Невозможность путешествий Бавильский Дмитрий
Я люблю этот город, знакомый до слез
до желудочных колик и аллергии
Здесь спокойно и уютно жить
Доживать
Умирать (с почетом похоронят,
повесят безвкусную мемориальную доску)
Здесь дышать невозможно
Иглоукалывание
Поиск интонации
Обычно ты приезжаешь к родителям под Новый год недели на две. Давно живешь в столице, где все твои дела и интересы, поэтому визит несколько формален — ты остаешься в границах привычных социальных ролей, отработанных десятилетиями: жанры «отпуск», «кратковременное возвращение на родину», «столичная штучка в провинции» давным-давно стали общим местом культуры и позволяют переживать их, не слишком вкладываясь.
Однако любое нечаянное событие, случившееся вне расписания, лишает восприятие удобного автоматизма; так, в этом году я заболел, и моя поездка затянулась на несколько месяцев.
Пришлось вылезти из скорлупы путешественника, наблюдающего за округой с некоторой отрешенностью, выйти из уютного родительского дома в город, некогда бывший твоей повседневной одеждой, взаимодействовать с ним так, как раньше. Так, как тогда…
Болезнь и ее лечение привели меня к восточным врачевателям, полторы недели вгонявших мне иголки под кожу — пока я окончательно не оказался там, где оказался; когда боль и систематичность занятий заставили выпасть из повседневности, чтобы впасть в какой-то иной, более уже никогда не вымываемый из памяти, хронотоп.
Умный человек сумеет из любого минуса сделать плюс; вот и мне показалось важным зафиксировать новый опыт обретения старого места, вывернуть вынужденную задержку наизнанку и попытаться обогатиться через убыль и недостачу (здоровья).
1. Внутренняя Магнолия
В День святого Валентина я немного поработал святым Себастьяном — сдался китайским врачевателям частной чердачинской клиники на первый сеанс иглоукалывания.
Пересчитывая затем извлеченные из меня иглы, медсестра, похожая на Любу из телесериала «Интерны», несколько раз удивилась, что игл в лицо воткнули на одну больше — по расписанию должно быть семь, а вкололи восемь. Вот, думаю, почему я и поймал на двадцать минут такой странный плотный приход и, не побоюсь этого слова, эйфорию…
Первую иглу китаец воткнул в центр левой щеки, глубже, кажется, уже и не бывает; так, что я почувствовал себя кошерным животным, убиваемым тонкой серебряной спицей. А после того как китаец пронзил мне обе подушечки возле больших пальцев, я решил, что я и не животное вовсе, а распятый святой Себастьян, очень уж все это со стороны старинные картины венецианской школы напоминало.
Иглы под разным углом входят в подбородок и челюсти, открывая, каждая, избыток внутреннего пространства; темные тоннели перегонов метро, ухающих внутренними обвалами на поворотах. Так звуковики проверяют сцепления штекеров и усилителей, искореняя малейшие шорохи и помехи; так пиявки чужих из одноименного фильма бесшумно всасываются в твои внутренности, делая их умозрительно зримыми.
Щека заныла присутствием, точно во время воспаления; нижнюю челюсть включили, точно часть рекламной надписи и она (то ли челюсть, то ли надпись) начала подмигивать и сочиться люминесцентным соком.
Да, это не реклама, но льдина или блин, а еще точнее, бифштекс, вырезанный для поджарки с кровью (причем ощущение это настолько явное, что захотелось наперчить левую часть лица перцем и умастить травами)… Не боль, но ноющая форточка, открывшаяся внутрь лица, накрыла его плавной эйфорией, точно иголки были полыми и по ним, как из капельницы, в тело начала поступать жидкость, изменяющая сознание.
Мгновение спустя я понял: китаец выкалывает мне на лунной поверхности парализованного блина карту Китая, выделяя район Гималаев и Внутренней Монголии, внутри которых царят разреженный воздух и тишина. Тогда как вся остальная империя, с запахами песка из пустыни и пряного моря, стертыми границами между органикой и неорганикой, четкими остатками надземки Великой каменной стены, поднялась единым мышечным напряжением; так что мне показалось нелепым воевать со своим персональным фэн-шуем и дальше. Захотелось отдаться воле песчаных волн и бесконечных дорог, если и не затеряться на бескрайних просторах, то хотя бы прикрыть срам кризиса среднего возраста силой и мощью чужеродной цивилизации: тем более что пробковый шлем и тоска по родине ловко маскируют более примитивные и прямые чувства усталости и страха.
Сеанс длился двадцать минут, а меня уносило от собственной жизни и собственного сознания все дальше и дальше, засыпало песком и припекало солнцем прямо тут — в маленькой ячейке палаты № 6, рядом с лежанкой и кварцевой лампой.
Я путешествовал почти как Пелевин, при том что шевеление было нежелательным: любая перемена позы эхом отдавалась в пазухах внутреннего телесного опыта. А когда после процедуры (уже стемнело) выскочил на улицу, под обжигающий, после Южного Китая, ветер, меня просквозило странным ощущением сиюминутности, качавшейся на умозрительных качелях — точно я здесь непонятно каким образом оказался. Вот-де только что приехал, вывалился из летающего домика и сейчас же, вероятно, отчалю.
