Невозможность путешествий Бавильский Дмитрий
И тогда начались танцы. Мазурка, потом танец со сменой партнерш, менуэт…
Собственно, тогда я со всеми и перезнакомился. Гости, наконец, обратили внимание на мое существование, или мне так показалось — внимательный взгляд или слово мимоходом (я же тоже слегка раскрепостился за двенадцатым столом), вот и влился в самую гущу костюмированной общественности.
Вынести это великолепие, распиравшее гостей изнутри, было трудно. Все высыпали на крыльцо, начали фотографироваться. Тамада и фотографы усердствовали, изобретая новые поводы посмеяться. К тому времени все основательно выпили и начали веселиться, впрочем, почему «начали»? Видимо, возле Наташи и Гурова собираются люди, умеющие жить со вкусом и с размахом…
Может быть, поэтому и я чувствую себя не в своей тарелке… и отправляю смс возлюбленной моей Арке в Москву: «Что я тут делаю?»…
Та немедленно отзывается: «Радуешься счастью однополчанина…».
Хм, радость мне вообще-то несвойственна, профессия обязывает, а времена у нас, сами знаете, какие, расслабиться некогда, мысли о мире напряженно пульсируют в висках, голова болит и не дает расслабиться. Так, как все эти люди.
А потом все снова собираются в зале, тамада просит выйти холостых парней, я отшучиваюсь, но тамада неожиданно выкликает мою фамилию (это ему Гуров нашептывает, стоя сзади), словно мы давно знакомы, и я становлюсь в группу самых-самых…
Гуров снимает с ноги Натальи подвязку. Тамада заставляет его залезть к ней под юбку, спрашивая, отчего это у Наташи такие счастливые глаза? Шуточки у тамады липкие и двусмысленные: «Ну, кто еще холостой? Ну, я вижу, что официанты у нас все до единого холостые…» Многозначительная пауза.
А потом Гуров через спину кидает этой подвязкой в холостяков. Ее ловит тот парень, который похищал Наташку. Хотя Гуров потом говорил, что целился в руки мне. Но мне что-то так не показалось. «Хитрый хохол» (как звал его в армии капитан Черных), вероятно, всем претендентам на подвязку говорил то же самое. Впрочем, я не в обиде, мне подвязка не нужна. Я вроде и так не совсем холостой уже. У меня есть Арка.
А потом объявляется похожий конкурс для потенциальных невест. Наташка расстается с букетом, выкрикивая: «Побеждает достойнейшая!».
В это время четвертый стол выступает дружным квартетом, говорит о любви и вечной дружбе, вручая молодоженам подарок — ключи от машины, стоимость которой превышает все расходы на свадьбу примерно в два с половиной раза.
Кажется, у четвертого стола больше всего телохранителей. Ближе к финалу все они разобьются по парам, возможно, для обсуждения сугубо профессиональных вопросов. Террористов в округе явно не наблюдается.
Потом запускают цыган, после которых выступает Эдуард Хиль: «Слышишь, Ленинград, я тебе спою…».
Честно говоря, я уже не помню, пел Хиль до свадебного торта, исполненного в виде все того же розового павильона, или после? Кажется, когда он пел, я уже ел торт. Или нет?
Не помню, возможно, я что-то пропустил, так как болела голова, я снова отправился искать дворец, но вышел к вокзалу, где когда-то давал концерты знаменитый Штраус. Купол, о котором писал Мандельштам, отсутствовал, но все остальное…
Как это объяснить?!
- Огромный парк. Вокзала шар стеклянный.
- Железный мир опять заворожен.
- На звучный мир в элизиум туманный
- Торжественно уносится вагон:
- Павлиний крик и рокот фортепьянный.
- Я опоздал. Мне страшно. Это — сон.
- И я вхожу в стеклянный лес вокзала,
- Скрипичный строй в смятеньи и слезах.
