Люди и я Хейг Мэтт
— Ах, да, — с показной уверенностью отозвался я. — Конечно. Мэгги.
Изабель повела бровью, и это явно что-то значило. Но я понятия не имел что. Это раздражало. Понимаете, язык слов — это только один из человеческих языков. Как я уже отмечал, есть много других. Язык вздохов, язык пауз и, самое главное, язык бровей.
Тут брови Изабель из самой высокой точки опустились в самую низкую. Она вздохнула и вышла на кухню.
— Что ты делал с сахарной пудрой?
— Ел, — сказал я. — Это была ошибка. Извини.
— Знаешь, если ты будешь класть продукты на место, я не обижусь.
— Я забыл. Прости.
— Все нормально. Просто сегодня был не день, а каторга.
Я кивнул и попытался действовать как человек.
— Что я должен сделать? То есть, как думаешь, с чего мне начать?
— Для начала мог бы позвонить матери. Только не упоминай психушку. Я тебя знаю.
— А что? Что не так?
— Ты рассказываешь ей больше, чем мне.
Вот это уже серьезно. Очень серьезно. Я решил позвонить матери немедленно.
Мама
Сколь бы дико это ни звучало, мать для людей — важное понятие. Они не только знают, кто их мать, но и в большинстве случаев до конца жизни поддерживают с ней отношения. Конечно, такому, как я, никогда не знавшему, кто его мать, сама мысль об этом представлялась весьма экстравагантной.
Настолько экстравагантной, что я боялся ее развивать. Но пришлось: коль скоро сын излишне щедро делился с матерью информацией, то мне необходимо все подробно разузнать.
— Эндрю?
— Да, мать. Это я.
— Ах, Эндрю. — Она говорила на высокой частоте. На самой высокой, какую я только слышал.
— Здравствуй, мать.
— Эндрю, мы с твоим отцом так переживаем за тебя, места себе не находим.
— О, — сказал я. — Это всего лишь эпизод. Я временно лишился рассудка. Забыл одеться. Ничего страшного.
— И это все, что ты можешь сказать?
— Нет. Не все. Я должен задать тебе вопрос, мать. Это важный вопрос.
— О, Эндрю. В чем дело?
— Дело? Какое дело?
— Это Изабель? Она снова тебя пилила? Все дело в этом?
— Снова?
Вздох, похожий на треск статического разряда.
— Да. Ты уже больше года говоришь нам, что у вас с Изабель проблемы. Что она не хочет понимать, как тебе тяжело на работе. Что она тебя не поддерживает.
Я вспомнил об Изабель, как она лгала мне, чтобы я не волновался, как она готовила мне еду, гладила меня.
— Нет, — сказал я. — Он поддерживает его. То есть меня.
— А Гулливер? Что с ним? Она настропалила его против тебя, да? Из-за музыкальной группы, в которой он хотел играть. Но ты прав, дорогой. Не нужно ему водиться с плохими компаниями. Особенно после всего, что он натворил.
— Группа? Не знаю, мать. Не думаю, что проблема в этом.
— Почему ты говоришь мне «мать»? Ты никогда так меня не называл.
— Но ты же моя мать. А как надо?
— Мама. Просто мама.
— Мама, — проговорил я. Это слово звучало причудливее остальных. — Мама. Мама. Мама. Мама. Мама, послушай, мне нужно знать, разговаривал я с тобой в последнее время или нет.
Она не слушала.
— Жаль, что нас нет рядом.
— Приезжайте, — сказал я. Мне было интересно посмотреть, как она выглядит. — Приезжайте прямо сейчас.
— Если бы мы не жили за двенадцать тысяч миль…
— Ага, — сказал я. Расстояние не показалось мне таким уж серьезным расстоянием. — Тогда приезжайте после обеда.
Мать рассмеялась.
— Чувство юмора тебе не изменяет.
— Да, — согласился я. — Я по-прежнему очень смешной. Послушай, мы с тобой говорили в прошлую субботу?