Хорошо, что маршрутка подошла быстро, и в ней уже через пару остановок освободилось местечко, откуда можно разглядывать не только водителя, как в две капли воды похожего на одного моего кемеровского знакомого, но и темные, активно темнеющие (каменеющие) окрестности. Мне очень нравится ощущение, возникающее по мере отдаления от центра города (дом наш стоит в поселке на границе с областью), когда этажность начинает резко падать, точно температура в выздоравливающем теле. А после Рылеева, где парки окружного онкологического центра и областного туберкулезного диспансера плавно переходят в городской сосновый бор, человеку, оказавшемуся здесь в первый раз (особенно если темно) начинает казаться, что общественный транспорт уже выехал за город. Такому новичку неведомо, что за узкой полоской постоянно исчезающего леса живут интровертной жизнью тихие поселки вроде нашего, невидимые со стороны шоссе.
После кольца у мебельной фабрики и, тем более, мебельного поселка, окоем окончательно погружается в первобытную мглу. Истребление гармонии в природе идет постоянно, безостановочно, из-за чего окружающая среда, собрав остатки воли в кулак, не противостоит этому паразитарному нашествию, но выпадает в какое-то совсем уже откровенно параллельное существование; мимо человека и вне его.
Распятая и пригвожденная, она давным-давно не корчится, ибо устала, привыкла и ороговела на несколько метров в глубину.
Тем не менее, я ощущаю ее дискомфорт (хорошо, что не боль), подобно тому, как только что на сеансе чувствовал многоукладность собственных поверхностей — кожа, ткани под кожей, мышцы, капилляры, вены, и, наконец, нервы, уходящие в непроглядную глубину глубины…
2. Цветок граната
Вчера мне втыкали в лицо восемь иголок вместо семи, а сегодня уже девять; причем одна из игл прошла щеку навылет, вышла с другого бока. Это только мозг воспринимает ощущение проткнутости как страшное, а на самом-то деле умом понимаешь, что не беда, протянем-вытянем.
То есть это именно тот случай, когда «кто кого сборет», слон кита или кит слона.
Мой седовласый китаец втыкал иглы в левую часть лица; я смотрел ему прямо в глаза, и это было похоже на секс, ибо глаза тоже участвовали в процессе, отражая не то, что на поверхности, но то, что, неоформленное, плещется, оформляясь где-то в глубине.
А еще это было похоже на художественный процесс, как если бы Ли (или как его там), отстранившись и еще раз окинув оком пораженный блин лица, нанес на него пару точных и быстрых мазков-ударов.
…эти иглы ввинчиваются в плоть и уходят вглубь, точно воздуховоды, из-за чего зрение, вслед за интровертным движением, тоже начинает углубляться под череп, окружая тень жжения умозрительным теплом и расплавленными ощущениями…
И вот уже ты представляешь свой череп зрелым плодом гранатового дерева, сверх меры набитого багряными, даже рубиновыми зернами с плотно натянутой кожицей, которой так привольно взрываться точечными фонтанчиками вкуса, а также с рельефными перепонками, похожими на соединительную ткань.
Спелый гранат разваливается под руками на россыпь созвездий, каждый пиксель которых, кажется, способен заключать в себе информацию обо всей истории человечества с незапамятных времен (хотя, возможно, и в слишком зашифрованном, неявном виде).
Зерна похожи друг на друга, но, тем не менее, отличаются от соседних как дни одной жизни — вчера я чувствовал себя Себастьяном и путешествовал по Китаю, а сегодня углубление и дрейф на полпути оборвал зуммер, так как изменилась не только конфигурация иголок, но и время сеанса.
(На обратном пути в маршрутке было тесно и темно точно внутри плода граната.)
Когда после зимней сессии на втором курсе мы университетской шоблой оказались в Тарту (Лотмана приехали слушать), больше всего нас умиляла игрушечность тамошних публичных пространств.
Вот-де как западный народ запасается вежливостью — в булочных, где двум людям невозможно разминуться; в цветочной лавке; в частном скобяном магазинчике. Уральский же люд привык к простору и размаху, поэтому и маршрутка движется долго, никак не подтверждая надежды на медленную эволюцию местных нравов под воздействием местной дорожной революции.
Каким ты был, таким и остался, сколь тесно бы ни приходилось соприкасаться с соплеменниками и соплеменницами; хотя, с другой стороны, именно здесь, в неформальной обстановке частного перевозчика, учащаются случаи когнитивного диссонанса. Пятиэтажки. Девятиэтажки. С трамвайно-троллейбусной цивилизацией и остановками, похожими на редуты и харчевни одновременно. Корки лежалого почернелого льда.
Говорок наш дурацкий с проглатыванием окончаний.
Тут, в «салоне транспортного средства» все чаще встречаются девушки — дико ухоженные, симпотные, с правильно подобранными аксессуарами. Знающие себе цену; не знающие себе цену; необязательно длинноногие, иногда и носатые, но.
То есть помимо обязательных пассажиров маршруток — работяг с каменными глазами и женщин с отсутствующей мимикой, время от времени впархивают в «салон» подружки, болтающие всю дорогу о милых пустяках. Или — одна, вся такая да еще с книжкой (интеллектуалка, ах), в вязаной шапочке и с розовым телефончиком.
Незнакомки Блока, Неизвестные Крамского, а также все подвиды тургеневских девушек и толстовской всепобеждающей витальности, короче, вся русская литература, живопись и графика, внезапно возникают в чердачинских сумерках запахом заботы о себе.
Вот из-за этой разницы между девушками и городом, каждый раз, и возникает сшибка, бьющая по лбу: вот она тут вот такая-сякая, а вокруг — улицы Доватора и Блюхера, по которым мчит маршрутка с грязными, даже в темноте отчетливо пегими боками.
Являя полную противоположность виденью чистой красоты, лишенному будущего (и правда — куда же все девается потом?) этот город растворяет выхлопы молодости и протуберанцы здоровья без какого бы то ни было следа. Вот как те иголки, что часом раньше вытащили из моего лица.
Да, именно так: поболит, поболит и перестанет.