- Ночного хора дикое начало
- И запах роз в гниющих парниках —
- Где под стеклянным небом ночевала
- Родная тень в кочующих толпах…
У меня медленно поднималась температура, бросало то в жар, то в холод, кожа покрывалась гусиной сыпью и мелкой изморозью… а в Розовом павильоне громыхала музыка, находиться там было невозможно…
Публика пустилась в окончательный распояс, и свадьбе этой было места мало, и места было мало и земли. И как у них у всех, после длинной процедуры венчания, мотания по Царскому Селу и бесконечной программы в Павловске, силы оставались?
Ребята казались свежими, несмотря на количество всего выпитого и съеденного, увиденного и услышанного.
А Хиль все пел и пел, словно в сомнамбулическом трансе. Как-то я видел репортаж с курехинской «Поп-механики». Там Хиль выступал со старым шлягером про ледяную избушку, выпутываясь из блестящего скафандра, сооруженного из куска серебряной фольги. Казалось, народный артист СССР так тогда и останется там, внутри непроницаемого клубка.
«Человек из дома вышел…», — пел он, обращаясь к невидимому собеседнику, выделывал па одной ногой и переходил к другой песне. «Опять от меня сбежала последняя электричка», — снова объяснял он кому-то незримому, глаз стеклянный, фиксированный.
Потом музыка обрывалась, и он словно бы оттаивал. Снова на лице его появлялось осмысленное выражение.
— Понимаешь, — говорил мне Илья в кулуарах, будто бы немного стесняясь, — мы думали и про Шнура, и про «Чай вдвоем», но мы же хотели родителям угодить, им праздник устроить… А Хиль — он всем так на душу лег. Это же все для них… для них…
— То есть, ты хочешь сказать, что все это — сюрприз для них?
— Конечно.
— То есть все это вы сами-сами…
— Ну да, ребята немного помогли. Димка с шампанским, кто-то с гостиницей, ну и так далее…
Кстати, тамада, когда прощался, не забыл упомянуть о своем звании, мол, заслуженный артист. И точка. Без уточнений. Его уход («сделал дело — гуляй смело») не остановил веселья, напротив, только ускорил. Или это алкоголь?
Вот как развлекается одинокий и непьющий странник, попавший в чужой город? Скажем, в командировке? Бегает по делам, а когда они заканчиваются, встречается с друзьями.
Как-то я оказался в Питере на большом корпоративном мероприятии в «Астории». Конец мая, духота, пузырьки шампанского. Отстрелялись быстро, дальше по плану был Рембрандт. Вот внутренним глазом ты уже видишь «Данаю», восстановленную после покушения… все эти старики и старухи с надменными и страдальческими глазами, словно бы вышедшие из темного угла на свет…
Не стоило увлекаться банкетными пузырьками (да на пустой желудок), но что делать, если никого не знаешь, а время растягивается, точно резинка для салочек?
Ходишь с задумчивым видом по презентации, потягиваешь из бокала, только это и спасает. Потом бросаешься к полузнакомым коллегам из питерского филиала, как к самым родным и любимым. Пустые разговоры, но выбраться уже невозможно: пластилиновый, ты влип.
И вот (необходимо продолжение банкета) вы уже гуляете нестройными рядами возле Исаакия, открыто курите в скверике и идете дальше. Ты снова «во чужом пиру»: у местных свои связи, отталкивания и притяжения. Кто-то задирает друг друга, кто-то бессмысленно спорит. Улыбаешься, точно понимая, о чем они говорят, перемещаясь из одной рюмочной в другую, улыбаешься, делаешь вид, что тебе интересно, потом с облегчением видишь на часах: пора собираться в дорогу, мчаться на Московский вокзал — в самую последнюю минуту, запыхавшись, едва не опоздав, вваливаешься в купе: вот сколько дел, оказывается…
А Рембрандт-то снова мимо, мимо.
