Люди и я Хейг Мэтт
Так и получилось. Изабель сделала покупки для другого человека, а вернувшись домой, сказала, что я выгляжу лучше.
— Разве?
— Да. Опять стал похож на себя.
Дзета-функция
— Ты уверен, что готов? — спросила Изабель наутро в понедельник, когда я ел первый за день бутерброд с арахисовой пастой.
Ньютон тоже об этом спрашивал. Либо об этом, либо о бутерброде. Я дал ему кусочек.
— Да. Порядок. Что может пойти не так?
Тут Гулливер издал насмешливый стон. Первый звук за все утро.
— В чем дело, Гулливер? — спросил я.
— Во всем, — ответил он. Объяснять подробнее Гулливер не стал. Вместо этого он не стал доедать хлопья и убежал наверх.
— Пойти за ним?
— Нет, — сказала Изабель. — Дай ему время.
Я кивнул.
Я доверял ей.
Как-никак, время — это ее профессия.
Через час я был в кабинете Эндрю. Я не появлялся там с тех пор, как удалил письмо Дэниелу Расселу. На сей раз время не подгоняло, и я мог усвоить больше деталей. Будучи профессором, Эндрю Мартин все стены заставил книгами, чтобы посетитель, под каким бы углом ни смотрел, неизменно видел хозяина на фоне книг.
Я просмотрел несколько изданий, в большинстве своем весьма примитивных. «История двоичной и других недесятичных систем счисления». «Неевклидова геометрия». «Шестиугольные решетчатые структуры». «Логарифмические спирали и золотое сечение».
Среди прочих имелась книга, написанная самим Эндрю. Книга, которой я не заметил, когда приходил сюда в прошлый раз. Тоненькая брошюрка, озаглавленная «Дзета-функция». На обложке значилось «невычитанная верстка». Я убедился, что дверь заперта, сел в кресло и прочел книгу от корки до корки.
Должен сказать, что чтение это оказалось в высшей степени удручающим. В брошюре говорилось о гипотезе Римана и о тщетных попытках автора доказать ее и объяснить, почему промежутки между простыми числами увеличиваются именно так, а не иначе. Я осознал, до чего отчаянно он искал ответ — и, конечно, после выхода книги нашел его, только выгод, которых он ждал, это не принесло, потому что я уничтожил доказательство. Я задумался, насколько глубоко соответствующий математический прорыв — вошедший в нашу историю как Вторая базовая теория простых чисел — изменил нас. Как он позволил нам делать все то, что мы можем делать. Путешествовать по Вселенной. Населять другие миры, трансформироваться в другие тела. Жить столько, сколько нам хочется. Заглядывать в мысли и сны друг друга.
Впрочем, в «Дзета-функции» перечислялось все, чего достигло человечество. Основные этапы развития. Успехи, продвигавшие его к цивилизации. Огонь — колоссальное достижение. Плуг. Печатный станок. Паровой двигатель. Микрочип. Открытие ДНК. И никто не гордился всем этим больше самих людей. Но беда заключалась в том, что они так и не сделали скачка, совершенного большинством других разумных форм жизни во Вселенной.
Да, люди построили ракеты и космические спутники. Некоторые из этих изделий даже работают. Но по большому счету математика людей пока что подводит. Они еще не доросли до настоящих свершений: синхронизации мозга, создания свободно мыслящих компьютеров, автоматизированных технологий, межгалактических путешествий. Читая, я понимал, что перекрыл им все эти возможности. Убил их будущее.
Зазвонил телефон. Это была Изабель.
— Эндрю, чем ты занимаешься? У тебя лекция началась десять минут назад!
Она сердилась, но сердилась заботливо. Мне по-прежнему казалось странным и непривычным, что обо мне кто-то волнуется. Я не вполне понимал смысл этой заботы, но, признаться, мне нравилось быть ее объектом.
— Ах, да. Спасибо, что напомнила. Уже иду. Пока… э… дорогая.
Будь осторожен. Мы слушаем.
Задача с уравнениями
Я вошел в аудиторию. Это была большая комната, декорированная в основном мертвыми деревьями.
На меня смотрело много людей. Это были студенты. У некоторых имелись ручки и бумага. У других компьютеры. Все жаждали знаний. Я обвел взглядом комнату. Итого 102 человека. Тревожное число, застрявшее между двумя простыми. Я попытался определить уровень знаний студентов. Не хотел переборщить. Я оглянулся. За спиной у меня висела маркерная доска, на которой должны были быть слова и уравнения, — но пока чистая.