Отболит — тут и сказке конец, приехали…
(— Скажите, чтобы за светофором притормозил!)
3. Жало в плоть
Когда китаец Ли втыкает в меня иголки, вместе с ними он словно бы передает часть своей энергии, а вынимая их, словно вытягивает из меня последние силы. Пару минут после сеанса сидишь, обездвиженный, собираясь с мыслями и всем остальным.
Возможно, он не Ли, скорее всего, у моего иглоукалывателя совершенно другая фамилия, просто все китайцы должны а) быть на одно лицо; б) носить фамилию Ли.
Хотя, с другой стороны, мой личный опыт говорит об обратном — все китайцы разные, и вряд ли найдешь среди них двух одинаковых.
Вот кого нам действительно сложно различать между собой, так это таджиков, однако не потому, что у них лепка лица схожая, просто социальное положение у них сейчас в России таково, что все они сливаются в один серо-буро-оранжевый ком, выкатывающийся из автобусов, когда, скажем, их привозят на стройку возле моего московского дома на Соколе. Да и потому, что, честно говоря, нам не особо хочется вглядываться в этих униженных и обираемых людей, смирившихся с невольничьим положением. Они же тоже не дураки и прекрасно понимают, что на них наживаются и обсчитывают, следовательно, не обманешь — не проживешь, все этих схемы ими закладываются в свой бюджет точно так же, как откаты и распилы — в российскую экономику.
Значит, понимаю я, узнавание — не антропологическая, но социальная категория; ведь считается же, что для представителей замкнутых на себя культур все европейцы точно так же на одно лицо.
Тем не менее, на третьем сеансе Ли уже не спрашивает, какая сторона лица у меня поражена, а сразу приступает к телу. Чертит на нем иероглифы. Иглами. Он меня запомнил. Возможно, оттого, что каждый раз я его приветствую по-китайски (и от неожиданности он начинает сдержанно улыбаться).
На этот раз он привел с собой переводчика Сашу и с его помощью начал меня расспрашивать. Обычно-то, втыкая иголки, Ли что-то по-своему лопочет, а я ничего не понимаю…
— Сам-то я, — говорит Ли, — вижу улучшение, глаз стал закрываться… а что чувствуете вы?
Ничего, говорю, не чувствую. Как раньше не чувствовал, так и теперь не чувствую: паралич Белла.
Или мне показалось, или действительно, но в глазах Ли сверкнула самурайская решимость, с ней он и начал втыкать в меня иглы, удваивая порыв, штопором вкручивая их внутрь, у меня даже слезы потекли. Прошлые два сеанса, видимо, он только разминался, а теперь стал действовать в полную силу, натянул кожу как на барабане и, гордый собой, немедленно вышел.
Сижу, слезы текут. Что называется, «туманящие разум». Принес с собой плеер, но, почему-то, ни читать, ни слушать не хочется, а только медленно оседать внутрь себя, точно подтаявший сугроб, все глубже и глубже забираться за свой ворот.
Внутри себя темно и сыро. Чувствуешь, что ты старый, подтекающий водопровод, нуждающийся в починке — все эти трубы, покрытые ржой, истончились за десятилетия ежесекундной работы до полной прозрачности.
А еще представляешь себя картой города; ведь Чердачинск, случайно или по ландшафту совпало, имеет форму креста; пришпиливая и таким образом прочищая мне нервы, Ли точно занимается «дорожной революцией», нейтрализуя многочасовые пробки на самых запруженных и проблемных направлениях.
Слышу (но не вижу, слезы все текут), как за пару минут до конца кто-то ко мне в приоткрытую дверь заглядывает (обычно нянечка или санитарка время до конца сеанса проверить) и еле говорю, шевеля иголками: «Салфетку мне, пожалуйста, принесите…»
А оказалось, это Ли заглянул. И раз я заговорил, то он решил, что с ним — и позвал Сашу.
Саша опять бубнит, мол, глаз уже почти закрывается, значит, положительные изменения…
На что я отвечаю, что замеряю собственное состояние по языку, с онемения которого у меня все и началось, так вот: язык как впал когда-то в бесчувствие, так в нем, точно заливное, и пребывает.
— Понимаю, — говорит Ли и берет внеочередную, незапланированную спицу, — ты только сейчас язык не прикуси ненароком…
И со всей «молодецкой» удалью втыкает ее, да проворачивая, в низ подбородка, снизу; да так, что игла входит в рот, начав биться острым своим окончанием, не прорывая, правда, слизистой, в основание языка и даже в небо.
Как бы это объяснить…
Вот представьте: вы все время ходите в своем доме по полу, и вдруг внезапно кто-то (или что-то) раскрывает двери подпола и начинает к вам оттуда, снизу, заглядывать.
Язык я не прикусил, но взвился, не столько от боли, столько от мыслей и чувств, картинок того, что со мной мгновенно произошло (подпол, игла, изнутри ощупывающая «ротовую полость»), при том, что Ли начал эту иглу проворачивать вкруг своей оси — чтобы уж наверняка.
Провернул пару раз и занялся мерным вытаскиванием игл из щеки, брови, заушья, «фасада» подбородка.
— А он иглу из подбородка уже вытащил или еще нет? — спрашиваю Сашу. Тот отвечает, что он лишь ее воткнул, прокрутил и тут же вытащил; нет во мне лишнего металла никакого, и случись сейчас на выходе рамка металлоискателя, я бы прошел без секундной задержки.
Вот ведь как. Такое ощущение, что бог испытывает меня, но как-то не по настоящему, будто не очень уверен, что «настоящее» я смогу вынести. Это очень мягкое страдание: во-первых, искусственно вызываемое в уютных условиях; во-вторых, осознаваемое как благо излечения; в-третьих, очевидно локальное и легко прекращаемое.