В другой раз мы приехали сюда с Аркой, в самый что ни на есть романтический, конфетно-букетный период. Сорвались на выходные. Остановились на выселках, у старого бородатого финна, давно осевшего в России. Финн правильно и хорошо говорил по-русски. До тех пор пока дело не доходило до мата, который он употреблял не к месту. И тогда становилось очевидным, что русского он, шпион, не понимает, берет от слов одну оболочку, делая вид, будто бы так и надо.
Всю ночь в «Красной стреле» я пел Арке про Рембрандта и его портреты, на которых схвачена суть человека. Удивительно, но посмотришь на такое лицо — и сразу все про него понятно. Знание это сложно выразить в словах, но, точно пепел в носоглотке, остается ощущение, что если бы довелось встретиться с человеком на портрете, вы могли бы понять друг друга. По крайней мере, ты его…
Стоял февраль, с Финского залива дули злые ветры. Мы забрались на смотровую площадку Исаакиевского собора. Невидимые динамики транслировали в непрерывном режиме первый концерт Чайковского, первую его часть. Рябые ангелы всматривались в город пустыми глазницами.
Мы так продрогли на этом верху, пока фотографировались, пока разглядывали дворцы и заводские трубы, что спустившись, немедленно «вдарили» по горячему глинтвейну, а потом вдарили еще и еще.
Ночь растянулась, вместив массу событий — поход в клуб, танцы, водку с лимоном, возвращение под утро обратно на выселки.
Я уснул, а старый финн и моя подруга разговаривали на кухне, потом, когда я проснулся, готовили завтрак… Пока я приходил в себя, собирался, настраиваясь на встречу с прекрасным, у Арки вдруг начались месячные. Она держалась за низ живота, прекрасное лицо ее побледнело.
У нас всегда так: только соберемся на охоту…
Эрмитаж отменился. Вместо этого мы стали смотреть фильм, купленный накануне в метро. На мониторе того самого лэптопа, который я использую и сейчас.
Я вернусь со свадьбы в гостиницу в лихорадке. Укутаюсь с головой в одеяло из слоеного теста — завтра встречать отца на вокзале. С его докторской, потянувшей на полтора десятка кг. Мгновенно засыпаю и мгновенно просыпаюсь утром, разбитый, солнце светит вовсю, температура воздуха за окном и моя собственная играют в догонялки. Никто из водителей не знает, где находится Ладожский вокзал, новый для Питера пункт приема приезжих. Повезло только с третьей-четвертой машиной.
Ехали окольно, по промзоне — как в Чердачинске побывал, ну и город, «перепады давления» разительные, вот уж точно Питер — «город контрастов». Успеваю к самому прибытию. Странное место: вокзал, встроенный в какую-то теснину, загороженный ларьками, а внутри — хай-тек, бессмысленный и беспощадный.
Вместе со мной отца встречает Владимир Ильич, большой, смешливый дядька, с которым отец учился в мединституте. С тех пор они не виделись. В машине у тезки Ленина жарко. Отец тревожно щупает мне лоб. Ему не привыкать меня лечить: я рос болезненным ребенком, к тому же плохо ел. Когда меня привозили к бабушке на Украину, та поражалась моей прозрачности и начинала срочно откармливать. Я этого не помню, слишком мал был. Помню только нашу последнюю поездку в Тульчин, когда бабушка умерла и мы ехали продавать дом.
С этой поездки в Тульчин, собственно говоря, и началась моя любовь к изобразительному искусству. Когда мы приехали в опустевший дом, отцу было явно не до меня.
Мы вошли в его комнату (когда-то его), где почти не осталось мебели. На низком подоконнике стоял узкий ящик с открытками. Длинный такой, похожий на ящичек для каталожных карточек в библиотеке. Только вместо карточек в нем стояли открытки с репродукциями картин. Этот ящик отец мне и протянул, дабы занять ребенка. С ними я и заигрался, захватив потом с собой на Урал. Наследство.
Бабушкин дом стоял во дворе с множеством фруктовых деревьев. Яблони и груши-переростки… возле нашего дома осыпалась шелковица… Двор был автономным — заходишь с улицы и попадаешь на отдельную небольшую площадку с домами, окруженными заборами и садами.
