Люди и я Хейг Мэтт
— Тебе нужно больше таблеток.
— Да. Возможно. Мои ты все съел. — Я попытался лукаво улыбнуться и пошутить на людской манер: — Паразит!
Наступила долгая пауза. Мы смотрели, как Ньютон, обнюхивая дерево, обходит его по кругу.
Собака сделала два полных круга.
Вспыхнул миллион сверхновых. И тут Гулливера прорвало.
— Ты не знаешь, каково этого, — сказал он. — От меня все чего-то ждут, потому что я твой сын. Мои учителя читают твои книги. Они смотрят на меня как на какое-нибудь гнилое яблоко, упавшее с породистой яблони по имени Эндрю Мартин. Я для них мажор, выгнанный из частной школы. Поджигатель, на которого родители махнули рукой. Впрочем, до этого мне уже нет дела. Но даже по выходным тебя нет рядом. Ты вечно куда-то уезжаешь. Или скандалишь с мамой. Капец! Вам надо было давным-давно развестись. У вас нет ничего общего.
Я думал обо всем этом и не знал, что сказать. По дороге за нашими спинами проезжали машины. Их шум почему-то казался очень меланхоличным, как басистое урчание спящего базадианина.
— Как называлась твоя группа?
— «Пропащие», — ответил Гулливер.
Лист оторвался от ветки и спланировал мне на колено. Он был мертвым и коричневым. Я взял его в руку и, что абсолютно нехарактерно, поймал себя на странном сочувствии. Может, потому что я теперь сочувствовал людям, я мог сочувствовать буквально всему. Перебрал ли я Эмили Дикинсон — вот в чем проблема. Эмили Дикинсон делала меня человеком. Но не настолько. Виски сдавило тупой болью, веки чуть отяжелели от усталости, но лист позеленел.
Я быстро стряхнул его с колена, но опоздал.
— Что это было? — спросил Гулливер, провожая взглядом подхваченный ветром лист.
Я попытался сделать вид, что не слышу. Гулливер спросил снова.
— Да ничего особенного, — ответил я.
Гулливер напрочь позабыл о листе, когда увидел двух девочек-подростков и парня своего возраста, шагавших по дороге, которая проходила за парком. При виде нас девочки захихикали в кулак. Я уже разобрался, что человеческий смех делится на два основных вида — на добрый и недобрый. Этот к доброму не относился.
Парнем был тот, которого я видел на странице Гулливера в Фейсбуке. Тео «Катись колбаской» Кларк.
Гулливер съежился.
— Да это же марсиане Мартины! Психи!
Гулливер низко согнулся на скамейке, корчась от стыда.
Я обернулся и оценил физическое строение и динамический потенциал Тео.
— Мой сын уложит тебя на лопатки, — крикнул я. — Раскатает тебе лицо до более привлекательной геометрической формы.
— Черт, папа, — прошипел Гулливер, — что ты делаешь? Это он расквасил мне лицо.
Я посмотрел на Гулливера. Черная дыра. Все насилие направлено внутрь. Пора вытолкнуть немного наружу.
— Давай, — сказал я, — ты же человек. Пора действовать по-человечески.
Насилие
— Нет, — сказал Гулливер.
Но было поздно. Тео переходил дорогу.
— Так ты у нас теперь клоун? — крикнул он, вальяжно вышагивая в нашу сторону.
— Будет офигенно смешно посмотреть, как мой сын надерет тебе задницу, если ты об этом, — отозвался я.
— Ага, мой папа тренер по тхэквондо. Он научил меня драться.
— А у Гулливера папа математик. Поэтому он победит.
— Ну да, сто пудов.
— Ты проиграешь, — сказал я парню и позаботился, чтобы слова опустились на самое дно его души и остались там, точно валуны в мелком пруду.
Тео рассмеялся и с тревожащей легкостью перемахнул через каменную стену, которая огораживала парк. Девочки не отставали. Этот парень, Тео, был не таким высоким, как Гулливер, но крепче сложенным. Шея у него почти отсутствовала, а глаза сидели так близко, что он походил на циклопа. Он расхаживал взад-вперед по траве перед нами и в качестве разминки махал кулаками и выбрасывал в воздух ноги.
Гулливер сделался белым, как молоко.
— Гулливер, — сказал я ему, — ты вчера сорвался с крыши. Этот мальчик не идет ни в какое сравнение с падением с сорокафутовой высоты. В нем ничего нет. Никакой глубины. Ты знаешь, как он будет драться.