Я колебался. И пока я колебался, кто-то почувствовал мою слабость. Лохматый белокурый самец лет двадцати на заднем ряду в футболке с надписью: «Что в тебе не понятно?»
Он хихикнул, предвкушая собственную остроту, и выкрикнул:
— На вас сегодня многовато одежды, профессор!
Потом снова захихикал, и это оказалось заразным; хохот распространялся по аудитории, словно пожар. Спустя считанные секунды гоготали все. Все, кроме одного человека, самки.
Не смеявшаяся самка пристально смотрела на меня. У нее были рыжие кудрявые волосы, полные губы и большие глаза. В ее облике поражала искренность. Открытость, точно у смертоцвета. Она была одета в кардиган и накручивала локон на палец.
— Успокойтесь, — обратился я к остальным. — Это очень смешно. Понимаю. Я в одежде, а вы намекаете на случай, когда одежды на мне не было. Очень смешно. Вам кажется, что это шутка. Вроде той, когда Георг Кантор сказал, что ученый Фрэнсис Бэкон написал пьесы Шекспира. Или когда Джону Нэшу привиделись люди в шляпах. Это смешно. Человеческий разум — ограниченное, но высоко поднятое плато. Живешь себе на краю и, бах, провалился в пропасть. Это смешно. Да. Но не бойтесь, вы не упадете. Вы, молодой человек, находитесь в самом центре вашего плато. Спасибо за беспокойство, но сейчас, надо сказать, мне гораздо Лучше. Я пришел в трусах, носках и даже в рубашке.
Люди опять засмеялись, но теперь смех звучал теплее. И эта теплота что-то во мне изменила. Я тоже засмеялся. Не над тем, что сказал, потому что я не видел в этом ничего смешного. Нет. Я смеялся над собой. Над тем невероятным фактом, что я здесь, на нелепейшей из планет, и мне здесь нравится. Мне захотелось рассказать кому-нибудь, как это здорово — быть в человеческом теле и смеяться. Как от этого легко. Захотелось поделиться этим, причем не с кураторами. А с Изабель.
Однако пора было начинать лекцию. Кажется, я должен был говорить о чем-то под названием «Неевклидова геометрия». Но мне не хотелось об этом говорить, поэтому я заговорил о футболке студента.
— Изображенная на ней формула называется уравнением Дрейка. Его составили для вычисления вероятности существования развитых цивилизаций в галактике Земли, которую люди зовут галактикой Млечного Пути. (Так люди мирятся с необъятностью космических просторов. Говорят, что они похожи на брызги молока. Подумаешь, пролилось из холодильника. Вытер тряпкой, и все дела.)
Итак, уравнение:
N — количество развитых цивилизаций галактики, с которыми возможно вступление в контакт, R — среднее количество звезд, образующихся в год, — доля звезд с планетарными системами, — среднее количество планет с подходящими для зарождения жизни экосистемами, — доля планет, на которых действительно зародится жизнь, — доля планет, на которых есть жизнь и возможно зарождение разума, — доля тех планет, на которых может зародиться технически развитая цивилизация, способная к контакту. И L — продолжительность коммуникативной фазы.
Астрофизики прикинули и решили, что галактика насчитывает миллионы планет, на которых есть жизнь, а если взять Вселенную в целом, их получится еще больше. И на некоторых должна существовать разумная жизнь с очень высоким уровнем техники. Разумеется, это так. Но люди на этом не остановились. Они пришли к парадоксу. Они сказали: «Постойте, такого не может быть. Если существует столько внеземных цивилизаций, способных контактировать с нами, мы бы знали об этом, потому что они бы контактировали с нами».
— Ну да, все так, — сказал молодой самец в футболке, давшей повод отклониться от плановой темы.
— Нет, — сказал я. — Не так. Потому что в уравнении недостает нескольких членов. Например, должно быть еще…
Я повернулся и написал на доске:
— Доля тех, кому может взбрести в голову посетить Землю или выйти с ней на контакт.
И еще:
— Доля тех, кто так и сделал, но люди этого не заметили.
Вообще-то студентов-математиков не так уж трудно рассмешить. Честно говоря, мне никогда еще не попадалось такой формы жизни, которая настолько отчаянно хотела бы смеяться, — но все равно было приятно. На несколько коротких мгновений мне стало даже очень приятно.
Я ощутил в этих студентах теплоту и, не знаю, нечто вроде прощения или одобрения.