— Нет. Эндрю, ты что, потерял память? У тебя амнезия? Ты говоришь так, будто у тебя амнезия.
— Я немного сдал, вот и все. Это не амнезия. Врачи подтвердили. Просто… я очень напряженно работал.
— Да, да, знаю. Ты нам говорил.
— Так что я рассказывал?
— Что почти не спишь. Что не работал столько по меньшей мере со времен диссертации.
И тут она начала выдавать совершенно бесполезную информацию. О своей тазовой кости. Ужасные боли! Приходится принимать обезболивающие таблетки, но они не помогают. Разговор принимал сумбурный, почти тошнотворный характер. Мысль о продолжительной боли была мне непонятна. Люди гордятся достижениями в области медицины, однако для этой проблемы у них еще нет хоть сколько-нибудь удовлетворительного решения. Как и для проблемы смерти.
— Мать. Мама, послушай, что тебе известно о гипотезе Римана?
— Это та штука, над которой ты работаешь, да?
— Работаю? Работаю. Да. Я до сих пор над ней работаю. Хотя никогда ее не докажу. Теперь я это понимаю.
— О, милый, все хорошо. Не убивайся ты так. Слушай…
И рассказ о боли продолжался. Врач сказал матери, что ей необходима замена тазобедренного сустава. Протез будет из титана. Я чуть не ахнул, когда это услышал, но не стал рассказывать ей о некоторых свойствах титана, поскольку людям, очевидно, еще не было об этом известно. Придет время, сами узнают.
Потом она принялась рассказывать о моем отце, у него ухудшается память. Врач запретил ему водить машину, и оставалось все меньше надежды, что он допишет книгу по макроэкономической теории, которую надеялся опубликовать.
— Поэтому я так волнуюсь за тебя, Эндрю. Ведь я же говорила на той неделе, доктор советует сделать тебе сканирование мозга. Такое иногда передается по наследству.
— Ага, — сказал я.
Я правда не знал, что еще от меня требуется. Если честно, мне хотелось прекратить разговор. Родители явно ничего не знали. По меньшей мере матери я не говорил, а мозг отца, как видно, находится в таком состоянии, что информация в нем надолго не задерживается. А еще, и это самое важное, — разговор с матерью меня угнетал. Он заставлял меня думать о человеческой жизни в таком разрезе, в котором думать о ней не хотелось. Получалось, что с возрастом жизнь человека становится все страшнее. Ты рождаешься с маленькими ручками и ножками и безграничным счастьем, а потом ножки и ручки растут, а счастье медленно испаряется. С подростковых лет счастье уже норовит выскользнуть из рук, а начав падать, все быстрее летит в пропасть. От самого сознания, что оно может выскользнуть, его становится все труднее удержать, какими бы большими ни выросли руки и ноги.
Почему меня это угнетает? Какое мне дело?
Я снова порадовался, что всего лишь выгляжу как человек и никогда по-настоящему им не буду.
Мать продолжала трещать. В какой-то момент я осознал, что если перестать ее слушать, это не повлечет за собой никаких катастрофических последствий, и с этой мыслью повесил трубку.
Я закрыл глаза в надежде ничего не видеть, но надежда оказалась тщетной. Я увидел Табиту, припавшую к мужу, и аспирин, пеной вытекавший у него изо рта. Может быть, моей матери столько же лет, сколько Табите, а может, больше.
Когда я открыл глаза, рядом стоял Ньютон. Он смотрел на меня, и в его взгляде было смущение.
Почему ты не попрощался? Обычно ты прощаешься. И тут удивительнейшим образом я сделал то, чего сам не понял. То, в чем не было никакой логики. Я взял трубку и набрал тот же номер. После трех гудков мать ответила, и я сказал:
— Извини, мама. Я хотел попрощаться.
Алло. Алло. Вы меня слышите?
Да. Мы тебя слышим.
Послушайте, опасности нет. Информация уничтожена. Люди пока что останутся на третьем уровне. Не о чем волноваться.