— Да, — сказал Гулливер. — Он будет хорошо драться.
— Но на твоей стороне эффект неожиданности. Ты ничего не боишься. Тебе просто нужно понять, что этот Тео символизирует все, что ты когда-либо ненавидел. Он — это я. Он — дрянная погода. Он — примитивная суть Интернета. Он — это несправедливая судьба. Другими словами, я прошу тебя драться так, как ты дерешься во сне. Забудь обо всем. Забудь о стыде и совести и бей его. Ты ведь можешь!
— Нет, — сказал Гулливер, — я не могу.
Я понизил голос, призывая на помощь дары:
— Можешь. Внутри у него такие же биохимические ингредиенты, как у тебя, только при менее впечатляющей нейронной активности. — Я увидел, что Гулливер смутился, поэтому постучал себе по виску и объяснил: — Все дело в колебаниях.
Гулливер встал. Я пристегнул к ошейнику Ньютона поводок. Пес поскуливал, чувствуя накаленную атмосферу.
Гулливер зашагал по траве. Нервный, зажатый, будто его тянули на невидимом тросе.
Девочки жевали нечто, чего не планировали глотать, и весело хихикали. У Тео тоже был сияющий вид. Я понял, что некоторые люди не просто любят насилие, а жить без него не могут. Не потому что хотят боли, но потому что боль внутри них и они хотят отвлечься от нее, причиняя боль другим.
А потом Тео ударил Гулливера. И снова ударил. Оба раза в лицо, заставив Гулливера пошатнуться и попятиться. Ньютон зарычал, желая вмешаться, но я не пускал его.
— Ты долбаное ничтожество, — сказал Тео и замахнулся ногой по груди Гулливера. Гулливер схватил ногу, и Тео запрыгал на другой. Может, и недолго, но достаточно, чтобы произвести дурацкое впечатление.
Гулливер молча посмотрел на меня.
В следующий миг Тео валялся на земле. Гулливер позволил ему встать, а потом рычажок щелкнул, и он озверел. Он молотил кулаками так, точно хотел избавиться от собственного тела, точно его можно стряхнуть. И очень скоро его окровавленный противник полетел на траву. Его голова на миг запрокинулась, коснувшись куста роз. Тео сел, потрогал пальцами лицо и увидел на них кровь. Вид у него стал огорошенный — будто он только что получил такое послание, какого никак не ожидал.
— Ладно, Гулливер, — сказал я. — Пора домой.
Я подошел к Тео. Присел на корточки.
— Твоим выходкам конец, понял?
Тео понял. Девочки молчали, но продолжали жевать, только чуть медленнее. Как коровы. Мы вышли из парка. На Гулливере почти не осталось следов драки.
— Что чувствуешь?
— Я порвал его!
— Да. Какие чувства это у тебя вызывает? Катарсис?
Гулливер пожал плечами. Где-то в его губах прятался намек на улыбку. Меня пугало, насколько неглубоко воля к насилию залегает под цивилизованной поверхностью человека. Поражало даже не само насилие, а то, сколько энергии тратится, чтобы его скрыть. Хомо сапиенс долго был примитивным охотником, который каждый день просыпался с мыслью, что может убивать. Просто теперь у нее появился эквивалент, и люди с утра утешают себя, что могут пойти и что-нибудь купить. Поэтому Гулливера важно было освободить наяву от того, что пока отпускало его только во сне.
— Пап, ты не в себе, да? — спросил он по дороге домой.
— Да, — сказал я. — Не совсем.
Я ждал новых вопросов, но их не последовало.
Вкус ее кожи
Я не был Эндрю. Я был ими. И мы проснулись, и воздух в спальне заполнили сгустки фиолетового. Голова хоть и не болела, но казалась очень тесной, как будто череп — это кулак, а мозг — зажатый в нем кусок мыла.
Я выключил свет, но темнота не сработала. Фиолетовый цвет остался, расширяясь и растекаясь по реальности, как пролитые чернила.
— Уходите, — попросил я кураторов. — Уходите.
Но они не ослабляли хватки. Вы. Если вы читаете это.
