоном, который тащил меня вперед, пока мы не достигли широкой полоски травы. Вот, оказывается, что любят собаки. Они любят бегать по траве, делая вид, что они свободны, и кричать друг другу: «Мы свободны, мы свободны, смотрите, смотрите, смотрите, как мы свободны!» Право, жалкое зрелище. Но им нравилось, а Ньютону особенно. Собаки выбрали такую коллективную иллюзию и самозабвенно предаются ей, не сожалея о своей волчьей природе.
Вот чем примечательны люди — способностью предопределять судьбы других видов, менять саму основу их жизни. Что, если так случится со мной? Возможно, я тоже изменюсь, а может, меня уже изменяют? Кто знает? Я надеялся, что нет. Я надеялся, что остаюсь чистым, как меня наставляли, сильным и неприступным, как простое число, как девяносто семь.
Я сидел на скамейке и наблюдал за дорожным движением. Сколько ни пробуду на этой планете, вряд ли когда-нибудь привыкну к здешним автомобилям, прикованным к дороге гравитацией и слаборазвитыми технологиями и едва ползущим из-за того, что их так много.
Правильно ли тормозить техническое развитие вида? Этот вопрос впервые пришел мне в голову. Явно ненужный — поэтому когда Ньютон залаял, я был рад отвлечься. Повернувшись, я увидел, что пес застыл, неотрывно глядя в одну точку, и старается издавать как можно больше шума.
«Смотри! — лаял он. — Смотри! Смотри! Смотри!» Я начинал понимать его язык.
Поблизости была другая дорога, по которой не ездили машины. Мимо ряда зданий, обращенных террасами к парку.
Я повернул туда, потому что Ньютон явно этого хотел. И увидел Гулливера. Тот в одиночку шагал по тротуару, пряча лицо под челкой. Он должен был находиться в школе. Но, очевидно, сбежал, если только человеческое обучение не состоит в том, чтобы ходить по улицам и думать (что было бы правильно). Он увидел меня. Замер. А потом развернулся и пошел в обратном направлении.
— Гулливер! — позвал я. — Гулливер!
Он и ухом не повел. Только зашагал быстрее прежнего. Его поведение беспокоило меня. Как-никак он носитель знания о том, что величайшая математическая загадка мира решена, притом его собственным отцом. Вчера вечером я отложил действие. Я сказал себе, что нужно собрать больше информации, убедиться, что Эндрю Мартин больше никому не рассказал. А еще я, пожалуй, был слишком изнурен после встречи с Дэниелом. Подожду еще день, может, даже два. Так я планировал. Гулливер утверждает, что никому не рассказывал и не собирается, но можно ли ему доверять? Его мать убеждена, что сейчас ее сын в школе. Однако он явно не там. Я встал со скамейки и пошел по замусоренной траве туда, где по-прежнему лаял Ньютон.
— Пойдем, — сказал я, сознавая, что действовать, похоже, надо быстрее. — Нам пора.
Мы добрались до дороги как раз в тот момент, когда Гулливер с нее свернул. Поэтому я решил пойти за ним и посмотреть, куда он направляется. Вдруг он остановился и вынул что-то из кармана. Пачка. Он вытащил из нее тонкий цилиндрический предмет, сунул его в рот и поджег. Он обернулся, но я предчувствовал это и успел спрятаться за дерево.
Гулливер пошел дальше. Вскоре он достиг более широкой дороги. Она называлась Кольридж-роуд. Ему не хотелось идти по этой дороге долго. Слишком много машин. Слишком большой риск, что его увидят. Он продолжал двигаться, пока дома не закончились и рядом не осталось ни машин, ни людей.
Я боялся, что он оглянется, потому что поблизости не было ни деревьев, ничего, за чем можно было бы спрятаться. Кроме того, хотя физически я находился достаточно близко, но если бы Гулливер обернулся и увидел меня, на таком расстоянии ментальные манипуляции не сработали бы. Поразительно, но он так и не оглянулся. Ни разу.
Мы миновали здание, перед которым стояло множество сверкавших на солнце пустых автомобилей. На здании было написано «Хонда». За стеклом сидел мужчина в рубашке и галстуке. Он наблюдал за нами. Гулливер свернул на траву.
В конечном итоге он добрался до четырех металлических полос на земле: параллельных линий, проходящих близко друг от друга и тянущихся вдаль, насколько хватало глаз. Гулливер просто застыл над ними в абсолютной неподвижности. Он ждал чего-то.