Странные, заросшие буйной южной зеленью пространства. Меня, помню, очень долго волновал один пространственный парадокс — почему наши соседи выходят через уличные ворота, а возвращаются с тылов? Видимо, где-то была еще одна, невидимая глазу калитка, лаз в частоколе, но я про него не знал. Не знал и удивлялся.
Однажды отец поднял меня совсем рано. Разбудил. Солнце только-только всходило, но уже жарило. Мы долго шли в гору, я молчал, так как не выспался, отец — потому что думал о своем. Высоко на холме начиналось старинное еврейское кладбище — сотни странных, вставших на дыбы, камней, испещренных надписями, точно оспой, с покосившимися оградками.
Где-то тут лежала бабушка…
Я помню, как она умерла. Точнее, как мы получили телеграмму о ее смерти. Как папа заплакал и ушел в комнату, которую сам построил и в которой я был зачат. Единственный раз в жизни, когда я видел его слезы.
Сразу за почтальоном зашла двоюродная сестра Люба с пачкой фотографий — недавно родилась моя младшая сестра Лена и родители торопились отправить на Украину фотографии новорожденной, порадовать стариков.
— Понимаешь, Люба, — сказала тогда мама в дверях, — фотографии больше не понадобятся….
Видимо, уже тогда родители решили продать дом и перевезти деда в Чердачинск.
Почему-то в памяти еврейское кладбище осталось увиденным как бы со стороны дороги, когда мы только-только начинали восхождение. Картинка, которую потом я увижу на одной из картин Рембрандта — скученные могилы, похожие на разоренные гнезда, и все эти решетки, отсвечивающие на солнце…
Отец с гордостью говорил, что в Тульчине находилось южное общество декабристов.
Пушкин писал: «И над холмами Тульчина стояла ясная луна…»
Меня особенно завораживал полуразрушенный дворец графа Потоцкого — запущенная классицистическая громада, с зияющими окнами и проваленными потолками. Похожие разоренные дворцы я видел на черно-белых картинках в книгах про Великую Отечественную, где говорилось о злодеяниях фашистов в пригородах Ленинграда. И Петродворец, и Царское Село, и Павловск, и даже никому не нужная Гатчина лежали в руинах.
Из-за низкого качества фотографий руины казались весьма живописными.
В Ленинграде я начал вести «Дневник путешествий», куда первым делом записал: «Особенность Невского проспекта заключается в том, что в каждом доме здесь на первом этаже обязательно находится какой-нибудь магазин. Очень удобно».
В Эрмитаж мы пришли ранним утром и ходили по нему до самого закрытия, без перерыва на обед.
Меня очень интересовала картина Франциско Гойи, незадолго до этого подаренная советскому правительству «американским филантропом» Армандом Хаммером. Это теперь известно, что женский портрет кисти Гойи оказался подделкой (или, скажем мягче, работой школы или круга), а тогда кружил голову сам факт появления картины Гойи в советском музее. В отечественных собраниях нет его картин, и именно это волновало патриотически настроенного юнца.
Мы пошли по залам разыскивать ее и нашли. Я громко объяснял отцу значение американского подарка, и он был горд моими познаниями. Да и тетки-служительницы каменели от умного лопоухого мальчика, тот еще аттракцион, не хуже «Шербургских зонтиков» в Петродворце…
Я знал, что еще в Эрмитаже есть единственная в СССР картина Эль Греко и единственная (правда, незаконченная) скульптура Микеланджело, а вот работ Леонардо — две. Мы нашли и их.
За искусством нужно все время куда-то ехать. Искусство не есть жизнь, это же что-то отвлеченное. Раньше искусство хранилось в замках знати, а в «эпоху фотографической воспроизводимости» оказалось заточенным в музеях, главные из них (Лувр, Прадо, Метрополитен) казались тогда советскому человеку недоступнее обратной стороны Луны.