У вас жуткая хватка. И я терял себя. Я знал это, потому что повернулся и увидел в темноте Изабель. Она лежала спиной ко мне, и я видел ее силуэт, наполовину скрытый одеялом. Моя рука коснулась ее затылка. Я ничего к ней не чувствовал. Мы ничего к ней не чувствовали. Мы даже не видели ее как Изабель. Она была просто человеком. Как для человека корова, курица или микроб — это просто корова, курица или микроб.
Коснувшись ее голой шеи, мы произвели считывание. Это все, что было нам нужно. Она спала, и нам оставалось лишь остановить ее сердце. Это проще простого. Мы опустили руку чуть ниже и почувствовали, как сердце бьется в ребрах. Движение нашей руки слегка нарушило ее сон. Она повернулась и, не открывая глаз, шепнула:
— Я люблю тебя.
Это особенное «тебя» было обращено ко мне или ко мне-Эндрю, которым она меня считала. Именно в этот момент я сумел побороть их, стать «я», а не «мы», а при мысли, что она чудом спаслась от верной смерти, я осознал, насколько сильны мои чувства к ней.
— В чем дело?
Я не мог объяснить, поэтому ответил поцелуем. Люди целуются, когда слова достигают тупика, откуда нет выхода. Это переключение на другой язык. Наш поцелуй был актом неповиновения, а то и объявлением войны. Не трогайте нас, говорил он.
— Я люблю тебя, — сказал я Изабель и, уловив запах ее кожи, понял, что никогда никого и ничего не хотел сильнее, чем ее. Но теперь это желание пугало. И мне нужно было гнуть свою линию. — Я люблю тебя, люблю, люблю.
После этого, после неуклюжего стягивания последних тонких слоев одежды слова перешли в звуки, которыми были когда-то. Мы занимались сексом. Счастливым сплетением горячих рук и ног и еще более горячей любовью. Физическим и психологическим слиянием, порождавшим нечто вроде внутреннего свечения, биоэмоциональной фосфоресценции, которая была оглушительна в своем великолепии. Я недоумевал, почему люди так мало гордятся им, этим волшебством. Я гадал, почему, если уж им понадобились флаги, почему они не берут себе флаг с изображением сцены секса.
После я обнимал ее, а она обнимала меня, и я нежно целовал ее в лоб, слушая, как в окно бьется ветер.
Она уснула.
Я смотрел на нее в темноте. Я хотел защитить ее, оградить от опасностей. Потом я встал с постели.
Нужно было кое-что сделать.
Я остаюсь здесь.
Нельзя. У тебя дары, не созданные для этой планеты. У людей возникнут подозрения.
Тогда я хочу, чтобы меня отсоединили.
Мы не можем этого допустить.
Можете. Обязаны. К ношению даров принуждать нельзя. В этом их суть. Я не могу допустить, чтобы в мои мысли вмешивались.
Мы не вмешиваемся в твои мысли. Мы пытаемся их восстановить.
Изабель ничего не знает о доказательстве. Не знает! Просто оставьте ее в покое. Оставьте нас всех. Пожалуйста. Ничего не случится.
Тебе не нужно бессмертие? Не нужна возможность вернуться домой или посетить какое-нибудь другое место во Вселенной, кроме затерянной планеты, на которой ты сейчас находишься?
Именно.
Тебе не нужна возможность принимать другие формы? Возвращаться к своей изначальной природе?
Нет. Я хочу быть человеком. Или настолько похожим на человека, насколько это возможно.
Никто ни разу за всю нашу историю не просил оставить его без даров.
Что же, придется вам обновить эту информацию.
Ты ведь понимаешь, что это значит?
Да.
Ты застрянешь в теле, которое не умеет себя восстанавливать. Ты будешь стареть. Мучиться от болезней. Ты будешь чувствовать боль и знать, что — в отличие от остальных невежественных представителей вида, к которому ты хочешь принадлежать, — сам выбрал это страдание. Сам навлек его на себя.
Да. Я это знаю.
Хорошо. Ты приговорен к высшей мере наказания. И тот факт, что ты сам о нем попросил, не делает его менее суровым. Ты отсоединен. Даров больше нет. Теперь ты человек. Если ты скажешь, что явился с другой планеты, у тебя не будет доказательств. Люди решат, что ты сумасшедший. А нам это безразлично. Твое место займет другой.
Не надо никого присылать. Это напрасная трата ресурсов. Миссия не имеет смысла. Алло? Вы слушаете? Вы меня слышите? Алло? Алло? Алло?