— Но послушайте, — сказал я, — не волнуйтесь. Эти инопланетяне наверху — они не знают, от чего отказываются.
Аплодисменты. (Когда людям что-нибудь по-настоящему нравится, они хлопают в ладоши. Тут нет логики. Но когда они хлопают в вашу честь, это воодушевляет.)
А потом, в конце лекции, женщина с пристальным взглядом подошла ко мне.
Распустившийся цветок.
Она стояла совсем близко. Обычно когда люди разговаривают друг с другом, они стараются оставлять между собой немного воздуха, чтобы дышать и соблюдать этикет, а также в силу клаустрофобических ограничений. Между мной и этой женщиной воздуха почти не оставалось.
— Я звонила, — проговорила она полными губами и голосом, который я уже слышал раньше, — спрашивала о тебе. Но тебя не было дома. Ты получил мое сообщение?
— О. Ах да. Мэгги. Я получил сообщение.
— Ты сегодня был на высоте.
— Спасибо. Решил немного изменить подход.
Она рассмеялась. Смех звучал фальшиво, но что-то в этой фальши меня будоражило.
— Наши первые вторники месяца остаются в силе? — спросила она.
— О да, — проговорил я в полной растерянности. — Первые вторники месяца никуда не деваются.
— Хорошо. — Ее голос нес тепло и угрозу, подобно ветру, гуляющему по нашим южным пустырям. — И знаешь, тот наш неприятный разговор, перед тем твоим ку-ку…
— Ку-ку?
— Ну, накануне твоего приключения в «Корпус Кристи».
— Что я тебе говорил? Просто воспоминания о том вечере у меня немного в тумане.
— О, такое не обсуждают в аудитории.
— Это связано с математикой?
— Может, я не права, но то, что связано с математикой, в аудиториях как раз обсуждают.
Я удивлялся этой женщине, этой девушке. А главное, удивлялся, какие отношения могли связывать ее с Эндрю Мартином.
— Да. О да. Конечно.
Эта Мэгги ничего не знает, сказал я себе.
— Ладно, — сказала она, — увидимся.
— Да. Да. Увидимся.
Она пошла к выходу, и я стоял и смотрел, как она идет к выходу. На какое-то мгновение во Вселенной не осталось ничего, кроме того факта, что от меня удаляется самка человека по имени Мэгги. Она мне не нравилась, но я понятия не имел почему.
Фиолетовый
Чуть позднее мы с Ари сидели в университетском кафе. Я пил грейпфрутовый сок, а он заказал кофе с огромным количеством сахара и пачку чипсов со вкусом говядины.
— Как прошла лекция, дружище?
Я старался избегать его пропахшего коровой дыхания.
— Хорошо. Хорошо. Рассмотрели тему инопланетной жизни. Уравнение Дрейка.
— Немного не твоя территория?
— Не моя территория?
— В предметном плане.
— Математика — универсальный предмет.
Он поморщился.
— Рассказал им о парадоксе Ферми?
— Вообще-то это они мне рассказали.
— Ахинея.
— Думаешь?
— Ну какого черта внеземной форме жизни может здесь понадобиться?
— Я примерно так и сказал.
— Мое мнение таково. Физики уверены в существовании экзопланеты, на которой есть жизнь. Но, по-моему, мы сами не понимаем, что ищем, какую форму примет эта жизнь. Хотя думаю, что уже в нынешнем столетии мы ее найдем. Конечно, большинство этого не хочет. Даже те люди, которые делают вид, что хотят.
— Разве? Но почему?
Он поднял руку. Это был сигнал, чтобы я набрался терпения, пока он занят важным делом — пережевыванием и глотанием чипсов, помещенных в рот.
— Потому что все боятся. Вот и отшучиваются. В наши дни талантливейшие физики всего мира из раза в раз повторяют (со всей ясностью, на какую способны физики), что где-то должна быть иная жизнь. Есть и другие — в первую очередь болваны, — ну, знаешь, читающие прогнозы для знаков Зодиака, как их предки искали знамения в бычьем навозе. Но не только они. Даже те, от которых стоило бы ждать куда большей прозорливости, — все они твердят, что пришельцы — просто сказка, потому что «Война миров» — вымысел и «Близкие контакты третьей степени» тоже вымысел. Да, фильмы отличные, но у людей сложилось предубеждение, что пришельцы уместны только в качестве персонажей книг и фильмов. Потому что поверить, будто они существуют, де-факто означает признать то, о чем говорили все непопулярные гении.