Ты уничтожил все свидетельства и все возможные источники?
Я уничтожил информацию на компьютере Эндрю Мартина и на компьютере Дэниела Рассела. Дэниел Рассел тоже уничтожен. Сердечный приступ. Он страдал сердечной недостаточностью, и такая причина смерти была наиболее логичной.
Ты уничтожил Изабель Мартин и Гулливера Мартина?
Нет. Не уничтожил. Нет необходимости их уничтожать.
Они не знают?
Гулливер Мартин знает. Изабель Мартин нет. Но у Гулливера нет мотивации разглашать информацию.
Ты должен уничтожить его. Ты должен уничтожить их обоих.
Нет. В этом нет необходимости. Если хотите, если вы действительно считаете это необходимым, я могу воздействовать на его неврологические процессы. Я заставлю его забыть, что сказал ему отец. Хотя он толком ничего не знает. Он не понимает математики.
Какие бы воздействия ты ни проводил на этой планете, их последствия исчезнут, как только ты вернешься домой. Ты это знаешь.
Он ничего не скажет.
Возможно, уже сказал. Людям нельзя доверять. Они даже сами себе не доверяют.
Гулливер ничего не сказал. А Изабель ничего не знает.
Ты должен довести дело до конца. Если ты не выполнишь миссию, вместо тебя пришлют другого.
Нет. Нет. Я выполню. Не сомневайтесь. Я доведу дело до конца.
Часть вторая
Зажав в ладони аметист[6]
Нельзя сказать, что А сделано из Б, или наоборот. Вся масса есть взаимодействие.
Ричард Фейнман,американский физик-теоретик
Нам всем не хватает чего-то такого, о чем мы не знаем, что нам этого не хватает.
Дэвид Фостер Уоллес,американский писатель
Такие мелкие создания, как мы, способны пережить грандиозное только через любовь.
Карл Саган,американский астрономи астрофизик
Лунатизм
Я стоял у его кровати. Не знаю, сколько я простоял так, в темноте, просто слушая его ровное дыхание, пока он все глубже и глубже погружался в сон без сновидений. Полчаса, наверное.
Он не занавешивал окно, поэтому я мог смотреть в ночное небо. С места, где я стоял, луны не было видно, зато я заметил несколько звезд. Солнц, освещающих мертвые планетарные системы где-то далеко в галактике. На земном небе нигде или почти нигде нет жизни. Это наверняка влияет на людей. Внушает заносчивость. Сводит с ума.
Гулливер перевернулся, и я решил, что ждать больше нельзя. Сейчас или никогда.
Ты отбросишь одеяло, сказал я голосом, которого бодрствующий Гулливер не услышал бы и который проник прямо в мозг, вплетаясь в тета-волны и заменяя команды его собственного мозга. И медленно сядешь на постели. Твои ступни опустятся на ковер, ты будешь дышать ровно и спокойно, а потом встанешь.
Гулливер в самом деле встал. И смирно стоял, дыша глубоко и медленно, ожидая следующей команды.
Ты подойдешь к двери. Открывать ее не нужно, она уже открыта. Вот так. Просто иди, иди, иди к своей двери.
Он послушно выполнял мои команды. Вот он в дверях, глухой ко всему, кроме моего голоса. Голоса, которому осталось произнести всего два слова. Падай вперед. Я подошел ближе. Эти слова почему-то доходили медленно. Нужно время. Еще как минимум минута.
И вот я рядом, так близко, что слышу запах его сна. Запах человека. Во мне звучат слова: «Ты должен довести дело до конца. Если ты не выполнишь миссию, вместо тебя пришлют другого». Я судорожно сглотнул. Во рту пересохло до боли. Я ощущал за собой безграничную ширь Вселенной, огромную, хоть и безучастную силу. Безучастность времени, пространства, математики, логики, выживания. Я закрыл глаза.
Я ждал.
Не успел я открыть их, как меня схватили за горло. Я начал задыхаться.