Ритм жизни
В любви вся суть людей, но они этого не понимают. Ведь если бы понимали, магия исчезла бы.
Знаю только, что она пугает. Люди боятся ее и потому устраивают викторины. Чтобы переключить мысли на что-то другое.
Любовь страшит, потому что затягивает с жуткой силой, как сверхмассивная черная дыра, невидимая снаружи, а изнутри бросающая вызов всем доводам разума. Вы теряете себя, как потерял себя я в сладчайшем из уничтожений.
Она толкает вас на глупости — на поступки, которые противоречат всякой логике. Вы отказываетесь от покоя ради страданий, от вечной жизни ради смерти, от дома ради Земли.
Я проснулся в ужасном состоянии. Глаза резало от усталости. Спина затекла. Колено побаливало, а в ушах ощущался легкий звон. Шумы, которым самое место в недрах планеты, исходили из моего желудка. В целом было ощущение, что я гнию заживо.
Короче говоря, я чувствовал себя человеком. Сорокатрехлетним мужчиной. И теперь, когда я принял решение остаться, меня переполняла тревога.
Тревогу вызывала не только моя физическая участь, но и знание, что в какой-то момент в будущем кураторы пришлют вместо меня другого. А что я могу теперь, когда у меня не больше даров, чем у среднестатистического человека?
Поначалу я сильно переживал. Но время шло, ничего не происходило, и мое волнение постепенно улеглось. Мыслями завладели тревоги помельче. Например, сумею ли я справиться с этой жизнью? То, что раньше казалось экзотикой, превратилось в рутину, подчиненную одному и тому же ритму. Вот он, этот исконный человеческий ритм: умываемся, завтракаем, заглядываем в Интернет, работаем, обедаем, работаем, ужинаем, говорим, смотрим телевизор, читаем книгу, ложимся в постель, притворяемся, что спим, засыпаем по-настоящему.
Принадлежа к виду, который, по сути, знал без году неделя, я на первых порах находил волнующим сам факт, что можно жить в каком-то ритме. Но теперь, когда я застрял здесь навечно, мне стала претить бедность человеческой фантазии. Я считал, что им надо как-то разнообразить ход событий. То есть когда человек чего-то не делает, главное оправдание у него: «Надо бы, но времени не хватает». Отлично работает, пока не осознаешь, что времени на самом деле хватало. Вечностью этот вид, конечно, не располагает, но у них есть завтра. И послезавтра. И послепослезавтра. По-хорошему, чтобы проиллюстрировать, сколько времени в распоряжении человека, мне пришлось бы тридцать тысяч раз написать «после», перед тем как поставить финальное «завтра».
Человеку не удается себя реализовать из-за недостатка не только времени, но и воображения. Люди находят режим, который им подходит, и придерживаются его изо дня в день, по крайней мере с понедельника по пятницу. Даже если режим вдруг перестает их устраивать — как зачастую и бывает, — они все равно его соблюдают. Тогда они немного его меняют, добавляя больше развлечений по субботам и воскресеньям.
Первым делом я предложить бы людям иногда менять череду событий. Например, пять дней развлечений против двух дней тягомотины. Тогда — я математический гений, верно? — жить будет веселее. Пока же у них нет и двух веселых дней. Есть лишь субботы, потому что воскресеньям тесновато рядом с понедельниками, точно в солнечной системе недели понедельник — это погасшая звезда с непомерной гравитацией. Другими словами, одна седьмая дней проходит у людей очень даже хорошо. Остальные шесть не блещут, причем пять из них — это практически один и тот же повторяющийся день.
Труднее всего мне приходилось по утрам.
Утро на Земле не сахар. Вы просыпаетесь еще более уставшим, чем ложились. Спина ноет. Шея ноет. В груди тесно от тревоги, порожденной тем фактом, что вы смертный. И в довершение всего вам приходится переделать уйму работы, пока день еще даже не начался. Главная проблема в том, чтобы придать себе приличный вид.
Человеку, как правило, необходимо проделывать следующее. Он или она встает с постели, зевает, потягивается, идет в туалет, включает душ, наносит на волосы шампунь, потом кондиционер, умывает лицо, бреется, пользуется дезодорантом, чистит зубы (фторидом!), сушит волосы, расчесывает их, мажет лицо кремом, накладывает макияж, смотрится в зеркало, выбирает одежду исходя из погоды и ситуации, надевает ее, снова смотрится в зеркало — и это все до завтрака. Удивительно, что люди вообще встают с постели. Но они встают, каждый день, и так несколько тысяч раз за жизнь. Мало того, они делают это самостоятельно, без помощи техники: небольшая электрическая активность имеется лишь в фенах и некоторых зубных щетках. И все — ради того, чтобы убрать лишние волосы, уменьшить запах от тела и из полости рта и ослабить чувство стыда.