Для себя-то любимого можно и пострадать.
4. Отгадка природы
Сегодня Ли оккупировал иголками мою обаятельную улыбку: с некоторого времени она стала у меня джокеровской (есть в «Бэтмене» такой отрицательный, но зело обаятельный персонаж), язвительно-однобокой, ядовито-ехидной, поэтому основные иглы он сосредоточил вокруг этой части воспаленного нерва.
Странное дело — у него же табличка на груди закреплена с именем и фамилией; каждый раз, пока перед глазами мелькает, тщусь запомнить; а как выйду из процедурной, все как цунами смывает.
Это как с количеством игл: Ли вкалывает каждый раз разное количество стрел, поэтому каждый раз пытаюсь посчитать, сколько их, но первый укол — всегда самый больной, болезненный, ибо задает уровень чувствительности всему остальному сеансу, поэтому тут происходит совсем как с либидо — когда порог задан, мозг отключается.
Ли колет не отдыхая, не давая передохнуть, отдышаться; внахлест. Вот очаги и смешиваются, не различишь, где конец одного «приступа», а где начало следующего.
А я же при этом еще и хорохорюсь, стараюсь не показать, что больно, но получается лишь хихикать в ответ, мол, мне не больно, всех не перестреляете, русские не сдаются!
Какое, должно быть, жалкое зрелище — мешанина из ухмылок и гримас в ответ на прокручивание шпажки внутри нерва и честные собачьи глаза, в которых китаец должен обязательно прочитать надежду.
Когда едешь в больницу, проходишь несколько постепенных стадий внедрения в город. Поселок наш отделен от всего остального города широкой полосой соснового бора (со стороны жилых кварталов он кажется бескрайним, но на самом деле с каждым годом съеживается, точно шагреневая кожа, становится все более и более проницаемым), поэтому многие чердачинские запахи заводов и фабрик до нас не доносятся. Важный, между прочим, момент, ибо то, что в городе выброс (как горожане называют обычную активность местных заводов, превращающих воздух в прокисший кисель), я узнал, только выскочив из маршрутки на остановке «Горбольница».
Получается, из нашего поселка 29-я маршрутка вывезла целый вагон чистого воздуха, который смогла довезти, не разбазарив, до самого центра, точно тентом накрытого выхлопом: окна-то в ней закупорены, вот и едешь, пока едешь, в аквариуме с хвойной придурью.
В ноздри тут же ударило. А у меня, между тем, по болезни и из-за полуживого языка (вспомнив вчерашнюю экзекуцию, я не стал напоминать китайцу про то, что болезнь с языка началась), во рту и без того разлит постоянный привкус жидкой меди, а тут еще и внешний раздражитель.
Тот еще микс. Особенно если на пустой желудок, в котором, как в салоне маршрутки, образуется собственная атмосфера. Идешь по улице после процедуры, а внутри работает, шумит, колышется, сжимается, сокращается, гоняет жидкости, натягивает мышцы и соединения (костей, тканей, вен, суставов, мышц) целый, ни на секунду не останавливающийся, мир. А уж насколько он выйдет экологически чистым, зависит от тебя одного; ведь этот мир твой и только твой. С ума сойти можно, если хотя бы только попытаться представить.
Сегодня так вышло, что в обратной маршрутке № 68 (перепутал номера, они ж для меня как иностранный язык, как иероглифы) не оказалось ни одной молодой девушки, школьницы или студентки в гамашах, плотно облегающих ножку (особенно мне нравятся серые, фигуристой вязки) или школьников с рюкзаком за плечами. Я сел лицом к партеру, точно на авансцене, и увидел антропологически усталые лица, окруженные раздутой верхней одеждой — вспученной болоньей, меховыми шапками, скафандрами шуб.
Ну да, попробуй десятилетиями перевозить в желудке, а также прочих уральских потрохах, всю эту воздушную гниль, все эти выбросы да выхлопы, насмерть стоящие перед лицом возможной гармонизации местного существования. Насмерть! Какое уж тут умиротворение или радость; спасибо, что живой!
Подумалось вот: отчего москвичи, несмотря на большую искушенность и опытность жителя столичного мегаполиса (опасности поджидают чаще, менее защищены), оказываются, тем не менее, более открытыми в личном общении, разговорчивыми? Все очень просто: у москвича каждый день возникает гораздо больше ситуаций для общения и нестандартных маршрутов и ходов. Инфраструктура жизни в столице разнообразнее хотя бы оттого, что людей здесь гораздо больше; хочешь или не хочешь, но обязательно с кем-нибудь да столкнешься.
Провинциал, даже если живет в многоэтажном многоквартирнике, ощущает себя хуторянином, в окна которого заглядывает только голодная луна; его мало что отвлекает от наезженной годами привычки, внутри которой социум общественного транспорта выполняет роль агоры или же прокладки между личным и общественным. Что, кстати, я давным-давно заметил — в метро вагон тупо перевозит пассажиропотоки, молчаливо кивающие друг другу на стыках рельс, тогда как в маршрутках, несмотря на неизменность характеров ли, повадок, почти всегда идет сложный процесс подспудного общения. Тебя учитывают.
Водитель закуривает. Он же еще при этом постоянно говорит по мобильному с коллегами и почти не смотрит (только поглядывает) на дорогу, сквозь окно, подобно обзору видоискателя собирающему ему в жменю бесконечное число образов.