Видимо, я подсознательно понимал это, вот и увлекался «эксклюзивностями». Никто ж тогда не знал, что Советский Союз вскоре рухнет и я, мотаясь по Европам, начну «коллекционировать» Руанские соборы Моне (сейчас у меня уже есть шесть или восемь увиденных в разных музеях) и своих собственных Вермееров…
А Рембрандта в Эрмитаже очень много, вагон и маленькая тележка, целый зал. Почему-то отец, пробежавший все избыточно изобильные фламандские натюрморты и пейзажи, застрял именно тут, среди словно бы прокопченных, запачканных («при свете оплывающих свечей») временем картин.
Я тянул его за руку, а он созерцал… ту самую грязную пятку, которую показывали в кино. И не хотел уходить.
Вскоре после окончания уральского мединститута Владимир Ильич, у которого мы теперь остановились, уехал в Ленинград. Двум мужикам-медикам было что вспомнить и обсудить. Соседей по общежитию, коллег, умерших, эмигрировавших или ушедших на повышение в областную больницу…
Чтобы не мешать им, лег в детской. Папа достал бутылку коньяка, Владимир Ильич, вытирая пот со лба, — свою. Мне была выдана целая горсть лекарств.
Температура спала, когда они открывали вторую бутылку.
— Хороший антибиотик, — сказал отец, — третьего поколения. Гонорею лечим с одной таблетки…
Я потел и терялся во времени. До поезда на Москву оставалось несколько часов. Позвонила Арка. Мужики на кухне начали петь по-украински. Папа сдал в последнее время. Облысел, растолстел, но не это главное. Словно свет лица стерся, став блеклым, а цвет глаз выцвел.
Когда я собирал сумку, медики спали.
— Так и не поговорили, — сказал я отцу, трогая за плечо, — не сходили в Эрмитаж, а ведь договаривались…
У меня с отцом сдержанные отношения. Когда звоню из Москвы домой, он торопится передать трубку маме. Мама жалуется на него, мол, стал совсем молчаливым. «Нашел — молчит, потерял — молчит», говорит она мне. Я успокаиваю, мол, столько лет вместе, столько уже переговорено, о чем говорить, и так все ясно. Даже нам с Аркой.
— Ну, ты же заболел, — ответил отец (как показалось, сконфуженно), — у тебя температура, какой теперь Эрмитаж?
— Жаль… Говорят, картины Рембрандта стали еще темнее. Они темнеют с каждым годом…
Посидели на дорожку. Прошлись до метро. Папа почти протрезвел…
А я, отоспавшись в поезде, почти выздоровел. Москва казалась пустой. Вымершей. Гурыч позвонил отчитаться, как прошел второй день. Хорошо прошел. Уху ели в недавно открытом ресторане при Эрмитаже. А у нас в квартире газ, горячей воды так и не дали (лето!), поэтому Арка нагрела тазик, грациозно опустилась на пол и по-библейски стала мыть мне ноги.
— Бедненький, — говорила она, натирая пятку мылом, — умотали сивку крутые горки… Нет, ну, ты скажи, оно тебе надо — вот так мотаться где ни попадя?
…После той нашей поездки в Ленинград отец так проникся красотами родины трех революций и их благотворным влиянием на неокрепшую детскую душу, что торжественно пообещал привезти меня сюда еще раз.
Да только вот никогда больше я не заканчивал учебный год круглым отличником.