Подростки
Кроме гравитации, безжалостно давящей эту планету, меня мучила тревога Изабель из-за Гулливера. Она теребила нижнюю губу и устремляла в окно отсутствующий взгляд. Я купил Гулливеру бас-гитару, но музыка, которую он играл, была такой угрюмой, что дом жил под бесконечный саундтрек отчаяния.
— У меня это просто из головы не идет, — ответила Изабель, когда я сказал, что нерационально так себя изводить. — Помнишь, когда его исключили из школы? Он этого хотел. Он хотел, чтобы его исключили. Это было что-то вроде научного самоубийства. Знаешь, я волнуюсь. Он всегда плохо сходился с людьми. Помню самую первую характеристику, которую ему дали в детском саду. Там говорилось, что он избегает любых привязанностей. То есть да, он заводил друзей, но ему это всегда давалось нелегко. Разве ему не пора уже встречаться с девочками? Он красивый парень.
— Неужели друзья настолько важны? Какой в них смысл?
— Связи, Эндрю. Вспомни Ари. Друзья — это наши связи с миром. Просто иногда я боюсь, что ему нет места здесь. На свете. В жизни. Он напоминает мне Ангуса.
Ангус, по всей видимости, был братом Изабель. В тридцать с небольшим он покончил с собой из-за финансовых затруднений. Мне стало грустно, когда Изабель рассказала об этом. Грустно за всех людей, ведь их так легко загнать в угол. Люди не единственные во Вселенной, кто способен себя убивать, но они занимаются этим с особым рвением. Я задумался, не пора ли рассказать Изабель, что Гулливер не ходит в школу. И решил, что пора.
— Что? — переспросила Изабель. Хотя прекрасно меня слышала. — О боже. Но чем же он тогда занимается?
— Не знаю, — сказал я. — Наверное, просто гуляет.
— Просто гуляет?
— Когда я видел его, он гулял.
Изабель разозлилась, и от музыки, которую играл Гулливер (к этому моменту довольно громко), легче не делалось.
Ньютон смотрел на меня так, что я почувствовал себя виноватым.
— Послушай, Изабель, только давай…
Поздно. Изабель уже бежала на чердак. Вспыхнула неминуемая ссора. Я слышал только Изабель. Голос Гулливера был слишком тихим и низким, еще более глубоким, чем бас-гитара.
— Почему ты прогуливаешь школу? — кричала его мать. С тошнотой в желудке и болью в сердце я поплелся на чердак.
Я предатель.
Гулливер кричал на мать, мать кричала на него. Он сказал, что я втягиваю его в драки, но, к счастью, Изабель не поняла, о чем он.
— Ты подлец, папа, — сказал в какой-то момент Гулливер.
— Но гитара. Это же была моя идея.
— Так ты меня теперь покупаешь?
Я понял, что с подростками в самом деле тяжело. Примерно как на юго-восточной окраине Дерридианской галактики.
Гулливер хлопнул дверью. Я придал голосу нужный тон.
— Гулливер, успокойся. Извини. Я всего лишь пытаюсь делать как лучше. Для тебя. Я только учусь. Каждый день — это урок, и не все даются мне легко.
Бесполезно. Не считать же плюсом тот факт, что Гулливер со злости зафигачил ногой по двери. В конце концов Изабель ушла, но я остался наверху. Один час и тридцать восемь минут на бежевом шерстяном ковре по другую сторону двери.
Ньютон пришел составить мне компанию. Я гладил его. Он лизал мне запястье шершавым языком. Так я и сидел, наклонив голову к двери.
— Прости, Гулливер, — говорил я. — Прости. Прости. И прости, что подвел тебя.
Порой не нужно никакой другой силы, кроме настойчивости. В конце концов Гулливер вышел из комнаты. Он просто смотрел на меня, спрятав руки в карманы. Потом навалился на дверной косяк.
— Ты делал что-нибудь на Фейсбуке?
— Возможно.
Он старался сдержать улыбку.