На самом деле с современным человеком не происходит ничего, кроме жизни. Это и размывает нарративные структуры окончательно и бесповоротно: сюжет более не обязан куда-то развиваться и постоянно прирастать драматическим напряжением — скорее всего, твое собственное «завтра» будет самым что ни на есть отчаянным образом походить на твое собственное «вчера».
А если не будет, то внятным сюжетом, балансом «рока» и «судьбы», дозированным соотношением черного и белого, хорошего и плохого, мужского и женского точно уже не поможешь.
Кстати, о мужском и женском. Зовут моего иглотерапевта Ян: на выходе из «нумеров» висит его портрет и кто-то к его имени, от руки, приписал мягкий знак. Так я и запомнил его имя.
5. Пять минут, полет нормальный
Сегодня иглы входят в лицо легко. Как в масло.
От пальцев Яна пахнет табаком, и это резко кнтрастирует с его надмирным видом и общей благостью клиники, которая словно внутри постоянного (прозрачно-чистого) воздушного потока. Есть, знаете ли, такие учреждения с мощной сильной вентиляционной системой: заходишь — и точно попадаешь в салон самолета — трубы поддува шумят (шуршат, шевелятся), словно мы уже взлетели.
(Он сказал: «Поехали!»)
Вчера был законный китайский выходной, сеанс отменили; с сегодняшнего дня мне перенесли процедуры на полчаса позже.
Тем не менее, я еще застаю светлое время суток, хотя перед тем как стемнеет, «светлое время суток» имеет уже какое-то совершенно иное агрегатное состояние — васильково-синее; даже васильково-василисковое, пронзительное, тоскливо стоящее над городом как вытяжка всех его неоправдавшихся надежд и одиночеств.
Февраль потихоньку поворачивает оглобли в сторону весны, сегодня первый день как морозы отступили, и в маршрутке ехало много разноцветных детей с одноцветными родителями. Всего-то день на иголки (или как на рецепции в клинике говорят, «иголочки», очень уж любит обслуживающий класс уменьшительно-ласкательные, скрашивающие неловкость, окончания) не ездил, а город уже немного иным стал, изменился слегка. Я ведь когда только-только к китайцам ходить начал, темнело еще до того, как я к месту истязаний добирался. Выйдешь вроде засветло, но пока суть да дело, гаснет краткий день и солнце, похожее на бельмо, как в камельке забытом, затихает за крышей областного Министерства социальных отношений.
Сижу в тепле под восточные мелодии, а когда иголки снимают, за окном уже темень новогодняя, предпраздничная, обжигающая — точно ты и в правду только-только из южных краев возвратился.
А сегодня улица тепла и плавна, как пломбир внутри холодильника.
Значит, жить можно не в ускоренном режиме, но заглядываясь по сторонам, жаль лишь, что город при этом остается таким же, как и раньше, а не укутывается в бархатную черноту, не прикидывается за мейк-апом тем, чем не является, продолжает рубить правду-матку с привкусом махры.
Да-да, совсем как моя болезнь, каждый день, по миллиметру, по одному осторожному шажку, но, тем не менее, бочком-бочком город пододвигается к краю сезонной ямы со скользкими краями (ух, если упасть!), в которой и завязывается завязь лета.
А вот весна в этих краях нелицеприятна — она пуста и безбразна, как большинство билбордов на магистралях и трактах Советского района, лишенных рекламы: кризис. Рекламные площади простаивают без букв и изображений, расслаивая древесину невостребованности.
Весна на Урале не красна. Точно постоянно приподымаемая, сдвигаемая на затылок (и, соответственно, обнажающая лоб) кромка кепки продленного дня выказывает все более глубокие проплешины да залысины местного существования.
Когда снег сходит, обнажаются худые, едва ли не бухенвальдские ребра эйдосов, становится особенно отчетливым беспорядочная структура города, набросанного как бог на душу положит.
Китайская клиника стоит на важном чердачинском перекрестке (Свердловский проспект, улицы Воровского и Курчатова), серьезно измененном сколько-то лет назад новыми автотрассами и значительным расширением шоссе, ставшим чем-то вроде взлетной полосы. Мне не нравятся все изменения, происходящие в Чердачинске после моего переезда в столицу — скажем, эти новые дороги, изменившие не только карту перемещений новыми асфальтированными радиусами, но и общую физиономию центра, самый его дух. После всех этих новшеств город выглядит нарезанным (наструганным) на грубые ломти, исполосованным хирургом-маньяком, который, конечно же, хотел как лучше, да только вышло как всегда.
Помимо «дорожной революции», завязанной на непропорциональное расширение дорог, искажающих привычные пропорции (новая ширина дорог предполагает иную этажность кварталов) в нашем крупном промышленном и культурном центре происходит еще и «зеленая революция» (с исламом никак не связанная).
Деревья, которым повезло остаться в живых, тоже в покое не оставили, подпилив им кроны. Обрубки старых насаждений, проросшие свежими веточками за прошлый год, выглядят (особенно сейчас, зимой) как сдающиеся в плен солдаты с поднятыми вверх руками. А еще — похожи на остатки древних храмов, колонны которых, раскиданные по краям городских дорог, застыли в корчах немого крика как на одноименной картине норвежца Мунка.
Для того чтобы заметить этот ущерб, нужен взгляд местный и одновременно сторонний — игольчатый, да с подстриженными чужим контекстом глазами. Впрочем, русский путешественник тем и отличается от всех прочих, что перемещается не вширь, но вглубь, причем не пространства, но самого себя — где бы ему ни довелось оказаться, в режиме постоянного штопора внутрь себя летит.
Лететь.
Особенно если иглоукалывание происходит в комнатах с повышенным воздуходувом, шумящим как в самолете, что летит в густой сини над «отчим пепелищем».