Ньютон с тревогой посмотрел на Гулливера, потом на меня и зашелся нарочито громким воем.
— Ш-шш! — сказал я. — Тихо.
Спустя некоторое время вдалеке появился поезд. Он подбирался все ближе и ближе. Я заметил, как Гулливер, стоявший всего в метре от рельсов, стиснул кулаки и напрягся всем телом. Когда поезд подошел совсем близко, Ньютон залаял, но состав грохотал слишком сильно и шел слишком близко от Гулливера, чтобы тот услышал собаку.
Интересно. Возможно, мне не придется ничего делать. Может быть, Гулливер сделает всё сам.
Поезд удалился. Руки Гулливера разжались, он как будто расслабился. А может, это было разочарование. Но прежде чем он обернулся и пошел назад, я оттащил Ньютона, и мы скрылись из виду.
Григорий Перельман
Итак, я оставил Гулливера.
Целым и невредимым.
Я вернулся домой с Ньютоном, а Гулливер пошел бродить дальше. Я понятия не имел, куда он идет, но мне было ясно, что он не придерживается какого-то конкретного направления или цели. Отсюда я заключил, что он не будет ни с кем встречаться. Похоже, напротив — он избегает людей.
И все-таки я знал, что это опасно.
Я понимал, что проблема не только в доказательстве гипотезы Римана. Опасен сам факт, что она оказалась доказуема, и Гулливер, который ходит сейчас по улицам, носит этот факт у себя в черепе.
Однако я оправдывал промедление тем, что мне было приказано проявить терпение. Мне поручено выявить всех, кто знает. Если уж тормозить человеческий прогресс, то делать это тщательно. Убивать Гулливера сейчас преждевременно, поскольку его смерть плюс смерть его матери вызовет подозрения, и я больше ничего не успею предпринять.
Да, так я говорил себе, когда отстегивал поводок Ньютона и входил в дом. Потом я сел за компьютер в гостиной и напечатал в окне поиска слова «гипотеза Пуанкаре».
Вскоре я обнаружил, что Изабель была права. Гипотезу — касающуюся нескольких основополагающих топологических законов о сферах и четырехмерном пространстве — доказал русский математик по имени Григорий Перельман. Восемнадцатого марта 2010 года — чуть больше трех лет назад — объявили, что ему присуждена Премия тысячелетия института Клэя. Но Перельман отказался от нее и от миллиона долларов, который к ней прилагался.
«Меня не интересуют ни деньги, ни слава, — сказал он. — Я не желаю быть выставленным напоказ, как животное в зоопарке. Я не герой математики».
Это не единственная премия, которую ему предлагали. Были другие. Престижные премии Европейского математического сообщества, Международного конгресса математиков в Мадриде и Филдсовская медаль — наивысшая награда в математике. Перельман отказался от всего и предпочел жить в нищете, без работы, ухаживая за старой матерью.
Люди высокомерны. Люди алчны. Им нужны только деньги и слава. Они не ценят математику как таковую, они гонятся лишь за тем, что она может им дать.
Я выключил компьютер. Меня вдруг покинули силы. Хотелось есть. Наверное, в этом все дело, решил я и отправился на кухню в поисках пищи.
Арахисовая паста
Я поел каперсов, проглотил бульонный кубик и пожевал палочкообразное растение под названием сельдерей. Наконец раздобыл хлеба, который есть основа человеческого рациона, и стал искать в буфете, что бы такое на него положить. Первой попалась сахарная пудра. Потом смесь трав. Обе не подошли. В результате метаний и анализа информации о пищевой ценности я решил попробовать нечто под названием «арахисовая паста с хрустящими кусочками цельного ореха». Я намазал ее на хлеб и дал кусочек Ньютону. Ему понравилось.
— И мне попробовать? — спросил я у пса.
«Да, да, непременно, — как бы ответил он. (Слова собак на самом деле не слова. Они больше похожи на мелодии. Иногда беззвучные, но все равно мелодии.) — Объеденье».
Пес не соврал.
Положив хлеб с пастой в рот и начав жевать, я понял, что человеческая еда бывает очень даже вкусной. Я никогда еще не получал удовольствия от еды. Если задуматься, я никогда еще не получал удовольствия ни от чего. Но сегодня, даже на фоне странных ощущений — слабости и сомнений, — я познал радость музыки и еды. А может, и простое удовольствие от общения с собакой.
Съев кусок хлеба с арахисовой пастой, я намазал для нас с Ньютоном еще один, потом еще и еще. Пес демонстрировал аппетит, по меньшей мере не уступающий моему.