После этого он мало что говорил, но спустился в гостиную, и мы вместе посмотрели телевизор. Шла викторина «Кто хочет стать миллионером?» (Поскольку передача шла для людей, вопрос был риторическим.)
Вскоре после шоу Гулливер отправился на кухню проверять, сколько хлопьев и молока поместится в тарелку (больше, чем вы можете себе представить), и скрылся у себя на чердаке. Возникло ощущение завершенности. Изабель сказала, что забронировала нам билеты на авангардистскую постановку «Гамлета» в Художественном театре Кембриджа. Будто бы спектакль про склонного к суициду юного принца, который хочет убить мужика, занявшего место его отца.
— Гулливер останется дома, — сказала Изабель.
— Пожалуй, разумно.
Австралийское вино
— Забыл сегодня принять таблетки.
Изабель улыбнулась.
— Ничего, один вечер не страшно. Бокальчик вина?
Я никогда раньше не пробовал вина, а потому сказал «да», ибо к этой субстанции тут явно относились с благоговением. Вечер выдался теплым, поэтому Изабель наполнила мой бокал, и мы сели в саду. Ньютон решил остаться в доме. Я разглядывал прозрачную желтую жидкость в стекле. Попробовав ее, я ощутил вкус брожения. Иными словами, я ощутил вкус жизни на Земле. Ибо все, что здесь живет, бродит, стареет, заболевает. Но, как выяснилось, у того, что движется от спелости к увяданию, бывает восхитительный вкус.
Потом я подумал о стекле. Стекло получают из песка, поэтому оно знает, что к чему. Оно знает, сколько лет Вселенной, ибо оно и есть Вселенная.
Я сделал еще один глоток.
После третьего я начал понимать, зачем пьют вино. Оно делало что-то очень приятное с мозгом. Я забывал о глухих болях тела и режущих тревогах ума. К концу третьего бокала я был очень, очень пьян. Я был настолько пьян, что смотрел на небо и видел две луны.
— Ты ведь в курсе, что пьешь австралийское вино? — спросила Изабель.
На что я мог ответить лишь:
— М-м-м.
— Ты же ненавидишь австралийское вино.
— Разве? Почему? — спросил я.
— Потому что ты сноб.
— Что значит сноб?
Изабель рассмеялась, поглядывая на меня искоса.
— Человек, который не смотрит телевизор вместе со своей семьей, — сказала она. — Никогда.
— М-м-м.
Я выпил еще. Изабель тоже.
— Может, я становлюсь не таким уж снобом, — сказал я.
— Все может быть.
Изабель улыбнулась. Она по-прежнему оставалась экзотичным существом для меня. Что очевидно. Только теперь эта экзотичность мне нравилась. Более чем.
— Вообще-то возможно все, — сказал я, но не стал вдаваться в математику.
Изабель обняла меня за талию. Я не знал, чего теперь требует этикет. Читать стихи, написанные мертвыми людьми, или делать массаж? Я не делал ничего. Просто позволил Изабель гладить меня по спине, а сам смотрел вверх, выше термосферы, и наблюдал, как две луны съезжаются и становятся одной.
Наблюдатель
На следующий день у меня было похмелье.
Я понял: если, напиваясь, люди забудут, что они смертны, то похмелье им об этом напомнит. Я проснулся с головной болью, во рту пересохло, желудок побаливал. Я оставил Изабель в постели и спустился выпить стакан воды. Потом принял душ, оделся и пошел в гостиную почитать стихи.
Меня преследовало странное, но явственное ощущение, что за мной наблюдают. Ощущение становилось все сильнее и сильнее. Я встал, подошел к окну. Снаружи никого не было. Громоздкие, неподвижные дома стояли себе на месте, как разрядившиеся межпланетные корабли на посадочной полосе. Но я не отходил от окна. Мне казалось, что в одном из стекол что-то отражается, какой-то силуэт рядом с машиной. А может, зрение мне изменяло. Как-никак, у меня было похмелье.
Ньютон ткнулся мне носом в колено и заскулил с ноткой любопытства.
— Не знаю, — сказал я. Потом я посмотрел мимо стекла, мимо отражений, прямо в реальность. И увидел. Что-то темное, торчащее над припаркованной машиной. Я понял, что это. Чья-то голова. Я был прав. Кто-то от меня прячется.
— Жди здесь, — сказал я Ньютону. — Сторожи дом.