Это Гулливер повернулся на сто восемьдесят градусов, и его левая рука сомкнулась вокруг моей шеи. Я отцепил ее, но тогда обе его ладони превратились в кулаки, замолотившие по мне с дикой злостью, попадая примерно через раз.
Один удар пришелся по голове сбоку. Я пятился от Гулливера, но подросток наступал с той же скоростью. Его глаза были открыты. Теперь он меня видел. Видел и в то же время не видел. Конечно, я мог сказать «стоп», но не делал этого. Мне хотелось вблизи понаблюдать за проявлением человеческой кровожадности — пусть даже неосознанной, — чтобы осознать важность своей миссии. И через осознание обрести способность ее выполнить. Да, наверное, дело в этом. И потому же, пожалуй, я не остановил кровотечения, когда Гулливер разбил мне нос. К этому моменту я уже достиг письменного стола, и отступать было некуда. Поэтому я просто стоял, позволяя молотить себя по голове, шее, груди, рукам. Гулливер рычал, до предела разинув рот и оскалив зубы.
— Ррр-ааа!
Этот рык разбудил его. У него подкосились ноги, и он чуть не упал на пол, но вовремя пришел в себя.
— Я, — сказал Гулливер. Он пока не понимал, где находится. Он видел меня в темноте, и на сей раз осмысленным взглядом. — Папа?
Я кивнул, и тонкая струйка крови медленно подтекла к моим губам. Изабель вбежала на чердак.
— Что происходит?
— Ничего, — сказал я. — Я услышал шум и поднялся сюда. Гулливер ходил во сне, вот и все.
Изабель включила свет и ахнула, увидев мое лицо.
— У тебя кровь идет.
— Ничего страшного. Он не понимал, что делает.
— Гулливер?
Гулливер уже сидел на краю постели и щурился от света. Он посмотрел мне в лицо, но ничего не сказал.
Я, которого нет
Гулливер сказал, что хочет спать. Поэтому десять минут спустя мы с Изабель остались вдвоем. Я сидел на краю ванны, а она нанесла антисептический раствор на ватный диск и осторожно промокнула мне лоб, а потом губу.
Конечно, такие раны лечатся одной мыслью. Порой одного только ощущения боли достаточно, чтобы от нее избавиться. Тем не менее, хотя ссадины щипало от контакта с антисептиком, они не затягивались. Я им не позволял. Чтобы не вызывать подозрений. Но только ли в этом дело?
— Что с носом? — спросила Изабель. Я посмотрел на него в зеркале. Кровавое пятно вокруг одной ноздри.
— Ничего, — сказал я, ощупав нос. — Не сломан.
Изабель внимательно осматривала мои раны.
— Лбу здорово досталось. А тут будет один сплошной синяк. Похоже, Гулль и впрямь бил наотмашь. Ты пытался его удержать?
— Да, — соврал я. — Пытался. Но его было не унять.
Я чувствовал, как она пахнет. Чистые человеческие запахи. Запахи косметических средств, которыми она пользуется, чтобы очищать и увлажнять лицо. Запах ее шампуня. Тончайший шлейф аммиака, едва слышный за резким духом антисептика. Изабель еще никогда не оказывалась настолько близко ко мне физически. Я посмотрел на ее шею и увидел две маленькие темные родинки, совсем рядом, точно неведомая двойная звезда. Мне представилось, как Эндрю Мартин целует ее. Так делают люди. Они целуются. Подобно множеству других явлений в мире людей, это не поддавалось логике. А может, если попробовать самому, логика раскроется?
— Он что-нибудь говорил?
— Нет, — ответил я. — Нет. Он просто орал. Как дикарь.
— Не знаю, у вас это бесконечная история.
— Какая история?
— Ваша вражда.
Изабель бросила окровавленную вату в маленькую корзину рядом с раковиной.
— Прости, — сказал я. — Прости меня за все. За прошлое и будущее.