2006
Париж
Индекс складчатости
Букинисты
Пекинесы
Китайцы
Каштаны
Клошары
Большие кленовые листья
Ритуальная очередь в музей Д’Орсе
Антикварные бутики на Монпарнасе
Карнэ — десять маленьких билетиков на метро
Обилие пип-шоу на Пляс Пигаль. Обыденность и (пыльная?) скука разврата
Запахи классических духов на улице (у нас так пахнут металлургические заводы — когда идешь по городу, и вдруг накатывает, настигает облако запаха, соприродного этому месту)
Самокаты и ролики
Бабур. Бранкузи
Мосты
Мост Понт-Неф. Изгиб берега возле
Девушки не курят на улице! Почти не курят. Почти девушки
Воздушные ямы площадей и площадок
Джоконда за пуленепробиваемыми стеклами. Японские туристы возле Джоконды
Станции метро каждые пять метров, каждые две минуты, кафель внутри переходов
Газовые горелки в уличном кафе возле фонтана Стравинского: для тепла
Собачье дерьмо
Спичечные коробки
Запахи качественной еды
Многоэтажный, чистый Чайна-таун
Мидии
Пирсинг
Мансарды
Плетеные стулья
Узкие скамейки на бульварах
Сами бульвары: Писарро, импрессионизм
Цельнометаллические башни Дефанса
Вялое сопротивление Голливуду
Экскурсионные автобусы
Холмы и возвышенности
Яркая «наружка» (реклама) в метро, в городе
Контора Аэрофлота в самом начале Елисейских полей
Китайская лапша
Вечная зелень
Дымоходы
Поп-арт
Фрики
Голос Джо Дассена
Места боевой мушкетерской славы
Кальвадос из фляжки (так и не попробовали)
Книжный магазин, где продаются книги Жюль Верна. Только
Сталактит Дебюффе, мелькнувший в арке официального учреждения
Джазовое радио
Месячник фотографии (большие, стильные афиши по всему городу)
Брусчатка
Гурманы
Кафе комиксов
Вирджиния Вулф
Курносые курсистки
Станция метро «Лувр-Риволи» с выставленными копиями экспонатов
Вид из окна, на другое окно. Решетка вместо балкона
Альбомы черно-белых фотографий с видами города
Магазин, торгующий только игрушечными медвежатами
Государство в государстве: квартал Муффтар
Ночная жизнь на Елисейских полях
Карусель на площади Согласия
Вода со льдом, поданная к капучино
Наружка: выставка «Париж-Барселона»; титькастая мулатка; барышня, тонущая в чашке кофе; манекенщицы с непропорционально длинными ногами
Модернизированные электрички, встречающиеся только на линии, идущей в Дефанс
Перспективы и перпендикуляры, отсутствие параллелей, перепады уровней
Аутентичные ландшафты (Марэ, Вогезы)
Рафаэль и тишина в Люксембургском саду
Индусы, торгующие жареными каштанами
Хемингуэй без бороды в кафе где-то на Монпарнасе
Самый грязный Макдоналдс в мире на Пляс Пигаль
Норы метро, упакованные в ар-нуво
Соотечественники возле «Тати»
Девушки. Девушки
Телефонные кабинки с туго открывающимися дверями
Могила Кортасара с кокетливой завитушкой
Листочек со стихами на могиле Бодлера
Скромное надгробье Беккета
2002
Путешествие к Балтюсу
Трещина в картине
У путешествия обязательно должна быть цель, иначе оно может не состояться. Если галочки не расставлены и, главное, не зафиксированы для отчетности, считай, пропало послевкусие. Считай, что его, путешествия, вроде как бы и не было.
Каждый август наш Андрей снимает дом в том или ином районе Франции, приглашая друзей присоединиться. В этом году выпала Бургундия, поселились в старом доме у голландской пары — высокого блондинистого хозяина и его маленькой кругленькой жены. Личный их парк со стриженой лужайкой выходил на недвижно стоящую воду, «шлюз мертвой воды», как объяснял указатель.
Идея найти шато, где Балтюс кровосмесительно укрылся со своей молодой племянницей, пришла случайно. Мы сидели под высоким, кудрявым деревом и пили вино, странно трезвея. Или, напротив, странно пьянея, ибо вино входило в кровь, подменяло ее, меняя угол зрения.
— Алкоголь нужно употреблять там, где он произведен, только тогда он помогает раствориться в пейзаже и почувствовать себя его частью, — говорил бритый Могутов, и все соглашались.