— А именно?
— Что люди не центр мироздания. Вот, скажем, наша планета вращается вокруг Солнца. В начале XVI века это казалось офигеть как смешно, только вот Коперник не был клоуном. Думаю, из всех гигантов Возрождения он наименее забавен. Рафаэль рядом с ним все равно что Ричард Прайор.[8] Но Коперник, черт его дери, дело говорил. Наша планета таки вращается вокруг Солнца. Но понимаешь, это не лезло ни в какие ворота. Потому Коперник благоразумно помер, не дожидаясь публикации. Пусть Галилей расхлебывает.
— Точно, — сказал я. — Да.
Я почувствовал, как у меня в глазницах зарождается боль. И чем дольше я слушал Ари, тем острее она становилась. Изображение по краям поплыло и окрасилось фиолетовым.
— Вот у животных есть нервная система, — продолжал Ари, хлебая кофе, — и они чувствуют боль. В свое время это утверждение тоже многих раздражало. А некоторые до сих пор отказываются верить, что мир существует миллионы лет, потому что иначе придется принять ту истину, что если представить срок существования Земли как одни сутки, значит, люди живут на ней меньше минуты. Нас посреди ночи спустили в унитаз, только и всего.
— Верно, — сказал я, массируя веки.
— Срок всей нашей документированной истории — до ближайшего слива. А теперь, когда мы узнали, что у нас нет свободы воли, людей это тоже бесит. Потому, если или когда они обнаружат инопланетян, это порядком выбьет их из колеи, поскольку в таком случае нам придется раз и навсегда понять, что в нас нет ровным счетом ничего уникального и особенного. — Ари вздохнул и внимательно вгляделся в нутро пустой пачки из-под чипсов. — Так что понятно, почему идею инопланетной жизни проще отмести как шутку, забаву для подростков с гибким телом и чересчур гибким воображением.
— Что произойдет, — спросил я, — если на Земле обнаружат настоящего пришельца?
— А сам как думаешь?
— Не знаю. Потому и спрашиваю.
— Мне кажется, если бы у инопланетян хватило мозгов добраться сюда, они бы наверняка додумались не показывать нам, кто они такие. Они могли бывать здесь. Могли являться на штуковинах, у которых нет ничего общего с научно-фантастическими «тарелками». Возможно, у них нет НЛО. Может быть, они вообще не летают, и у них нет таких объектов, которые могли бы выйти из строя и попасть к нам в руки. Черт его знает. Может, они у меня прямо перед глазами.
Я выпрямился на стуле. Насторожился.
— Что?
— Может, я их вижу, но не способен опознать. Не способен.
— Ладно. Но что, если бы их каким-то образом удалось опознать? Если бы они оказались у тебя перед глазами? Что, если бы люди узнали, что среди них живет инопланетянин?
После того как я задал этот вопрос, в воздухе по всему кафе появились фиолетовые сгустки, которых, похоже, никто не замечал.
Ари допил остатки кофе и задумался. Почесав лицо мясистыми пальцами, он ответил:
— Ну, скажем так, я бы не хотел оказаться на месте этого бедолаги.
— Ари, — сказал я, — Ари, я и есть…
Этот бедолага, собирался закончить я. Но не договорил, потому что тогда, в тот самый момент, в голове у меня раздался звук. Очень высокой частоты и чрезвычайно громкий. Ему не уступала в интенсивности и боль в глазницах, ставшая почти невыносимой. Такой мучительной боли я никогда прежде не испытывал, и, что самое страшное, я был над ней не властен.
Желание, чтобы она прекратилась, не вело к ее прекращению, и это вызывало недоумение. Вернее, вызвало бы, будь я способен рассуждать абстрактно. Но я мог думать только о боли, о звуке и о фиолетовом цвете. Острая боль пульсировала внутри глазниц и подавляла волю и мысль.
— Эй, ты чего?
К этому моменту я держался за голову, пытаясь закрыть глаза, но они не закрывались.
Я посмотрел в небритое лицо Ари, на немногих посетителей кафе, на девушку за стойкой. Что-то происходило с ними и со всем залом. Все растворялось в насыщенных переливах фиолетового — цвета, который был для меня привычнее любого другого.
— Кураторы! — сказал я вслух, и в ту же секунду боль усилилась. — Хватит, о, хватит, хвати-ит!