Извиняясь перед ней и одновременно испытывая боль, я почувствовал себя настолько человеком, насколько это вообще возможно. Пожалуй, я мог бы писать стихи.
Мы вернулись в постель. Изабель взяла меня за руку в темноте. Я мягко высвободил пальцы.
— Мы его потеряли, — сказала Изабель. Я не сразу понял, что она говорит о Гулливере.
— Может, — ответил я, — нам просто стоит принять его таким, как есть, пусть даже он не такой, как нам хотелось бы.
— Я его не понимаю. Все-таки он наш сын. Мы прожили с ним шестнадцать лет. А у меня такое чувство, что я вообще его не знаю.
— Может быть, нужно не столько понимать, сколько принимать.
— Это очень сложно. И очень странно слышать от тебя такое, Эндрю.
— Похоже, назрел следующий вопрос: а я? Меня-то ты понимаешь?
— Не уверена, что ты сам себя понимаешь, Эндрю.
Я не был Эндрю. Я знал, что я не Эндрю. Но в то же время я терял себя. Я был тем, кого не было. Вот в чем проблема. Я лежал в постели с женщиной, которую почти считал красивой, добровольно терпел жжение антисептика и думал о странной, но чудесной коже этой женщины и о том, как она обо мне заботится. Никто во Вселенной обо мне не заботился. (Вы тоже, верно?) О нас заботятся наши технологии, и эмоции нам не нужны. Мы одни. Мы работаем сообща ради сохранения расы, но эмоционально нам никто не нужен. Нам нужна только чистота математической истины. И все же я боялся уснуть, ведь как только я засну, мои раны затянутся, а в тот момент мне этого не хотелось. В тот момент я находил в боли странное, но действенное утешение.
У меня теперь было так много тревог. Так много вопросов.
— Как думаешь, людей вообще возможно понять? — спросил я.
— Я написала книгу о Карле Великом. Надеюсь, что да.
— Но люди в своем естественном состоянии, они хорошие или плохие, как бы ты сказала? Им можно доверять? Или же их родная стихия — это насилие, жадность и жестокость?
— Этим вопросом задаются с начала времен.
— А ты как думаешь?
— Я устала, Эндрю. Извини.
— Да, я тоже. Поговорим утром.
— Спокойной ночи.
— Спокойной ночи.
Изабель проваливалась в дремоту, а я все лежал без сна. Беда в том, что я никак не мог привыкнуть к ночи. Да, она оказалась не столь темной, как я думал вначале. Свет исходит от луны и звезд, от атмосферы и уличных фонарей, межпланетная пыль отражает и рассеивает солнечные лучи, но люди все равно проводят половину жизни в густой тени. Уверен, что это одна из главных причин, формирующих личные и сексуальные отношения на планете. Потребность найти утешение в темноте. Лежать рядом с Изабель и впрямь было утешением. Так я и лежал, слушая, как воздух входит и выходит из ее легких, точно волна какого-нибудь далекого океана. В какой-то момент наши мизинцы соприкоснулись в двойной темноте под пуховым одеялом, и на сей раз я не убрал руки, а представил, что я на самом деле тот, кем считает меня Изабель. И что мы связаны. Два человека, достаточно примитивных, чтобы заботиться друг о друге. Эта мысль успокоила меня и повела по меркнущей лестнице разума ко сну.
Мне понадобится больше времени.
Тебе не нужно время.
Я убью того, кого надо убить, не волнуйтесь.
Мы не волнуемся.
Но я здесь не только затем, чтобы уничтожать информацию. Я здесь, чтобы собирать ее. Вы сами так говорили. Уровень математических познаний поддается мониторингу через галактики, я это знаю. Но я говорю о нейровспышках. Такие данные можно отследить только здесь, на Земле. Чтобы мы лучше понимали, как живут люди. Здесь уже давно никто не бывал, по крайней мере по человеческим меркам.
Объясни, зачем тебе для этого дополнительное время. Времени требует сложность, а люди примитивны. Их загадки элементарны.