…словно военный самолет, летящий, как обычно, над городом вне расписания с нарушением всех нормативов — экологических и прочих… Общественники судятся с военными за соблюдение уровня децибел, но пока безрезультатно; хотя тот чердачинский самолет, что неделю назад разбился в соседней Курганской области, может-таки повлиять на самый прекрасный суд в мире не в пользу ответчика…
… аэрокосмические ассоциации кажутся мне сейчас вполне уместными…
Особенно, когда сам ты летишь вместе со всеми — а у тебя иглы в голове, трава в иллюминаторе и замерзшая земля, провожающая питомцев в открытый, точней, откупоренный, космос весны…
…и мы летим, прикрепившись одним ремнем,
вне времен,
дремлешь ты на плече моем,
и как огонь
чуть просвечивает
твоя ладонь,
твоя ладонь…
6. Созвездье кровяного тельца
Странные все-таки эффекты дает иглоукалывание — Ян вставляет иголки в нерв, проталкивает стальные прутья как можно дальше по ходу движения — чего? импульсов? — так, что начинает казаться, будто бы тебя чистят ершиком, а главное, кровь твоя становится точно видимой.
Точнее, ощущаемой.
Иголка входит в нерв, а не в вену, но ощущения касаются не нерва, а крови и внутреннего зрения; постоянно ловлю себя на том, будто полураспятый (руки раскинуты, движенья точно в воде, замедленные, рапидом снятые) зависаю над центральными чердачинскими перекрестками и смотрю, как легковушки лейкоцитов и эритроцитов в разные стороны потоками струятся.
Я уже привык жить в нескольких местах параллельно, у меня в твиттере даже такая рубрика имеется — #пж (параллельная жизнь), ведь душа томится, ведь душа-то мается и рвется куда-то постоянно с поводка…
…уж не знаю, насколько распространено это ощущение, похожее на то, как во время чтения книги твои собственные мысли скачут через частокол типографских строчек, и нужно усилие то ли воли, то ли внимания, чтобы совпасть с ритмом развития чужого текста…
Так и в жизни: ты живешь, идешь по улице или сидишь, склонившись над тетрадкой, как вдруг осознаешь, что в голове у тебя совсем другой мир проносится; мир, находящийся совершенно в другом месте.
Подобно воздуху в той самой маршрутке, который она привозит (перевозит) с чистой окраины в загазованный центр, ты мысленно расслаиваешься на несколько направлений.
Хотелось бы написать про «силу мысли» или же «силу воображения», но вся штука в том, что это умозрительное перемещение происходит без малейшего участия сознания.
Автоматически. На автомате. Само, само, само.
Сама, сама, сама.
Сколько раз так в Москве было: идешь по Усиевича в сторону «Аэропорта» и перпендикулярно этому оказываешься в непосредственной близости от памятника «Сфера любви» возле кинотеатра «Урал» или на Елисейских полях. В венецианском лабиринте или на набережной Тель-Авива. Никогда ведь не знаешь, где окажешься.
Где можешь оказаться.
Причем контакт этих пространств, как правило, односторонний — сколько раз проверял, хотя бы возле той самой «Сферы любви»: стол и выкликал вид из окна своей столичной квартирки, но тщетно.
…Бегая по Парижу или уткнувшись носом в горячий песок тель-авивского пляжа тоже, время от времени, в порядке эксперимента, начинаешь, точно контурные карты, накладывать одно пространство на другое и…
Сидишь с иголками в морде, уставившись на схему массажа пяток, пока тебя окончательно не снесет куда-нибудь вбок, где ты ни разу не был. А это, оказывается, еще интереснее, так как фантазию (или интуицию) уже ничего не останавливает и не сдерживает; не в состоянии остановить или сдержать.
Даже разговоры по телефону, доносящиеся из соседних кабинок — здесь, впрочем, как и в любом другом советском месте, медсестры заняты, прежде всего, своими собственными делами.
Китаец, вколов порцию игл, уходит, оставив таймер тикать; когда же время выходит, эта машинерия начинает пищать нечеловеческим голосом, взывая к медперсоналу.
И каждый раз я жду, жду (больно, однако!); медсестры приходят с весьма ощутимым опозданием, лишь после того как переделают все свои неотложные.
Несмотря на боль, я никуда отсюда не спешу, так как, во-первых, болезнь позволяет мне никуда не торопиться и чувствовать себя праздным человеком на вполне законном основании.
И, во-вторых, чем дольше иголки буравят кожные покровы, тем скорее наступит весна выздоровления!
7. Вавилонское смещение
Сегодня мне медитацию обломали.
Перед иголками, согласно расписанию, я прошел к доктору Ли на сеанс бесплатной (ибо повторный, после семи процедур) диагностики.
Захожу в кабинет, как в самый первый раз, сидит дежурная терапевт, переводчица, секретарь с ноутбуком и дедушка, который хоть и китаец, но на доктора Ли мало похож. Хотя бы возрастом.
Поначалу решил, что, вероятно, так и нужно, однако по тому, как дедушка уставился в мои бумаги (на одной из них Ли записал рецепты травяных отваров, на другой — районы иглоукалывания) было видно, что ему не очень понятно, что со мной делать. Он так долго рассматривал иероглифы из истории болезни, проговаривая про себя и выговаривая вслух каждый, словно пробуя на вкус, что терапевт заволновалась и подошла ко мне измерить давление (хоть шерсти клок).