— Я — это не я, — в какой-то момент признался я собаке. — Ты знаешь об этом, верно? Ведь ты поэтому так враждебно отнесся ко мне вначале. Поэтому рычал, когда я оказывался рядом. Ты чувствовал, да? Твой нюх острее, чем у людей. Ты почуял разницу.
Молчание пса было красноречивее сотни слов. Глядя в его блестящие, честные глаза, я ощутил необходимость рассказать больше.
— Я убил кое-кого, — проговорил я и почувствовал облегчение. — Люди отнесли бы меня к категории убийц. Термин осуждающий и к тому же в данном случае основанный на ложных суждениях. Понимаешь, иногда, чтобы спасти что-то, нужно убить его маленькую частицу. И тем не менее меня заклеймили бы как убийцу, если бы узнали, что я сделал. Хотя им все равно не понять, как я это сделал. Дело вот в чем. Ты, наверное, и сам знаешь: люди до сих пор находятся на той стадии развития, когда в пределах одного тела строго разграничивают ментальное и физическое. У них есть больницы для разума и больницы для тела, как будто одно не оказывает прямого воздействия на другое. А раз люди не способны понять, что разум любого существа непосредственно отвечает за тело, они вряд ли осознают, как разум — пусть даже и не человеческий — может воздействовать на тело другого существа. Конечно, мои умения основаны не только на моих биологических возможностях. Я вооружен техникой, но она невидима. Она внутри меня и теперь сосредоточена в моей левой руке. Эта техника позволила мне принять этот облик, она дает мне возможность оставаться на связи с моей планетой и укрепляет мой разум. Благодаря ей я способен манипулировать ментальными и физическими процессами. Мне подвластен телекинез — смотри, смотри, что я делаю с крышкой от банки, — а также одна из форм гипноза. Понимаешь, там, откуда я родом, нет разграничений. Ум, организм, технологии — все соединено в одно прекрасное целое.
Тут зазвонил телефон. Он звонил и раньше. Я не стал отвечать. Оказывается, бывают и продукты вроде песен Beach Boys (скажем, In My Room, God Only Knows, Sloop John В) — от которых невозможно оторваться.
Но вот арахисовая паста кончилась, и мы с Ньютоном обменялись горестными взглядами.
— Прости, Ньютон, но боюсь, у нас больше нет арахисовой пасты.
Не может быть. Ты, наверное, ошибся. Проверь еще раз.
Я проверил.
— Нет, я не ошибся.
Хорошенько. Проверь хорошенько. Ты мельком взглянул.
Я проверил хорошенько. Даже показал Ньютону дно банки. Он по-прежнему не верил, поэтому я поставил банку прямо ему под нос, где он явно хотел ее видеть. Ну вот, я же говорил, что еще осталось. Смотри. Смотри. Он вылизывал содержимое банки до тех пор, пока ему тоже не пришлось констатировать, что паста закончилась. Я расхохотался. Никогда не смеялся прежде. Очень странное чувство, но нельзя сказать, что неприятное. Мы с Ньютоном перебрались на диван в гостиной.
Зачем ты здесь?
Не знаю, спрашивали меня об этом глаза собаки или нет, но я все равно ответил:
— Я здесь, чтобы уничтожить информацию. Информацию, которая существует в корпусах определенных машин и мозге определенных людей. Такова моя цель. Хотя очевидно, что, находясь здесь, я также собираю информацию. Насколько изменчивы люди? Насколько кровожадны? Насколько опасны для себя и окружающих? А их пороки, которых великое множество? Неисправимы они или надежда есть? Такие вопросы приходят мне в голову, даже если меня не просят над ними задумываться. Но в первую очередь мое дело — уничтожать.
Глаза Ньютона смотрели с грустью, но он не судил. Так мы и сидели на пурпурном диване, довольно долго. Я понимал, что со мной что-то происходит — с того самого момента, как я услышал Дебюсси и Beach Boys. И зачем я только их включил? Десять минут мы просидели в молчании. Наше траурное настроение изменилось только при звуке открывшейся двери.
Это был Гулливер. Он на мгновение замер в прихожей, потом повесил пальто и бросил на пол школьную сумку. В гостиную он вошел медленно, не поднимая глаз.
— Не говори маме, ладно?
— Чего не говорить-то? — спросил я.
Он замялся.
— Что я прогулял школу.
— Ладно. Не скажу.
Гулливер посмотрел на Ньютона, голова которого снова лежала у меня на коленях. И как будто смутился, но ничего не сказал и повернулся к лестнице.