Я выбежал за дверь, проскочил парковку и, оказавшись на улице, как раз успел заметить, как неизвестный улепетывает за ближайший угол. Мужчина в джинсах и черном свитере. Даже со спины, издалека, он показался мне знакомым, но я не мог вспомнить, откуда его знаю.
Я повернул за угол, но там никого не оказалось. Просто еще одна пустынная пригородная улица, притом длинная. Слишком длинная, чтобы тот человек мог по ней убежать. Впрочем, не совсем пустынная. В мою сторону ковыляла старая женщина с продуктовой тележкой. Я остановился.
— Здравствуйте, — с улыбкой сказала она. Ее кожа была сморщенной от возраста, как бывает у представителей этого вида. (В случае с человеческим лицом старение лучше всего представить в виде карты девственного участка суши, который медленно превращается в город с длинными и запутанными улицами.)
Видимо, она меня знала.
— Здравствуйте, — ответил я.
— Как поживаете?
Я оглядывался по сторонам, пытаясь оценить возможные маршруты бегства. Если тот человек нырнул куда-нибудь между домов, он мог быть где угодно. У него имелось около двухсот очевидных вариантов.
— Все в порядке, — сказал я, — в порядке.
Мой взгляд метался по улице, но тщетно. «Кто этот человек? — думал я. — И откуда?»
В последующие дни у меня время от времени снова возникало чувство, будто за мной следят. Но самого наблюдателя я так ни разу и не заметил, что было странно и оставляло мне всего два варианта. Либо я чересчур поглупел и очеловечился, либо тот, кого я ищу, чье присутствие порой ощущаю в университетских коридорах и супермаркетах, слишком умен, чтобы попасться.
Другими словами, не человек.
Я пытался убедить себя, что это смехотворно. Я почти уговорил себя, что мой собственный ум смехотворен и я всегда был только человеком. Что я действительно профессор Эндрю Мартин, а все остальное — что-то вроде сна.
Да, я почти убедил себя.
Почти.
Как увидеть вечность
Нам потому так сладко жить, что не родимся вновь.
Эмили Дикинсон
Изабель сидела с ноутбуком в гостиной. Ее друг из Америки писал блог о древней истории, и Изабель комментировала статью о Междуречье. Я смотрел на нее, как завороженный.
Луна Земли — мертвое тело без атмосферы.
Оно не умеет залечивать свои шрамы. В отличие от Земли и ее обитателей. Я поражался, как быстро лечит время на этой планете.
Я смотрел на Изабель и видел чудо. Знаю, это нелепо. Но человек (на своем скромном уровне) — это невероятное достижение с точки зрения математики.
Начать с того, что мать и отец Изабель вполне могли и не встретиться. И в любом случае шансы, что у них появится ребенок, были невелики, учитывая многочисленные перипетии, которые сопутствуют налаживанию отношений между мужчиной и женщиной.
У матери должно было созреть около ста тысяч яйцеклеток, а у отца за тот же период времени образоваться пять триллионов сперматозоидов. Но даже при столь мизерном шансе на зарождение жизни — один на пятьсот миллионов миллионов миллионов — сколько всего еще должно совпасть, чтобы на свет появился именно данный конкретный человек.
Понимаете, когда вы смотрите в лицо человеку, вы должны осознавать, какая удача привела его в мир. Изабель Мартин предшествовало сто пятьдесят тысяч поколений, и это если считать только людей. Сто пятьдесят тысяч все менее вероятных спариваний, приводивших к появлению все менее вероятного потомства. Шанс — одна квадриллионная, помноженная на один квадриллион для каждого поколения.
То есть единица, деленная на число в двадцать тысяч раз больше, чем количество атомов во Вселенной. Но даже это только начало, потому что люди существуют каких-то три миллиона земных лет, пустяк по сравнению с тремя с половиной миллиардами лет, прошедших с тех пор, как на планете появилась жизнь.
Поэтому, закругляясь, можно сказать, что с математической точки зрения у Изабель Мартин не было шансов появиться на свет. Или, если точнее, ноль шансов из десяти в степени бесконечность. Тем не менее вот она, сидит передо мной. Все это меня потрясало, очень глубоко. Я вдруг понял, почему здесь так носятся с религией. Потому что да, конечно, Бог не может существовать. Но ведь люди тоже! Значит, если они верят в себя — логику никто не отменял, — почему не верить в того, чье существование чуть менее вероятно?