Пользуясь тем, что китаец ничего не понимает по-русски, прямым текстом говорю:
— Милые барышни, может быть, мы не будем заниматься профанацией, а перенесем прием на время доктора Ли, он все-таки чуть больше знает о моем недуге, нежели этот милый дедушка…
— Что вы, что вы, — говорит терапевт, вытаскивая из ушей затычки стетоскопа (когда я пришел в первый раз, она мне сказала, что очень уж ей моя фамилия знакома), — этот дедушка занимается врачеванием вот уже в третьем поколении! Но если вы хотели попасть к доктору Ли, то почему пришли во второй половине дня?
— Пришел так, как время мне сказали на рецепции. Они решили, видимо, совместить по времени иглоукалывание и диагностику.
— Значит, они там что-то напутали. Давайте переиграем.
…Вот и пошел мимо рецепции к Яну на иголки сдаваться.
Перед тем, как вколоть первую иглу, Ян начал осматривать левую часть моего лица и что-то тараторить.
Переводчика не было; пришлось отворить дверь палаты (№ 6) и крикнуть в пространство, чтобы кто-нибудь подошел перевел.
Медсестра Лена, обычно вытаскивающая после Яна иголки, прошелестела по коридору в бахилах, точно на коньках, мимо и сказала, что надо немного подождать.
И пока мы с Яном ждали, он что-то говорил, говорил…
Потом пришла переводчица, да не одна, а с каким-то Сергеем Андреевичем. Узнав мою фамилию, тот сказал, что она очень редкая, но известная. Что ж, я с этим постоянно сталкиваюсь в Чердачинске — услышав ее, многие медики сразу спрашивают, кем мне приходится Владимир Фавельевич. Спросил и этот человек в белом халате (сначала-то я его, несмотря на этот халат, за пациента принял)…
— Отцом.
— Ты знаешь, Ян, — через переводчика обратился Сергей Андреевич к китайцу, — отец этого прекрасного юноши — известный на всю Россию врач, профессор…
После чего (или мне это показалось?) Ян начал вставлять мне иголки особенно яростно, точно доказывая профсостоятельность на новом уровне знакомства. Вероятно, как имеющему заочное, но, тем не менее, непосредственное отношение к медицинской науке.
То ли он места уколов сместить решил, чтобы все время в одну и ту же точку не бить, то ли решил лечение ускорить, но сегодня иглы жалили особенно болезненно. Если обычно Ян вставлял иглы в нерв как саблю в ножны, то сегодня он как бы прокалывал мышцы, из-за чего боль примерно такая же, как если бы я прикусил скулу и она воспалилась.
— Вообще-то Ян говорит, — сказала переводчица, — что прогресс, извините за каламбур, налицо. Хотя, конечно, если бы вы параллельно принимали выписанные вам травки, выздоровление ускорилось бы…
— Извините, но для меня 15 тысяч — это все-таки большие деньги…
— Я понимаю, — Сергей Андреевич принял удар на себя («главврач», прочитал я наконец на кармашке его халата), — это, конечно, дорого… но травы лечат точечно и изнутри. Вы же пойдете к доктору Ли? А он, возможно, выпишет вам фитолечение тысячи на три-четыре…
— Ян спрашивает, что еще беспокоит? — обращается ко мне переводчица.
Да, говорю, глаз потихонечку приходит в норму, это хорошо, но вот язык, с онемения которого все началось за два дня до перекоса… как был нечувствительным, так таким и остался…
— Только, пожалуйста, — добавляю, — вы Яну этого не переводите! В прошлый раз, когда я ему про язык сказал, он мне иглу в подбородок снизу, от шеи до носа воткнул. Я чуть было на стенку не полез!
Но переводчица, как и положено профессиональному толмачу, не очень вникает в то, что переводит, поэтому мои слова она на автомате передает Яну, который тут же хватает особенно длинную спицу и вот уже мажет ваткой мне место под нижней челюстью…
…затем втыкает иглу по самую рукоятку, так что интерес (и даже, не побоюсь этого слова, любопытство) опережают боль и страх — кажется, что острый кончик спицы, пройдя сквозь корень языка («курятина на шпажке», уже мелькает мыслеобраз), оцарапает внутренние стенки неба, а это может вызвать нагноение…
…то есть вот как быстро, оказывается, мысль летит; опережая страх, опережая боль, несется, пришпоренная, на всех парах по замкнутому кругу кровеносной системы, еще более ускоряясь от самовзвода.
Так что даже непонятно, что же «важнее» для «деланья» боли — мышечные спазмы или сила мысли?
Ян сделал дело да исчез, а Сергей Андреевич остался. Про отца расспросил да про бахилы рассказал, что берут они самые крепкие, а те все равно протекают: очень уж южноуральская слякоть липка. Но зато одноразовые.
Я тоже, не будь дурак, про клинику расспросил да про возможное излечение. На что главврач уточнил у вновь возникшего Яна, что иглоукалывание и без фитотерапии вполне может быть действенным, однако с травками-то все же оно поскорее будет.
И мы еще проговорили минут пять, потом Сергей Андреевич ушел, однако маска светского общения, которая из ничего возникает в одно мгновение, медитации никак не способствует. Оставшуюся часть процедуры я просидел непроницаемым для внутренних токов болванчиком, без какого бы то ни было мыслеприключения. Можно было бы написать, что я «глупо улыбался, уставившись в стену», хотя я сидел и не улыбался: иголки же!
А когда на улицу вышел (перекресток возле трамвайной остановки, где висит огромный, этажей в пять портрет Зюганова, похожий на афишу экспрессионистского фильма ужасов), меня почему-то не обожгло температурным (каким угодно) контрастом, как все прошлые разы.