— Старик, я вызываю «скорую», — сказал Ари, потому что я уже лежал на полу. В бушующем фиолетовом океане.
— Нет.
Я переборол себя. Встал на ноги.
Боль ослабла.
Звон в ушах стих до тихого гула.
Фиолетовый цвет поблек.
— Ничего страшного, — сказал я.
Ари нервно усмехнулся.
— Я не специалист, но, откровенно говоря, выглядело довольно страшно.
— Всего лишь головная боль. Резкая вспышка. Схожу к врачу провериться.
— Сходи. Правда сходи.
— Да. Обязательно.
Я сел. Боль какое-то время еще оставалась, вместе с эфирными сгустками в воздухе, которые мог видеть только я.
— Ты собирался что-то сказать. О другой жизни.
— Нет, — тихо проговорил я.
— Сто процентов собирался, парень.
— Видимо, я забыл.
После этого боль исчезла совсем, а в воздухе растворились последние капли фиолетового.
Возможность боли
Изабель и Гулливеру я ничего не сказал. Я понимал, что это было бы неразумно, поскольку знал, что боль служила предупреждением. И потом, это оказалось неактуально, потому что Гулливер пришел домой с подбитым глазом. Когда на человеческой коже появляется гематома, она приобретает различные оттенки. Вариации серого, коричневого, синего, зеленого. Среди них и тускло-фиолетовый. Прекрасный, ошеломляющий фиолетовый.
— Гулливер, что случилось?
Изабель в который раз задавала этот вопрос, но удовлетворительного ответа так и не последовало. Гулливер спрятался в небольшой кладовой за кухней и запер за собой дверь.
— Пожалуйста, Гулли, выйди оттуда, — просила мать. — Нам нужно поговорить.
— Гулливер, выходи, — добавил я.
В конце концов он открыл дверь.
— Просто оставьте меня в покое.
Это «в покое» было сказано с таким сильным, леденящим напором, что Изабель сочла за лучшее выполнить просьбу сына. Он поплелся к себе наверх, а мы остались внизу.
— Придется завтра позвонить в школу.
Я ничего не сказал. Конечно, позже я понял, что это ошибка. Нужно было нарушить обещание, данное Гулливеру, и сказать Изабель, что он не ходит в школу. Но я этого не сделал, потому что это не являлось моим долгом. Долг у меня существовал — но не перед людьми. Тем более не перед этими. Долг, следовать которому, судя по сегодняшнему предупреждению в кафе, у меня уже не получалось.
Однако у Ньютона чувство долга было иным, и он перемахнул три лестничных пролета, чтобы быть с Гулливером. Не зная, что делать, Изабель открыла несколько дверец буфета, посмотрела на полки, вздохнула и закрыла.
— Послушай, — сами собой проговорили мои губы, — ему придется искать свой путь и совершать собственные ошибки.
— Нужно узнать, кто с ним это сделал, Эндрю. Вот что нужно. Нельзя просто так разгуливать по улицам и чинить насилие над людьми. Нельзя. Что у тебя за этика? Ты говоришь так, будто тебе это безразлично!
Что я мог сказать?
— Прости. Мне не безразлично. Я, конечно же, переживаю за Гулливера.
И тут мне пришлось посмотреть в глаза кошмарному, ужасающему факту, что я говорю правду. Я в самом деле переживал. Предупреждение не подействовало. Более того, оно дало обратный эффект.
Вот что случается, когда узнаешь, что можешь чувствовать боль, над которой ты не властен. Ты становишься уязвимым. Потому что с возможности боли начинается любовь. И для меня это была очень плохая новость.
Покатые крыши (и другие способы бороться с дождем)
Уильям Шекспир. Гамлет
- И знать, что этим обрываешь цепь
- Сердечных мук и тысячи лишений,
- Присущих телу.[9]
Я не мог уснуть.
Еще бы! Меня тревожила судьба всей Вселенной.
Я все думал о боли, о звуке, о фиолетовом цвете.
В довершение ко всему шел дождь.
Я решил оставить Изабель в постели и пойти поговорить с Ньютоном. Медленно спускаясь по лестнице, я зажимал уши ладонями, пытаясь отгородиться от звука воды, которая лилась из туч и барабанила по окнам. К моему разочарованию, Ньютон сладко спал в своей корзине.
На обратном пути я заметил кое-что еще. Воздух стал холоднее, чем обычно, и прохлада шла сверху, а не снизу. Это противоречило порядку вещей. Я подумал о подбитом глазе Гулливера и о том, что было раньше.