В конечном счете договорились, что текилу нужно пить только в Мексике, водку в России, в Аквитании бордо, а в Бургундии нужно пить бургундское. И снова замолчали, наблюдая, как в шлюзе мертвой воды ничего не колышется. Тени начали удлиняться, когда Анна Иоанновна Гущина вспомнила о Балтюсе.
(Вообще-то подругу Андрея, уроженку этих мест, зовут иначе, как и положено француженке, на французский манер, однако мы полностью русифицировали ее ФИО, а она и не думала сопротивляться.)
Она и доложила нам, что есть где-то тут шато, в котором самый известный лолитянин годами рисовал своих лунатичных Лолит… Можно найти этот дом, если хорошо пошукать по окрестностям.
Выехали засветло. Я предвкушал роскошные снимки. Шато Балтюса — эксклюзив! Особенно воодушевился Андрей, прочитал нам о Балтюсе целую лекцию (он, кажется, знает все на свете).
Вообще-то, фамилия у Балтюса — Клоссовски, брат, ставший известным философом, ее оставил, а художник взял псевдоним. Мать у Балтюса была та еще профура, сошлась с Рильке, который и воспитывал младенчиков.
— Рильке учил маленького, совсем еще несмышленого Балтюса, — горячо говорил Андрей, вглядываясь в пролетающие мимо виноградники, — что в каждой картине обязательно должна быть трещина, сквозь которую сочится свет…
Анна Иоанновна, сидевшая за рулем, вспоминала, что однажды они вот так же кучей завалились посмотреть балтюсовское логово, и к ним вышла какая-то растрепанная женщина в старом халате. Что это означало, никто не понял, но все завидовали Анне Иоанновне, которой удалось непосредственно прикоснуться к чуду.
Плутая по дорогам безмятежнее шлюза мертвой воды, заехали в пару мест, но Балтюсом там и не пахло. Зато пахло жимолостью и фиалками, мелькали замки на холмах, правильная геометрия черепичных крыш объясняла, почему вирус кубизма был подхвачен Сезанном именно здесь. Ведь Андрей вспомнил, что и Сезанн какое-то время был связан с этими местами… может быть, лучше нам было отыскать следы пребывания здесь Сезанна?
…Дома у меня осталась тяжесть нерешенного решения: перед самым отлетом во Францию мне предложили работу в Москве, менявшую всю мою жизнь. Нужно было решаться на переезд. Любовь моя тогдашняя, единственная и неповторимая, хрупкая и невесомая, огонь моих чресел, много младше меня, мотала мне нервы уже не первый год, во Францию мы должны были лететь вместе, но перед самым отъездом она резко изменила решение и умотала в Турцию с моим лучшим другом…
Мотаясь по бургундским закоулкам, все время напряженно взвешивал и все никак не мог решиться — переезжать из родного города в столицу или нет? Если не сейчас, то когда? Спрашивал совета у Могутова, Могутов молча разливал бургундское по бокалам, и вино было похоже на воздух, а воздух — на вино…
Когда ты молод и безмятежен, жизнь мчит скоростным шоссе, не встречая препятствий, кажется, что всю жизнь вот так ты и будешь мчать навстречу удаче, не очень-то озадачиваясь оттенками.
Ну, какая, в самом деле, для логики приключения разница, родина или столица, Балтюс или Сезанн? Сезанн еще покруче будет. Хотя, если честно, поскучнее — у Балтюса легенда красивее.
Так и не найдя легендарное шато, заночевали в средневековом Корбеньи. Вечером он казался вымершим, а проснулись от сильного шума за окном. Угодили на ежегодную сельскохозяйственную ярмарку.
Белые коровы стояли в загонах едва ли не на центральной площади, а средневековые улочки-кинжалы оказались заваленными всякой мелочевкой, став на сутки бесконечным блошиным рынком. Народ приценивался к грошовому антиквариату, возле коров отчаянно жестикулировали мужички с мясистыми красными носами.
Прикупили потрохов и поехали дальше, сквозь бесконечные виноградники и ярко-лоскутные поля, на которых, подобно игральным костям, возлежали белые бургундские коровы.