8. Восьмая, знак, бесконечность
Два дня не ходил на иглы, вот ритм и сбился; причем анализируешь и понимаешь: оказывается, важнее всего природный цикл, а не твой собственный — если наблюдать за закатами и погодами постоянно, оказываешься особенно чувствителен к оттенкам и переходам, каждый день отвоевывающим немного пространства у зимы, у нежити. Вроде только-только вошел в логику приливов и отливов — света, цвета, минусовых температур, как настройки сбились, надо снова отстраивать градации восприятия видоискателя.
Вышел после девяти иголок. Фотографировать уже грех, хотя вроде бы после прошлых сеансов удавалось сделать пару снимков, но разве это означает, что по дороге к марту февраль немного отступил с запоздалым зашториванием солнца, топчется на месте или пустился вспять? Вовсе нет; просто вчера было теплее, чем сегодня, когда на небе ни облачка (облачность в Чердачинске так же дефицитна, как осадки, из-за чего прямой космос над головой выглядит «шестым океаном» с сигаретной пачки) и видно мочку Луны.
Пока доехал до поселка, стемнело окончательно и бесповоротно; серп висит сиротливо прямо над нашим домом, а ты идешь с остановки и ловишь себя на том, что Луна — это хорошо, это правильно: Луна — естественный, натуральный продукт (опасайтесь подделок), и если она вот так висит, как раньше, как в детстве, как веками до тебя, значит (хоть такая стабильность), «не все еще потеряно».
Тут самое интересное: если оговорка не случайна, что же ты боишься потерять? Окончательно оторваться от реальности и погрязнуть в симулякрах?
Вот отчего тебе так важны «явления погоды»; хоть дождь, хоть снег, хоть туман с дождем, хоть «порывистый ветер» — все это как пот или слезы, следы жизненных процессов, естества, которого в последнее время так не хватает.
Кстати, про слезы. Сегодня доктор Ян (да-да, композиция игл была не такой, как в предыдущий раз) воткнул верхнюю иголку совсем рядом со слезным каналом (или мне показалось, что близко — но спица мешала веко закрыть), из-за чего капли покатились одна за другой.
Слезы текут — это как снег идет; со стороны живописная, конечно, картина, но для повседневной деятельности крайне неудобная, хотя какая у человека, пришпиленного девятью стальными спицами, может быть деятельность? А я скажу какая: пригвожденный к стулу, к загородкам небольших процедурных комнаток, к стенам нового дома на старой улице старого города, я точно растворяюсь во всем этом, размазываясь по окружающим меня вертикальным поверхностям, точно тертый плавленый сыр, смешанный с яичным желтком.
Растягиваясь по всем этим ширмам и бетонным стенам, забиваясь к ним в поры и в щели, я остаюсь сидеть пустой оболочкой для того, чтобы, наконец, совпасть с самим собой.
Это странное и пока мало понятное даже мне самому ощущение, прерываемое писком таймера, очищает голову от всего того, что кажется важным в данный момент (стройка, возобновленная под окнами родительского дома, котлован углубляется, рядом с ямой растет гора вытащенной породы, издали кажущейся плюшевой, информационные вакханалии, связанные с президентскими выборами, всевозрастающая уродливость Чердачинска и отчуждение, нарастающее между мной и им, между мной и всеми связанными с этим местом людьми; много чего такого, чего и не перечислишь).
Голова заполняется пустотой точно так же, как при чтении книги или сидении в кино она заполняется буквами или фильмом; все, что мы употребляем, важно вытеснением всего остального.
Ян еще не закончил чертить иглами умозрительные иероглифы, а мой череп уже прикидывается куполом Пантеона, переживающим, ну допустим, июльский полдень (я смотрю на него снизу вверх, изнутри)… или же я начинаю становиться пустым фойе какого-то огромного здания, стены которого обложены розовым мрамором (а в огромные витринные окна видна отодвинутая в тишину улица)…это, может быть, гостиница… а может быть, научно-исследовательский институт, который не успевают обжить многочисленные равнодушные люди, накапливающие в углах скучных комнат несмываемую пыль…
…в этом прохладном фойе полумрак, тишина, из-за чего начинает казаться, будто бы ты вообще находишься в другом городе, куда попал на короткий срок и еще не освоился с основоположной геометрией пространства, спрятавшись туда, где она (геометрия) очевидна…
В Москве я веду себя совершенно иначе, не так, как на исторической родине, (никогда не покупаю карамель и пью чай без сахара, читаю совершенно других писателей, регулярно смотрю телевизор и становлюсь непристойно восприимчив к второстепенностям).
И я (большая часть жизни, стоит признаться, миновала) до сих пор не знаю где, в каком из городов я более настоящий. Где я — это я, а не кто-то, с примесями, другой.
А вот здесь, в лабиринте процедурных с хлипкими фальшстенками, пришпиленный иглами, точно жук, я чувствую таинственное (все совпадения таинственны) совпадение себя с самим собой, полой оболочки и начинки, говорящей от моего имени: да, мол, вот он ты, такой, какой есть, внутри своей жизни, такой, какой она сложилась к твоим сорока трем — в этом месте и с этими обстоятельствами и этими людьми, когда очень четко становится понятно, что других уже не будет и другого, скорее всего, не случится.
Это так странно (и обидно — причем не за себя, вроде как имеющего возможности, но за других, то есть практически бескорыстно), что у современного человека на себя совсем не остается времени; если только в отпуске (но отпуск занят отпуском) или вот в болезни.
Еще в самой первой своей книжке я написал, что индивидуальность проявляется ярче всего в воздержании и в недуге; но если воздерживаешься ты сам, то болезнь настигает тебя вроде бы нечаянно и как бы со стороны — ты же не сам ее в себе заводишь, хотя и, если накрыло, всецело ей подчиняешься.
Хотя «кто знает, Ватсон, кто знает…».