Нет. Вы ошибаетесь. Они существуют одновременно в мире выдуманных и в мире реальных явлений. Связующие нити между этими мирами разнообразны. Когда я только прибыл сюда, я не понимал определенных вещей. Например, я не понимал, почему такое значение придается одежде. Или почему мертвая корова становится говядиной, почему нельзя ходить по подстриженной определенным образом траве, почему для людей так важны домашние питомцы. Люди боятся природы, и их успокаивает, когда они могут доказать самим себе, что они ее хозяева. Поэтому существуют газоны, и поэтому волки эволюционировали в собак, а архитектура людей основана на неестественных формах. А природа, чистая природа, для них на самом деле только символ. Символ человеческой природы. Они взаимозаменяемы. Так вот…
Что ты имеешь в виду?
Я говорю, что людей сразу не поймешь, потому что они сами себя не понимают. Они издавна прячутся в одежду. В переносном смысле тоже. Вот что я имею в виду. Такова цена человеческой цивилизации — чтобы создать ее, им пришлось закрыть двери к своему истинному «я». И теперь, насколько я понимаю, они заблудились. Поэтому они изобрели искусство: книги, музыку, фильмы, пьесы, картины, скульптуру, — чтобы навести мосты к самим себе, к своей изначальной сути. Но как бы близко к ней они ни подбирались, она для них все равно остается недоступной. Я к тому, что ночью чуть не убил мальчика. Гулливера. Он должен был упасть с лестницы во сне, но тут проявилась его истинная природа, и он напал на меня.
Какое оружие он использовал?
Свои ладони. Свои руки. Он продолжал спать, но его глаза были открыты. Он напал на меня — или на того, кем меня считает. На своего отца. То была чистая ярость.
Люди кровожадны. Это не новость.
Да, я знаю. Знаю. Но он проснулся, и кровожадности как не бывало. Так уж они устроены. Я считаю, что если мы глубже разберемся в человеческой природе, то будем лучше понимать, какие действия предпринимать с новыми витками прогресса. В будущем, при очередном кризисе перенаселения, может наступить время, когда Земля станет приемлемым вариантом для нашего вида. А значит, чем больше мы узнаем о человеческой психологии, обществе и поведении, тем лучше. Верно?
Жадность — определяющий признак человека.
Не каждого. Есть, к примеру, математик по имени Григорий Перельман. Он отказывается от денег и премий. Он ухаживает за матерью. У нас искаженные представления о людях. Думаю, всем нам будет полезно, если я продолжу исследования.
Но два этих конкретных человека для твоих исследований не нужны.
Как раз нужны.
Причина?
Они мне доверяют. Поэтому я могу увидеть их суть. Их истинный мир. Спрятанный за стенами, которые они построили вокруг себя. И, кстати о стенах, Гулливер уже ничего не знает. Я отменил его воспоминания о том, что рассказал ему отец в последний вечер. Пока я здесь, опасности нет.
Действовать нужно быстро. Нельзя ждать вечность.
Знаю. Не волнуйтесь. Вечность не потребуется.
Они должны умереть.
Да.
Выше неба
— Это сонный психоз, — объясняла Изабель Гулливеру за завтраком. — Довольно обычная вещь, бывает у множества людей. У абсолютно нормальных, умственно здоровых людей. Помнишь того певца из R.E.M. У него тоже это было. Хотя, говорят, для рок-звезды он очень даже мил.
С утра Изабель еще не видела меня. И вот я вышел на кухню. Взглянув на меня, она замерла в изумлении.
— Эндрю! — проговорила она. — Вчера у тебя все лицо было в синяках и ссадинах. А теперь полностью зажило…
— Наверное, там на самом деле не было ничего серьезного. Ночью мы склонны преувеличивать.
— Да, но все равно…
Изабель посмотрела на сына, который смущенно ковырял кашу, и решила не продолжать.
— Может, не пойдешь сегодня в школу, Гулливер? — спросила она.