К голландцам вернулись вечером. Путешествие постоянно ветвилось, ибо заглянув в бедекер, Андрей объявлял об очередном чуде света, находящемся поблизости. Я доставал фотоаппарат, мы снимали какие-то средневековые готические «кости», обглоданные временем, ветром и солнцем; ехали дальше.
Но, честно говоря, древности особого впечатления не производили, даже мощный, изъеденный коростой скульптур собор с мощами Марии Магдалины, откуда, по уверению Анны Иоанновны, начался второй крестовый поход. Внутри собора было пусто и тихо, лиса и лев на фризе боролись в челноке, «паутины каменела шаль»… Мы говорили почти шепотом, хотя кроме нас никого здесь не было. Мощеная дорога кошкой выгибала спину. Андрей пародировал экскурсоводов.
— Посмотрите направо, в этом доме умер Ромен Роллан, посмотрите налево — доска указывает на то, что здесь жил Жорж Батай…
Я менял в фотоаппарате одну пленку за другой, снимая снова и снова выбеленные готические камни, все, что попадалось на глаза. Дом Батая и последнее пристанище Роллана. Сонных и ленивых котов у лавок — и сами лавки с сырами и раблезианскими колбасами. Коров, жующих пространство. Бузину у дороги. Холмы и рассудочные пропасти между ними. Плющ. Мельницу за шлюзом. Дорожные указатели. Подсолнухи. Целые поля подсолнухов. Велосипедистов. Крупно: чашку чая с лимонными корками. Выразительный череп Могутова. Прищур Андрея. Улыбку Анны.
Всю дорогу домой обсуждали аутентичность местной кухни, новоявленные французы, происходящие из Купавны и из Уфы, хмыкали и перемигивались, утверждая, что Бургундию можно окончательно понять, лишь отведав будан или, на худой конец, будайет.
И вот Могутов вынес очередную бутыль бургундского, а Андрей с Анной пошли готовить потроха. Для верности решили приготовить оба блюда, многозначительно предупредив, что этот коронный кулинарный номер вообще-то не для каждого.
Отчего — я понял чуть позже, когда вонь привокзального сортира заполнила не только чистенький голландский дом, но и сад. Запах кровяной колбасы и потрохов, запеченных в коровьих кишках, способен поднять мертвых из средневековых могил.
Однако когда сковороду торжественно вынесли на свежий воздух и разделили на порции, оказалось, что вкуснее ничего и придумать нельзя. Если, конечно, зажать нос пальцами и вкушать будан с будайетом одним лишь ртом.
Сочные, сочащиеся соком, хрустящие внутренности, без каких бы то ни было приправ, переливались во рту сложной гаммой оттенков, а запитые вином словно бы раскрывали бутоны дополнительного вкуса.
На «привокзальные запахи» пришли хозяева. О Балтюсе, разумеется, они и слышать не слышали, зато рассказали, что система шлюзов тянется сюда от самого Парижа. (— Кажется, я понял, почему они купили дом именно здесь — на равнине у самой воды, — сказал бритый Могутов, — этот плоский пейзаж напоминает им о родине.)
— Конечно, ты должен принять предложение и переехать в Москву, ну что тебе делать на Урале, — сказал Андрей, — ведь ты уже давно перерос свой город.
Собственно, я думал точно так же, но все никак не мог решиться. Хотя, конечно, приятно, когда тебе говорят, что ты перерос то, что больше тебя, — родной город.
— Давайте я сфотографирую Могутова с голландцами, — предложил я.
— Света не хватит, — предположил Андрей, — смотри, темнеет.
И все посмотрели вдаль. В шлюзе стояла мертвая вода, вдоль шлюза тянулась кленовая аллея, за ней начинались сгущаться сумерки.
— И все-таки попробую, — выпив бургундского, я стал упрямым, как местная корова.
Пленку я проявлю позже, вернувшись в Москву. Кадр действительно не получится: в нем будет слишком мало света.