— Что ты делал у железной дороги? — спросил я.
Я заметил, как напряглись его руки.
— Что?
— Ты стоял там, когда проезжал поезд.
— Ты следил за мной?
— Да. Следил. Шел за тобой. Я не собирался тебе говорить. Сам удивляюсь, зачем сейчас рассказал. Видимо, прирожденное любопытство победило.
Гулливер ответил подавленным стоном и зашагал вверх по лестнице.
Если собака кладет вам голову на колени, вы рано или поздно начинаете понимать, что ее необходимо погладить. Не спрашивайте, откуда берется эта уверенность. Очевидно, она как-то связана с пропорциями верхней части человеческого тела. Как бы там ни было, я погладил собаку и понял, что это весьма приятное занятие, дающее ощущение тепла и ритма.
Танец Изабель
Наконец вернулась Изабель. Я заерзал на диване, добиваясь положения, из которого видно, как она входит в дом. Я просто наблюдал за ее легкими усилиями — как она толкает створку, вынимает ключ, закрывает двери и кладет ключ (то есть всю связку) в маленькую овальную корзину на статичном деревянном предмете мебели, — и это завораживало меня. Она проделывала подобные вещи плавными, скользящими движениями, почти как в танце, даже не задумываясь о них. При виде подобного я должен был испытывать презрение. Но не испытывал. При взгляде на Изабель меня не покидало ощущение, что она парит над задачей, которую выполняет. Словно мелодия над ритмом. Однако это не отменяло того факта, что она человек.
Она пересекла прихожую на одном выдохе. Лицо ее одновременно улыбалось и хмурилось. Как и сын, она смутилась, увидев у меня на коленях собаку. И еще больше растерялась, когда Ньютон спрыгнул у меня с рук и побежал к ней.
— Что с Ньютоном? — спросила она.
— А что?
— Он такой оживленный.
— Правда?
— Да. И не знаю, у него глаза как будто ярче стали.
— О. Это, наверное, от арахисовой пасты. И музыки.
— Арахисовая паста? Музыка? Ты никогда не слушаешь музыку. Ты что-то включал?
— Да. Мы с Ньютоном включали.
Изабель смерила меня подозрительным взглядом.
— Ага. Понятно.
— Мы весь день слушали музыку.
— Как ты? В смысле, бедный Дэниел…
— О, это очень грустно, — сказал я. — Как прошел твой день?
Она вздохнула.
— Нормально.
Я видел, что она врет.
Я посмотрел на Изабель. Теперь мне не хотелось немедленно отвести от нее взгляд. Что случилось? Еще один побочный эффект музыки?
Наверное, я адаптировался к ней и к людям в целом. Физически я ведь тоже был человеком — по крайней мере снаружи. И становился нормальнее — по местным меркам. Так или иначе, от Изабель меня тошнило гораздо меньше, чем от вида остальных, проходивших мимо окна и глазевших на меня людей. Скажу больше, в тот день, к тому моменту, этой тошноты совсем не было.
— Надо бы, наверное, позвонить Табите, — проговорила Изабель. — Но это трудно, да? Она, наверное, плачет весь день напролет. Может, просто написать ей, что она может на нас рассчитывать?
Я кивнул:
— Хорошая мысль.
Изабель остановила на мне взгляд.
— Да, — проговорила она, чуть понизив частоту. — Пожалуй. — Она посмотрела на телефон. — Кто-нибудь звонил?
— Думаю, да. Телефон прозвенел несколько раз.
— Но ты не брал трубку?
— Нет. Не брал. Долгие разговоры сейчас не по мне. Я чувствую себя проклятым. Всего-то поговорил с человеком, а он возьми и умри у меня на глазах.
— Не надо так.
— Как?
— Неуважительно. Сегодня печальный день.
— Да, — сказал я. — Просто… я еще не вполне осознал.
Изабель вышла послушать сообщения. Потом вернулась.
— Тебе звонила уйма народу.
— О, — сказал я. — Кто?
— Твоя мама. Но будь осторожен, возможно, она готовит очередную порцию фирменных стенаний и вздохов. Она прослышала о твоей выходке. Не знаю откуда. Из колледжа тоже звонили, хотели поговорить, убедительно изображали озабоченность. Еще журналист из «Кембридж ивнинг ньюс». И Ари. Ари молодец. Спрашивает, пойдешь ли ты на футбол в субботу. И еще кто-то. — Изабель сделала паузу. — Она сказала, что ее зовут Мэгги.