Я ожидал, что мальчик согласится, ведь, судя по всему, он предпочитал получать образование, разглядывая рельсы. Но Гулливер посмотрел на меня, задумался на мгновение и выдал:
— Нет. Нет. Все нормально. Я хорошо себя чувствую.
Вскоре мы с Ньютоном остались дома одни. Предполагалось, что я еще не пришел в себя. Приходить в себя. Очень характерная людская фраза. Она подразумевает, что нездоровый человек покидает некую капсулу, в которую обычно заключен и которая не дает вырваться наружу, к примеру, ярости вроде той, что проявил ночью Гулливер. Быть здоровым означает быть застегнутым на все пуговицы. В буквальном и фигуральном смысле. Однако я искал то, что люди прячут под покровами. То, что устроит кураторов и оправдает мое промедление. Я нашел пачку бумаги, стянутую эластичной лентой. Она была спрятана в гардеробе Изабель, среди всей этой необходимой, выцветающей от времени одежды. Я понюхал страницу и навскидку дал ей не меньше десяти лет. На верхнем листе были слова: «Выше неба» и ниже: «Роман Изабель Мартин». Роман? Я почитал немного и понял, что главную героиню, Шарлотту, с таким же успехом могли звать Изабель.
Шарлотта вздохнула и услышала себя как будто со стороны: старая изношенная машина выпускает пар.
Ее все тяготило. Выполняя маленькие повседневные ритуалы — загрузить посудомойку, забрать ребенка из школы, приготовить ужин, — она ощущала, что движется словно под водой. Похоже, будто весь отпущенный ей запас энергии монополизировал сын, Оливер.
Когда они вернулись из школы, он носился по дому как угорелый, стреляя из синего бластера, или как там называется эта штука. Шарлотта не понимала, зачем ее мать купила Оливеру эту игрушку. Хотя нет, понимала. Чтобы доказать ей:
«Все пятилетние мальчики играют с пистолетами, Шарлотта. Это естественно. Нельзя подавлять их природу».
— Умри! Умри! Умри!
Шарлотта закрыла дверцу духовки и выставила таймер.
Обернувшись, она увидела, что Оливер целится ей в лицо увесистой синей пушкой.
— Нет, Оливер! — сказала она, слишком усталая, чтобы противостоять наигранному гневу, исказившему черты мальчика. — Не стреляй в маму.
Он, не меняя позы, несколько раз выжал из игрушки электронные звуки выстрелов, потом выбежал из кухни в прихожую, а оттуда на лестницу, где принялся с криками и воплями истреблять невидимых пришельцев. Шарлотте вспомнились тихие голоса в гулких университетских коридорах — тоска по ним отдавала болью. Ей хотелось вернуться, хотелось преподавать, но она боялась, что уже слишком поздно. Отпуск по уходу за ребенком обернулся бессрочным, и Шарлотта день ото дня все больше убеждала себя, что может реализоваться в роли жены и матери, этого извечного архетипа, — как выражалась мать, «стоя обеими ногами не земле», покуда муж — птица высокого полета — витает в облаках.
Шарлотта покачала головой. Этот жест недовольства вышел немного нарочитым, будто напротив сидела комиссия строгих наблюдателей за матерями, которые следили за ее успехами и делали пометки в блокнотах. Шарлотта часто ловила себя на мысли, что она мать-притворщица, что она только играет роль по написанному кем-то сценарию.
Не стреляй в маму.
Шарлотта присела на корточки и заглянула в духовку. Лазанье стоять еще сорок пять минут, а Джонатан пока не вернулся с конференции.
Она вышла в гостиную. Дребезжащее стекло барного шкафчика поблескивало, словно обманчивое обещание. Шарлотта повернула старинный ключик и открыла дверцу. Мини-мегаполис бутылок утопал в темноте.
Она взяла бутылку в виде Эмпайр-стейт-билдинг — «Бомбей сапфир» — и отмерила себе вечернюю дозу.