Я поднялся на чердак и увидел, что там все на своих местах. Компьютер, плакаты «Темной материи», произвольное множество носков — все, кроме самого Гулливера.
Подхваченный ветром из открытого окна, ко мне подлетел клочок бумаги. На нем было одно слово.
Простите.
Я посмотрел в окно. Снаружи стояла ночь и мерцали звезды такой чужой, но такой знакомой галактики.
Где-то там, выше неба, был мой дом. Я осознал, что могу сейчас же вернуться туда, если захочу. Могу просто довести дело до конца и вернуться в свой свободный от боли мир. Окно наклонялось вровень с покатой крышей, которая, как и многие другие здешние крыши, была призвана защищать от дождя. Мне не составило труда выбраться через него, хотя Гулливеру это наверняка далось непросто.
Трудность для меня представлял сам дождь.
Он хлестал беспощадно.
Пропитывал кожу.
Я увидел Гулливера на краю, рядом с водосточным желобом. Он сидел, прижав колени к груди, замерзший и насквозь промокший. Глядя на него, я видел не просто существо, не экзотичный набор протонов, электронов и нейтронов, а — как выражаются люди — личность. И я почувствовал, не знаю, что я связан с ним. Не в квантовом смысле, когда все связано со всем и каждый атом разговаривает и договаривается со всеми другими атомами. Нет. Это было на другом уровне. На уровне, который гораздо сложнее понять.
Могу ли я оборвать его жизнь?
Я пошел к нему. Задача не из легких, учитывая строение человеческих ступней, сорокапятиградусный наклон и мокрый шифер — гладкий кварц плюс калиевая слюда, — на который я опирался.
Когда я приблизился, Гулливер повернулся и увидел меня.
— Что ты здесь делаешь? — спросил он. Ему было страшно. Это главное, что я заметил.
— Как раз собирался спросить тебя о том же.
— Пап, уходи.
То, что он говорил, имело смысл. Ведь я мог просто оставить его там. Мог спрятаться от дождя, от жуткого ощущения воды, падающей на мою тонкую бессосудистую кожу, и вернуться в дом. И тут мне пришлось признаться себе в истинной причине, приведшей меня сюда.
— Нет, — сказал я, самого себя повергая в замешательство. — Я этого не сделаю. Я не уйду.
Я пошатнулся. Черепица вышла из паза, сползла по крыше, упала и разлетелась на осколки. Грохот разбудил Ньютона, и тот залаял.
Глаза Гулливера расширились, он резко отвернулся от меня. Все его тело застыло в нервной решимости.
— Не делай этого, — сказал я.
Он выпустил что-то из пальцев. Оно упало в желоб. Маленький пластиковый цилиндр, недавно содержавший двадцать восемь таблеток диазепама. А теперь пустой.
Я подошел ближе. Человеческой литературы, которую я прочел, было достаточно, чтобы понимать, что здесь, на Земле, самоубийство вполне возможно. Но опять же я недоумевал, почему меня это беспокоит.
Я сходил с ума.
Терял рациональность мышления.
Если Гулливер хочет убить себя, то, по логике, это решает главную проблему. Мне остается лишь посторониться и позволить этому произойти.
— Гулливер, послушай меня. Не прыгай. Поверь, высоты не хватит, чтобы гарантированно лишиться жизни.
Это была правда, но, насколько я мог подсчитать, вероятность, что он умрет от удара о землю, тоже представлялась довольно высокой. В этом случае я ничем не смогу ему помочь. Раны всегда можно излечить. А смерть — это смерть. Ноль в квадрате все равно ноль.
— Помню, как мы плавали с тобой, — сказал Гулливер, — когда мне было восемь. Во Франции. Помнишь, тем вечером ты учил меня играть в домино?
Он оглянулся, надеясь увидеть искру узнавания, которая не могла во мне загореться. При таком освещении подбитый глаз я разглядеть не мог; но в лице парня было столько мрака, что он весь казался сплошным синяком.
— Да, — сказал я. — Конечно, помню.
— Врешь! Ничего ты не помнишь.
— Послушай, Гулливер, давай вернемся в дом. Там и поговорим. Если у тебя не отпадет желание себя убить, я отведу тебя в здание повыше.
Похоже, Гулливер не слушал. Я продолжал идти к нему по скользкому сланцу.
— Это мое последнее светлое воспоминание, — сказал он. Его слова прозвучали искренне.
— Да ладно, не может быть.